Писатель в зеркале критики

Грэнвилл Хикс[237] Изобильный мир Энтони Бёрджесса © Перевод Николай Мельников

Год назад Энтони Бёрджесс опубликовал в книжном обозрении «Нью-Йорк таймс» статью под названием «Семнадцатый роман»[238]. Во всех отношениях это было интересное эссе, но пока давайте сконцентрируемся на цифре «17». По данным на 21 августа 1966 года Бёрджесс написал шестнадцать романов и, по крайней мере, два тома нехудожественной прозы — впечатляющий рекорд для любого писателя младше пятидесяти. Бёрджесс, однако, начал публиковаться, когда ему было около сорока.

Я еще не прочел все шестнадцать романов. В сущности, я даже не могу перечислить все названия. Но теперь издательство «Балантайн букс» выпустило в мягкой обложке восемь из них (точнее, десять, поскольку три части «Малайской трилогии» были изданы в Англии отдельными книгами) и один том нон-фикшн. За последние несколько недель я с удовольствием ознакомился с этими изданиями, которые ввели меня в странный, порой забавный, порой ужасающий, мир Энтони Бёрджесса.

Получив музыкальное и филологическое образование, Бёрджесс шесть лет отслужил в армии; затем, преподавая историю языка и риторику, посвятил себя сочинению серьезной музыки. Позже он провел несколько лет в Малайе и Брунее и только по возвращении в Англию заделался романистом.

Тем не менее один роман, «Вид на крепостную стену», был написан в 1949 году и опубликован только в 1965-м. Когда Бёрджесс наконец решился опубликовать его, он написал к нему предисловие, в котором сообщил, что в 1948–1949 годах создал массу музыкальных произведений (их список прилагается). «К началу каникул 1949 года я был пуст в музыкальном плане, но меня все еще мучил зуд творчества». Вот он и написал роман — за каникулы, — что, как он утверждает, спасло его от депрессии.

Роман ему не понравился, и он «не приложил усилий, чтобы подыскать издателя». Шестнадцать лет спустя Бёрджесс смог перечитать роман, испытывая «куда меньшую душевную боль и не столь сильное чувство авторской неудовлетворенности, как ожидал», а потому решил предложить его вниманию публики.

Хотя Бёрджесс откровенно заявляет, что роман основан на его личном опыте, когда с 1943-го по 1946-й он служил в Гибралтаре, он утверждает, что все персонажи им выдуманы. Даже если в целом это правда, весьма вероятно, что центральный персонаж, Ричард Эннис, имеет много общего с Энтони Бёрджессом военных лет (кроме увлечения музыкой). Эннис принадлежит к тому же типу, что и эмисовский Счастливчик Джим: молодой человек, у которого талант доставлять самому себе всяческие неприятности. Бёрджесс пишет, что его роман соотносится с «Энеидой» Виргилия так же, как «Улисс» Джойса, которым он восхищается, — с «Одиссеей», но боюсь, что для меня без авторского указания это вовсе не было бы очевидно. Не имея ничего общего с Энеем, помимо сходства имен, Эннис — рассерженный молодой человек, опередивший свое время.

«Малайская трилогия» была написана, когда Бёрджесс работал в Юго-Восточной Азии. Недавно он заметил: «Я очень хорошо помню, как писал ее: сначала в жаркие малайские, а затем и брунейские послеполуденные часы, когда все спят. Клавиши пишущей машинки стали скользкими от пота, капли пота стекали с моего лба на бумагу. Но я источал слова: мои вербальные поры были открыты». Это произведение погружает читателя в звуки, цвета и запахи экзотического края.

Автор «Малайской трилогии» не предъявляет обвинений против империализма, подобно Джорджу Оруэллу в его «Днях в Бирме». Он изображает империализм, который уже отжил свой век, который умирает, издавая «не взрыв, а всхлип», если процитировать не самого любимого поэта Бёрджесса[239].

Англичан, изображенных в романе, нельзя назвать ни злобными деспотами, ни идеалистами без единого пятнышка. Они слабые люди, еще больше слабеющие от жизни на Востоке. Преподаватель Виктор Краббе, персонаж, появляющийся во всех трех частях трилогии, лучше других, но и он лишен героических черт. Что касается аборигенов, то они представлены в изобилии: малайцы, сикхи, тамилы, китайцы — некоторые из них милы, некоторые смешны, одни отличаются верностью, другие коварны и т. д. Понятное дело, существует множество неразрешимых проблем, которые могут только обостриться с уходом британцев. Однако Бёрджессу интересны не проблемы, а люди, и в этом — сила его произведения.

Хотя и в «Малайской трилогии», и в «Виде на крепостную стену» есть проявления того, что обычно называют «черным юмором», только после возвращения в Англию, в романах «Доктор болен» и «Право на ответ», написанных в 1960 году, Бёрджесс показал, каким жестоким и насмешливым он может быть. В первом из них лингвист Эдвин Прибой, пораженный загадочной болезнью во время работы в Моламьяйне, вынужден вернуться в Англию и лечь в больницу. Там, после серии болезненных и действующих на нервы тестов, решено подвергнуть его операции на опухоль головного мозга. Накануне операции он сбегает из больницы, после чего вовлекается в череду захватывающе интересных приключений на «дне» Лондона.

В первой части романа реакция Прибоя (всегда вполне осознанная) на его больничное окружение исполнена комизма. Он чувствует, что врачи и медсестры видят в нем не человека, а любопытное отклонение от нормы, объект медицинских экспериментов, и весьма энергично и красноречиво выражает свое негодование. Во второй части забавно то, с какой легкостью респектабельный профессор приспосабливается к жизни преступного мира. Он даже находит способ, как использовать свои знания филологии, чтобы обмануть полицию. Какие из его приключений реальные, а какие воображаемые — вопрос открытый, но так или иначе он испытывает чувство свободы, которого никогда не знал прежде. В минуту эйфории он думает: «До чего легко жить в этом мире, в огромном невинном доверчивом Лондоне. Назад к природе; повсюду растут плоды, только рви. Действительно, только дурак вернется к тяжкому труду преподавания лингвистики под солнцем Бирмы»[240].

«Право на ответ» — более мрачный и, за исключением нескольких сцен, не такой смешной роман. Повествователь Дж. У. Денхэм — преуспевающий бизнесмен, по своим делам разъезжающий по всему миру, начинает так: «Я рассказываю эту историю по большей части ради собственного блага. Мне самому хочется уяснить природу того дерьма, в котором, похоже, пребывает множество людей в наши дни…»[241].

Среди людей, вовлеченных в историю, — господин, претендующий на звание поэта; отец и сестра Дж. У. Денхэма; перевозчик наркотиков, который, подобно Грэму Грину, ударяется в религию; добродушный, хотя и скуповатый владелец паба; кинозвезда и мистер Радж — студент из Цейлона, который привязался к Дж. У. Денхэму в надежде получить помощь в изучении расовых взаимоотношений в Англии; он ковыляет к своей цели, то и дело попадая в разные передряги. Он один из тех гротескных персонажей, к которым читатель питает сострадание.

Поскольку все персонажи представлены с точки зрения Дж. У. Денхэма, мы принимаем его оценки и удивляемся их клоунскому поведению. Но постепенно до нас доходит, что повествователь не так уж сильно отличается от тех, о ком рассказывает, и, в конце концов, он сам это осознает. Дж. У. Денхэм замечает, что они «глупые вульгарные людишки, потревожившие бомбу, сокрытую под покровом стабильности». Затем, перечитав свои записи, он осознает свое «самодовольство, многословие, претенциозность». Он понимает, насколько ошибался в своих оценках — «не желающий ни во что вмешиваться пухлый отпускник при деньгах, яростно нападавший на грехи, совершить которые у него кишка тонка». Последнее слово Дж. У. Денхэм оставляет за Раджем и признает, что его вера в любовь, губительная, как нам доказывалось прежде, достойна большего уважения, нежели холодное безразличие. Но заглавие книги показывает, что Бёрджесс, в основном, согласен с самопровозглашенным поэтом, который приходит к выводу: «…никому из нас на самом деле не дано право на ответ».

Написав два романа о современной Англии, Бёрджесс сочинил еще два о ее будущем, экстраполируя туда тенденции, замеченные в настоящем. «Вожделеющее семя», менее удачный их этих романов, живописует возможные последствия демографического взрыва. Англия достигает той стадии, когда правительство едва способно удерживать рост населения поощрением гомосексуализма и наказаниями семей, имеющих более одного ребенка. Но еще остаются женщины, которые хотят иметь много детей, и одна из них — Беатриса-Джоанна, главная героиня романа. Внезапно катастрофически начинают иссякать запасы продовольствия — возможно, потому что мир животных и растений начинает подражать бесплодности людей. Мощная реакция приводит к власти новое правительство, которое поощряет рождаемость, но ограничивает население с помощью узаконенного каннибализма и организации фиктивных войн, в ходе которых все нежелательные лица уничтожают друг друга.

Хотя история Беатрисы занятна, а приключения ее мужа Тристрама во второй части книги исполнены драматизма, роман не вполне удался. Многие подробности весьма забавны, однако я никогда не чувствовал, что имею дело с правдоподобной версией будущего, как это чувствовал, в первый раз прочтя «1984» Оруэлла. Самое интересное место в книге — сцена, где Тристрам излагает свою теорию о колебаниях в истории между Августинианской и Пелагианской фазами: между либеральной верой в свободу воли, в совершенство человека и консервативной верой в детерминизм и первородный грех. (Один из персонажей романа «Вид на крепостную стену» вкратце излагал эту же концепцию.) В попытке превратить сюжет романа в иллюстрацию данной теории Бёрджесс терпит неудачу, поскольку ему не хватает времени, чтобы подтвердить свою точку зрения.

Напротив, в «Заводном апельсине» видение будущего предлагается нам с пугающей убедительностью. Это не слишком далекое от нас будущее, где с наступлением темноты банды юнцов фактически правят Лондоном. Алекс, рассказывающий свою историю на странном, но вполне подходящем для данного случая жаргоне, выдуманном для него Бёрджессом, спокойно описывает то, как он и три его дружка грабят магазины, избивают беспомощных стариков и старух, калечат членов враждебной банды и дерутся друг с другом. Настоящий специалист по части жестокости, мастер в том, как причинять боль, Алекс получает сексуальное удовлетворение в изнасилованиях.

По обвинению в убийстве Алекс посажен в тюрьму и обречен терпеть мучения от людей не менее жестоких, чем он сам. Поскольку даже тюремному начальству ясно, что подобными методами ничего не добьешься, психологам разрешают опробовать метод обработки заключенных, весьма похожий на тот, который предлагался в статье, появившейся недавно в «Нью-Йорк таймс мэгазин». Эксперимент прекрасно иллюстрирует бёрджессовскую теорию маятника. С помощью чрезвычайно болезненных процедур Алекса очищают от его жестоких инстинктов. Но очищают и от другого: он больше не способен защищать себя. Музыка теперь не стимулирует его сексуальные извращения, а причиняет боль. Произведенная над ним психологическая обработка с выработкой рефлекса против насилия также лишила его возможности получать любое сексуальное удовольствие. Когда маятник качнулся в другую сторону и психологи исправили все сделанное ранее, Алекс возвращается к своему первоначальному состоянию.

В первой части романа Бёрджесс показывает силу зла так, как могут лишь немногие писатели. Когда в конце первой части Алекс говорит: «Ну, натворил делов. А ведь мне еще только пятнадцать»[242], — читателя пробирает холодная дрожь. Но Бёрджесс не довольствуется изображением зла; он идет дальше, чтобы показать опасность, которой чревата попытка устранить его.

Бёрджесс всегда с подозрением относится к тем, кто использует власть, чтобы изменить людей, настаивая, что делается это для их же пользы. Это убеждение лежит в основе романа о Советском Союзе «Мед для медведей», одной из самых смешных книг Бёрджесса, чья сатира лишь в малой степени направлена на Россию. Контрабандно провезенные платья, потеря клейкой ленты, с помощью которой крепились фальшивые зубы, запутанные сексуальные предпочтения супружеской пары из Британии, отправившейся в туристическую поездку, — все это образует целый ряд фарсовых ситуаций. В то же время Бёрджесс, пользуясь случаем, дает нам понять, что СССР и США — всего лишь две слабо отличающиеся друг от друга разновидности механизированного, благодушно-конформистского общества, которое он презирает.

Остался еще один, самый дерзкий, роман, о котором стоит поговорить: «На солнце не похожи…». Не робкого десятка тот романист, который попытается рассказать о Уильяме Шекспире, но еще более отважен тот, кто изобразит его изнутри, его же словами. (То, что в роли повествователя выступает сам поэт, становится понятным только в эпилоге.) Бёрджесс уже наметил в общих чертах теорию о Смуглой Леди в романе «Право на ответ», в котором жадноватый владелец паба Тед Арден рассказывает о предании, из уст в уста передававшемся представителями его рода, к которому принадлежала и мать Шекспира. Теперь он обстоятельно излагает свою концепцию. Роман ничего не добавляет к моему пониманию пьес Шекспира и не слишком обогащает мое представление о его личности, и все же это — превосходный tour de force[243], триумф стиля. Избежав имитации и нарочитого подражания Шекспиру, Бёрджесс передал его словесную магию собственными языковыми средствами.

Бёрджесса можно назвать автором философских романов; вполне очевидно, что их содержание актуально для интеллектуалов. Однако его творчество скрепляет не совокупность идей, а интуитивное понимание современного мира. Ему претит культ технического прогресса, который, по его мнению, в равной степени доминирует в Соединенных Штатах и Советском Союзе. Он не верит государственной власти, особенно когда она маскируется благотворительностью, и с неизменным скептицизмом относится к Государству всеобщего благоденствия. Он придерживается своеобразной диалектики во взгляде на историю, но не слишком верит в возможность синтеза: отрицание зла приводит прямиком к другой его разновидности и так далее до бесконечности. Что же касается Пелагианства и Августинианства, если использовать терминологию Бёрджесса, то ему, не верящему в совершенство человека, ближе вторая доктрина. Не знаю, был ли Бёрджесс, подобно Ричарду Эннису, воспитан в католичестве, но он несомненно твердо придерживается концепции первородного греха.

Будучи не только знатоком языков, но и любителем слова, он обладает словесным богатством, которое позволяет сравнивать его с Владимиром Набоковым. Например, в романе «На солнце не похожи…» он, избегая затейливых и зачастую фальшивых архаизмов старомодных исторических романов, со знанием дела использует несколько чудесных слов елизаветинской эпохи.

Для создания комического эффекта он любит употреблять сложносоставные слова, нередко собственной чеканки, с греческими и латинскими корнями: «Под аплодисменты и барабанную дробь закружился и заколыхался живот плясуньи-гречанки — охровый, складчатый, дендросоматический»[244]. В «Вожделеющем семени» мы находим «bathcolous», «gnatfritinancy», «gulosity» и «formicate». (Между прочим, последнее слово особенно хорошо, хотя его и нет в толковом словаре «Рэндом хаус».) В «Заводном апельсине», как я уже отметил, он изобретает подростковый жаргон, включающий в себя значительное количество русских слов. (В «балантайновском» издании имеется очень полезный глоссарий, составленный Стэнли Эдгаром Хайманом.)

В упомянутом выше эссе Бёрджесс выражает опасение по поводу создания семнадцатого романа: не станет ли он повторять сам себя? Романист, по мнению Бёрджесса, всегда должен избегать самоповторов. «Мы прекрасно понимаем Джойса, — пишет он. — В ‘Улиссе’ он задействовал ресурсы общепринятого литературного языка, причем не только чтобы создать слова-портмоне, не только для пастиша, стилизаций и пародий, но и для точной передачи действия и прямой речи персонажей. Что можно было ожидать от его новой книги? Новых самоограничений или скучных повторов, но не того, что он вдребезги разобьет язык и переплавит его в нечто новое». (Питая теплое чувство к Джойсу, Бёрджесс написал первоклассное введение в его творчество, «О Джойсе», которое также вошло в «балантайновское» издание.)

«Писатель экспериментирует из-за того, что ему скучно», — пишет Бёрджесс, однако он понимает, что эксперимент ради эксперимента может быть опасен. «Читать набоковский ‘Бледный огонь’ немного скучно, зато писать, по всей видимости, было захватывающе интересно». Некоторые из нынешних экспериментаторов, продолжает он, знают все джойсовские трюки, но им не под силу создать персонажей, подобных Леопольду Блуму и Стивену Дедалу. Боюсь, что и сам Бёрджесс не создал персонажей, столь запоминающихся, как Блум или Дедал, и что временами его одолевает страсть к трюкачеству. Но «балантайновское» издание свидетельствует о том, что он наделен живым воображением, беспощадным сатирическим даром, исключительной стилистической оригинальностью и творческой энергией, не имеющей аналогов в современности. Я обязательно прочту его семнадцатый роман, когда он мне попадется, а также восемнадцатый, и девятнадцатый. Уверен, что я буду удивлен и надеюсь, что буду вознагражден за чтение еще больше, чем до сих пор.

Saturday Review, 1967, V. 50, № 28 (July 15), p. 27–29, 36

Питер Акройд[245] Какофония (Anthony Burgess Napoleon Symphony. — L.: Jonathan Cape, 1974 © Перевод Николай Мельников

Да, Бёрджесс красноречив и изобретателен, у него живое воображение; порой он бывает весьма плодовитым, о чем сам говорит в стихотворном обращении к читателю. Да вот беда с его книгой: все там хочется поставить в кавычки. Заглавие содержит аллюзию на Героическую симфонию (издатели столь любезны, что поясняют это), хотя аналогии между языком и музыкой, приемлемые в елизаветинскую эпоху, в наше время кажутся откровенно бессмысленными. Временами стиль романа своим искусственным аллюром явно напоминает наиболее бравурные пассажи оперы-буфф, но в манере Бёрджесса нередко различимы хлюпающие звуки, которые не вызывают каких-либо ассоциаций. «Он томно застыл, чтобы чихнуть, но, сильный человек, сдержался». Мне нравится это «застыл», даже несмотря на то, что оно здесь должно было рассмешить читателя.

Тайная жизнь героя — одна из неискоренимых романтических тем, которая остается довольно пошлой и сентиментальной, несмотря на все старания оживить ее. А ведь Бёрджесс действительно старался. Однако в художественной литературе есть одна закономерность: сюжетов мало, а романистов бесконечно много, и вот Бёрджесс изощряется в риторических выкрутасах, переставляя элементы своего стиля словно детские кубики. Тут вам и речевое многоголосие, и письма, и бесстрастное повествование, и стихотворные вставки (хотя Бёрджесс никоим образом не поэт). Роман открывается битвами Директории: Наполеон одерживает победы, а в это время жена изменяет ему с гвардейцем. Любой романист мог бы ей посочувствовать. Затем нашему вниманию предлагают Египетскую кампанию с ее общеизвестными ужасами. Наконец Наполеон провозглашается императором (кажется, что сам Бёрджесс не совсем понимает, как ему это удалось) и становится «Н», официальной и в то же время абстрактной силой, которая с трудом пробивает себе дорогу из России. «Да будет эта картина написана слезами», — говорит Бёрджесс в одном из немногих мест романа, где он забывает о показухе. И умирает Наполеон в ссылке, посреди лекарей, бранящихся у его тела.

Это не слишком веселая история. Зато протагонист «Наполеоновской симфонии» являет собой квинтэссенцию романтического героя, который на людях надевает личину и чьи слезы способны довести до смерти маленьких детей на улице[246]. Он — тот герой, который стремится внушить народам тщеславное чувство собственной исключительности задолго до того, как утвердится могущество национального самосознания. «Я еще не думал, как назвать это, — улыбнулся Талейран, — но раз уж вы настаиваете, предлагаю вести в оборот термин ‘высшая раса’».

В романе множество подобных намеков и подмигиваний потомкам, своего рода мелодия, образующая контртему произведения: «Это девятнадцатый век, а не восемнадцатый» — и т. п.

На самом деле, перед нами лишь полный банальных выдумок роман, автор которого обращается к жестоким антагонизмам нашего времени и походя доводит его язык до полного безумия. Стремясь произвести впечатление на читателя, Бёрджесс безоглядно использует всевозможные стилевые регистры, в результате чего диалоги исторических лиц отдают фарсом. Отсылки к «Династам», имитация «Улисса» и несколько неуместных цитат из Джерарда Мэнли Хопкинса еще больше придают повествованию привкус литературщины.

Spectator, 1974, Vol. 223, № 7673 (September 28), р. 21

Мартин Эмис[247] Бёрджесс в наилучшем виде (Anthony Burgess Earthly Powers. — Simon & Shuster, 1980 © Перевод Николаяй Мельников

Большие романы бывают двух видов. К первому относятся чрезмерно раздутые повести; самые длинные из них — американские семейные саги, космические оперы и шпионские триллеры, из-за которых писатели систематически изводят акры лесных массивов. Напротив, романы второго типа требуют большого размаха из-за сложности тех проблем, которые ставят как перед автором, так и перед читателем.

«Силы земные» — большой роман второго типа, что делает его вдвойне замечательным. В Британии масштабные романы — одна из смертельных ран, нанесенных Первой мировой войной. Энтони Бёрджесс, принадлежа к британской культуре, в то же время всегда был прирожденным бродягой — экспатриантом, который с презрением отверг Англию не из-за привычных сексуальных или фискальных ограничений, а потому что тамошняя умеренность в области искусства была противопоказана его дарованию. Свободно развиваясь благодаря разносторонним и ненавязчивым влияниям европейской словесности, он сделался разрушителем литературных условностей. «Силы земные» многим обязаны неовикторианской мощи современного американского романа. Творение Бёрджесса отличается дерзким размахом, напоминающим «Войну и память» Германа Вука, и изощренным интеллектом, которым отмечены романы Сола Беллоу: «Герзаг», «Приключения Оги Марча» и «Дар Гумбольда». (Отметим также почтительные поклоны в сторону Толстого и Пруста.)

Даже несмотря на свои шестьсот страниц, роман кажется перенаселенным, переполненным примерами маниакальной эрудиции, грубоватыми шутками, мультиязычными каламбурами. Герой-повествователь «Сил земных» — восьмидесяти однолетний Кеннет Туми, гомосексуалист, католик и никудышный романист. По ходу развития сюжета этого густо населенного романа, в котором переплетаются реальная и личная история XX века (рассказанная более достоверно и обстоятельно, чем в «Рэгтайме» Доктороу или в «Травести» Тома Стоппарда), Туми посещает Париж, Рим, Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Мальту, Монако, Малайю, Берлин, Барселону и Алжир, запросто общается с Хемингуэем и Гессе, «Джимом» Джойсом, Морганом Форстером, «Редди» Киплингом, «Томом» Элиотом, «Вилли» Моэмом и «Пламом» Вудхаузом. Примечательно, что юного Туми совращает Джордж Рассел (писавший под псевдонимом АЕ) — в тот самый день, который описан Джойсом (он фигурирует в одном из эпизодов «Улисса»).

По мере того как Туми рассказывает о своей жизни, мы осознаем, что с ним или, во всяком случае, около него, постоянно творятся страшные вещи. Его деверь зверски убит чикагскими гангстерами; его ближайший друг исчах от заклятия малайского колдуна; его внучатая племянница стала одной из жертв массового отравления, напоминающего Джонстаунский инцидент[248]. Туми изучает изощренную жестокость природы, на собственном опыте познает неврозы, которыми одержимы разные народы (разгул цензуры, сухой закон, приход к власти Муссолини), испытывает шок от посещения освобожденного Бухенвальда: «Что это был за запах? Слишком человеческий… От меня самого так несет, от всего человечества». Жестокий нравственный вывод — ирония теодицеи и теологии, посредством которой божественное вмешательство предохраняет будущее от сектантских массовых убийств, своего рода вызов, который бросает миру писатель-католик, как будто для того, чтобы продемонстрировать мужественное упорство своей веры. Грэм Грин делает это в «Брайтонском леденце», Ивлин Во — в «Пригоршне праха», но Бёрджесс еще более радикален, чем они.

Проблемы Туми усугубляются его гомосексуальностью, которую он воспринимает как ловушку, лишающую его свободы воли. Если можно так выразиться, Туми в ужасе, оттого что любит, и потому сетует на Бога. Выводок вороватых, неопрятных катамитов, с которыми якшается Туми, без сомнения, оскорбит значительную часть ортодоксальных гомосексуалистов. Привычный к полицейским преследованиям за свой грех, Туми надеется когда-нибудь увидеть гомосексуальный брак, благословенный церковью, хотя дожить до этого у него очень мало шансов. (В конце концов, если процитировать лидера «Морального большинства» Джерри Фауэлла: «Бог создал в своем саду Адама и Еву, а не Адама и Стива».)

Его единственная настоящая любовь была платонической; очень скоро силы зла погубили ее. «Единственным выходом из гомосексуализма является инцест», — говорит Туми Хэвлок Эллис. И действительно, только целомудренные, хотя и не лишенные эротизма, отношения между Туми и его сестрой Ортенс поддерживаются на протяжении всего романа.

Какое же позитивное суждение возможно в детерминистском мире Туми? Согласно Бёрджессу, единственное богоподобное деяние, доступное человеку, — создание художественного произведения — книги о добре и зле. Туми, безусловно, относится к типу бесплодных творцов, претенциозных, но, к сожалению, неглубоких, и Бёрджесс мастерски пародирует его творческие потуги: эпические произведения с пышными периодами, обреченные на неудачу оперные либретто, броские стишки для мюзиклов, переделанный на сентиментально-гомосексуальный лад миф о сотворении мира, даже теологический трактат о природе зла (написанный в тайном сотрудничестве с Карло Кампанати, большой шишкой из Ватикана, который позже стал папой римским). Как только Туми начинает творить, он проникается божественной уверенностью; по мере того как творение обретает форму, он чувствует, что не достигает цели, поскольку непредвиденные обстоятельства и житейские компромиссы обволакивают его первоначальный замысел. То, что замышлялось как нечто новаторское и безукоризненное, оказывается банальным и затхлым.

И хотя в некотором смысле «Силы земные» — такое же творение Туми, как и Бёрджесса, его можно назвать выдающимся достижением: это масштабная и замысловатая конструкция, необыкновенно устойчивая благодаря мастерскому исполнению; ее создатель преисполнен горестного великодушия по отношению к воссоздаваемому им грешному миру. Как литературная форма большой роман не свободен от недостатков и неточностей; вот и в этой книге под оживленной словесной оболочкой скрывается множество пустот. Но какими бы ни были ее несовершенства, она демонстрирует нам писателя, который достиг наивысшей степени своих сил земных.

New York Times Book Review, 1980, December 7, p. 1, 2 4

Пол Теру[249] Шедевр Бёрджесса (Anthony Bergess Earthly Powers. — Simon & Shuster, 1980) © Перевод Николай Мельников

Лет четырнадцать тому назад Энтони Бёрджесс, в то время еще проживавший в Англии, публично заявил: поскольку ему надоело платить карательные британские налоги, он вскоре переезжает на Мальту, чтобы продолжить заниматься писательством; он уже опубликовал множество книг, но теперь, облапошив налоговую службу Ее Величества, обещает создать в тишине изгнания роман «толстовского масштаба».

Мы ждали. Бёрджесс засел за работу. Он сочинял музыку и писал киносценарии, публиковал переводы из Ростана и мудреные экскурсы в творчество Джойса, написал биографию Хемингуэя, отрецензировал сотни, если не тысячи, книг. При этом он постоянно перемещался: с Мальты — в Голливуд, после турне по американским университетам (одноразовое выступление в Блумингтоне и т. д.) — в Рим, на Манхэттен и, наконец, в Монте-Карло, где живет и по сей день — скромный стоик среди сибаритов. И все это время он публиковал романы: «МФ», «Конец Эндерби», «Abba Abba», «Человек из Назарета» и в прошлом году — «1985». Это взрывчатые творения, исполненные любви к языку, звенящие каденциями, в которых Бёрджесс выражает недовольство профсоюзами, литературными кликами, иерархией католической церкви, групповой преступностью, коррупцией, мертвящей бюрократией, человеческой алчностью, слабостью и безволием, порождающими жульническое псевдоискусство, род культурного артериосклероза глобальных размеров. Эти романы преисполнены толстовского пафоса, но все они явно не толстовского масштаба.

Тем не менее Бёрджесс тайно работал как раз над таким романом. Кажется почти невероятным, но, сочиняя известные нам произведения, он в то же время (но как?) упорно создавал роман, который значительно превосходил их. Роман, который он обещал все эти годы, — гигантский, соразмерный, чрезвычайно забавный, переполненный мнениями и навязчивыми идеями, на которые лишь намекал в предыдущих сочинениях. В нем изображены бурные события нашего века, дюжина стран, знаменитости и заурядные людишки. Чтение столь величественного творения интеллекта, юмора, целеустремленности и воображения доставляет такое удовольствие, что рецензируя его, невозможно не выразить восхищение.

Пересказывать сюжет «Сил земных» — значит кратко изложить историю двадцатого столетия. Герой-повествователь — восьмидесятиоднолетний писатель и драматург Кеннет Маршал Туми. Если бы я не прочел биографическую книгу Теда Моргана «Моэм», то был бы до того невежественным, что подумал, будто Бёрджесс тонко подшутил над «Королевой виллы Мориск», выбрав ее моделью для своего героя. На самом деле гомосексуальность и театральные успехи — это все, что сближает Туми с Моэмом. Туми — более популярный автор и гораздо больше путешествует: едва ли его можно счесть брюзгливым анахоретом. Он всецело вовлечен в исторические события и, хотя его писания отличаются дешевой сентиментальностью и даже вульгарностью, достаточно литературно образован, чтобы подолгу вести умные разговоры с Джеймсом Джойсом и Фордом Мэдоксом Фордом, высмеивать Нормана Дугласа и болтать с Редьярдом Киплингом. Моэм был равнодушен к религии; Туми увлечен теологией, особенно пелагианской ересью и духовной загадкой своих сексуальных предпочтений, к которой возвращается вновь и вновь. В одной из частей виртуозно выстроенного сюжета автор позволяет Туми сыграть важную роль в избрании папы — папы Григория XVII — в 1958 году, после чего, по мнению Бёрджесса, католическая церковь пошла по неверному пути.

Оказывается папа — старый друг Туми. В романе описываются их карьеры: Туми начинает как автор скандального романа (что-то вроде «Скверной улицы» Комптона Маккензи), Дон Карло Кампанати — священник, выходец из семьи с обширными связями. Ортенс, сестра Туми, выходит замуж за брата Карло Кампанати; их мать появляется в одном из эпизодов романа, в котором пытается предотвратить восхождение Гитлера к власти; другой брат Кампанати погибает от рук чикагских гангстеров. Сам Туми невольно впутывается в дела Третьего рейха: подобно П. Г. Вудхаузу выступает по немецкому радио, за что британская пресса объявляет его предателем.

Циклопические мемуары Туми начинаются, как он сам замечает мимоходом, с интригующей завязки: «Было уже за полдень в мой восемьдесят первый день рождения, и я был в постели с любовником, когда Али объявил, что архиепископ прибыл и желает меня видеть» [250]. Одной фразой автор вводит нас в круг проблем, которыми поглощен Туми: Время, Плоть и Церковь. Место действия — Мальта; и вот уже Туми на бестолковой вечеринке, устроенной в честь его дня рождения: брезгливо морщится из-за напыщенных речей, которые с полным ртом извергает его любовник. Борясь с хаосом настоящего, он безоглядно погружается в прошлое, но при этом заблаговременно предупреждает нас, что воспоминаниям писателя верить нельзя:

Но главный вопрос, по-прежнему остававшийся для меня не решенным, был в том, насколько точно я могу ручаться за подлинное знание фактов собственного прошлого и не было ли в этом знании попытки художественно приукрасить факты, иными словами, не было ли искусной фальсификации? На мою память нельзя было полагаться по двум причинам: я был стариком и я был писателем. Писателям свойственно с годами переносить способность к вымыслам из профессиональной деятельности на другие стороны жизни. Куда проще, куда приятнее составлять биографию из анекдотических сплетен и болтовни за стойкой бара, перемешать события во времени, присочинить кульминацию и развязку, тут прибавить, там убавить, подыграть вкусу читателя, чем просто перечислять реальные факты. Эрнест Хемингуэй, я хорошо это помнил (хотя что значит — хорошо?), докатился до того, что, даже когда уже совсем перестал писать, оставался в плену собственных выдумок. Он мне рассказывал, что спал с красавицей-шпионкой Матой Хари и что она была в постели хороша, правда, бедра у нее были несколько тяжелые: ему тогда ведь было чуть за пятьдесят, всего на несколько лет моложе меня. Я знал, да и любые документы это подтвердят, что в то время, когда Мату Хари казнили, Хемингуэя еще не было в Европе.

Упоминание Хемингуэя весьма характерно для Туми, поскольку весь мир раскрыт перед ним, и с юности он мог общаться с разными знаменитостями. Доступ к ним давало его англо-французское происхождение, а также то, что за свою долгую жизнь он всегда оказывался в нужном месте: в Лондоне он обсуждает гомосексуальность с Хэвлоком Эллисом, в Париже обедает с Гарри и Каресс Кросби. Он немного высокомерен по отношению к Джойсу (у того «нескончаемый поток слов»), но, тем не менее, помогает ему создать лексическое подобие игры в веревочку:

— Как у вас там в ваших краях называется наушник? — спросил он меня.

— Уховертка, — ответил я.

— Уха вертка, — произнес Джойс, вслепую наслаждаясь сигаретой. — Запишите мне это на пачке сигарет. Сначала, значит, ешь уху, а потом становится вертко…

В Италии, окруженный новой родней (у итальянцев крепкие семейные связи), он наблюдает, как к власти приходят чернорубашечники, и вскоре вновь отправляется странствовать. Его первая остановка — Малайя. Бёрджесс уже описывал ее в «Малайской трилогии», но здесь он не повторяется. Более того, малайские эпизоды относятся к числу лучших мест книги. Туми пишет рассказы и биографию Стэмфорда Раффлза, затем возобновляет путешествие и отправляется в Австралию, на Гавайи, в Сан-Франциско и Нью-Йорк, затем прибывает в Лондон, где присутствует на суде над романом «Колодец одиночества» («это не очень хорошая книга»). В сильном раздражении он возвращается в Италию как раз в то время, когда Муссолини подписывает Латеранские соглашения. Он видит, что церковные споры приобретают угрожающий масштаб и отправляется в Голливуд, где между писанием сценариев и вечеринками обдумывает учение Пелагия. Голливуд, весьма правдиво изображенный Туми, ужасен, однако там он столь же успешен в качестве сценариста, как прежде — драматурга.

Несколько лет спустя он оказывается в Берлине — общается с рейхминистром Геббельсом. В Берлине ощутимы зловещие симптомы — приметы антисемитизма, — и Туми, всегда угадывающий желания публики, пишет книгу о грядущей катастрофе.

Тем временем Дон Карло Кампанати из простого священника становится монсеньором, а затем кардиналом. Туми присутствует при совершении несколько сомнительных чудес и позже, когда обсуждает расовые проблемы с новым любовником, чернокожим американцем, узнает об интригах кардинала Кампанати в Ватикане. Именно Кампанати способствовал подписанию Латеранских соглашений и вскоре — после ряда событий, слишком запутанных, чтобы их здесь пересказывать, — становится папой Григорием XVII.

В романе представлено очень многое: вырождающаяся современность, казуистические словопрения, запутанная логика, тирания туманных идей и бесплодной учености. Все это смешно, но еще и страшно. Очередная поездка по Америке окончательно убеждает Туми, что конец близок. На этой ноте и завершаются его воспоминания. Туми пытается уснуть во время ливня с грозой: «Я надеялся, что сновидений не будет».

«Силы земные» — слишком большой и хорошо скомпонованный роман, чтобы не быть тщательно продуманным. Изображая наиболее драматичным способом жизнь двух человек, твердо решивших добиться своего, он ставит перед нами сложные вопросы. Можно сказать, что Туми делает искусство религией, а Кампанати религию — искусством: политизированным в широком смысле этого слова, бездуховным и стерильным. Мне нравятся эти двое честолюбцев. Они добиваются земной славы, но, всякий раз достигая успеха в своем деле, каждый терпит поражение как человек. Впрочем, роман рассказывает не только о них, но и о литературных течениях, религии, политике и популярной культуре. В нем много увлекательных рассуждений о языке и кулинарии (герои много едят и разговаривают). Это во всех отношениях замечательная книга.

Saturday Review, 1980, Vol. 7, № 15 (November), p. 50–51

Анатоль Бруайар[251] Троекратный конец невинности (Anthony Burgess The End of the World News. — N. Y, McGraw-Hill, 1983) © Перевод Николай Мельников

Без сомнения, Энтони Бёрджесс — талантливый писатель, однако, когда я читаю его, меня часто не оставляет мысль, что он не слишком утруждает себя и не относится серьезно ни к собственному дару, ни к литературе. Похоже, что лишь ничтожная часть из двадцати шести написанных им романов увлекла его по-настоящему: только прочитав два его романа о злополучном поэте Эндерби, я осознал, каким замечательным автором может быть Бёрджесс. «Книга для легкого чтения» — вот как он определяет свой последний роман «Конец последних известий». Согласно Грэму Грину, у которого Бёрджесс заимствовал определение, «книга для легкого чтения» представляет собой добротный роман на несерьезную тему, иными словами, тщательно выписанный детектив или триллер. В случае Бёрджесса это определение означает, что он увлекся идеей написать роман, но или не смог, или не захотел осуществить ее.

На самом деле «Конец последних известий» — это три романа или, точнее, повести, которые объединены самим фактом включения в один том. Бёрджесс настаивает на том, что все они о конце света, поскольку в них изображены Фрейд, Троцкий и уничтожение Земли упавшей на нее планетой под названием Линкс.

Бёрджесс подразумевает, что Фрейд покончил с нашей невинностью в области психологии, Троцкий представлял движение, которое, по-видимому, уничтожило наивные представления об экономике, а планета Линкс разрушила мечты о будущем. Часть, посвященная Троцкому, написана в форме мюзикла. И хотя Бёрджесс не только писатель, но еще и композитор, это, на мой взгляд, самое неудачное место в книге: не музыкальная комедия, а, скорее, комикс о Троцком.

Фрейд вроде бы представляет интерес для Бёрджесса, но это не спасает роман от окарикатуривания многих лидеров европейского психоаналитического движения. Особенно уничижительно изображен Шандор Ференци. И мы не избавлены от сомнительных шуток, когда, например, мать Фрейда говорит: «Мой сын — доктор», или вспоминает, как маленьким мальчиком он возился в грязи. Нас также потчуют неизбежной шуткой насчет сигар, когда Фрейд настаивает: он курит сигары, а «сигара — это просто сигара».

Поскольку Фрейд был великим человеком с трагической судьбой, Бёрджесс не всегда изображает его подобным образом, и тогда роман оживляется и в нем встречаются прекрасные эпизоды. Например, когда Хэвлок Эллис предостерегает Фрейда: «Бойтесь стать догматиком!», или когда Крафт-Эббинг, автор «Половой психопатии» (1886), негодует по поводу предположения Фрейда, будто даже дети испытывают половое влечение.

Возможно, самая эффектная часть «Конца последних известий» — научно-фантастический Апокалипсис или Армагеддон, в котором уничтожается наш мир или, по крайней мере, наша планета. Но хотя эрудиция Бёрджесса и его стилистический дар задействованы здесь весьма удачно, на мой взгляд, ему все же не хватило усердия на проработку деталей, благодаря которой эту часть книги можно было счесть художественной удачей. В научной фантастике мы миримся с невероятным, но не прощаем небрежности. А Бёрджесс просто не может относиться к рассказываемой истории с той степенью уважения, которую заслуживают даже «книги для легкого чтения». Например, он часто тасует эпизоды и персонажей, не делая даже строчных интервалов, которые помогли бы сориентироваться читателю.

И еще я думаю, что автор, обладающий талантами Бёрджесса, мог бы возвыситься до дерзкой иронии над концом света, а не пробавляться избитыми присказками, противопоставляющими искусство и науку. Команду космического корабля, уносящего от Земли горстку выживших, за единственным исключением составляют ученые; в корабельной библиотеке представлена только техническая литература.

Этим единственным исключением является писатель Вал, автор научно-фантастических романов и муж ученой дамы из команды космического корабля. Он должен стать летописцем экспедиции. По-моему, Бёрджесс настолько идентифицирует себя с ним, что это придает Валу некоторую привлекательность. В сущности, авторское отношение к Валу наводит на мысль, что Бёрджесс мог бы написать превосходный научно-фантастический роман, если бы больше думал о том, как развлечь читателя, а не себя самого.

New York Times, 1983, March 12

Гор Видал[252] Почему я на восемь лет моложе Энтони Бёрджесса (Anthony Burgess. Little Wilson and Big God. — N. Y. Grove Press, 1987) © Перевод Валерия Бернацкая

Я видел, как они вошли, полк из двух человек со знаменами[253]. Он высокий, бледный, с сузившимися от сигаретного дыма глазами (много лет норма — восемьдесят сигарет в день); она маленькая, с круглым, слегка одутловатым лицом. В уютной комнате с панелями из клееной фанеры лились крепкие напитки, и цвет английской литературы и издательского дела готовился все это выпить в честь — не совсем то слово — моего возвращения в литературу после десятилетнего отсутствия, когда я долго размышлял о происхождении христианства, в результате чего возник роман[254]. Шел 1964 год.

Она произнесла громким, чистым голосом: «Вы — и тут я перестал ее понимать, — пздрвляю скнишкой видение Жжойса вы роско конклин»[255], — мне показалось, что в конце прозвучало имя нью-йоркского сенатора девятнадцатого века. Я повернулся к мужчине — может, он биограф сенатора? — и увидел перед собой больные глаза, словно прорези для пуговиц, такие страшно увидеть во сне. «Тошна, — подхватил он. — Жжойс тоже слеп, тока крутче». Я пил достаточно, но не до такой же степени, чтоб ничего не понимать, а высокий мужчина казался трезвым. Очевидно, все связано с моей обычной проблемой с английским произношением: тихим, быстрым бормотанием, упорным придыханием, взрывающимися дифтонгами, ударением не на привычном месте и согласными, растягивающимися по мере продвижения на запад вместе с тринадцатью колониями.

Мы разошлись. Мне сказали, что я разговаривал с Энтони Бёрджессом и его женой Линн. Бёрджесс написал несколько комических романов о жизни к востоку от Моэма — или от Суэца[256]. Сейчас вышел его новый роман «Заводной апельсин». Я ничего не знал о Бёрджессе, кроме отличного анекдота. В одной английской газете он под чужим именем написал рецензию на свою книгу. Британцы были в шоке. Я же пришел в восторг: Уолт Уитмен делал то же самое. Кроме того, настаивал я, разве плохо, если хоть одна рецензия в Англии будет написана человеком, действительно прочитавшим книгу?

Полк снова приблизился — знамена подняты высоко. Наконец мы нашли общий язык. Линн была раздражена, что «Книжное общество» назвало лучшим романом моего «Юлиана». Но она взбесилась еще больше, когда я поинтересовался, что такое «Книжное общество». Мне представились состарившиеся сумасбродки из двадцатых, цитировавшие по памяти за сладким чаем отрывки из Дороти Ричардсон[257]. Да оно ничем не отличается от «Американского книжного клуба», прорычала Линн. Я извинился. Но это было еще не все. Недовольство носилось в воздухе. Роман Бёрджесса выбрали как лучший только в 1961-м, а ведь он на восемь лет меня старше. Я слишком молод, чтобы удостоиться такого почета. Тут я взобрался на своего конька, благо он уже бил копытом. «Я написал больше книг, чем мистер Бёрджесс, — сказал я, удобно располагаясь в седле. — И занимаюсь этим дольше». Мы быстро и недоверчиво подсчитывали, кто имеет больше прав, прибавляя и отнимая, а сами в это время поедали небольшие, но сытные сосиски, запеченные в тесте и проткнутые пластиковыми зубочистками. На самом деле прошло восемнадцать лет со времени выхода моей первой книги[258] (в двадцать лет) и всего лишь семь, как Бёрджесс опубликовал первый роман[259] (в тридцать семь лет), но у нее не было и тени сомнения, что муж впереди по числу выпущенных книг. Я не был в этом уверен. Но еще не успев начать долгий подсчет, я вдруг услышал от него: «Вообще-то я композитор». Это было круто, и я сразу уступил ему первое место. Но Линн не сдавалась. «Никакой ты не композитор», — накинулась она на него. Униженный женой, он недовольно поморщился и пробормотал: «Роско дж конклинг». Когда поздно вечером я уезжал, меня проводил дискант немолодого человека: «Шейн!»[260].

Через четыре года Линн умерла от пьянства, ее убил цирроз печени. В положенное время Бёрджесс женился на итальянке, жил в Риме, и время от времени наши пути пересекались и пересекаются. Сейчас, спустя двадцать три года после нашей первой встречи, ему вдруг неожиданно — и это поразительно! — стукнуло семьдесят (а я остаюсь, и теперь уже навсегда, на восемь лет моложе), он написал двадцать восемь романов и еще с десяток эксцентричных книг на самые разные темы, какое-то время работал на телевидении, в кино и в театре, где оставил неизгладимый след переделкой «Сирано», изменившей представление об этом широко известном, но ранее не настолько ярком «ветеране сцены».

* * *

Сейчас Бёрджесс опубликовал книгу «Маленький Уилсон и Большой Бог: Первая часть Исповеди», в которой, несмотря на ее основательный объем, писатель доходит только до 1959 года. Тогда ему исполнилось сорок два, и доктора преподнесли ему неожиданный подарок: из-за неоперабельной опухоли мозга жить ему осталось всего один год. Чтобы как-то обеспечить Линн, он начинает с потрясающей скоростью писать один роман за другим, и сейчас, через двадцать лет после ее смерти, он, можно сказать, вернувшийся с того света, продолжает делать то же самое. Несравненная английская медицина («Кстати, доктор Баттерфин-герс, вы стоите на моем скальпеле») в ответе за существование одного из самых интересных английских писателей второй половины столетия. Как и у Мередита, его лучшие произведения превосходны, но и худшие — достаточно хороши. Подобных писателей больше нет — это беспокоит не только других, но и его самого. Сейчас с печальной — боюсь, тщетной — надеждой, что узнав все тяготы его существования, мы сумеем простить несравненную оригинальность и продуктивность его творчества, он исповедуется не перед милосердным Богом, а перед безжалостными нами.

Герой первой части автобиографии, на мой взгляд, мало напоминает человека, который ее написал, а тот, в свою очередь, совсем не похож на того Джона Уилсона, который существовал до тех пор, пока не состоялся — в относительно позднем возрасте — как романист. И дело тут не в заведомой подтасовке фактов, а в особенности самой памяти, которая подводит, когда рассказываешь кому-то о прошлом: «Бывает, я что-то забываю, особенно имена». К тому же эта исповедь выстроена не с той продуманной затейливостью, как любой из его романов, — она сознательно слеплена как бы из подручных материалов (дневниковых записей?). Существует единичное упоминание о дневнике.

Бёрджесс рассказывает, как в 1985 году он в нью-йоркском отеле «Плаза» ждал такси, которое должно было доставить его в аэропорт. Вдруг, подобно Гиббону[261] на ступенях базилики Санта-Мария-ин-Арачели, ему пришла мысль написать эту книгу. Однако не думаю, что тогда он понимал, куда собирается идти и как туда попадет. К счастью, ему неведома скука. Ему удается все сделать интересным, кроме разве тех случаев, когда он пишет закодированные послания к Н. Чомски[262]не столько по поводу лингвистики, сколько по поводу собственного глоссолалия, триумфально реализованного в сценарии фильма «Борьба за огонь».

Но рассказ шел по порядку. Джон Уилсон родился 25 февраля 1917 года в Манчестере, Англия. Вернувшийся с Первой мировой войны отец не застал в живых жену и дочь, скончавшихся от испанки. В одной комнате с умершими лежал в колыбельке маленький Уилсон и весело щебетал. Я не уверен, что каждая деталь рассказа выдержала бы проверку в суде, но в целом Бёрджесс, как все писатели — всегда под присягой (в отличие от обвиняемого на скамье подсудимых) и довольно точно излагает суть событий. Отец — музыкант, работает тапером в кинотеатрах, женится второй раз на женщине со средствами, которая держит табачную лавку. Юный Уилсон принадлежал к низам среднего класса и имел реальную возможность подняться выше по социальной лестнице, если б в его жилах не текла кельтская кровь: как католик он был чужаком среди протестантского большинства. Его послали учиться в католическую школу, где добрые братья, как у них обычно случается, сделали все, чтобы отвратить его от веры. Когда Джон Уилсон стал подвергать сомнению догматы Святой церкви, священник сказал, что тут уже начинаются отношения Маленького Уилсона и Большого Бога; отсюда и название, и в нем — проблема автора.

В книге много внимания уделено сексу. Хотя Бёрджесс вступил в сексуальные отношения с девушками в раннем возрасте и однажды видел, как мастурбировал один мальчик, сам он не знал, как заниматься онанизмом довольно долго. Также он не знал и о существовании библиотек, выдающих книги на дом, и это более грустный пробел. На мой взгляд, Бёрджесс в очередной раз доказывает, какой неинтересной кажется сексуальная жизнь других людей, когда они сами о ней рассказывают. В одном месте у него проскальзывает мысль, что почти вся мировая литература — о сексе. Если так, тогда понятно, почему нам необходима литература. Как только воображение кинетически переносит половой акт с постели на страницу, начинается эмоциональное возбуждение. Но оно отсутствует, когда писатель или кто-то другой рассказывает нам, чем он занимался в постели, или на полу, или в кустах — где Бёрджесса застукали в армии. Тем не менее и у Фрэнка Харриса, и у Генри Миллера, и у Теннесси Уильямса, и у Бёрджесса есть странное желание все нам поведать, а мы (если только не испытываем вожделения к стареющей плоти автора) начинаем листать страницы в поисках сплетен, анекдотов, сведений или просто хорошей фразы.

Конечно, Бёрджесс, как и я, воспитывался перед Второй мировой войной. В те дни во многих кругах (к счастью, не в моем) секс и грех рассматривались как одно целое, и потому в основе новой религии лежала мысль о всемирной подавленности секса (уголок буржуазной Вены символизировал этот мир). А так снять вину можно было только через исповедь. Только с возрастом Бёрджесс догадывается, что могут быть другие невинные источники радости, если на то пошло, вроде отличной работы кишечника, и о них знает страдающий запором Эндерби, поэт, по имени которого назван цикл романов. Он жаждет избавления от тяжести в кишечнике, как безумный серфингист ждет высокой волны.

Должно быть, в молодости Бёрджесса смущало наличие у него множества талантов. Во-первых, он был композитором, совершенно околдованным этой арифметической музой. Бёрджесс помнит тысячу популярных песен. С легким сожалением он отмечает, что и сейчас мог бы заработать себе на жизнь пианистом в ресторане. Но амбиций у него было больше. Он клал тексты на музыку, сочинял симфонии, пробовал силы в опере. По его словам, он и сейчас этим занимается наперекор здравому смыслу: ведь как композитор он не столь удачлив, как писатель. Бёрджесса это смущало. Правы ли критики? Годится ли он на что-нибудь? В настоящее время он пишет оперу о Фрейде («Покажете мне ваш сон, если я покажу свой»?). Возможно, для него это путь вспомнить собственный ранний сексуальный опыт.

Однако в наше скучное время, когда любят раскладывать все по полочкам, существует негласное (ущербное) убеждение, что никто не может заниматься сразу несколькими видами искусства. Более того, в самой литературе писатель должен придерживаться одной, предпочтительно скромной, тематики, и это притом, что талант в чем-то одном часто сопровождается одаренностью еще и в другом виде искусства или даже в нескольких. Этот секрет гениев не раскрывается в университетских аудиториях, чтобы избежать нервных срывов, утраты веры и перевода с английского отделения на физику. Если Гёте, например, имел возможность пестовать свою универсальность, то от современного художника ждут, что он всю жизнь просидит в просторном колумбарии для посредственностей. Репутация нашего замечательного прозаика, мастера малой прозы, Пола Боулза[263] тоже подвергалась сомнению: ведь он был еще и талантливым композитором. Для музыкантов он писатель, для писателей — музыкант.

Помимо музыкального дара, Бёрджесс наделен еще талантом рисовальщика. К счастью, писатель страдает дальтонизмом, иначе его заклевали бы до смерти злобные вороны из галереи «Тейт». В конечном счете он мог писать, но прошло много времени, пока он позволил себе примерить эту «старую калошу» искусства. Подозреваю, что Бёрджесс был серьезно уязвлен теми музыкальными критиками, которые указали его место — на галерке «Альберт-холла», и в результате он поверил, что они правы: человек может делать только что-то одно. Такому рьяному атеисту, как я, понятно, что в каждом из нас множество личностей, талантов, ощущений. Но для католика все — единство. При рождении каждый получает Одну Бессмертную душу, и ничего с этим не поделаешь. Каждому — один бог и одна муза. А в конце нас всех построят. Хорошие — направо. Плохие — налево. Вот так! А теперь послушаем голоса, возносящие Ему хвалу. Потому что Господь зде-е-есь! Бёрджесс! Меньше вибрации. Ты ведь не на небесах.

* * *

В его автобиографии прослеживаются три темы. Первая — религия. Быть католиком в низшем среднем классе в Центральных графствах Англии — это непросто; потерять веру или скорее отпасть от нее — тоже нелегко; трудно все время быть начеку, дожидаясь, что тебе откроется другая абсолютная система с твердыми понятиями обо всем. Однажды в Юго-Восточной Азии у Бёрджесса появилось искушение принять ислам. Но его испугал мусульманский фанатизм, и он дал задний ход.

Сейчас, «в пожилом возрасте, я оглядываюсь на прежние попытки отказаться от своего отступничества и примириться с Церковью. Это потому, что я не нашел ей никакой метафизической замены. Ни марксизм, не скептический гуманизм, который проповедовал Монтень, не убедили меня. Я не знаю ни одного другого института, который одновременно объяснял бы природу зла и, по крайней мере теоретически, пытался с ним бороться».

Такое странно слышать просвещенному американцу, но куда ветка отклонилась[264]… В той степени, в какой у Бёрджесса вообще были политические предпочтения, он был ярым реакционером и мог выдать «блимпизмы»[265] вроде: «В феврале на Ялтинской конференции половину Европы продали русским».

Вторая тема — секс. После избытка сексуальной вольницы в семидесятые годы и истерического страха перед СПИДом в восьмидесятые тем, кто созрел после великого перелома — Второй мировой войны, — трудно осознать, что почти единственное желание, которое никогда нас не покидало, — это с кем-нибудь переспать. Бёрджесс вступил в британскую армию в 1940-M в возрасте двадцати трех лет. Спустя три года, в семнадцать лет, я записался в американскую армию. Демобилизовались мы оба в 1946-м в невразумительном звании уоррент-офицера[266]. Хотя Бёрджесс, когда его призвали в армию, был фактически женат на Линн, он тоже, как и все мы, приобщился к миру секса, когда с треском рушились все традиционные барьеры. Такую вседозволенность не знали предыдущие поколения европейского христианского мира и тем более американцы. Присоединившиеся к этой вакханалии еще до двадцати, часто не могли в более позднее время достичь подлинной близости в интимной жизни. У Бёрджесса были другие проблемы. Искренне — всегда искренне — он рассказывает о них, не думая о том, что автобиография — место для раскрытия истинной сущности, а не всей подноготной: нравоучительная болтовня Августина о грушах[267] могла бы стать для него подсказкой.

Лишившись матери в младенчестве, Бёрджесс пишет: «Никто не ждал от меня проявлений нежности. Меня воспитали эмоционально холодным… Я сожалею об этом, потому что этот эмоциональный холод, помимо прочих недостатков, вредит моим произведениям».

По меньшей мере одному тупому американскому критику это «проницательное» знание о себе Бёрджесса позволило поставить писателя на несколько ступенек ниже на иерархической литературной лестнице. Он не может любить, следовательно, не может писать. Он эмоционально холодный, значит — плохой. Бёрджесс здраво относится к своим рецензентам, и все же, думаю, не осознает до конца глубину невежества среднего американского критика, который всегда готов прославлять и защищать убийственную второсортность, присущую в последней трети столетия нашему гарнизонному государству.

Недавно для муниципального школьного совета был снят телевизионный документальный фильм об одной из наших средних школ. Совет пришел в восторг. Но когда фильм показали публике, школьный совет понял: то, чем они восхищались, а именно удачной попыткой разрушить в молодых людях индивидуальность, телевизионная аудитория (отнюдь не оппозиционная) не принимает. С тех пор как власть, а не секс — подлинный двигатель человеческой жизни, слабые часто предпочитают умереть. Вот почему теперь молодые люди не глотают золотых рыбок[268]. Они кончают с собой.

О тридцатилетнем супружестве Бёрджесса, наверное, мучительнее читать, чем его пережить. Во-первых, ему приходилось терпеть двух обеспеченных братьев Линн, один из которых мог ее обеспечить, чего не мог сделать Бёрджесс. Затем Бёрджесс отправился на «тусовку» под названием Вторая мировая война. В конце концов Линн рассталась с братьями, и гражданский брак Бёрджессов продолжился в новом качестве. После войны Бёрджесс преподавал в Малайе и Брунее. И он, и Линн выпивали по бутылке джина в день. У нее было много любовников, у него — любовниц. У нее был скверный характер, она требовала развода и смирилась только после публикаций его первых романов. К счастью, Бёрджессу нравится быть униженным женщиной, эта тема проходит в его романах, придавая им сексуальную остроту (взять хоть последний роман об Эндерби). Обворожительная и таинственная — как Грейс. Как бы то ни было, он любил жену, по его словам, все тридцать лет.

Религия, секс, искусство — эти три темы, в отличие от Троицы, не являются единством. В результате, несмотря на увлеченность первыми двумя, главная тема все же третья: ведь она непреходяща. Кажется, сам Бёрджесс не совсем понимает, что думать о своих романах. Мечтательно говорит о музыке, о структуре языка, хотя он, прежде всего, прозаик, романист, а иногда кино- и телесценарист. Было время, когда ко мне обращался продюсер с просьбой написать сценарий об Иисусе, или о Борджиа, или даже об Иисусе и Борджиа, и я всех направлял к Бёрджессу, который соглашался. Сейчас он лучший представитель литературного журнализма, как В. С. Притчетт[269] — лучший литературный критик. С присущей ему скромностью Притчетт предпочитает называть себя журналистом, зная, что на вершине критической мысли в настоящее время прочно обосновались академические литературоведы, которые за последние две декады осуществляют контроль более чем за шестьюдесятью процентами английской литературной продукции. Если не можешь их одолеть, лучше сменить курс.

Не хватит места (или место не позволяет, как притворно заметил Генри Джеймс, начав рецензию на какой-то слабый роман серией блестящих фальстартов), чтобы дать исчерпывающее представление о двадцати восьми романах Энтони Бёрджесса. Так что предпочту ориентироваться на то, что он сам пишет в своих мемуарах. Одно ясно: как и у большинства серьезных и ярких писателей, его природный юмор или чувство комического неразрывно связано со словесной игрой. Очарованный «Поминками по Финнегану», он мечтает повенчать высокую литературу с высокой музыкой. Когда Бёрджесс написал свой первый роман о Гибралтаре в военное время, он отдал его редактору в «Хайнеманн». «Тот назвал роман забавным. На самом деле я к этому не стремился, но принял со скромным достоинством открытие, что я комический романист». Послушный долгу, — всерьез? — он написал еще несколько романов «к востоку от Суэца», и каждый получился комическим, хотя действие в них происходило в невеселых экзотических местах, и герои были под стать окружению. Впрочем, он все время писал о болезненных, нескладных отношениях Энтони и Линн в дальних краях, о которых Гораций (но не Грили[270]) так точно сказал: «Небо, не душу меняет бегущий за море»[271]. «Бегство» часто смешно, бегство за море для бриттов смешно вдвойне. Трагедия оказывается комедией.

О своем четвертом романе («Право на ответ») Бёрджесс пишет: «Это был чистой воды вымысел. То, что я сумел все сам придумать, стало для меня решающим доводом: в призвании я не ошибся». Для читателей Бёрджесса мощный поток его творческой активности открылся, когда писателю вынесли смертный приговор. Думая, что умирает, он стал писать, как бешеный.

В 1944 году беременную Линн ограбили и зверски избили прямо на лондонской улице четверо американских солдат. Она потеряла ребенка. Эта реальная история легла в основу романа, который сам Бёрджесс не очень высоко ставит, — возможно потому, что большая часть человечества в восторге от фильма «Заводной апельсин», поставленного другим мастером. Бёрджесс переносит действие в будущее, где четверо советизированных оболтусов говорят на новом жаргоне, частично заимствованном из лондонского кокни, а частично — из русского языка. Результат поразительный, это ни на что не похоже. Когда Бёрджесс отступает от истории своей жизни, его книги становятся удивительно живыми, как будто написанные чернилами на безмолвной бумаге слова могут обрести жизненную форму или хотя бы ее суррогат.

В свете трех страстных увлечений Бёрджесс стремился соединить в романе божественное начало, символизм Берлиоза и Джойса и резонирующие, подобно кимвалу, атавистические лоренцианские кровавые мифы. К счастью, ему это не удалось. Об одном из ранних романов он пишет: «Символизм был побежден реализмом. Это обычно происходит в том случае, когда романист обладает тем, чего не было у Джойса, — неподдельным влечением к изложению истории». Здесь чувствуется сожаление, признание того, что страстное увлечение Уилсона «Поминками по Финнегану» не нашло отражения в романе Бёрджесса. И далее: «Я понимаю, что роман — по существу, комическая и протестантская форма искусства — не дает возможности погрузиться в изображение религиозного чувства вины». Естественно, Бёрджесс говорит об английском романе нашего века. Все мы восхищаемся романом двадцатого века «Доктор Фаустус», который уходит корнями в человеческий кровоток (кстати, зараженный спирохетой), что уже невозможно при нашей жалкой культуре и перенасыщенном языке.

Если в своих мемуарах Бёрджесс одержим сексом, то в романах он прибегает к нему в разумных пределах, а в лучших (он с этим не согласится) — «четверке» Эндерби: «Мистер Эндерби изнутри», «Эндерби снаружи», «Завещание заводного механизма, или Конец Эндерби» и «Темная леди Эндерби» — он использует его приблизительно, как Набоков в «Лолите», когда делает тысячу и одно замечание о литературе и жизни и об их последнем человеческом убежище — американских мотелях. Эфемерные стихотворения на случай в автобиографии сочиняет не сам Бёрджесс, а его детище, Эндерби, один из лучших современных поэтов, заслуживающий антологии и посвященного его творчеству симпозиума без всякого упоминания об Уилсоне/Бёрджессе. Я не знаю другой такой оригинальной выдумки, она превосходит по изобретательности самого создателя. Барон Франкенштейн тут просто отдыхает. Стихи Эндерби производят эффект, сравнимый с тем воздействием, которое высококлассная поэзия оказывает на читателя, наделенного литературными способностями. Они вызывают желание тоже писать стихи, превосходя самого себя.

Бёрджесс, не доверяющий своему космическому чувству и слегка шокированный тем, что его «серьезные» произведения вызывают у других смех, должен знать, что комедия, самое высокое искусство, произрастает из навязчивой идеи. Мелвиллу повезло (католическое воспитание?) создать такой шедевр как «Моби Дик». И мы смеемся — хотя и не в полную силу — над капитаном Ахавом («Пьер»[272] — смешнее). Однако Бёрджесс проявил достаточно мудрости и позволил всем своим маниям — религии, сексу, языку — работать на комедию. Он также смог пустить в дело свою страсть — не манию — к языку и его проявлениям, и потому его живое воображение сделало значительно привлекательнее культурную жизнь конца нашего столетия. Как это ему удается, подразумевается, а порой и говорится прямо на страницах «Маленький Уилсон и Большой Бог» — книги, которую лучше бы назвать «Маленький Уилсон и Большой Бёрджесс», что означало бы: он творит не только по своей, но и по Его воле.

The New York Review of Books, 1987, May 7, p. 3–8


Загрузка...