Энтони Бёрджесс Британский характер © Перевод В. Голышев

Я не имею в виду хороший характер или плохой. Я имею в виду психический склад, сочетание элементов, национальные предрасположенности — все это очень расплывчатые понятия. Невозможно дать краткую характеристику национальности, а тем более нации. Британцы были когда-то чем-то вроде национальности, но теперь они нация из многих национальностей — ирландцев, корнуэлльцев, англосаксов, ютов, нормандцев, жителей острова Мэн, вест-индских негров, тамилов, бенгальцев, сингалезов, сикхов и т. д. Нацисты сделали ошибку, попытавшись приравнять нацию к национальности. Отсюда истребление евреев — а многие из них были больше немцами, чем австриец Гитлер. Сила нации, как показывает пример Америки, в ее способности связать национальное многообразие в единое культурное целое. Под культурой мы понимаем не Ковент-Гарден и Вирджинию Вулф. Мы понимаем под ней то, что едим, как отвечаем на внешние воздействия, как ведем себя, в какие игры играем, — всю структуру общественного существования.

Я хотел бы определить британца как человека, чей дом — Британия, но, учитывая свою собственную ситуацию, понимаю, что это не годится. Я родился в Британии, у меня британский паспорт, но последние девятнадцать лет я живу не на родине. Я не обязан это объяснять или оправдывать. Многие британцы жили не в Британии. Некоторых отправляли отсюда морем на каторгу, другие эмигрировали в поисках заработка или спасаясь от религиозных преследований; третьим в те времена, когда у нас была империя, назначалось уезжать, чтобы править туземцами. У меня были личные причины, не обусловленные исторически. Мне легче оценивать моих соотечественников, находясь вдали от них. Я вижу их яснее, на время приехав домой, — именно благодаря тому, что не пребывал среди них ежедневно и круглый день. Живя гостем в других странах — особенно во Франции и Италии, — я могу сопоставить британцев с другими народами конкретнее и даже комичнее.

Различие между французским и британским характерами настолько хорошо известно, что, может быть, и не стоило бы говорить об этом снова. Французы называют себя рационалистами-картезианцами, хотя Рене Декарта многие не читали. Это означает, что их подход к проблемам политики, экономики и даже любовным в высшей степени логический. Если заимствованный институт, например, супермаркет, представляется им разумным и поддающимся математической оценке, тогда они утверждают, что придумали его сами. Если нежелательно, чтобы посетители засиживались в закусочной и неудобные табуреты в этом смысле полезны (американское изобретение), французы сделают их пыточными, как операцию геморроя. Идея должна быть доведена до логического завершения. В 1940 году логично было уступить немцам. Нелогичные британцы так не думали. Британцы — прагматики, эмпирики. Они не любят слишком много думать: излишек мыслей опасен.

Уолтер Бэджет[200] сказал, что британцы глупы и, возможно, в глупости их спасение. Столкнувшись с превосходящим противником, с 1940 года они ошибались грубейшим образом, к удивлению логичной оккупированной Франции — и выстояли, потому что в жизни, как и в сказках, глупость часто вознаграждается богиней удачи, презирающей богов разума. Британцы не интеллектуалы и недолюбливают интеллектуалов, которые поэтому избегают называть себя таковыми. Французы интеллектуалами восхищаются. В Париже я видел людей, входящих горделиво в «Клуб интеллектуалов». В Лондоне, Эдинбурге, Белфасте или Кардиффе такого не увидишь. Можно найти более мягкий синоним для глупости — определить ее как доверие своим инстинктам, подсознательному ресурсу исторического опыта, урокам истории, впитавшимся в плоть и кровь. Французы держат свою историю в голове, у британцев она — в фибрах.

Есть очень британское понятие «fair play», «честной игры». Его почти невозможно перевести на французский. Мой приятель швед, который живет во Франции и делает телефильмы для Стокгольма, недавно снял часовую ленту как раз на эту тему. Он интервьюировал французов, считавших, что они прилично знают английский, по крайней мере, знакомых с этим термином, — и они не могли сказать, что он значит. Они думали, что он как-то связан со сбоем логики. Логично пнуть лежащего противника, поскольку он не ответит тем же. Логично не испытывать сострадания к осужденным преступникам. Логика закона убрала их за решетку: там им и место; забудь о них. «Честная игра» тесно связана с ощущением, что закон, то есть логика, не может адекватно распорядиться с человеческой ситуацией.

Пример «честной игры» можно наблюдать по британскому телевидению после местных новостей. Старик жалуется — хотя без галльской горячности, — что у него отнимут садик позади дома, поскольку там прокладывают новую дорогу. Тут же в дело вступают защитники «честной игры» и добиваются того, что строители вынуждены с ущербом для себя пустить дорогу в обход. Хризантемы старика спасены. И тоже на телевидении, несколько лет назад, я столкнулся с другим проявлением «честной игры». Я был участником телевизионной игры и должен был угадать значение слова «trank»[201]. К сожалению, я знал его и, наверное, по глупости сказал об этом. Меня отправили в комнату для гостей и больше не приглашали. Я неправильно играл. Невежество — почитаемая в Британии добродетель; но не во Франции. «Честная игра» гнушается словарями и игнорирует закон. В правилах крикета не сказано, что нельзя ловить мяч шапкой, — но так не играют, так играть не честно.

Может показаться парадоксом — восхвалять британцев за то, что не бьют лежачего, когда британские парни печально известны как раз тем, что бьют лежачего ногами. Нам не хочется думать, что британцы буйный народ, но есть исторические основания полагать, что ценимые британские институты — парламентская демократия, право на неприкосновенность частной жизни, приличия и мягкость обращения, — это результат трудной борьбы за то, чтобы обуздать буйство, некогда опустошавшее Британские острова. Когда британская молодежь напивается или отчаивается, она выпускает Энергию через акты агрессии. Конечно лучше, когда эта сила действует в индивидуальном порядке, чем в упряжке реакционных политических партий, стремящихся завладеть государственной машиной. Политического насилия в Британии немного. Даже бессмысленное насилие в Северной Ирландии порождено в большей степени романтической памятью об исторических поражениях, нежели политической реальностью. Радикалам не понравится, если им скажут, что замечательные достоинства британцев ярче всего проявляются в поведении среднего класса, самого многочисленного слоя британского общества и, пожалуй, легче всего — так же как в Скандинавии — отождествляемого с самой нацией. Даже поэты и художники принадлежат к среднему классу. Приезжая в Англию, я всякий раз удивляюсь хорошему поведению очередей в буфетах театров и концертных залов в перерывах. У британцев большой запас терпения и философской резиньяции, который позволяет им сохранять хладнокровие и делает их лучшими солдатами на свете. Но и терпению есть предел. Недаром сказал Джон Драйден: «Бойся гнева терпеливого человека»[202]. У британца гнев обычно вызывают проявления нечестной игры. Он чует в бюрократии приверженность к бездушному исполнению закона. Поэтому британские бюрократы особо не увлекаются, ведут себя осмотрительно; итальянские и французские бюрократы не таковы. Их полиция не породила аналога британского бобби, хотя, увы, он все сильнее заражается континентальным примером. Но он по-прежнему не вооружен.

В конце 1930-х годов Оруэлл в эссе о британцах отметил, что не стоит пренебрегать мелочами жизни островитян, ибо они часть национальной культуры и, вероятно, значат больше, чем кажется на первый взгляд. Приезжая в Британию и останавливаясь в гостиницах, я радуюсь плотному британскому завтраку (позаимствованному и американской культурой). На континенте в отелях, а также в домах тебе предлагают кофе и круассаны, и в этом несытом начале дня я вижу причину утренней раздражительности французов. С утра голодный французский таксист или почтовый служащий выливает свою желчь на клиента. Потом он съедает тяжелый обед, и желчь в нем только разыгрывается. У британцев проблем с желчью, кажется, нет.

Британцы слишком много пьют. В частности, и этим можно оправдать приступы агрессии и даже безобидную театральность, обычно не свойственные их поведению, поскольку у них, островитян, оно сформировано привычкой к тому, что частная жизнь есть неприкосновенная территория. Иностранцам британцы кажутся холодными — холодностью жители густо населенного острова ограждают свою частную жизнь. Холодность улетучивается в театральности пьянства и в трезвости театра. Британия родила лучшие пьесы на свете и лучших на свете актеров. Сейчас по французскому телевидению еженедельно показывают снятого на Би-би-си полного Шекспира с субтитрами, и французы, с которыми мне доводится говорить, изумляются мастерству и страсти совсем почти неизвестных актеров. Приехав в Британию, они могли бы также изумиться актерским талантам местных жителей, никогда не ступавших на сцену. Дело в том, что британцы, будучи такой смесью национальностей, не уверены в своей идентичности и ищут ее в разыгрывании ролей.

Одна из причин, почему британцы, при их неискоренимом лицедействе, не хотят совсем отказаться от классовой системы, состоит в том, как ясно показал Бернард Шоу в «Пигмалионе», что эта система проявляет себя в поверхностных особенностях речи и манер, которые искусному актеру, сидящему в каждом британце, не так уж трудно сымитировать. Классовая система уже не выражается в четко экономическом расслоении, она имеет мало отношения к замкам и просторным акрам, зато предоставляет массу возможностей для социальной комедии. В Британии лучшие на свете аферисты.

Оруэлл заметил, что британцы равнодушны к искусству и обожают цветы. Французы, интеллектуалы, склонные к абстрагированию, не знают названий цветов, но могут прочесть вам лекцию по ботанике. В увлеченности среднего класса своими садиками Оруэлл видел проявление тяги к частной жизни. Это — эксцентричность, в смысле отстранения от жизни общественной. Это одно из британских хобби. Недавно около Дублина я познакомился с англо-ирландцем, который оклеивал стены своего ветхого домика страницами «Поминок по Финнегану» (книгу читать он не предполагал) — это очень в британском характере. Хобби; не искусство. Британия рождает прекрасных писателей и дает пристанище прекрасным музыкантам с континента, но не величает своих артистов «maestro» или «cher maître». Это — одно из проявлений недоверия к интеллектуализму.

Мы изобретаем судно на воздушной подушке, реактивный двигатель, компакт-диск, систему «Dolby». В Кавендишской лаборатории с помощью сургуча и веревочки мы расщепляем атомы. Когда доходит до того, чтобы похвастаться нашими открытиями или протолкнуть наши продукты, на нас нападает жуткая застенчивость. Недавно в новостях на американском телевидении был материал о спокойном, ненавязчивом юморе британской телерекламы; ведущий высоко оценил его, но вынужден был добавить: «Британцы терпеть не могут продавать». Призывы правительства к британским промышленникам быть агрессивнее, как немцы, японцы или американцы, не учитывают национального характера. Британцы не будут превозносить свои продукты, а скорее выскажутся о ник пренебрежительно. Сильное высказывание им претит — сдержанность у них в крови. Мы можем грустно посмеяться над тем, что фильм о героизме наших летчиков во время войны преподносится под сурдинку: «Не бог весть какое полотно, но в принципе, кино занятное», но еще раз с сожалением осознаем, каковы мы. Агрессия наша — удел молодых, которые пускают в ход ноги, но в конце концов вырастают в примерных законопослушных граждан.

Тем из нас, британцев, кто работает в искусстве, легче заниматься им в странах, где мы «maestro» и «cher maître». Нам приходится сетовать на антиинтеллектуализм наших соотечественников, но мы понимаем, что с этим вряд ли что поделаешь. Я, случалось, негодовал, что королевское семейство засыпает в опере и во все глаза следит за Аскотскими скачками; но было бы как-то неловко иметь королеву, которая читает Кафку, и принца-консорта, со знанием дела рассуждающего о раннем Шёнберге. Мы не захотели бы, так сказать, континентализации Британии, будь она поощряема примером хоть законодателей, хоть титульной главы государства. Мы остаемся отдельными, островитянами, — сикхи, кельты, китайцы, англосаксы и прочие.

Я понимаю, что представил британский характер с весьма негативной точки зрения. Видимо, так и должно быть, поскольку легче определить британца через то, чем он не является — а именно французом, — чем с помощью конкретно его собственных атрибутов, которые он не так уж жаждет выставлять напоказ. Французы, естественно, не сосредотачиваются на достоинствах бриттов. В телерекламе, например, чая «Твайнинг» или какой-то марки виски, чтобы обозначить происхождение продукта, они прибегают к годами проверенной карикатуре: аристократ в смокинге, попивающий чаек, между тем как рушится его дом, или костистый шотландец в юбке. Они, как и мы, цепляются за национальные стереотипы. Они признают качество, известное как британское чувство юмора, и по воскресеньям показывают переведенное на парижское арго шоу Бенни Хилла, силясь проникнуть в его юмор. И не понимают предваряющую ролик заставку Дональда Макгилла. Но думают, что понимают британское лицемерие.

Моя жена — итальянка, как и большинство итальянцев, любит Англию и, по меньшей мере, раз в неделю напоминает мне, что я, британец, — лицемер. С британским терпением я вынужден объяснять ей, что лицемерие — один из аспектов нашей театральности и нашего островного самосознания. Мы должны представить миру добродетельный фасад, тайно предаваясь за ним умеренным порокам, дабы отстоять таким образом свою частную жизнь. Другими словами, мы сознаем необходимость проводить различие между миром общественных ценностей и тем миром индивида, который никакой моральной системой не определяется. Мы делаем вид, что любим животных — и охотимся на лис. Мы притворяемся гуманными, но мы единственный народ, которому потребовалось Общество по предотвращению жестокого обращения с детьми. Мы охотно напиваемся и при этом настолько нравственны, что принимаем законы о торговле спиртным. То есть мы признаем необходимость общественной морали, но в душе понимаем, что это — спектакль. Тем не менее стыдливо об этом умалчиваем. Без лицемерия, однако, мы не создали бы величайшую литературу. Стоит задуматься об этом — и обращаюсь я не только к жене.

1987

Загрузка...