ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТЬ СНАРЯДОВ Рассказ

В деревне школа большая, хотя и начальная — три класса: первый, второй и третий — двадцать восемь учеников и три учительницы.

В сентябре вместо учёбы — все так решили — вышли на помощь колхозу: картофель убирать. Потому что дожди обещали. Не из райцентра по телефону, а Захар Силыч. У него ноги, ещё в гражданскую белочехами простреленные, ни разу не подводили. Ну и, возраст мудрости добавлял; знал дед Силыч все приметы, какие только можно было. Вот и сказал: через день-два дождь зарядит да надолго.

Председатель колхоза всех деревенских вечером на митинг собрал: попросил, кто может, — больных и старых, — с утра на поле выйти. С председателем ещё парторг[16] из МТС — машинно-тракторной станции — был. Сам из офицеров, по ранению — без руки остался и заикался после контузии — с фронта пришедший. Извинялся парторг, что техники дать не может, на других участках она, но речь такую сказал, что убирать картофель вся деревня вышла. И школьники тоже. Строем. Под барабан. Барабанщиком Фимка-ленинградец был. Лучший ученик — за один год два класса прошёл и третьеклассником стал!

Народ на поле так распределился: один лопатой или вилами копает, другой куст картофельный тащит да отряхивает, третий-четвёртый картофелины в ведро, а после того в мешок ссыпают. Школьников сперва хотели вторыми-третьими назначить, но ребятня самостоятельности запросила. Учительницы опять же учеников своих поддержали, мол, хотим видеть свой конкретный фронт работы.

Мальчишкам-девчонкам шибко слово «фронт» понравилось. Себя бойцами назвали, командиров выбрали, учительниц генералами назначили, председателя колхоза — маршалом.

— Ну, коли так, — «маршал» сказал, — быть по-вашему! — Участок по бороздам ограничил, скомандовал: — Вперёд!

— Вперёд! — мальчишки заорали.

— За Родину! — кто-то добавил.

Тут уж и девчонки поддержали:

— Ур-ра! — закричали.

И поначалу хорошо работали: и быстро, и старательно. Несколько мешков, шутя словно, набрали. Картофелины за собой не оставили: хоть ситом землю просеивай, самое малое зёрнышко и то — в дело! А потом… Ну, что хочешь: по семь-восемь-девять лет каждому — дети же! Уставать стали.

Председатель, маршал то есть, ребят в деревню отправил — на обед, на отдых. Час дал на это дело, да ещё час на дорогу туда-сюда.

Ребятня за пятьдесят минут управилась. Обратно снова под барабан пришли. Ещё бы! Пока обедали, барабанщику письмо с фронта пришло, от отца — почтальонша из района доставила!

Отец у Фимки, сапожник до войны, когда в армию призвали, артиллеристом стал. Сперва подносчиком военную науку осваивал — снаряды к пушке подносил, а там…

Подписано письмо было так: «Ваш муж и отец — наводчик орудия гвардии ефрейтор Семён Исакович». И медалью отца у Фимки наградили — «За отвагу», и к ордену представили, но к какому, Фимкин отец этого ещё не знал.

Передавал Семён Исакович приветы всему своему семейству: жене, сыну, дочери, которой только-только три годика стукнуло. Просил отважный артиллерист кланяться от него колхозу, приютившему ленинградскую семью, сообщал о фронтовых делах. Особенно приятно Фимке было, что отец часть письма посвятил разговору с ним — сыном.

«А тебе, Ефим Семёнович, особенная моя благодарность: за учёбу и помощь мамочке нашей. Прости, если мало пишу, но не до того порой. Месяц из боёв не выходили — ни днём, ни ночью нам отдыха не было. Сутками не спали — такая боевая работа была. Но зато дали фрицам спереди, когда они нас с наших позиций сдвинуть решили, а потом сзади, когда они бежали. Об одном и жалею только: порой снарядов не хватало, чтобы добить эту вражью нечисть — наш расчёт самый лучший в батарее, стреляем точнее всех и быстрее, быстро снаряды заканчиваются. Но это ничего: говорят у вас на Урале, на заводах снаряды сейчас как пирожки пекут: раз-два, и сделано! Главное, чтобы люди там понимали: от их труда и мы на фронте скорее Гитлеру ноги-руки переломаем. А ты, Ефим Семёнович, учись хорошо; я, когда узнал, что ты на одни пятёрки да два класса за один год закончил, так обрадовался — стрелять лучше стал. В первом же бою одним снарядом грузовик фашистский подбил, а другим — пулемёт их вместе с расчётом. Так что, радуй своего папочку, фрицам от моей радости, что ты мне даришь, очень даже большой урон. А когда мы победим, вернёмся обратно в наш Ленинград и заживём лучше прежнего! Это я тебе говорю, Семён Исакович — наводчик самого лучшего в нашей батарее орудия!»

…Работал Фимка до самого вечера молча. Когда кто-то из дружков деревенских спрашивал, отчего так, — без песни, без шутки, — отвечал:

— Некогда!

А сам думал ещё, думал…

Ребят председатель ещё до вечера домой хотел отправить — и без того свою норму перевыполнили, да никто из ребят без взрослых не ушёл. У некоторых мозоли на ладошках лопнули — кровью пошли, а всё одно: на поле остались. До той поры, когда председатель уже всем не скомандовал:

— Шабаш на сегодня! Благодарность моя каждому, но особенно школьникам. Обязательно в райком и районо[17] сообщу, пусть о вас в газете напишут, какие вы есть настоящие советские люди! Бойцы уже не будущие, а настоящие! При первой возможности, обещаю, с меня школе подарок будет!

— Ур-ра! — ребятня прокричала, но вяло уже: сил — до дому бы дойти, перекусить чего, если есть, да спать.

За день поле картофельное почти всё прошли. Осталось немного — клинышек, но клинышек солидный. Всё, что выкопали да собрали, в амбар за день же и свезли, — чего в поле оставлять? Пара лошадей в колхозе имелась — справились.

Часть лопат да оставшиеся мешки до другого дня в поле сложили: чужие там не ходили, а среди своих воров не имелось: пусть до утра лежат — поутру опять же из деревни легче идти.

А надеялся председатель другим днём так же выйти. И школьников опять же попросить — куда без них? Ишь, какое великое дело сделали! Кабы не они, так и наверняка половину урожая попортило бы — под дождём, что ожидался. А так: глядишь, за пару дней да управится колхоз. Как раз до дождя! А ребят-то как жалко! Им бы уроки, да после того поиграть, побегать, книжки почитать, а они…

Наравне со взрослыми бабами. А те — что мужики: каждая за троих. А мужики где? — да на фронте! В колхозе кто? Вот председатель сам: в августе сорок первого ногу миной оторвало — в госпитале полежал, да в деревню: стучи деревяшкой — работай начальником, потому как до войны бригадиром был. Кто ещё? Никола-погорелец — без левой руки с фронта вернулся. Витька-конюх — без правой. За два года, к сентябрю сорок третьего, из сорока восьми мужиков, что в армию отправились, меньше половины там осталось: на шестнадцать похоронки пришли, на одиннадцать — другие бумаги, мол, без вести пропали. Одни бабы да парни безусые в деревне! Саньке, кузнецу, скоро семнадцать — добровольцем в армию собрался. И ведь уйдёт! И ведь возьмут! Хорошо, остальных, если война затянется, не скоро: тем по четырнадцать-пятнадцать. С теми, кому по двенадцать-тринадцать, две бригады пацаньих выходило. С ними, да с бабами, с женщинами, то есть, все планы и выполнять. Хорошо хоть, выполняются: и коровы доятся, и сено убрали, и с зерновыми сладили. Сейчас овощи…

Так и шёл председатель в деревню — мысли в клубочек то сматывал, то разматывал — прикидывал, как лучше одно сделать, да другое, чтобы третье не пострадало: крыша у коровника прохудилась — часть людей туда бы надо, тоже до дождей успеть, ещё навоз вывезти под рожь, тоже люди нужны, если под дождём возить придётся, простыть недолго…

Шёл председатель — не заметил, что в кустах придорожных двое ребят притаились. Один Фимка-ленинградец, другой — Митька, Фимкин одноклассник.

Мальчишки, когда начальник их миновал, на дорогу выбрались.

— Понял? — Фимка спросил.

— Чего в третий раз повторять? — Митька возмутился. — Ну, хочешь, скажу ещё? — И, не дожидаясь просьбы, затараторил: — Забежать к твоей матери, сказать, что ты у меня ночевать остаёшься, для виду учебники прихватить, чтобы не сомневалась. Всё? Всё! Фи-им, — протянул Митька жалостливо. — А может, я всё-таки с тобой?

— У тебя мать на ферме в ночь? — упёр руки в бока Фимка.

— В ночь, — вздохнул Митька.

— Младших у тебя сколько душ? — ещё один вопрос Фимка задал, имея в виду младших Митькиных сестёр и братьев.

— Четверо, — горше первого вздохнул Митька.

— Кто их кормить будет, пока мать на работе? Кто пелёнки сменит? Кто по хозяйству управится? Кто в доме старший? — надавил Фимка. И закончил: — Ты там нужнее. Иди. Помог уже.

Помощь Митькина заключалась в двоенном спичечном коробке с тремя спичками, — костёр на ночь разжечь для света и, когда отдохнуть, для тепла, — да в паре сухарей — Митька от обеда сберёг, хотел сперва маленьких побаловать, потом Фимке отдал.

И — расстались. До утра.


И для взрослого человека картофельный клинышек показался бы немаленьким, но хорошо, темнеть начало — не так видно сколько копать.

Фимка выбрал из оставленных лопат ту, что показалась легче по весу: провёл рукой по черенку — хороший, без заусенцев, отполированный чужими ладонями, сплюнул в сторону, вдохнул полную грудь сентябрьского прелого от картофельной ботвы воздуха, выдохнул и решительно вонзил штык лопаты под первый куст. Картофеля там уродилось богато: с мелочью вышло сразу пол-ведра. Второй куст не порадовал: ботвы на рубль, а картошки — на гривенник. Только после третьего куста ведро, в которое Фимка складывал картофелины, оказалось полным. Но Фимка торопиться не стал, выкопал и четвёртое гнездо — ведро получилось с верхом, солидно; правда, в мешке вся солидность пропала — что одно ведро для мешка? Для мешка пять вёдер требуется.

Впрочем, считать будущие вёдра и разглядывать первый мешок Фимка долго не стал. Его ждал пятый куст, шестой, седьмой, второе ведро… За спиной осталось, наверное, больше десяти мешков, когда он понял: стемнело так, что в выкопанном картофельном гнезде не видно картошки. То есть, картошка, понятно, была, но увидеть её глазами не получилось — только руками, наощупь.

Фимка запалил первый костёр. Хворост — сухие сучья и ветки — он натаскал из остатка вырубленного когда-то леса, лесополосы, что шла рядом с дорогой и заворачивала на поле, прикрывая посадки от буйных ветров. Чтобы костёр разгорелся с одной спички, пришлось ободрать берёзу. Немного, но… Фимка жалко было дерево, он даже прощения у него попросил. Костёр, на счастье, взялся сразу: огонь жадно ухватился за бересту, затрещал тонкими ветками, облизал толстые — и пламя полыхнуло в полнеба.

Потом были другие костры. Чтобы не тратить драгоценные во время войны спички, Фимка запаливал кучи хвороста с помощью головёшек.

Собирать костры и разжигать их было для Фимки роздыхом. Спину от работы свело и выпрямляться, чтобы отнести ведро к мешку, высыпать в него картофель, было очень больно. На правой руке скрючивало средний палец — так, что приходилось разгибать его левой рукой. Ещё очень сильно шумело в голове — иногда цветные круги проплывали перед глазами. Фимка понимал: это от голода, но два Митькиных сухарика берёг до последнего, вдруг потом уж совсем плохо станет. А свой кусок хлеба, маленький, тоненький, что дала после обеда в деревне мать, он съел ещё когда вернулся на поле: требовались дополнительные силы, чтобы взяться за лопату, начать дело, которое задумал после того как прочитал письмо отца. Да, конечно, можно было бы — в любом костре! — испечь картошку, но… Картофель был не своим — колхозным. Кроме того именно этот картофель есть Фимке не полагалось. Почему? — Фимка улыбался, представляя себе, что будет, когда всё закончится.

Таким его и нашли колхозники — с улыбкой на лице, в борозде, на куче ботвы, укрытым пустым мешком.

Председатель спешил: сам бежал, насколько позволяла одна живая да другая — деревянная, перевёрнутой бутылкой — нога, и колхозников поторапливал. Небо, тёмное с ночи, осталось таким и поутру: солнышко не вышло, скрытое облаками, а с севера — все видели! — ветер гнал чёрную тучу.

«Замочит, растудыть!» — переживал председатель и ахнул, когда достучал до поля.

Впрочем, ахнули и до него — скорые на ногу пацаны прибежали первыми.

А с чего ахать? Да было с чего! Весь клинышек с картошкой, что с вечера оставался покрытым торчками кустиков, виделся теперь убранным. На поле стояли крепкие пятивёдерные мешки, ещё не связанные по горлышку, для того, чтобы картофель дышал. Тлели костры — около десятка, цепочкой во всю длину клина.

«Кто? Что? Как? Когда?»

Фимку добудиться не смогли — восьмилетний пацан, эвакуированный из Ленинграда ещё в сорок первом, зимой, повезло так его семейству, уработался до потери сознания. Растирали самогоном, что запасливый председатель всегда носил с собой в солдатской фляжке, в том числе и для медицинских целей. Кто-то влил в рот немного молока — заставили сглотнуть.

Когда Фимка застонал, радовались все и снова ахали, когда, наконец, услышали Митьку, и долго ещё не верили, что восьмилетний пацан решился на такое дело и действительно всю ночь трудился на колхозном поле.

А председатель командовал, матерясь в полный голос, но больше ругая не других — себя, за то, что сам, мужик, не нашёл сил сделать то, что сделал мальчишка.

Когда загрузили обе подводы, на одну положили и Фимку. Он уже мог смотреть, но ещё не говорил — молча смотрел, как бабы вяжут мешки с собранным им картофелем, взваливают их на плечи подростков и те, с мешками, согнувшись, тяжело шагают в сторону деревни. Бабы брали мешки вдвоём. И тоже несли. За своими детьми.


Дождь хлынул, когда весь картофель был в амбаре.

«Повезло! — выдохнул председатель и, стянув с головы белую от пота и соли пилотку, в которой проходил бессменно два полевых сезона, обтёр лоб. Затем, смахивая непрошенные слёзы, провёл пилоткой со лба до подбородка. — По-вез-ло!»


Письмо Фимкиному отцу писать сначала хотели всем классом, а после того всей школой. Хотел написать и председатель, чтобы от колхоза, но доверили Митьке. Как лучшему Фимкиному другу. С тем, чтобы потом всем деревенским под написанным расписаться.

«Здравствуйте, Семён Исакович! — начал Митька на листке, аккуратно вырванном из ученической тетрадки. Тетрадь ему, ещё довоенную, дала из своих личных запасов учительница. — Вы меня не знаете, но я вас знаю лучше некуда, потому как ваш сын — Ефим Семёнович — мой лучший друг. А ещё он теперь герой, прямо как и Вы…»

Дальше Митька, как мог, рассказал Фимкиному отцу про уборку картофеля, начав не издалека, а прямо сразу — с того самого момента, когда дед Захар Силыч про близкую непогоду сообщил. Не смог Митька и про председателя смолчать, как тот митинг открывал, просил — не требовал — на поле выйти.

Особое место в письме парторгу эмтээсовскому досталось. Это ведь он про такое сказанул, что каждая картофелина, убранная в колхозе, это пуля, выпущенная на фронте по врагу.

— Эт-как? — кто-то из деревенских тогда не понял.

Парторг объяснил:

— Рабочий на заводе патроны делает. Он не на земле трудится. Ему ту же картошку из колхоза привозят, чтобы он пообедать мог. Картошку съел — силы набрался, силы набрался — сделал патрон. А патрон куда? На фронт: командиру — в пистолет, стрелку — в винтовку, пулемётчику — в пулемёт.

— Эт-тогда хорошо, — парторгу ответили. Снова спросили: — А ежели ведро картошки — это что получается: ведро патронов?

Тут засмеялись все. И парторг улыбнулся. Но, по ёжику волос рукой целой проведя, сказал:

— Ведро картошки, товарищи, это целая граната.

— А мешок тогда что? — тут же кто-то нового ответа потребовал.

— А мешок — это снаряд! — поставил точку парторг из МТС, словно гвоздь вбил.

Фимке эти слова в душу запали, а тут ещё письмо от отца: «…Об одном и жалею только: порой снарядов не хватало, чтобы добить эту вражью нечисть…»

Вот и копал Фимка картошку и видел: не мешки встают за его спиной, а настоящие снаряды. Для отца.

«Пятьдесят пять снарядов для Вашей героической пушки накопал Ваш сын Ефим Семёнович, — заканчивал письмо Митька. — Пусть эти снаряды все до единого попадут в фашистские танки и доты, а лучше — в самого Гитлера! Весь наш третий класс, и вся наша школа, и все деревенские желают Вам и Вашим товарищам, Семён Исакович, крепкого здоровья и поскорее разгромить фашистов!»

Подписей под Митькиными словами набралось больше сотни, даже дед Силыч крестик поставил, — так и не выучился грамоте.

Фимка в горячке провалялся неделю — жар не спадал, думали, не тиф ли, в больницу хотели свезти, но ближе был военный госпиталь, отправили туда. Врач военный потом диагноз поставил: нервное истощение.

Получил ли деревенское письмо Семён Исакович — неведомо. В сентябре письмо отправили, а в октябре на Фимкиного отца похоронка пришла, мол, погиб смерть храбрых. Долго потом председатель колхоза Фимку уговаривал в школе остаться. Фимка всё хотел сперва на фронт сбежать — за отца отомстить, потом в колхозе работать — чтобы на заводах ещё больше снарядов и патронов для фашистской погибели изготовить смогли. Уговорил председатель парня, нашёл какие-то нужные слова. Остался Фимка в школе, но всё лето сорок четвёртого в полях провёл: всё, что мог, делал, даже траву косить научился…

И пусть Фимкин отец снаряды сына получить не успел, они, снаряды эти, своё дело сделали — все пятьдесят пять. Как говорится, и враг был разбит, и Победа была нашей.


Загрузка...