Никого не хотел напугать,
ничего не хотел приукрасить.
Просто написал о том, что было когда-то.
Причём было это не так уж и давно.
Помните об этом, люди, не забывайте.
Я родился спустя почти двадцать восемь лет после начала и спустя двадцать четыре года после окончания той войны.
Я не мог быть на той войне, но я там был.
Я до сих пор там…
Мой дед Григорий Михайлович Черепахин, срочную отслужив несколько раньше, во второй раз ушёл в армию в мае 1941 года. На краткосрочные сборы. Место их проведения было обозначено чётко: Бершетские лагеря. Не так уж и далеко от родной деревни Черепахи — в течение светового дня пешком дойти можно.
Краткосрочные сборы для многих кунгуряков, березниковцев, оханцев, осинцев оказались не такими уж и краткосрочными. В июне передовой отряд, а за ним и вся 112-я — пермская — дивизия двинулись к границе. Навстречу надвигающейся войне…
До осени никаких вестей в Черепахи не приходило. А там… Почтальонша из своей сумки достала тонкий конверт. В нём была казённая бумага: «Ваш муж пропал без вести».
Бумага эта пришла к моей бабушке, и всю жизнь потом она, Варвара Николаевна, ждала и надеялась на чудо: вернётся всё-таки её Григорий Михайлович с войны. Вернётся домой. Ведь не убит — пропал.
Бабушка надеялась, хотя в другом письме, коротеньком, в пол-листа, пришедшем к её соседке, односельчанин и Гришин друг сообщал: «Григорий был пулемётчиком. Прикрывал отход. Рядом разорвалась мина. Где похоронили Григория, напишу позднее. Начинается бой».
Потом соседка тоже получила казённую бумагу. Но там было написано: «Ваш муж погиб смертью храбрых»…
В 2012 году моей маме, дочери моего деда, пришло из военкомата официальное письмо. Многие дети той войны, ныне старики, получили подобные.
Маме сообщили: «Черепахин Григорий Михайлович погиб 22 июня 1941 года».
Двадцать второго июня началась Великая Отечественная война. Она продолжалась четыре года. Она унесла жизни почти тридцати миллионов советских людей: солдат, старикову женщин и детей, — фашисты не щадили никого.
Ложь, измышления… — как старались когда-то извне, чтобы советские люди забыли, какой ценой досталась Победа. И что это была за война.
У них получилось.
Сейчас не то что дети, многие взрослые в странах бывшего СССР не знают и знать не хотят историю своей страны. Глупые!
Дай Бог, чтобы с ними не случилось того, что случилось с их прадедами, дедами, отцами. И со мной.
Мне тогда было двенадцать лет. Я уже перешёл в шестой класс. Была осень.
Вечером болела голова. Сильно.
Спать лёг рано, вроде бы даже десяти вечера не было — двадцати двух ноль-ноль. А проснулся — на рассвете. От холода и почему-то — сырости.
Я огляделся. Меня со всех сторон окружал лес: тёмный, страшный.
Наверное, от испуга я крепко зажмурился и… умудрился заснуть снова.
Во второй раз, окончательно, проснулся уже днём. От голосов, которые раздавались, казалось, отовсюду.
Подскочил я, словно осой ужаленный. И тут же услышал. Сначала:
— Ёлы-палы! Это что за?.. — А затем: — Стоять! Руки вверх!
В нескольких сантиметрах от моей майки, точнее, груди, прикрытой тканью майки, поблёскивало жало штыка.
Штык был винтовочным. А саму винтовку держал в руках молодой парень — лет двадцати или даже меньше.
Парень выглядел почти как настоящий солдат. Одет был в гимнастёрку, соответствующие штаны и сапоги. Вот только гимнастёрка была весьма потрёпана, штаны тоже выглядели не лучшим образом, и сапоги давно утратили свой положенный блеск. Кстати, погон на гимнастёрке парня не наблюдалось, имелись лишь петлицы без знаков различия.
Что-то зажужжало в моей голове. Сначала тихо, потом громче…
Оказалось, впрочем, жужжит снаружи.
— Воздух! — прокричал кто-то. И слово это повторилось ещё несколько раз, будто сам лес кричал: — Воздух!
Потом раздался свист — протяжный, переходящий в вой. И раздался грохот. Такой сильный — земля дрогнула под ногами! И ещё! Ещё! Ещё!
В лесу грохотало, меня мотало из стороны в сторону.
— Контуженный, что ли?! — ругнулся парень в солдатской форме и одним толчком свалил меня на землю, бухнувшись рядом. — Лежи! Не вскакивай! Это фашисты бомбят!
Он кричал что-то ещё, я не слышал. Уши словно ватой забило.
Винтовка солдата лежала теперь рядом со мной — штык поблёскивал на уровне глаз. И, как ни странно, именно в этот момент я не испытывал чувства страха, хотя бояться следовало бы. Не винтовки — бомбёжки. Ведь бомбили по-настоящему. Настоящими бомбами. А я думал о том, что мама будет ругать меня за испачканную майку.
А неподалёку стонали. Длинно, жутко. На несколько голосов.
Я не сразу понял, что снова могу слышать. Поднялся. Пошёл на стоны. Не дошёл.
Меня остановил какой-то командир. В петлицах гимнастёрки было три кубика. «Старший лейтенант», — вспомнил я военную историю; мне нравилось узнавать прошлое своей страны, книг соответствующих я читал много, кое в чём разбирался неплохо, по крайней мере, в званиях.
— Ты кто? — спросил меня старший лейтенант, больно схватив за плечо левой рукой. Правой он нащупывал кобуру пистолета. — Откуда такой? Здесь!
— Товарищ старший лейтенант! — раздался за моей спиной знакомый голос. Это был тот солдат, что, по сути, спас меня во время бомбёжки. — Это я его нашёл! Он, видно, из беженцев. Отбился да потерялся. Контуженный! Не слышит!
— Почему — не слышу? — удивился я. — Слышу!
— Оп-па! — обрадовался солдат. — Клин клином, значит…
— Стой! — остановил бойца командир и строго взглянул мне в глаза, продолжая держать за плечо, только кобуру оставил в покое. — Ты русский?
— Я советский! — ответил я с вызовом и почувствовал, что спазм перехватывает горло: почему я здесь? Как я здесь? Где мои родители? Где мой город, мой дом?
— Откуда? — ворвался в сумятицу моих мыслей голос старшего лейтенанта.
Я не сразу сообразил, что ответить, и произнёс первое, что легло на язык:
— Н-не п-помню.
Не пойму отчего, но я начал заикаться, да и страх сделал своё дело — я ещё и всхлипнул.
— Точно, контуженный! — обрадовался солдат.
— К раненым его! — приказал старший лейтенант, наконец-то отпуская меня. — Пусть медицина посмотрит. — Потом, тише, он добавил: — И пусть оденут его. Там должно быть. Там пусть и остаётся.
Минут через пять я оказался…
Наверное, это должно было называться медсанбатом — медико-санитарным батальоном. Такое воинское подразделение. Однако ничего военного в нём не было. Даже врачи и санитары не все были в военной форме. Многие в обычной одежде — гражданской: брюки, рубашки, пиджаки. Только на нескольких имелись халаты. Не белые — серые, в чёрном и красном: точках, пятнах, разводах. Это была кровь. Запёкшаяся и свежая.
Те, которые были в халатах, оперировали. Я округлил глаза: разве так можно? Даже не в специальных палатках, а под деревьями! Не на операционных столах, а… на повозках!
Лошади, выпряженные из повозок, которых в лесу было много, стояли неподалёку: фыркали, тревожно переступали ногами, изредка ржали.
Никому не было дела до какого-то двенадцатилетнего мальчишки.
Солдат с винтовкой, сопровождавший меня, поскрёб затылок:
— Мне ведь к своим бежать надо. А то уйдут куда, потом ищи… Я и без того здесь приблудный. У меня и форма не моя — брата. Он как отслужил срочную, домой вернулся, так мне всю одёжу подарил. Я её и затаскал за год-то! А тут война! Брат в райкоме комсомола остался, а я — в форму, да к части прибился. Винтовку мне дали, когда в бою красноармейца одного убили. Такие дела. Эй! — окликнул он девушку, остановившуюся возле одной из повозок, в которой лежали двое раненых. — Постой!
Девушка склонилась над ранеными: одному поправила бинт, к другому прислушалась.
— Стой, — снова сказал ей солдат. И махнул рукой в мою сторону: — Этот мальчишка контуженный. В тыл идёт. Командир приказал осмотреть и одеть.
Девушка мельком глянула на меня и… поспешила к другой повозке, из которой раздались стоны. Выдавила из себя:
— Целый он… А мне некогда.
Одета она была в сарафан, когда-то белый, а теперь серый от пыли, по подолу рваный, сверху — чёрная потрёпанная кожаная куртка без пуговиц, но ногах — серые с ободранными носками туфли на невысоком каблучке. Чёрные волосы были стянуты на затылке нелепым пучком.
— Красавица! — выдохнул солдат. И повернулся ко мне. — К своим надо, парень! Извини. Ты уж дальше давай сам: скажи медицине, что ты теперь их. Ладно? А я побегу! Да! — остановился вдруг он. — Если встретимся, меня Антохой зовут! Будь!
— Л-ладно, — ответил я и чакнул зубами — понял, что замерзаю.
На мне были только трусы да майка. Ноги — босиком. В общем, был я в том виде, в каком лёг спать. Лёг дома. В Перми. На четвёртом этаже панельной девятиэтажки. В нашей — с родителями и бабушкой — трёхкомнатной квартире. У нас ещё был кот. Сиамский.
Ни квартиры, ни родителей, ни бабушки, ни кота рядом не было. Были раненые.
Я не сразу сообразил, что зовут именно меня. Зовут из той повозки, от которой отбежала так неприветливо встретившая меня… наверное, всё-таки медсестра.
— Парнишка! — стонал из повозки раненый боец; второй, лежащий рядом с ним, молчал. — Парнишка!
— А? — встрепенулся я.
И боец счастливо выдохнул:
— Пить!
— Где? — спросил я, имея в виду воду.
Раненый понял.
— Тут, — прошептал он уже обессилено. — Во фляжке.
Фляжка — зелёная, побитая — солдатская лежала в повозке, в ногах у раненых. Я взял её, крутанул колпачок и замер. Моя мама — медик, среди родственников тоже имелись те, кто был причастен к такому святому делу. В общем, кое-что из медицины я знал. Поэтому и спросил у солдата, опять же имея в виду воду:
— А вам можно?
У раненого был забинтован практически весь корпус: от груди до ног. Если ранение в живот, вода может стать ядом.
— Нельзя… — с горечью простонал солдат.
— Я вам губы оботру, — тут же принял я решение и, не найдя в повозке подходящей тряпицы, рванул низ собственной майки — лентой.
Потрескавшимися губами солдат жадно хватал ткань — старался всосать в себя влагу И на какое-то время ему полегчало; стих безумный огонь в глазах.
Раненый смерил меня, насколько позволяло ему лежачее положение, взглядом — сверху вниз, затем обратно.
— Замёрз?
— Угу! — зубы снова клацнули, и я стиснул их.
— Мешок… из-под меня… достань, — попросил раненый, делая паузы; видно было, что слова причиняют ему страдания.
Солдатский сидор лежал у раненого под головой. Я осторожно, боясь причинить боль бойцу, вытянул мешок.
— Развяжи, — голос раненого дрожал. — Там второй комплект. Гимнастёрка там. Там… — гримаса боли обезобразила лицо солдата. — Себе возьми. Надень сразу.
Я надел. Всё, естественно, было велико: и штаны, и верхнее. Штаны, кстати, пришлось держать руками, иначе спадали. Выглядел я, наверняка, нелепо.
— Сапог нет, — выдохнул солдат. — Извини.
— Спасибо, — поблагодарил я.
— Ремень бы ещё — помолчав, вздохнул раненый. — Да нет. Бечёвку… Здесь глянь, — он шевельнул пальцами правой руки. — В повозке.
Я нашёл бечёвку — несколько кусков: два раза крутанул вокруг штанов, завязал на бантик. Так же обмотался и сверху — по гимнастёрке.
— Вот и хорошо, — сказал солдат и застонал, видно было, что боль схватила ещё сильнее. — Ты, парнишка… вот что… — Голос раненого сошёл на хрип. — Слушай. Вот что. Ты… Я, это… не выживу. Передай моим. В Кунгур. Мои там… рядом с вокзалом…
— Адрес давайте, — сказал я, вздрогнув от того, что услышал название знакомого города. — Я напишу.
Как напишу? На чём? Чем? Откуда? Куда? Дойдёт ли письмо? Я не понимал, до конца не осознавал происходящего, но солдату пообещал, нельзя было иначе:
— Я напишу! Давайте адрес. И кому написать, говорите.
— Жене… Деткам… — прохрипел солдат. — Кунгур… Там…
Потом я с ужасом смотрел, как он… молчал. Молчал. Глаза — неподвижные — смотрели прямо на меня.
Он не успел назвать адрес. Не успел назвать имя жены и свою фамилию. Он умер.
Он был рядом со мной, но его уже не было…
Рядом с умершим лежал другой солдат. С забинтованной головой. Ни глаз, ни волос, ни подбородка — всё обмотано бинтами. Видны были только обожжённый нос и рот — тёмное отверстие с выбитыми зубами.
Этот солдат дышал, но был без сознания.
Страх мой всё усиливался и, наконец, достиг апогея. Я не выдержал, развернулся и со всех ног кинулся прочь от повозки. Бежал, не разбирая дороги. Натыкался на кусты, стволы деревьев, на каких-то военных, один раз даже на орудие. Бежал, пока не свалился в какую-то яму.
Громкий русский мат вернул мне сознание.
Яма оказалась окопом. В окопе, сидя на корточках, дремал красноармеец. Я свалился на него — зашиб плечо. Мог бы и голову. Хотя вряд ли! Голову красноармейца солидно и надёжно прикрывала каска.
— Ты!.. Твою!.. — орал красноармеец, тряся меня за грудки.
Он уже стоял — голова возвышалась над бруствером[1].
— Сёма…
Голос, раздавшийся откуда-то сзади и сверху, заставил нас вздрогнуть.
— Чо? — спросил Сёма. И рявкнул в последний раз: — Я-т-те!
Затем он разговаривал уже в полголоса.
— Спал? — строго спросил голос.
— Дремал, — вздохнул Сёма и понурился.
— Три наряда вне очереди!
— Това-арищ сержант! — протянул Сёма и отпустил меня — развёл руки в стороны. — Я ж…
— Бьют нас, бьют, а ему всё без толку! — сокрушался потом сержант.
Я не расслышал его фамилию, когда он представился, а переспросить постеснялся.
Мы с полчаса сидели с ним в окопе, который оказался практически передним краем обороны целой дивизии! Где-то впереди, прямо в поле, что простиралось перед окопом, имелось ещё особое боевое охранение. Но было оно невелико, как сказал сержант, и выдвинуто вперёд лишь на тот случай, чтобы предупредить основные силы, когда враг начнёт подбираться к нам втихую.
— Семён парень неплохой, — рассказывал сержант, периодически — зорко — простреливая взглядом пространство перед окопом. — Но устал. У нас, конечно, все устали. Считай, месяц — сплошной бой. Утром бой, днём бой, вечером бой, ночью… Ну, ночью иногда потише бывает. Чтоб им ни дна, ни крышки! — сержант сердито поджал губы. — Что им, тварям, в Европе не жилось?!
Про меня сержант уже знал. Конечно, не всё. У меня хватило ума не распространяться про тысяча девятьсот восемьдесят первый год. Но сержанту я сказал правду: зовут Андреем, учусь в шестом классе, где родители — не знаю, откуда гимнастёрка — из медсанбата. Я рассказал сержанту, как умер раненый. Сержант понял, крепко сжал мою руку, мол, держись! Я соврал в одном: сказал, что контузило, ничего не помню. То есть, что-то помню, что-то нет.
— Бывает, — согласился со мной сержант. И нахмурился. — Хуже только, что неопределённость с тобой.
— В смысле? — не понял я.
— Взять тебя с собой нам нельзя, — пояснил сержант. — Мы же, как ни крути, не гражданское учреждение, а воинская часть. Тем более, — он кашлянул, — в окружении мы. Да-а… Но и оставлять тебя нельзя. Как же — своих оставлять? Контузия опять же у тебя, как она подействует?
— Из двух зол нужно выбирать меньшее, — не по-детски рассудительно произнёс я.
— Ух, ты! — усмехнулся сержант. И с улыбкой взглянул на меня. — Ну-ка, ну-ка! И как же ты решаешь?
— С вами! — решительно выдал я.
— Герой! — то ли осуждающе, то ли одобряюще покачал головой сержант. — В медсанбат тебе надо — от огня подальше.
— Я там был, — напомнил я сержанту.
— Ну… — начал тот и недоговорил.
Где-то далеко что-то скрипнуло раз, другой, третий, затем раздался свист.
— Ховайся! — скомандовал сержант и буквально вдавил меня в дно окопа.
Затем на моей голове оказалась его каска.
А потом вокруг загрохотало!
Я думал, сержант начнёт стрелять из своей винтовки, но он тоже вжимался в окоп и лишь изредка привставал, чтобы выглянуть за бруствер.
Что-то большое и горячее упало рядом со мной, задев ногу чуть выше колена. Я ойкнул, зашипел. Сержант, тут же забыв обо всём, встревожено взялся за меня:
— Что, ранило? — И — счастливо рассмеялся: — Долго жить будешь, Андрюха! — Пояснил: — Осколок мины.
Осколок был небольшим, — у страха глаза оказались больше, — но выглядел он ужасающе: кусок острого, скрученного винтом металла.
Я глянул на свои солдатские штаны и вроде бы вздохнул, что вот, мол, дыра.
Миномётный обстрел прекратился внезапно. Тишина, даже не подумаешь, что так может быть, больно ударила по ушам.
Сержант тут же аккуратно приладил винтовку — ствол в поле, приклад в плечо — и стал ждать.
Минут десять звенящей тишины показались мне вечностью. И я тоже ждал атаки фашистов, даже не пытаясь представить себе, как это может выглядеть и что может случиться со мной. В итоге, вздрогнул не от звуков стрельбы, которой не случилось, а опять от голоса.
Сержант, убирая винтовку с бруствера, улыбнулся — повторил:
— Жить, Андрюха, будешь долго. Это они, гады, нас только пугают, хвастаются, что у них всего навалом: и самолётов, и мин…
Со стороны леса раздался шорох — к нашему окопу кто-то полз.
— Смена, — пояснил сержант. — Вместо Сёмы.
Красноармеец лет тридцати, с шикарными чёрными усами под носом, занял наш окоп, а мы с сержантом отправились в лес. Сначала ползком, затем шли, пригибаясь, а потом сержант выпрямился в полный рост и разрешил мне сделать то же самое — разрешил так, своеобразно:
— Хорош грибы искать, здесь их нет, не на Урале!
Я никогда раньше не видел этот пулемёт так близко. В кино — сколько угодно, на картинках в разных книжках про войну — много. Но вот так, чтобы потрогать рукой кожух, коснуться ручек, взять ленту с патронами, — ух!..
— Нравится? — спросил меня сержант.
Это был уже другой младший командир. Первого вызвали к начальству, и он оставил меня на попечение пулемётчиков.
Пулемётов было два. Два «максима»[2]. Всё, что осталось от пулемётной роты — один взвод.
Пулемётчиков тоже осталось немного — пять человек. Сержант — не тот, который первый, а второй — был за взводного, то есть за командира взвода. Первым расчётом командовал младший сержант — у него в петлицах красовался один треугольник[3]. В подчинении младшего сержанта имелся один красноармеец. Вот и весь расчёт, хотя, по словам сержанта, раньше пулемётчиков в расчёте было пять человек.
— А где др… — начал я и осёкся — понял, где другие; война же!
Взводный мой вопрос понял иначе. Мол, где люди из другого расчёта? Ведь второй «максим» стоял в гордом одиночестве!
— За обедом ушли. Оба. Я так решил. Пусть отдохнут.
— А я могу… — замялся я, даже не надеясь на чудо.
— Чего? — удивился сержант.
— Это, — выдавил я из себя. — Помочь.
— Помо-очь! — протянул сержант. И качнул головой, и развёл руками: — Ну-у…
Так в моих руках оказалась патронная лента. Без патронов. Их нужно было в ленту вставлять. В специальные такие кармашки — как раз под патрон.
Лента была из ткани, вроде бы брезент. Патроны лежали в обыкновенном ведре. Много, с горкой.
— Бери, вставляй вот так, — показал мне красноармеец — второй номер расчёта. — Вот так, вот так, — говорил он, и я следил за движениями его рук. — Как наберёшь всю ленту, отдашь мне, я проверю, потом в коробку уберу.
— А сколько? — спросил я.
— Чего сколько? — красноармеец хмуро уставился на меня; был он какой-то грустный, пожалеть хотелось.
— Сколько патронов надо вставить? — уточнил я.
— Двести пятьдесят, — последовал короткий ответ.
Ленту я собирал долго — пальцы устали, но справился и, довольный, передал, наконец, второму номеру. Тот быстро, но тщательно — несколько штук поправил — осмотрел ленту и качнул головой:
— Годится! — А потом вдруг оглянулся, кинул взгляд по сторонам и прошептал мне: — Слушай, если меня убьют…
Взводный и командир расчёта были рядом — услышали. Оба в голос рявкнули:
— Митяй, ты опять?!
— Да чё вы! — рассердился красноармеец. — Я ведь не хороню себя!
— Да ты уже сотый раз за два дня! — возмутился сержант.
— Да-а… — протянул Митяй. И махнул рукой, мол, ну вас всех: — Я ведь хочу, чтобы дома знали, где похоронят…
И все вдруг замолчали.
Я не знал, что сказать или спросить, и взялся за вторую ленту. Полез в ведро за патроном. Затем взял второй, третий…
Издалека послышался шум шагов. Он приближался. Вскоре между сосен показались два человека. Они шли к нам. Первый — торопясь. Второй — медленно.
Он вообще был нетороплив. Красноармеец Черепахин. Мой дед.
— Жизнь научила, — сказал он мне потом в одной из пауз, когда не стреляли ни фашисты, ни мы. — А поначалу-то шебутным был.
Жаль, но говорил он мало. Почти ничего не рассказал о себе…
На обед были щи.
Я ничего не едал вкуснее, хотя в котелке плавали лишь куски говядины и листы капусты. Ну, ещё посолено было в меру.
— Хороший нынче обед, — радовался взводный. — Последний раз так сытно дня три назад ели. Или четыре? — задумался он, удивляясь. — Надо же, забыл!
— Четыре, — вставил своё слово Митяй. От еды он веселее не стал — так же грустно смотрел по сторонам и в котелок. Хорошо, запасливым был — поделился со мной ложкой. Ещё и обрадовал: — Себе оставь. Пригодится. Глядишь, добрым словом помянёшь. Потом…
— Опять?! — чуть ли не взвыл взводный.
Первый сержант, с которым я сидел в окопе, так и не появился. Дела не дали или решил, что я уже не пропаду… В общем, я остался с пулемётчиками. Я остался бы с ними в любом случае, ведь здесь был мой дед!
Я чуть не проговорился, когда взводный представил мне его:
— Красноармеец Черепахин.
— Григорий Михайлович, — кивнул он мне и как-то неодобрительно покачал головой, глянув на мои босые ноги.
— Дед! — воскликнул я.
— Ты чего? — не понял дед и даже обиделся. — Мне только четвёртый десяток пошёл! У меня младшей, Зинке, года нет! В сентябре сорокового родилась. А сам я с десятого!
Я прикусил язык.
А потом меня посадили обедать.
Все сели вокруг котелков, которые принёс дед с напарником.
Щи мы ели без хлеба, его не было. Сухари, их было по несколько у каждого пулемётчика, взводный приказал не трогать:
— Оставим для ЭнЗэ[4]. Сегодня мясо, а что вечером или завтра — пока не знаем.
Митяй не удержался и тут.
— Что вечер да завтра? Через минуту-то что будет — вот бы знать…
Все уже скоблили ложками донышки котелков, и взводный готов был вновь прикрикнуть на солдата, как вдруг, разрывая тишину леса, начался очередной уже миномётный обстрел. А потом от опушки понеслось, ближе и ближе к нам:
— Немцы! Немцы!
— Ну, началось опять! Накаркал! — вздохнул взводный в сторону Митяя.
Со стороны опушки что защёлкало, затрещало. Потом раздался жёсткий командный голос. Такой мог принадлежать только серьёзному командиру, потому что и сержант, и вся наша команда — все тут же подскочили и кинулись каждый к своему оружию.
— Пулемётчики! На места! — приказал голос.
Сержант, то есть взводный, схватив несколько пулемётных коробок, кивнул мне:
— Хватай воду, ленты, и за нами! Только не высовывайся вперёд и, когда мы заляжем, падай раньше! Все остальные, сами знаете, что и куда!
— Ага! — сказал я.
Младший сержант и красноармейцы, среди которых был мой дед, — а я так и не успел с ним поговорить толком! — подхватив пулемёты, покатили их на звуки боя.
Сердце моё заколотилось, грозя пробить грудную клетку, ладошки и спина вспотели. Боясь опоздать за дедом, я рванул следом, потом вспомнил про воду и ведро с патронами. Вернулся.
Вода была в обыкновенных стеклянных бутылках: пол-литровых. Бутылки стояли в солдатском мешке. Снаряжённую мной ленту, вторую, я накинул на плечо. Чтобы не упала на землю, так ухватил за кармашки, — костяшки на пальцах побелели.
Под соснами, где мы обедали, осталось ещё несколько коробок с пулемётными лентами и ведро с патронами. Всё я взять не смог — руки были заняты. Дед, уже исчезнув за деревьями, крикнул:
— Запомни место! Потом патроны принесёшь!..
Последние до края леса метры я преодолевал ползком. Над головой свистело, на землю падали ветки, ссечённые чужими пулями. Пули врезались и в стволы, как будто кто-то забивал в деревья гвозди — молотком:
— Бах! Бах!
Позиции пулемётчиков, оказалось, заранее подготовленные, были немного в другом месте — не там, где я утром свалился в окоп. Здесь край леса острым углом треугольника врезался в поле. Огонь отсюда можно было вести сразу на две стороны. И расчёт младшего сержанта уже стрелял. С хоботка «максима» срывались огоньки пламени.
Расчёт деда пока молчал. Сам он лежал за пулемётом, казалось, безучастно глядя в смотровую щель в стальном щитке. Его напарник нервно поправлял ленту.
Сержант, приложив к глазам бинокль, командовал:
— Гриша, подожди! Пусть поближе подойдут!
Я глянул туда, куда смотрел наш взводный, и в горле моём моментально пересохло. Если со стороны младшего сержанта на нас наступала только немецкая пехота — длинные серые цепи, то со стороны деда, кроме пехоты, — пять бронемашин! Колёсные, тяжёлые — на каждой по пушке и пулемёту. Пушки пока не стреляли, видимо, не зная цели, а пулемёты буквально поливали свинцом пространство перед собой.
Рука моя сама полезла в мешок с бутылками. Всего глоток воды — и мне стало бы легче.
— Куды-ыть! — прошипел взводный, десятым чувством уловив моё движение. — Это для пулемётов! Терпи, парень!
Дед, на мгновение оторвавшись от пулемёта, сказал мне:
— Давай за патронами. Коробки принеси. И ведро не забудь.
И я рванул назад. Естественно, заплутал. Запнулся о какой-то корень, хряпнулся, приложившись носом о сухую ветку! Здорово испугался, что сломались очки, схватился за лицо… и обмер: очков не нащупал!
Там, откуда я появился здесь, зрение у меня было — не позавидуешь. Очки носил со второго класса. На минус пять с половиной, если кому понятно. А здесь…
Не веря такому счастью, ещё раз осторожно ощупал лицо и убедился: очков нет, а я прекрасно вижу и без них!
Неужели так будет всегда?! — я вскочил на ноги и вдруг понял, что поднимаюсь ещё выше: земля уходит из-под ног.
Затем до меня дошло, что это просто кто-то здоровенный взял меня за шкирку и, как щенка, поднял в воздух.
— Кто такой?
— П-пулемётчик, — икнул я.
— Откуда?
— Оттуда! — я неопределённо махнул рукой в направлении разгоревшегося боя.
— Кто командир расчёта?
Тут я смог наконец-то, крутанувшись в воздухе, рассмотреть державшего меня человека.
У командира на петлицах были два кубика и перекрещенные пушечки: лейтенант-артиллерист. Свой, не враг.
И я с радостью выдохнул:
— Красноармеец Черепахин!
Меня тут же опустили на землю.
— Почему не с расчётом?
— За патронами послали! — выдохнул я и обрадовался во второй раз: в просвете между деревьев увидел знакомое место — то, где мы обедали. Там лежали коробки с патронными лентами, и стояло знакомое ведро. Теперь уже определённо я махнул рукой: — Вон!
— Подносчик, значит… — выдохнул лейтенант. И взглянул на меня оценивающе: — Видок у тебя, пацан!
Я развёл руками, но тут же подобрался, вытянулся, как суслик, навострив уши — услышал, как ударили пушки немецких бронемашин.
— Товарищ лейтенант, вас на позицию! — как из ниоткуда рядом возник боец, судя по петлицам тоже артиллерист, но уже не командир — красноармеец.
Лейтенант смазал меня ладонью по макушке и исчез за деревьями. Я воспринял это как должное и тут же кинулся к коробкам. Решил взять сразу все, их было восемь, и ахнул: не могу! Потом поднял одну, прикинул — получилось не меньше десяти килограммов. В итоге взял три. Нёс стопкой перед собой. Туда, где уже вовсю трещали оба наших пулемёта. И младший сержант, и дед дело своё знали: немецкая пехота лежала, не смея поднять голов. И всё было бы ничего, если бы не бронемашины!
Сразу три фонтана земли встали перед окопчиком деда!
Я испугался так, что выронил свою ношу: неужели ещё словом с родным человеком не перекинусь?
Две бронемашины переползали на ту сторону, где вёл бой расчёт младшего сержанта — враги определили наше расположение.
— Давай им по колёсам! Дырявь! — кричал взводный, и было непонятно, кому он кричит: младшему сержанту или деду.
И ещё три взрыва прогрохотало на позициях пулемётчиков. Рухнула сосёнка, перебитая осколками на высоте полутора-двух метров; примерно такого же размера верхняя часть дерева упала рядом со мной. Я почувствовал на губах вкус крови, с трудом, чуть позднее догадавшись: не пуля, не осколок — куском коры так припечатало.
Сержант присел, схватил с пояса гранату. Но пулемёт младшего сержанта смолк, и взводный кинулся к нему:
— Алёшка! Куда?
— Всё, — выдохнул младший сержант, перевернулся на спину и закрыл глаза; на губах пеной выступила кровь.
Сквозь грохот боя я с трудом расслышал голос деда:
— Патроны!
Я бухнулся на коленки, только сейчас сообразив, что, стоя в полный рост, представляю собой отличную мишень для фашистов и выдаю нашу позицию. С одной коробкой в руках я пополз к деду. И тут же услышал голос сержанта:
— Патроны!
Красноармеец из расчёта деда был ранен — прострелена правая рука. Левой он выхватил у меня коробку, скривился от боли, подполз к «максиму».
Я понял: мне нужно к другому пулемёту. Схватил другую коробку, перекатился к сержанту: он был один. И — плакал.
Не сдерживая слёз, взводный забрал у меня патроны, прокричал:
— Неси ещё!
И тут снова ударили пушки. Две:
— Бах! Бах!
Я тряхнул головой, потому что заложило уши: пушки били совсем рядом, буквально в нескольких метрах от меня. Охватил страх: «Неужели фрицы подошли так близко?» И вдруг услышал радостный крик:
— Ур-ра-а!
Потом я тоже кричал: «Ура!» И ещё кричал и прыгал от счастья. Две немецкие бронемашины пылали, превратившись в костры. Третья не двигалась — стояла, нелепо завалившись на бок. Оставшиеся на ходу — четвёртая и пятая — пятились назад и уже не стреляли. А немецкая пехота отползала: отступали фашисты.
Лейтенант-артиллерист хлопал меня по плечу:
— Видал, как мои ребята могут?
— Видал! — кивал я в ответ, но видел не лейтенанта, не пару его пушечек, что, оказывается, стояли совсем рядом с нашим пулемётным взводом, видел деда.
Дед чистил серый от песка и пыли «максим», дул на ленту с патронами, потом перевязывал товарища…
До ночи мы отразили ещё три атаки.
И ещё трижды немецкие самолёты бомбили наш лес.
И четыре раза был миномётный обстрел.
От пулемётной роты, то есть взвода, остался один пулемёт и два человека: дед и я.
На разговоры времени у нас не было. Какой-то младший лейтенант пообещал нам, что принесут патроны. Их принесли. Россыпью. Дед вздыхал, глядя, как я набиваю ленты. Сам он чистил «максим», смазывал. Иногда называл части пулемёта — как-то вразнобой, мне непонятно:
— Затыльник… Целик… Возвратная пружина… — Потом предупредил: — Охраняй! — Оставил пистолет, который взял у погибшего взводного, снял с предохранителя. — Если что, стреляй. Только сдуру не пали! — Пояснил: — Я за водой, а то всё выкипело.
Пистолет был тяжёлым, но не так как коробки с лентами. Он лежал у меня на правой ладони. Я боялся задеть спусковой крючок, сидел молча, даже дышал тише и реже обычного, чтобы никто посторонний не услышал. Про воду я понимал: пулемёт «максим» с водяным охлаждением — жидкость заливается в кожух, а иначе ствол перегреется, стрелять не получится.
В соседних кустах, укрытые листвой и тьмой ночи, перешёптывались пехотинцы. Их постепенно становилось больше — прибывали из глубины леса: не топали, не трещали сучьями, все молчком. Один присел рядом со мной. Разглядел пулемёт, пистолет на моей ладони — отодвинулся в сторонку, винтовку поставил прикладом в землю, стволом в небо.
Когда дед вернулся, вокруг меня пехоты было — человек двадцать. Кто-то ругнулся на деда:
— Куда прёшь? Не видишь, люди? — Потом разглядел, протянул: — А-а!
Кроме бутылок с водой дед принёс ещё две коробки с лентами. Проверил те ленты, что я набил раньше, похвалил:
— Молодец! — И забрал пистолет. Подумал и вернул, поставив на предохранитель: — Держи при себе. Мало ли… — Подумал ещё — и забрал: — Пусть уж лучше у меня побудет. Рановато тебе. — Помолчав, почти приказал: — Подремли немного, хоть с полчасика. — Потом сообщил: — На прорыв пойдём. Через час…
И через час мы пошли. Но не на прорыв. Осторожно, чуть ли не на цыпочках, зашагали к дороге, по которой двигались фашисты. Там виделся свет не десятков — сотен фар, слышался рокот большого количества двигателей, ржание лошадей, отдельные — лающие — голоса.
Нам дали в помощь одного бойца. Он оказался земляком деда. С одной деревни. Обнялись, немногословно похлопали друг друга по спинам — такие… мужики.
Теперь пулемёт дед катил не в одиночку, а вдвоём.
«Максим» — оружие тяжёлое, весом под семьдесят килограммов!
Мне дед приспособил на спину солдатский мешок — сунул туда две коробки с патронами. Ещё две я тащил в руках: ноги подгибались от тяжести, задыхался с непривычки. Но деду с товарищем было тяжелее, помимо пулемёта, у них были вода, винтовка, гранаты и ещё патронные ленты на плечах.
Слева и справа, чуть позади нас, артиллеристы катили пушки — руками. На руках же несли снаряды. Кто мог — несколько человек — снарядные ящики поставили на плечи. Несли.
Прошёл мимо политрук, на ходу разъяснив ситуацию:
— Товарищи! За нами выходит медсанбат и штаб дивизии. Объяснять, что делают фашисты с нашими ранеными, не стоит, видели. Оставлять раненых нельзя. А знамя дивизии — это наша честь. Лишиться знамени — то же самое, что лишиться родины.
— Товарищ политрук! — шёпотом окликнули политработника.
— Да?
— Число сегодня какое?
— Ну, через пять минут полночь. Будет уже девятнадцатое июля…
В полночь, освещая дорогу, поле и лес, не ракетами, а выстрелами, загрохотали все наши пушки. Загремели взрывы гранат, защёлкали винтовки, затрещал пулемёт деда и какие-то другие пулемёты, по звукам не станковые — ручные. С безудержной ненавистью, заглушая все звуки боя, всколыхнуло ночной воздух русское «Ура» — и волна эта, будто настоящая, цунами, сметая с дороги машины, бронетранспортёры и даже танки, хлынула через дорогу.
— За мной! — рявкнул дед, и мы в очередной раз поспешили сменить позицию.
Теперь наш расчёт располагался прямо на дороге. Рядом горел немецкий бронетранспортёр. Свешиваясь из открытой дверцы, нависал над своей упавшей каской труп фашиста; огонь сжёг его волосы, голова была обуглена и пугала чёрным. Я периодически косился на мертвеца и вздрагивал.
С другой стороны за опрокинутыми повозками заняли оборону фрицы: лупили по нам нещадно — из автоматов и винтовок.
Наши пушки замолкали одна за другой. По ним тоже стреляли фрицы. Из своих орудий. И ещё миномётов. Их у немцев было много.
— Ждали нас, — выдохнул красноармеец, лежащий рядом с нашим «максимом», и добавил бранное слово на букву «с».
Он достал откуда-то пару лимонок — гранат — и, крякнув, швырнул их за повозки. Там почти сразу хлопнуло — негромко, будто и не гранаты вовсе метал солдат, а новогодние хлопушки.
Немецкие пехотинцы перестали строчить, и у нас появилась возможность перебежать через дорогу. Там, за кюветом, был другой лес — большой, более густой, спасительный.
Вслед за нами, за дедом и его земляком, тянущими пулемёт, за мной, за красноармейцем, который метнул гранаты, пробежало ещё несколько десятков наших бойцов, и всё. Давя наших и собственных солдат, — убитых и раненых, — расталкивая по сторонам, сбрасывая с шоссейной насыпи вниз, в канавы, перевёрнутые повозки и горящие машины, по дороге двинулись немецкие танки. Вроде бы не средние, а лёгкие, но и с такими сражаться нам было уже нечем. Пушки наши смолкли. Все до единой. Били только немецкие. По нам.
Нужно было торопиться: уходить от дороги. Свою задачу прорыва, мы надеялись на это, мы выполнили.
Минут через десять торопливого бега — дед и его земляк несли пулемёт на руках — кто-то впереди скомандовал:
— Стой!
По инерции люди пробегали какое-то количество метров, останавливались с трудом, но когда садились или просто падали на землю, некоторое время не могли подняться.
Мимо меня и деда прошёл человек, похожий на командира. Он пересчитывал людей. Потом я услышал, как он докладывал другому командиру — старшему:
— Двадцать восемь человек, из них десять раненых, идут медленно, трое ранены тяжело, их несут на руках. Есть пулемёт. У остальных винтовки.
— Да мы с тобой, — старший командир подвёл итог. — Итого тридцать. С ранеными далеко не уйдём. Нужно оставить прикрытие.
Вообще-то меня не оставляли. Наоборот. Дед приказал и попросил командира приказать мне уйти со всеми. Я для виду согласился, но, когда наш отряд углубился в лес, шмыгнул в сторону, в темноту, затаился и — вернулся назад. К деду. Наверное, вовремя. Фашисты, преследуя прорвавшихся красноармейцев, ринулись в лес. Словно хищники, чующие кровь, они торопились догнать и уничтожить всех, кто не был похож на них.
Вместе с дедом прикрывать отход осталось четыре человека. Однако первыми же пулями, выпущенными немцами, был ранен земляк деда. Два пехотинца с винтовками — справа и слева от пулемёта — открыли ответный огонь по врагу. «Максим» пока молчал: дед перевязывал раненого, — которого, интересно, по счёту с начала войны?
Патронная лента была заправлена в пулемёт. Их, лент, оставалось всего две. Правда, по приказу командира все ушедшие в темноту леса бойцы оставили деду патроны: кто сколько мог. Патроны лежали в котелке. Вот только как бы смог дед заправить их в пустую ленту под огнём фашистов?
Я выскочил из-за куста, за которым таился некоторое время, и схватил котелок.
Пустая лента у меня была — оставил, не знаю зачем.
Дед не удивился. На секунду оторвался от перевязки, достал из-за пояса знакомый уже пистолет, положил передо мной. Затем снова обратился к земляку:
— Полежи немного. Как голова кружиться перестанет, шагай за нашими. Догонишь, скажешь: приказ выполним.
Фашисты приближались. Наверное, думая, что заслон наш слаб. Ведь — как же! — стреляли всего из двух винтовок. И какой же переполох у них поднялся, когда по ним ударил пулемёт деда! Вопли раненых немцев перекрыли все остальные звуки — из леса фрицы рванули как стадо диких свиней: с шумом, грохотом, налетая на деревья, ломая кусты.
Радовался я недолго. Со стороны дороги взвыло, и в лесу вокруг нас начали рваться мины. И в этот момент я вдруг подумал: «А ведь меня могут убить!»
И я сказал деду:
— Если меня убьют…
Не знаю, что бы я мог сказать дальше… — я недоговорил.
Мина упала между мной и дедом.
И нас убило.
Вот только деда — навсегда.
А я — проснулся.
Проснулся утром.
У себя дома.
Тогда я знал не всё, но знал многое. Знал, что когда фашисты вошли в город Брест, они расстреляли сорок тысяч мирных жителей: двадцать тысяч женщин и десять тысяч детей. Я не понимал этого: как можно расстреливать людей? Детей?! Я знал, что в Киеве, захваченном фашистами, за два года эти изверги уничтожили более ста тысяч человек! За что?! В годы блокады в городе Ленинграде благодаря фашистам погибло почти полтора миллиона человек; на одном только Пискарёвском кладбище лежат под могильными камнями шестьсот сорок тысяч тех, кто мечтал о долгой счастливой жизни!
Я знал о людях, совершивших великие подвиги во имя нашей Родины, и посмертно удостоенных за них высокого звания — Герой Советского Союза: Николай Гастелло — свой подбитый и горящий самолёт он направил на колонну фашистов. Зоя Космодемьянская, партизанка, она не выдала расположение своего отряда — фашисты её повесили. Юрий Смирнов — его, раненого, фашисты взяли в плен и, не добившись никаких сведений, распяли на стене блиндажа. Александр Матросов — когда закончились гранаты, он грудью своей закрыл амбразуру фашистского дзота, ценой своей жизни спас жизни товарищей.
Я знал имена выдающихся полководцев и воинов: Герой Советского Союза и Герой Социалистического Труда генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин — этот человек, в отличие от следующих за ним и нынешних правителей, берёг свою страну и приумножал её славу. Четырежды Герой Советского Союза Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков — в годы Великой Отечественной войны именно он командовал войсками на самых трудных участках и побеждал. Трижды Герои Советского Союза Александр Покрышкин и Иван Кожедуб — они сбили наибольшее количество вражеских самолётов (59 и 62, и это только официальные данные!).
Теперь я знаю и другое. Знаю, что кроме войск Вермахта (фашистской Германии) против моей страны и просто на стороне этих дикарей воевали Италия, Финляндия, Венгрия, Румыния, Болгария, Люксембург… Много крови попортили нам японцы. Мы ждали нападения со стороны Ирана. Премьер-министр Турции Сараджоглу в 1942 году заявлял, что он «страстно желает уничтожения России». Под Россией подразумевалась вся моя страна — Советский Союз — СССР: Азербайджан, Армения, Белоруссия, Грузия, Латвия, Литва, Казахстан, Киргизия, Молдавия, Россия, Таджикистан, Туркмения, Узбекистан, Украина, Эстония.
Теперь я знаю, что живу на этом свете благодаря не только своим родителям, но ещё и очень многим людям, которые когда-то отдали свои жизни за сегодняшний хрупкий мир.
Я знаю имена людей, не Героев Советского Союза, но героев по сути человеческой души. Я знаю о Наталье Васильевне Нещерет, урождённой Голдобиной. В составе группы медсестёр — тридцать девчонок — в июле 1941 года она прибыла в 112-ю стрелковую дивизию, в 198-й отдельный медико-санитарный батальон. Девчонки даже не успели получить обмундирование — ходили как есть: платья, туфельки, косынки (а я удивлялся во сне, почему медики — и в гражданском!). На другой день эти медсёстры уже хоронили четырёх своих подружек. Через неделю их всех осталось всего девять, — такая страшная война!
Я знаю о командире 416-го — кунгурского по составу — полка Александре Антоновиче Буданове. Именно его полк прорывал вражеское кольцо, чтобы остатки 112-й стрелковой дивизии могли вынести из окружения раненых и знамя части. Именно его, раненого, взятого в плен, фашисты распяли на стволе прибалтийской сосны, развели под его ногами костёр, на груди ножами вырезали звёзды, а потом в слепой ярости диких зверей вбили в глаза патроны. Они боялись его! Боялись даже безоружного — обессиленного, уже неживого!
Я знаю о красноармейце Гаврииле Григорьевиче Санникове. Он жил в Кунгурском районе Молотовской области (ныне Пермского края). Девятнадцатого июля он с товарищами, прорвав кольцо окружения, пошёл на восток — на соединение с нашими частями. Не дошёл. Двадцать третьего июля был взят в плен. Скончался в фашистском концлагере, в тысяча девятьсот сорок втором. Его товарищ, красноармеец Василий Афанасьевич Шляпников, из Кунгура, был схвачен фашистами двадцать четвёртого. И тоже не дожил до победы — погиб в тысяча девятьсот сорок третьем…
В концлагерях — больших и малых — фашисты уничтожали и солдат, и стариков, и женщин, и детей: советских, польских, французских, чешских… Они вешали, расстреливали, травили газом, сжигали: в Аушвице (Освенцим) — около одного миллиона трёхсот тысяч человек, в Треблинке — почти восемьсот семьдесят тысяч человек, в Собиборе — около двухсот пятидесяти тысяч человек, в Маутхаузене, где советского генерала Д. М. Карбышева превратили в ледяную статую, — более ста двадцати двух тысяч человек, в Сергеевском (на Украине, в Донецкой области) — три с половиной тысячи человек…
Человек, читающий мою книгу, тебя могло не быть на свете!
Но ты есть.
Потому что был мой дед — Григорий Михайлович Черепахин. И были его товарищи: Гавриил Санников и Василий Шляпников. Были его командиры: Александр Буданов, начальник штаба 416-го полка Константин Марсов, комиссар полка Гиният Гизатулин, командир передового отряда 112-й стрелковой дивизии, автор книги «Это было под Краславой» Пётр Зороастров. Были медсёстры Наталья Голдбина, Нина Аврамова, Клавдия Булычёва, врачи Александр Копп, Георгий Зязин, Дмитрий Пехлецкий…
Были Зоя Космодемьянская и её брат Александр, были Николай Гастелло и Леонид Золин, Александр Матросов и Василий Лоскутов, Юрий Смирнов и Татьяна Барамзина.
Были маршалы Победы: Жуков, Василевский, Рокоссовский, Конев, Толбухин, Малиновский, Воронов, Новиков…
Был Сталин. Судить его дела и поступки может лишь тот, кто хотя бы равен ему.
Когда я проснулся, дома, в 1981-м, я долго не мог придти в себя. Никому ничего не рассказал, понадобилось время, чтобы решиться на это.
Меня, мальчишку, тогда мучило многое и ещё одно — простое, физиологическое: там во сне я был без обуви. Как так, почему, бегая по траве в поле, по сучьям в лесу, я ни разу не поранился?
Хотя ноги у меня утром, дома, ломило сильно. Наш кот, который чувствовал нездоровье и часто ложился на больные места, — на горло к бабушке, на виски к маме… — он долго лизал мои ступни.