Энтони Бёрджесс Встреча в Вальядолиде (The Devil’s Mode) Рассказ © Перевод Александр Авербух

Посланцы Британии сошли на берег в Сантандере. Погода стояла отвратительная. Дальше предполагалось двигаться верхом и в наемных каретах. У причала англичан встречали представители испанского двора и переводчик по имени дон Мануэль де Пулгар Гарганта. Он не столько интересовался милордами и графами, сколько группой театральных актеров, которые с острой жалостью к самим себе наблюдали за обдаваемой брызгами лодкой со смуглыми гребцами. В ней везли к берегу телегу, собственность театра. Лошадей предстояло нанять на конюшне, находившейся где-то в городе. Туда собирались отправить Роберта Армина, сына конюха, актера, обычно исполнявшего роли шутов. Ему предстояло осмотреть с помощью испанцев то, что, вне всякого сомнения, должно было оказаться клячами, страдающими костным шпатом.

— Росинантами, — осклабился дон Мануэль. — Лучшие лошади предназначены для милорда Такого-то и графа Сякого-то. Но я поеду с господином Армином, которого, прекрасно это помню, видел в театре «Глобус», а также слышал: он очень приятно пел, чтобы убедить публику, что ее обобрали не слишком и не понапрасну.

— Клянусь Богом, вы говорите на нашем британском языке, как мы теперь должны называть его — ведь наше королевство получило новое название, — с приятным акцентом и рекоподобной гладкостью, — сказал Дик Бёрбидж. — Уж мы будем этим довольны, вы мне поверьте. Здесь среди нас нет никого, кто мог бы произнести на вашем кастильском больше трех слов, а именно «si», «no» и «manana»[92]. Времена были таковы, что никак не позволяли говорить на языке врагов, каковыми мы более не должны называть вас. Постойте, «paz»[93] — вот еще одно слово, да и новое притом. Предстоят долгие переговоры о paz в Вальядолиде, так нам сказали. Королевские актеры тоже здесь, будем размазывать слой своего рода меда по унылому хлебу переговоров. Ежедневное кропотливое размалывание в муку́ вечного мира. Простите меня, сеньор…

— Дон Мануэль, к вашим услугам.

— Как скажете. Бёрбидж, — представился он. — К вашим. Если я многоречив, то это лишь оттого, что в последние недели мы только и делали, что блевали. Вон, видите, человек у того кнехта: он все еще блюет. Из всех нас у него самый слабый желудок.

— То, верно, ваш маэстро Шекспир.

— Да вы нас всех знаете, клянусь Богом! Что же мог делать испанец в Лондоне, — говорю это, не желая вас обидеть, — как не шпионить?! Но теперь это уже все в прошлом или будет в прошлом к тому времени, как мы сыграем наш репертуар от начала до конца.

— Не стану прикидываться, будто не согласен. Оказалось полезным иметь мать-англичанку, верную Риму и потому непременно неверную своей родине. Великие государственные дела тяжко сносить смиренным подданным, так она говаривала. Увы, матушка умерла от лихорадки в Авиле, и мой бедный батюшка вскоре за нею последовал. Ваш господин Шекспир, мне кажется, чем-то расстроен. Могу я предложить ему и вам напиток из кислого козьего молока и крепкого вина, дара Хереса? Со слабыми желудками это снадобье творит просто чудеса.

— Ему — нет. Но я выпью вашего шерри для больных — только без козьих добавлений. Имеете в виду здесь, на постоялом дворе?

— Именно. Зайдем и усадим вас, пока с лошадьми не устроится. Ваши благородные лорды и наши, как я слышу, поладили между собой, кажется, на тосканском наречии.

Бёрбидж, Поуп, Дики Робинсон и Уил Шекспир уселись вокруг того, что называлось хересом, а остальные актеры нежились на солнышке (пережив так много ненастных дней в море) за столами, расставленными под платанами, и ели жареные huevos и jamón[94], к которому пристала свиная щетина.

Уилла покоробило: «Ох уж эти юные желудки! Стар я уж болтаться в Бискайском заливе. Для всего стар. Скинуть бы королевскую ливрею да сказать королю, что с нею делать. Человек после сорока должен печься о своем теле, вытащив душу на берег у какой-нибудь тихой бухты».

— Вам же лишь сорок минуло. Это не возраст.

— Всего мне сорок один. Этот херес внутренности дерет. Ножом режет. Хотел бы я знать, как будет по-испански ячменная вода[95].

— Вот слова человека, сделавшего больше для прославления хереса, чем само жестокое солнце Хереса[96]. Ваш Фальстаф — мошенник.

— Я никогда не отрицал этого.

Под утомительный стук копыт последовал переход через Кантабрийские горы, потом на вонючем постоялом дворе в Рейнозо блохи всю ночь водили вокруг путешественников хороводы. Затем направились в Каррион, где кое-кому пришлось ночевать, ничем не прикрывшись, на полу среди скачущих крыс. Отсюда в Паленсию и, наконец, в Вальядолид, красивый город на берегах реки Дуэро. Тут на перекрестке британцев, коих испанцы называли «инглесес» и, по-видимому, не очень были рады видеть, приветствовал латинской проповедью хмурый епископ.

— Что он говорил? — спросил Бёрбидж.

— Он, кажется, сказал, что от нас несет ересью. И чтобы не думали, будто подписание лицемерного мира означает терпимость испанцев к кальвинистским извращениям истинной веры. Речи такого или похожего, но столь же папистского содержания.

— Следовало бы ему знать, что мы такие же противники Кальвина, как его темнейшество в этом городе дьявола. Кальвин равно пуританство равно заколоченные ставни театров.

— Погодите. Он что-то говорил о нечестивце Гарри Тюдоре, его десяти женах и ecclesia diabolica[97], то есть donum morganaticum[98]. Хорошо сказано. Церковь дьявола как морганатический дар. Надо будет это запомнить. Место здесь нечестивое, солнечный свет не оставляет в том сомнений. Оборванцы и попрошайки выставляют на обозрение свои болячки, будто медали. Моя лошадь, судя по запаху, добавляет дымящиеся кучки на мостовую из утоптанного навоза. Желудок мой обещает поднатужиться.

— Он вечно тужится. Видите, теперь он кисло благословляет обещание справедливого мира грязной, но, несомненно, святой водой. Готово.

— Ну, пошло́ дело. Мой желудок этого не вынесет.

Благородных посланцев британской земли проводили в своего рода дворец с осыпавшейся штукатуркой. Надписи на его стенах, нацарапанные мелом или выведенные известкой, приветствовали еретиков-британцев: VIVA LA PAZ — UNOS DIAS! и A BAJO LOS INGLESES![99]. Дон Мануэль, улыбаясь, подъехал к королевским актерам.

— Трубного гласа гостеприимства вы вряд ли ожидали, — сказал он. — Наш поэт Гонгора потрудился. Он пишет так, будто все уже кончено. — Рукой в изящной перчатке дон Мануэль протянул лист бумаги. — Поскольку вы не знаете нашего кастильского, я переведу:

На сцене глупость царствует, и ложь

с ней наравне здесь правит торжество

для папских нунциев, шпионов; волшебство

скрывает скаредность — не сразу и поймешь.

Богат стал Лютер, ну а мы бедны;

мочусь на мир; его б любовь спасла.

Пока же нету юмору цены

без Дон Кихота, Санчо и осла[100].

Что-то в таком роде. Простите за корявый перевод.

— Кто такие, — спросил Уил, — эти Дон и Санчо?

— Неужели вы их еще не знаете? Знавал я в Лондоне человека по имени Шелтон, который уже переводил повествование о них на английский. Долгая работа. Это очень длинный роман.

— Что, — спросил Бёрбидж, — за роман?

— Не из тех милых рассказиков на нескольких страницах, коими английские дамы занимают свой неисчерпаемый досуг. Тут труд капитальный и еще не законченный. Его автор где-то тут. У него дом в Вальядолиде. Что же касается Дона, Санчо и его осла, то их вы увидите завтра на арене.

— Что же, у вас тут и травля быков собаками тоже будет? — не скрывая отвращения, осведомился Уил.

— Не травля собаками, но честный бой между быком и человеком. Бык не всегда погибает. У нас разработан ритуал, сочетающий христианские и митраические жертвоприношения. Нечто такое, во время чего человека иногда бодают, выпускают из него кишки. Он посвящает себя Богу. Иногда подобное случается и с быком. Но лошади страдают всегда. Впрочем, это неважно, обычно они уже не в лучшей своей поре, старые клячи, сущие росинанты.

— Вы все время говорите о росинантах, что бы то ни означало.

— На одном из них завтра будет выступать Дон. Все сами увидите.

— Я не приветствую жестокого обращения с лошадьми, — горячо воскликнул Уил. — Лошадь есть продолжение человека, ergo[101] его часть. Мы все — кентавры. Меня там не будет.

— Но вы должны пойти, Уил, — сказал Бёрбидж. — Помощник лорда-казначея будет считать нас по головам. Мы суть камердинеры палаты и должны выполнять свои обязанности.

— Я в Испанию не за тем приехал, чтобы смотреть на издевательства над лошадьми.

— Но можете стать свидетелем и более ужасных страданий, — сказал дон Мануэль. — Инквизиторы творят с еретиками такие штуки, по сравнению с которыми выпускание кишок из лошадей покажется сущей щекоткой, будто муха по коже пробежала.

— Моему желудку срочно нужна ячменная вода, — простонал Уил.

— Идемте, — сочувственно улыбнулся дон Мануэль. — Отведенный вам постоялый двор выметен, если не выскоблен, а постельное белье — буквально без единой блошки. Отдохните с дороги. А я распоряжусь насчет снадобья из красного вина и сока валенсийских апельсинов. С больными желудками оно творит чудеса.

В то время как Уил лежал на покрывале кровати, которую ему предстояло делить с Диком Бёрбиджем, а королевские актеры помоложе разыскивали смазливых испанских мальчиков или мавританских шлюх, явился слуга от графа Рэгланда, чтобы возвестить о вечерних увеселениях. Устраивались они в Большом зале университета и состояли из пьесы какого-то ничтожества по имени Лопе де Вега, за коей должна была последовать комедия маэстро Шекспо. Так что труппе следовало решить, что и как, и, не теряя времени, сократить пьесу, а не то она слишком длинна.

— Но это безумие, — сказал Бёрбидж. — Одна часть зрите лей не знает испанского, другая — английского. Тут был бы кстати театр масок: пантомима об англо-испанской дружбе или что-нибудь в этом роде. Бен, будь он здесь, состряпал бы такую штуку. Именно такое нам сейчас и потребно. Но что же делать, коли Бена нет с нами?

— Дадим сцены с Донышком из «Страшного крика в зимнюю ночь». Будь Бен Джонсон с нами, он бы затеял пьесу масок ко времени возобновления войны. Не говорите мне о Бене. Он пишет стихи, словно кирпичи кладет, и думает, что Парнас — на верхушке его приставной лестницы.

— Остроумно. Кто это сказал?

— До сей поры — никто. Но не следует говорить это Бену прямо в его каменное лицо. Хоть пузо у него, как гора, но своим коротким кинжалом он орудует быстро. Это единственное, что у него выходит быстро.

— Слушайте, если дать сцены с Донышком, испанцы скажут, что мы все — всего лишь деревенские фигляры. Костюмы хорошие нужны. Боюсь, морской воздух и ванна, принятая ими в лодке, пока их свозили на берег, окончательно их испортили. Нужны красноречие и остроумие. Короче говоря, нужно «Что вам угодно» или «Как вам нравится»[102]. Хоть эти названия — пощечина публике и подразумевают, что Уил вовсе не стремится ей угодить. Но ей ничего не остается, как смотреть пьесу. Либо пусть уходит.

— Смотрите или уходите — подходящее название для всего, что я теперь делаю. Вряд ли эти испанцы что-нибудь поймут в нашей комедии. Дадим-ка мы самые кровавые сцены из «Тита Андроника». Меня, того и гляди, стошнит в этом королевском городе. Да вывернутся нынче наизнанку даже самые стойкие испанские желудки. Будем на сцене насиловать, увечить и запекать человечину в пироге. По крайней мере, зевать не будут.

Приближался вечер, стало прохладней. Королевских актеров, из тех кто не отправился к проституткам, не пошел за покупками и не промывал себе желудок после крепкого местного вина, дон Мануэль повел на прогулку по городу. Здесь встречались реки Писуэгра и Эсгева. Богатство провинции проплывало мимо в лодках — зерно, вино, оливковое масло, мед и пчелиный воск.

— Видите собор, сверкающий новизной? Ему не более двадцати лет, ибо Вальядолид сгорел в пожаре 1561 года. Король Филипп, его уроженец, повелел все выстроить заново. Девяносто девять лет тому назад здесь умер сам Христофор Колумб. Вот в этом доме — видите? — ныне живет маэстро Мигель де Сервантес Сааведра, отец Дона, Санчо и к тому же осла последнего. А вот и он сам, посмотрите-ка, выходит из дому, не глядя ни вперед ни назад, ни вправо ни влево, человек, не имеющий друзей и потрепанный жизнью, переделывающий мир наново у себя в черепе. Он стар, сед, ему пятьдесят семь лет. Его пьесу сыграют на торжествах по случаю заключения мира, но ему это все равно. В театре он трудился как раб, не получил за свой труд никакой награды. Не думаю, что вы будете искать с ним знакомства. Вашего языка он не знает, а по-кастильски говорит очень лаконично. Но иногда пространно высказывается на мавританском, который выучил, будучи рабом и заложником.

— Мавританский язык, — сказал Уил. — Я не был ни рабом, ни заложником, но кое-что из него тоже выучил. Когда сопровождал в Рабат лорда Саутгемптона, имевшего поручение купить арабских лошадей для войны лорда Эссекса в Ирландии. Задание он не выполнил, могу добавить. Кажется, теперь мой желудок уже успокоился настолько, что сможет принять ужин.

— Хорошо, — сказал дон Мануэль.

Королевские актеры не стали смотреть пьесу Лопе де Вега и Карпио, которая называлась «La Boba para los Otros y Discreta para si»[103], а может быть, и как-то иначе, но все равно — тарабарщина в том же роде. В палатах за Большим залом королевские актеры перетряхивали костюмы, готовили реквизит, Дик Бёрбидж расписывал им лица. Под конец спектакля, в котором играли студенты университета, сам автор пьесы зашел посмотреть на британцев, при этом глядел как-то искоса, то ли хитро, то ли злобно, одним словом, впечатление производил неприятное.

— Учитесь, как надо играть, варвары, — сказал он. По-английски Лопе де Вега говорил удовлетворительно, чему выучился в должности секретаря герцога Альбы и маркиза Мальпика. Оба вышеназванных полагали, что знают язык врага. Кроме того, Лопе де Вега служил в 1588 году в Армаде и знал не только язык врага, но также алчность и кровожадность народа, разъевшегося на говядине, пудингах и эле и безразличного к призывам духа и рассудка. Уил скептически покусывал нижнюю губу. Этим испанцам, знающим толк в театре, предстояло увидеть, как девушку изнасилуют, отрежут ей руки, вырвут язык, а потом насильников зарубит ее отец и испечет из их плоти пирог, коим угостит их мать. Был к тому же еще и мавр, Аарон, которому предстояло быть похороненным заживо и умереть с проклятьями и бранью. Испанцы знали о маврах все. Но менять теперь что-либо было уже поздно: оставалось только сыграть спектакль.

Гостям-британцам и смуглым представителям принимающей стороны показали сокращенную пьесу «Тит Андроник». Крови (свиной, купленной на здешней бойне) было больше, чем белых стихов. Некоторых испанцев, судя по телодвижениям — важный признак — едва не вырвало. Другие же, кто незадолго до спектакля изрядно поел или выпил, побежали из зала — эти одними позывами к рвоте не отделались. Британцы сидели, развалившись в креслах, и с удовольствием созерцали ужасы, не исключая и пирог с человечиной.

Потом Уил и Бёрбидж лежали в своей просторной кровати. Оба сознавали, что в определенной мере предали эстетические и интеллектуальные притязания своей родины, которая теперь называлась Британией и которой управлял король, известный во всем христианском мире как самый мудрый дурак.

— Надо отказаться. Больше нельзя. Не хотим утомлять непонятным языком, значит, должны вызывать отвращение вполне понятным действием. Глупая была затея Его Величества! Будь проклят пославший нас сюда шотландский пьянчуга и содомит!

— Думай, что говоришь, Уил. Эти сопровождающие в черном, на первый взгляд, бездельники, которым нет никакого дела до труппы, вполне могут оказаться соглядатаями короля Якова. Это шуршание под дверью, боюсь, не крысиная возня. Благослови, Господи, короля Якова Шестого и Первого! — громко прокричал он и повернулся спиной к Уилу, показывая, что собирается спать. Спал он хорошо, но не тихо, перемежая бессмысленными пентаметрами громкий храп и драматические ахи и охи. Уил спал, но мало. Он думал, что без толку проводит в Испании время, которое лучше было бы потратить на получение долгов в Стратфорде или на переговоры о покупке пахотной земли. Желудок его ворчал и побаливал. Приснился короткий кошмар о дочери Джудит, родившей вне брака горбатого уродца, сплошь покрытого волосом.

Еще снился другой, более короткий и приятный сон о том, как он, Уил, проплывает под Клоптонским мостом, перекинутым через Эйвон. Чистый воздух, добротная деревенская провизия. Но проклятый город кишел пуританами, ненавидевшими маэстро Шэгспо или Шогспо — какое угодно имя, но только не его настоящее. Он проснулся от яркого испанского солнца и узнал, что настал день корриды.

В тот день вокруг арены собралась публика обычного для Вальядолида сорта, она улюлюкала британцам, явившимся в красивой одежде и плащах. Уил сидел в тени с актерами — все они жевали орехи и пришли на корриду в нарядных королевских ливреях. Зрелище началось с пронзительного сигнала трубы, затем на арену рысью выехал долговязый пожилой человек в картонных доспехах и шлеме, порванном, но сшитом веревочкой, с копьем, когда-то сломанным, но теперь составленным из обломков и неопрятно чем-то замотанным. Он ехал на жалкой кляче, под ее шелудивой кожей легко угадывались кости. За ним верхом на осле следовал толстый коротышка, то и дело подносивший к губам в косматой бороде протекавший мех с вином. В ответ на рукоплескание толпы, явно благоволившей к этому дуэту, долговязый и толстяк приветственно помахивали руками. Вслед за ними на арену вышли, прихрамывая, двое мужчин, одетых по-монашески, и остановились на изрядном расстоянии от первой пары. Каждый из них держал в руке длинный шест с полотнищем, на котором было начертано PAX ЕТ PAUPERTAS[104]. Толпа взревела в знак одобрения и снова стала освистывать и обшикивать британцев.

— Пародия на рыцаря и его толстого оруженосца. Это герои книги? — спросил Уил дона Мануэля.

— В значительной степени. Но для книги они слишком велики, поэтому удрали из нее, как из темницы.

— Гамлет и Фальстаф были заключены в темницу, каждый в своей пьесе, — мрачно размышлял Уил. — Никогда бы их не приветствовала восторженная толпа на освещенной солнцем арене. Но какое ему до этого дело? Земля, вот о чем надо было думать, о мешках с солодом, запасенным на случай плохого урожая. Пьесы — всего лишь пьесы. — Он застонал вслух и скрипнул плохими зубами.

Но вот под восторженные крики и аплодисменты горе-рыцарь и его толстый оруженосец удалились. Началось действо, ради которого все собрались. На арену строем вышли вооруженные шпагами тореадоры, дамы в черных мантильях бросали им цветы. Затем выпустили фыркающего быка. Его безжалостно дразнили толстозадые мужчины с причудливыми копьями. Потом бык распорол лошади бок, наружу вывалились кишки.

Публика пришла в восторг, будто на представлении высокой комедии.

— Пойду-ка я отсюда, — проворчал Уил, обращаясь к Бёрбиджу. — Насмотрелся. Не вижу ничего смешного в волочащихся по песку внутренностях, — сказал он и пошел к выходу под насмешки своих товарищей-актеров. На площади он отдал несколько британских серебряных монет за виноград, получил позволение помыть его в бочке с вином, где плавали остатки от объеденных гроздей, и принялся с угрюмым видом жевать. И по мнению этого-то народа в «Тите Андронике» слишком много насилия! Бёрбидж и остальные могут делать что угодно после ужина, на который пожалуют герцоги и принцы, но он, Уил, не станет строить из себя шута, чтобы потешать живодеров. Он любил лошадей и был безутешен, когда принадлежавшего его отцу Гнедого Гарри, смирного коня с запекшейся болотной грязью на щетках, повели на двор к скупщику старых домашних животных, чтобы сварить из него клей.

В тот вечер, пока подправленная комедия «Напрасные усилия любви» убеждала высокородных испанских зрителей, что британские актеры либо заставляют скучать, либо повергают в ужас, но неспособны ни привести в восторг, ни просветить, перед собором жарили убитого на корриде быка. Потом мясо раздавали шумной бедноте. Потные плебеи давились за сухожилиями и хрящами, вырывали друг у друга из рук обуглившиеся куски филейных частей.

— До чего же я ненавижу чернь, — думал Уил, с мрачным удовольствием наблюдая за происходящим — оживленные лица, шипящий от стекающего жира огонь, невозмутимый фасад величественного собора.

С доном Мануэлем подошел человек, чье лицо показалось Уилу как будто знакомым. Взглянув на Уила, он насмешливо ухмыльнулся и сказал что-то, из чего понятным показалось лишь слово «майда», что по-арабски означает желудок. Предположение подтвердилось: человек, усмехаясь, повторил то же, на этот раз, несомненно, по-кастильски — эстомаго. Дон Мануэль сказал с сожалением:

— Он говорит, что желудок у вас выносит кровь и кишки в театре, но вы отворачиваетесь от них в жизни. Как, например, сегодня. Он видел, как вы ушли. Простите, что не представил вам ранее, это Мигель де Сервантес Сааведра. Уильям Шекспир.

— Чекуеспирр? — Имя испанцу решительно ничего не говорило.

— Работаю, — сказал Уил, — в масрах в Лондрес. Действительно, не имею шахийа к дэм. Я муалиф, который должен юти людям то, что они желают видеть. Лиматза? Потому что такова моя михна.

По-видимому, это Сервантеса не убедило. Он был краснолиц, седобород, смугл и морщинист. Волосы заметно редели, отступая от жутковатых висков.

Он горбился, будто гребец, налегающий на галерное весло, и казалось, вот-вот сморщится от боли, получив по спине ожидаемый удар плетью. Уил рядом с ним чувствовал себя белоручкой, баловнем судьбы, не знающим, что такое страдание.

— Позвольте предложить вам что-нибудь йашраб? — сказал Уил. — Выпить? — Сервантес пожал плечами. Пить с человеком, не знающим языка? С которым невозможно поговорить? Он сказал что-то еще. Дон Мануэль перевел, что Сервантес приглашает их обоих к себе в дом. Там есть вино, и оно лучше, чем чернила, от которых болит живот, и моча, которую продают в винных лавках. Сервантес ненадолго окажет гостеприимство товарищу по профессии, писателю, приехавшему из страны, которую, как говорят, следует считать врагом Испании, а потому и врагом всего человечества. Но гости не должны задерживаться. У него, Сервантеса, болит голова, и он вскоре попытается заснуть, чтобы она прошла. Они втроем пошли от угасающего костра и скелета быка, с которого уже почти все срезали. Сервантес прихрамывал.

— Человек, — думал Уил по дороге, — в отличие от зверей полевых наделен даром речи, но стоит ему оказаться за пределами родины, оказывается, что в этом даре нет никакого толку. Животные же вполне понимают друг друга. Вавилонская башня — не миф.

О, Боже! Чем отличен от скота мужчина?

Не отсутствием хвоста.

Кто объяснит? Возможно — даром речи.

Им можно хвастаться, себе противореча,

когда б не малость. Ведь в любой стране

есть свой язык, и он — чужой вполне

соседям. Где же польза? Тут король

сказал: она ничтожна. Только роль…

Лишенный поэтического дара бедняга Дик Бёрбидж добавил свои неуклюжие вирши к речи Болингброка из трагедии «Ричард II». И все же сказанное в них верно.

Дом Сервантеса был мал. В нем пахло кухней — чесноком, оливковым маслом, специями; эти запахи Уил хорошо помнил по мавританским базарам. В крошечной гостиной стояли табуретки с сидениями в виде мавританских седел, закапанный чернилами круглый стол и было разложено около восьмидесяти книг. Одна из них лежала на истертом мавританском ковре у ног Сервантеса, занявшего с эгоизмом, не украшавшим гостеприимного хозяина, единственное находившееся здесь кресло. Уил и дон Мануэль расположились на довольно низких седлообразных табуретах. Сервантес подтолкнул ногой книгу в сторону Уила, и тот смиренно ее поднял. «Гусман де Альфараче»[105] некого Алемана. Вероятно, немец, судя по имени. Один из новомодных романов. Сервантес говорил. Дон Мануэль переводил.

— Книга о беспутном юнце, растущем в беспутном мире, за один только прошлый год выдержала двадцать изданий. «Пикареско», впрочем, сомневаюсь, чтобы вам это слово было знакомо. Роман отвечает глубинным потребностям испанской души — стремлению быть высеченным и подпаленным разгневанным Богом-отцом, который и пальцем не шевельнет, чтобы помочь тому, что, как нам говорят, является его дражайшим созданием, но, скорее, поставит разного рода препоны на его пути. И по окончании злосчастной жизни этому созданию нет ни мира, ни покоя, одни вечные муки. Вот такого рода повествования пользуются успехом у нашего народа. Именно такого ожидают от меня, когда, покинув суетный и не приносящий вознаграждения мир театра, я занимаюсь на досуге прозаическим повествованием. Любой Дон Кихот побит, и покрыт синяками, и сломлен в зубодробительной кровавой потехе, которую разыгрывает с нами Господь Бог. Вместо этого я даю им комедию.

— Хайа сейи для всех, — сказал Уил.

Сервантес взорвался, а дон Мануэль, не взрываясь, перевел согласные, произнесение которых сопровождалось брызгами слюны, и воплеподобные гласные:

— О, не играйте в моем присутствии с дурно выученными и скверно произнесенными арабскими словами. Для меня арабский — язык пытки и угнетения. Говорите на своем безбожном северном языке, которым, я полагаю, вы, по крайней мере, хоть как-то владеете. Говорю это о вас, англичанах, — вы не страдали. Вы не знаете, что такое му́ка. Из своего дьявольского самодовольства вам никогда не создать литературы. Вам нужен ад, который вы покинули, вам нужен адский климат — холодные ветра, огонь, засуха.

— Мы стараемся изо всех сил, — кротко сказал Уил. — Но позвольте смиренно осведомиться, что вы можете знать о нашей литературе? Вы не знаете английского, а наши книги и пьесы еще не переведены на кастильский. Вероятно, по заключении мира взаимный обмен знаниями оживится…

— Мир, мир! Какой может быть мир?! — Сервантес выкрикивал слово «paz», как если бы это было название какой-то болезни. — Вы отпали от истинной веры и уклонились от противостояния с язычниками-мусульманами. Вышвырнуть их из святых мест, подорвать их господство на Среднем море — вот цель единственной войны, которую стоит вести. Мусульманин пришел сюда осквернить нашу латинскую веру, а вы и пальцем не пошевелили. Играете с кровью и людоедством в глупых сценических пьесках…

— Только в этой. Уверяю вас, «Тит Андроник» — пьеса далеко для нас не характерная. Вероятно, дело в языковом барьере…

— Барьер в душах, а не в языке и не в зубах. Вы — гнилой член, отрезанный от древа живого христианства.

— Не толкуйте мне о душах, — возвысил голос Уил. — С вашего позволения, вы, испанцы, рассматриваете Бога как дрянного отца, человека — как неисправимую скотину, а душу его поручаете палачам-священникам, которые добиваются признаний, поджаривая вопящую жертву в языках пламени. Так что не толкуйте мне о душах.

— Представления Алемана о мире не имеют к моим никакого отношения. Милостивый Бог существует где-то далеко от жирных епископов и поджарых палачей. И как мы ищем этого милостивого Бога? Не в трагедиях загубленных жизней, но в комедиях, пародийных одиссеях. Такое открытие могло быть сделано только здесь, здесь, здесь! — и говоря это, он левой рукой обводил воображаемую карту Иберии, в то время как правой ударял себя в грудь. — Именно посредством комического можно приобщиться великой духовной истине, существованию милостивого Бога. Ваша вчерашняя глупая пьеска была смешна в другом смысле. Вы, англичане, неспособны принять Бога. Вы не страдаете и не можете сделать комедию из того, чего не существует в вашей зеленой стране с умеренным климатом…

— …которую вы никогда не видели.

— Я вижу ее в вас, в вашем мягком взгляде и необветренной коже. В вашей чаше нет горечи.

— Это мы еще не раз услышим, — сказал Уил, нисколько не смутившись. — Будем и далее слышать, что мы не страдаем, как поротые московиты, запуганные жители Богемии и экстатичные испанцы. И что вследствие этого наше искусство ничего не стоит. Нас уже тошнит от этого и еще будет тошнить.

— Вам никогда не создать «Дон Кихота».

— Да с какой стати нам его создавать? — горячо возразил Уил. — Я создал и создам другое. «Да так ли? — подумал он. — Желаю ли я создать»?

— Я создал хорошую комедию, да и трагедию, каковая требует величайшего мастерства в драматургии, — вслух сказал Уил.

— Вовсе не величайшего и никогда не потребует. Бог — комедиант. Он не переживает трагические последствия ущербной сущности. Трагедия слишком человечна. Комедия же священна. Эта голова меня убивает.

Глаза Сервантеса, казалось, мерцали в свете свечи, стоявшей возле его кресла. Он не предложил гостям вина. Уил уже был сыт испанским гостеприимством, которое, как можно было предполагать, заключалось в презрении и порицании.

— Мне надо лечь, — сказал Сервантес.

— О комедии вы говорите в высшей степени некомично, — заметил Уил. — Вы не создали ни Гамлета, ни Фальстафа. — Но эти имена ничего не говорили Сервантесу, страдавшем, от мигрени, бывшему рабу на галерах, долго ожидавшему выкупа родным королевством, а затем принужденного возвращать заплаченные за себя деньги с ростовщическими процентами.

— Я видел ваши пьесы, — сказал дон Мануэль, — и прочел «Дон Кихота». Простите ли вы меня, если я скажу, что лучше? Вам не хватает полноты Сервантеса. Он лучше знает жизнь и обладает властью над словом, чтобы передать и плоть, и дух одновременно. Плоть и дух вышли сегодня на арену, и публика узнала их, и восторженно приветствовала. Простите меня и не сочтите, что я принижаю ваши достоинства.

— Я лишь зарабатывал себе на хлеб. Искусство — не что иное, как средство к существованию. Сервантес может быть втрое более великим, мне-то какая разница?! Я же ни на что не претендую.

— Ах, нет, претендуете.

Уил обиженно посмотрел на дона Мануэля, затем с опаской на Сервантеса, который при этом взвыл от боли.

— Идите, идите, — сказал Сервантес, — вам не следовало приходить.

— Меня пригласили. Но я уйду.

— Надо перенести эту раскалывающуюся голову в темную спальню. Допивайте вино и уходите.

— Вина не было, допивать нечего.

— Причастие без вина и без хлеба[106], — пробормотал Сервантес и, пошатываясь, побрел из гостиной. Уил и дон Мануэль переглянулись. Уил пожал плечами, оба они вышли на темную улицу и направились в сторону постоялого двора, где остановились актеры. Луны не было, только звезды сияли.

— Можно прочесть его книгу, пока мы здесь? — спросил Уил.

— Для этого надо в достаточной степени овладеть испанским.

— Многое будет зависеть от того, сколько времени уйдет на заключение вечного мира.

— Могу перевести вам отдельные места, чтобы дать представление о качестве целого.

— Можно переделать его книгу в пьесу?

— Нет. Она очень велика, это одно из ее достоинств. Такое долгое путешествие не уложить в два часа, отпущенные вам на сцене.

Уил горестно вздохнул.

— Краткость — в природе сценической пьесы. В книге есть поэзия?

— Он ведет повествование просто, без затей. У него нет вашего дара острого и живого, но сжатого изложения. Но он ему и не нужен.

— Так он, в таком случае, не поэт! — просиял, хоть это и было незаметно в темноте, Уил.

— Не поэт, как и вы.

— Вот это что-то да значит. Поэзия не выходит на арену и не вызывает приветственного воя черни.

— Вижу, вам досадно, что они вышли из книги и живут в нашем мире.

— Некоторым образом.

Уил уже спал ко времени возвращения Бёрбиджа, который не стал его будить и рассказывать, что сильно сокращенная постановка «Комедии ошибок» прошла неплохо, лишний раз подтвердив, что английские драматурги сильны комическими интермедиями и непритязательными шутками. Уил проснулся на рассвете.

— А? Что? Который час? Ради бога!

— Вставай. Дел полно. Все должны собраться. Пойду пинками поднимать их с постелей вместе со шлюхами и мальчиками, которых они к себе затащили.

Джек Хеммингс, Гас Филипс, Том Поуп (его малосвятейшество), Джордж Брайан, Гарри Кондел, Уил Слай, Дик Каули, Джек Лавайн, Сейнт Алекс Кук, Сэм Джильбёрн, Роберт Армин, Уил Ослер[107] (не умеющий обращаться с лошадьми), Джек Андервуд, Ник Тулей, Уил Эклстоун, Джозеф Тейлор, Роб Бенфилд, Роб Гау, Дики Робинсон, Джек Шэнк и Джек Райс сидели, мор гали, морщились от яркого испанского солнца и недоверчиво слушали своего поэта, недовольные тем, что их разбудили, а также указаниями и поджаренным хлебом, которые им предстояло проглотить. Дик Бёрбидж все это уже знал и теперь только пожимал плечами и закатывал глаза.

— Завтра или послезавтра, — говорил Уил, — играем «Гамлета», но не так, как прежде. Введем в пьесу Джона Фальстафа. Не удивляйтесь так и не вздрагивайте. Тут нет ничего сложного. В «Гамлете» принца посылают в Англию, где его должны убить по приказу короля. Там, прочитав и уничтожив приказ, он слышит о датском войске, которое должно вторгнуться в Англию, чтобы наказать ее за неуплату дани. Наконец он понимает, что ему следует делать. Поставленная цель наряду с поддержкой Фальстафа и его людей заставляет Гамлета отбросить мысли о самоубийстве.

Фальстаф может звать Гамлета «милый Гам» вместо «милый Гал», тут различие всего в одну букву. Война прекращается с распространением вести о смерти короля Клавдия. Гамлет направляется в Эльсинор, чтобы занять трон отчима. Фальстаф со своими людьми следует за Гамлетом, но тот с ними под конец, разумеется, порывает. Клавдий все еще жив, и Лаэрт должен убить Гамлета в фехтовальном поединке, но не явно, поскольку принц любим возмущенной чернью. Все заканчивается так же, как и прежде, но только Гамлет остается жив, а Фортинбрас предъявляет права на престол. Как видите, тут почти ничего не надо менять, требуется только кое-что добавить. Играть вам придется около семи часов подряд, но, если им не понравится, нас могут отправить восвояси. Предпочтительнее было бы за море. Я не прочь повидать Русийон[108].

— В том, что предлагает Уил, — заглушая недовольные голоса, проревел Бёрбидж, — много дельного. Тогда нас не смогут обвинить в легкомыслии. И на следующий день Гамлет с Фальстафом вместе выедут на арену. Присутствующий здесь Ник Тулей доселе подменял Гамлета. Пришло тебе время его сыграть. Он тоже высокий, худой, поэтому строчку насчет того, что он тучный и страдает одышкой, которая так хорошо подходила мне раньше, но, слава Богу, уже не подходит, надо убрать. Алекс Кук исполняет у нас роль королевы Гертруды, но будет играть также мистрис Квикли. Обе они, каждая по-своему, дурные женщины. Смертей у нас достаточно, в том числе и смерть Хотспера, то есть короля, вторгшегося со своим войском. Но Гамлет не умирает, поэтому это не трагедия.

— В таком случае, это комедия о Гамлете, принце датском? — спросил Джек Андервуд.

— Дело в Ангии происходит или в Данлии? — желая сострить, осведомился Джек Шэнк.

— Имя Хотспер, — сказал Бёрбидж, — больше похоже на датское, чем Клавдий. Довольно умничать. Уил уже меняет порядок сцен. Может получиться пьеса, лучше которой мы еще не играли.

— Самая длинная, уж это точно, — сказал Уил Слай.

Самая длинная, конечно.

— Что ж, — сказал Уил Сервантесу, когда собравшиеся в четыре утра неверным шагом разбредались по своим комнатам, — по-прежнему считаете, что нам не хватает комического?

Дон Мануэль перевел. Сервантеса, по-видимому, успокаивало присутствие валившегося с ног от усталости маленького мальчика-мавра, которого он прижимал к своему левому боку.

— Слишком долгая, — сказал Сервантес.

— Следует отправить ее к брадобрею с вашей бородой.

— ¿Como?[109]

— Она никоим образом не так длинна, как ваш проклятый как вы его называете, роман.

— Я не называю его проклятым. А толстяка и долговязого вы у меня списали.

— Ах, нет. Они уже были в Лондонском театре, прежде чем я узнал о вашем существовании. Что на это скажете?

— Я ни слова не понял.

— Это ваша трагедия.

На следующий день после полудня возобновились испано-британские переговоры, но утром все еще предавались столь необходимому сну. В это время один рыжеволосый испанец по имени Гусман, спросил у сэра Филипа Спендера на своем утробном тосканском:

— Будут еще играть эти бесконечные комедии?

— Предполагается дать вечером «Комедию о принце Гамлете», чтобы вы могли оценить ее многообразные и противоречивые достоинства. — Сэр Филип предвкушал представление с радостью: все предыдущие спектакли он преспокойно проспал. — В таком случае, нам, вероятно, следует поспешить с выработкой условий вечного мира. У меня такое впечатление, что жители Вальядолида будут рады отъезду посланцев британской земли. Так что всецело в наших интересах поторопиться и закончить.

— Аминь, — сказал Гусман. — Не вижу причин не закончить переписывание документов к завтрашнему вечеру.

— Имеете в виду истинное завтра или не столь истинное mañana?

— Имею в виду дату, следующую за сегодняшней. Что может означать полночный ужин и, ах, никаких развлечений после него.

— Подобные дела всегда отнимают много времени. Можем показать пример проворства, достойный подражания За работу, мои государи и господа!

— Аминь.

После полудня, но до отъезда британских посланцев состоялась обязательная коррида. Уил от ее посещения уклонился. По арене проехали высокий худощавый принц в черном и полный рыцарь в одежде из тонкого полотна. Их приняли за дань британцев имеющей уже прочные основы испанской традиции, и потому публика всадников приветствовала. На куске ткани, поднятом Пистолем и Бардольфом, были выведены слова: VIVAN LAS MUCHACHAS Y EL VINO ESPAÑOLES[110]. Так что все закончилось миром. Уил к тому времени уже уехал, желая по пути на родину посетить Русийон. Все хорошо, что хорошо кончается.

Роман «Дон Кихот» он прочел только в 1611 году, тогда же закончил свой перевод Шелтон, а также появилась Библия короля Якова[111]. Ссылки на худощавого рыцаря и его толстого спутника встречаются в произведениях Бена Джонсона, Бомонта и Флетчера, но в пьесах Шекспира — ни разу. Во время своей последней болезни, начавшейся в 1616 году, он по-прежнему мрачно размышлял о том, что Сервантес опередил его с созданием героя всех времен и народов. Шекспир и Сервантес умерли в один день, но, поскольку испанский календарь на десять дней опережал британский, можно сказать, что даже и в смерти Сервантес опередил Шекспира.

Дон Мануэль де Пулгар Гарганта больше не встречался с Шекспиром, но в 1613 году присутствовал при пожаре, уничтожившем театр «Глобус», во время первого представления пьесы «Король Генрих VIII» (называвшейся в то время «Все верно»). Тогда от церемониального выстрела пушки загорелась соломенная крыша. Люди выстроились в цепочки, передавали друг другу ведра воды из Темзы, но пожар в здании остановить не удалось. Театр со всем своим имуществом погиб в огне. Дон Мануэль встречался в таверне с Джеком Хеммингсом и Гарри Корделом, с триумфом утолявшими жажду, ибо им удалось спасти из огня большую часть произведений своего поэта. Но пьесы «Только подумайте, что так могло бы быть», «Комедия о Ламберте Симнеле» и «Победившие усилия любви» оказались безвозвратно утрачены.

— Издайте их, — сказал дон Мануэль, — для потомков в виде книги.

— В виде книги? Издать пьесы книгой?

— Фолио. Это было бы важное дело. Только полное собрание его сочинений может сравниться с тем, что задумал я.

— А что вы задумали?

Дон Мануэль счел за лучшее солгать.

— О, — сказал он, — если не сочтете за святотатство — издать Библию вашего короля Якова.

Загрузка...