Пыльной июльской дорогой, шаркая сапогами, ботинками, а половина — растрескавшимися подошвами босых ног, шла воинская часть. Но что это было за воинство! Давно спутались отделения, взводы, роты — самых разных батальонов и полков люди шли в колонне, касаясь друг друга плечами, наступая на пятки: красноармейцы и редкие сержанты. Шли, одетые как придётся: рваные гимнастёрки терялись среди грязных нижних рубах и перепачканных землёй голых торсов. И штаны имелись не на всех — некоторые щеголяли в драных портках. И не пилотки покрывали бритые макушки и затылки, а пыль — мелкая, въедливая, серая, превращающая в родственников всех: и брюнетов, и рыжих… Несмотря на всё это грозной силой — по общему числу — могло бы показаться воинство. Могло бы. Но! Но не было у служивых оружия. Оно — винтовки и карабины — отдано было врагу, брошено и за редким исключением разбито время назад.
Ещё не было в колонне командиров и политработников. Определяли их быстро — сразу: по кубикам и шпалам на петлицах, по звёздам на рукавах гимнастёрок, по длинным волосам. Тех, кто пытался спрятаться среди солдат, сдавали свои же. Впрочем, сдавали не все, старались в основном недавние призывники из западных областей, не так давно присоединённых к Союзу. И… Тела лейтенантов, капитанов, политруков оставались на местах недолгих боёв, прерванных привалов — в полях, в лесах, в придорожных канавах…
По пути немцы расстреливали и тех, кто не мог быть рабом: тяжелораненых, теряющих сознание интеллигентов, а ещё евреев, татар — всех, чьи лица несли на себе печать принадлежности к «не тем народам».
Немцы же сопровождали идущих по жаркой июльской земле: не кормили, не поили, пинали коваными сапогами, били прикладами винтовок, тыкали штыками рыжие бинты и чёрные повязки, скрывающие раны — смотрели, как корчатся от боли, падают и с трудом поднимаются, вливаясь в незамедляющую шаг колонну, русские, белорусы, украинцы, а если не поднимаются, умерщвляли: добивали, допинывали, докалывали. По нужде — малой или большой, всё одно! — разрешалось ходить только тогда, когда конвой останавливался на отдых. Не в сортир, не в сторону отходили люди, милостиво дозволялось им, сдавшимся и взятым в бою, одинаково всем: под себя, ровно дикому зверью, словно свиньям, которым без разбору что есть и на чём спать. А если прижимало в колонне, оставалось два варианта: или в штаны, или смерть, — выходившего из строя сразу расстреливали.
От добрых двух тысяч человек за три дня похода осталось чуть более половины. Кто-то из тех, кому хоть как-то в школе преподавали немецкий язык, разобрал и передал по колонне, что нет у них, у немцев, приказа доставить пленных куда-то живыми. Нет для них, для пленных, места на новой германской территории, а потому есть у конвоиров приказ: вести бывших солдат Рабоче-Крестьянской Красной Армии до польской земли, где имеются лагеря для таких как они грешников. А коли не дойдут пленные до Польши, то и лучше даже, — никому они не нужны, ведь сам Гитлер сказал, что германская «цель — уничтожение жизненной силы России».
Последней ночью им, «жизненной силе», — пехотинцам бывшим, артиллеристам, связистам, ночевавшим на окраине деревни, — перепало еды. Местных к пленным немцы, понятно, не подпустили, для острастки застрелили старика и женщину, но мальчишки — додумались: в самый тёмный час издалека сумели нашвырять в толпу дремлющих узелки с небогатым, но так нужным содержимым. Кому-то из солдат досталась варёная картофелина, кому-то — яйцо, кому-то — хлеб, огурцы, помидоры. С водой опять же повезло. Немцы не заметили, что остановили пленных в низинке, а там ямка болотная оказалась — по глотку-два, пусть и жижи коричневой, а многим снова захотелось жить.
Наутро, после первых петухов, воинство подняли и заставили стоять так несколько часов, пока не выспались конвоиры.
В путь тронулись по самому пеклу — в полдень. И — пошла колонна!
Пыльной июльской дорогой, шаркая сапогами, ботинками, а половина — растрескавшимися подошвами босых ног, шла разномастная, разношёрстная, вусмерть уставшая воинская часть, лишённая командиров, веры и силы. Не обращая внимания на короткие хлопки выстрелов — что ж, не стало ещё одного, ещё второго, ещё третьего, главное, не меня, — и не глядя вперёд и в стороны. Не обращая внимания на свист, крики и плевки с проезжающих мимо «мерседесов» и «опелей». И даже когда впереди показались танки, — то ли немецкие лёгкие, то ли чешские; и учили, вроде бы, врага в лицо знать, но какое до этого сейчас дело! — никто из пленных не ахнул, не охнул. Тем более что танки не двигались — стояли. Штук двадцать или больше — вдоль дороги. На — до того — раздавленном пшеничном поле.
У немецких танкистов был свой привал. Свой обед. Скорее всего, запоздалый. Или полдник, — можно было и такое позволить…
У головной машины с поднятой до предела ввысь пушкой перед самой танковой мордой на раскладных стульчиках сидело несколько офицеров. Перед ними, на раскладном же столике, стоял чайный сервиз дивной тонкой заграничной и, наверное, старинной работы: фарфоровые кружки, чайничек, сахарница, маслёнка. Кружки копчёной колбасы на блюдцах, свежие овощи, порезанные соломкой, шоколад…
Запах еды, запах свежего чая был тонок, но измученные походом люди учуяли его так, как лесной зверь за километры носом, нервами, а не ухом слышит врага — соперника или охотника.
Многие подняли головы, многие замедлили шаг — колонна грозила выйти из повиновения.
Конвоиры засуетились: ударили одного, пнули второго, и — проворонили третьего.
Худой, вытянутый — жердь жердью! — парень, болтающийся внутри — на несколько размеров больше! — гимнастёрке навис над столиком, над офицерами:
— Откуда у вас это?
Он не говорил — свистел, пересохшее горло могло издавать лишь подобие звуков.
Офицеры не испугались. Победители не боятся побеждённых. Хозяева не боятся рабов.
— Was er will, Franz?[36] — обращаясь к одному из офицеров, спросил тот, что выглядел старше других.
— Ich weip nicht, Herr hauptmann![37] — ответил тот, к кому следовало обращение. И пожал плечами: — Vielleicht will er trinken?[38]
Не глядя, старший, которого назвали капитаном, бросил солдату, стоящему за его спиной:
— Gib ihm ein glas wasser![39] — И усмехнулся своим офицерам: — Unsere gropziigigkeit kennt keine grenzen![40]
Офицеры засмеялись и продолжили чаепитие.
Тем временем солдат-танкист снял с кормы танка канистру, достал откуда-то большую металлическую кружку, налил в неё воды и вернулся к пленному:
— Herr hauptmann schenkt dir das wasser![41]
Пленный не удостоил немецкого солдата и взглядом. Резко взмахнув рукой, он выбил металлическую кружку и схватил со столика фарфоровую, стоящую перед капитаном-танкистом:
— Это кружка моего отца! — Пленного трясло. — Из этой кружки пила моя мама! — Он лихорадочно хватал посуду, ставил её обратно и говорил, говорил: — Моя мама накладывала сюда масло! А сюда она насыпала сахар! Из этой кружки пила моя сестра. А это!.. — он потряс ещё одной кружкой перед лицом капитана и чай, не брызги, а весь чай выплеснулся на немецкого танкиста. — Это моя кружка! Моя!
— Die russische schwein![42] — сквозь зубы процедил капитан.
— Что вы сделали с ними?! С моей семьёй?! Где они? Моя мама! Сестра! Отец! Я…
Пленный недоговорил.
Тот, которого капитан назвал Францем, быстро открыл кобуру, висящую у него на поясе, достал из неё маленький воронёный пистолет и — раздался выстрел. Затем другой.
— Это моя… — просвистел пленный и упал на столик, телом разбивая чайный сервиз, — кружка…
— Verzeihen sie, herr hauptmann, ich konnte nicht anders…[43] — Франц был бледен.
— Aber kann ich…[44] — капитан не сразу перестал цедить сквозь зубы. А когда смог, начал командовать — злым, срывающимся на лай, голосом. Подгоняя: — Schneller! Schneller![45]
Немецкие танкисты быстро, автоматически заученно, забирались в машины. Несколько секунд и июль наполнился треском и грохотом — заработали двигатели.
Конвой предусмотрительно разбежался по обочинам.
Колонна в недоумении замерла. А когда первая шеренга сообразила, что происходит, было уже поздно.
Первый танк на всём ходу снёс нескольких человек. Крики, хруст костей… Возможности убежать не было — за первым танком двигался второй, третий — все. Развернувшись веером, они прошли по всей колонне, по дороге, а затем некоторые свернули в поле — догонять и давить убегающих.
В живых осталось полтора десятка пленных. Прикладами, сапогами конвоиры согнали их обратно на дорогу и заставили очистить её от кровавого месива, затем — очистить танки, на которых остались брызги крови, а между катками и гусеницами застряли ткань, кости и обломки черепов…
Потом пленных расстреляли.
Выбравшись из танка, немецкий капитан подошёл к останкам сервиза, поднял ручку кружки и вздохнул:
— Ach, was ist das fiir eine arbeit war!..[46]
В начале февраля, форсировав Одер, захватив, удержав и расширив плацдарм, некоторые наши части получили возможность отдохнуть.
Не всем удалось разместиться в домах, — многие польские хутора и деревушки были уничтожены отступающими немцами, — но особо никто не возмущался. Вырыть землянку солдату, прошедшему сотни вёрст, перелопатившему горы земли — дело, хоть и требующее времени, но достаточно привычное, а потому…
День перешёл в вечер, зима вовсю играла ветром и снегом, можно было бы и на боковую — «придавить полсуток», отыграться за бессонные ночи, когда шли непрекращающиеся бои, когда атаки сменялись контратаками и всё вокруг беспрерывно безумолчно грохотало, свистело и шипело. Но на боковую никто не торопился.
Вокруг костерка сидели чуть ли не всем разведвзводом. Правда, от взвода осталось немного, а пополнения ещё не было… А почему не все? Ну, понятно, война, а так: двое были в дозоре, да командира вызвали в штаб полка. Оставалось одиннадцать человек — и то, Слава Богу!
Пили чай. Старшина утром ещё доставил горяченького, да в обед кухня приезжала, да сухого пайка не пожалели. В общем, под вечер заваривали да пили чай — третий котелок.
Немец появился перед костром так неожиданно, что поначалу ошалели и не сразу схватились за оружие. И Ильдара заметили не сразу — тот, с махоньким своим росточком часто в разведке пригождался, а тут… За немцем, тоже, кстати, невеликим, спрятался, и только потом на свет вышагнул:
— Ребяты, это моя его веду!
— Твою, да ещё как! — в десяток глоток загнули мужики, уже успевшие и автоматы схватить и другое оружие.
— Петров где? — вместо ругани перебил всех Балабанов, оставшийся за взводного.
— Тама осталася! — за два года на фронте Ильдар так и не научился говорить грамотно, но с него никто и не требовал, главное — человек надёжный, выручит всегда, не бросит, если что. — А это сама на Петрова вышел! Хэндэ хох, и вышел!
— Иди к Петрову! Разберёмся! — махнул на Ильдара Балабанов. И посмотрел на немца: — Замёрз, сволочь?
Немца и, правда, трясло. Одет он был легко — стоял перед разведчиками в одной шинелишке и какой-то непонятной кепчонке на голове. Ну, ещё штаны были да сапоги. Оружия — никакого: ни пистолета, ни гранаты, ни ножа. Последнее опытные солдаты определили на глазок; сколько уж «языков» брали!
— Ich gebe auf[47], — стуча зубами, выдавил из себя немец. — Ich bin kein faschist! Ich schlosser![48]
— Ага! — непонятно чему кивнул Балабанов и шумно, смачно отхлебнул из своей кружки горячую, густую — бодрящую — жидкость.
— Гитлер капут, — немец выдавил из себя ещё одну фразу и жадно проследил за кружкой русского сержанта.
Балабнов заметил этот взгляд:
— Что, чаю хочешь? — тряхнул перед собой кружкой. Повторил: — Чаю, спрашиваю, надо?
— Ja-ja![49] — словно в лихорадке затрясся немец. — Ich werde ihnen sehr dankbar, herr offlzier![50]
— Нашёл офицера! — хмыкнул Балабанов, но при этом расстегнул ватник и распахнулся, выставив напоказ орден Славы, медали и нашивки за ранения. — Жарко, ребята, правда?
— Жарко! — подхватили разведчики. — Нас победы греют! А этих, гадов, морозят! Ха-ха! Да напои его, Коля! Пожалей фрица!
Балабанов медленно окунул свою алюминиевую кружку в котелок с душистым кипятком, вернул на свет, подержал около себя и протянул немцу:
— Пей!
Немец, не веря своему счастью, задержался на мгновение на месте, а потом шагнул к Балабанову, жадно схватил кружку и, расплёскивая от дрожи чай, припал к горячему алюминию — зашипел:
— Oh, wie heip![51] — Отхлёбывая, бормотал: — Ichbin kein faschist! Ich wurde gezwangen…[52]
Солдаты расступились, давай дорогу немцу, пьющему кипяток, и тот медленно, воробьиным шагом, приблизился вплотную к огню, охнул, оторвал одну руку от кружки, провёл над пламенем, потом так же согрел другую руку — и заплакал.
— Челове-ек! — протянул кто-то из разведчиков непонятно о чём.
В тишине, относительной, конечно, прошло минут десять.
Немец освободил кружку и практически умиротворённо стоял над костром — щурил глаза, шевелил белёсыми бровями — обычный такой мужичок годам к сорока.
— Выпил? — строго произнёс Балабанов. — Согрелся? Пошли! — Он запахнул ватник, прихватил неразлучный ППС[53]. И остановил немца, попытавшегося вернуть кружку: — Не надо!
— Uber, sie so freundlich sein![54] — немец облегчённо выдохнул и стал запихивать кружку в карман шинели. — Mein name ist Walter! Ich schlosser…[55]
— Шагай-шагай! — безразлично отозвался Балабанов. — Передо мной! И поживее!
Немец покорно шагнул вперёд.
Впрочем, далеко они не ушли.
Рядом с небольшими кустами, откуда ещё виделся свет костра, Балабанов остановил немца:
— Эй! Развернись!
— Ja-ja?[56] — не понял немец.
И это были его последние слова. И последнее, что он увидел — огненный язычок, сорвавшийся со ствола русского ППС.
Балабанов очередь выпустил короткую, к немцу подходить не стал — знал, что попал наверняка — вернулся к костру. Сел в раздвинувшийся кружок ошалевших от произошедшего товарищей и глухо кинул непонятно кому:
— Кружку другую дайте! Мне.
…Утром к разведчикам пришёл особист.
— Балабанов!
— Я! — отозвался сержант.
— Выйди из землянки, разговор есть.
— Выхожу, товарищ капитан!
Ушли они к тем кустам, где лежал немец.
Труп никто не убрал, его припорошило снежком, забило глазницы, нос, оскаленный рот, — перед смертью немец хотел что-то сказать. Застывшей рукой он силился достать из кармана алюминиевую кружку, наполовину вытащил, на большее — не хватило ни сил, ни времени.
— Твоё дело? — капитан брезгливо коснулся немца носком белого валенка.
— Моё!
— Ты зачем пленного убил? Приказа не знаешь? Пленных не расстреливать! — капитан взъярился. — Под трибунал захотел? За невыполнение!
— Он — фашист, — безразлично пожал плечами Балабанов. — Немцев — да, трогать не буду. А фашистов…
— Да как ты узнал, что он — фашист?! — перебил сержанта особист. — Мне вот сказали, что он говорил будто рабочий, слесарь! Даже не сам воевать пошёл, а вынужден был…
— А я — фашист? — перебил капитана Балабанов.
Тот замер, округлил глаза, захлопал рыжими ресницами:
— Почему? Нет!
— А почему — нет? — Балабанов старался не смотреть в глаза особисту, разглядывал носки своих валенок, серых.
— Потому что ты человек советский! — как заученную, произнёс фразу капитан. И перешёл на более спокойный тон. — Воюешь в Красной Армии, освобождал нашу Родину, теперь — Европу Ранен был, награждён. В конце концов, — особист опять повысил голос, — ты носишь нашу форму и…
— Вот! — Балабанов ткнул указательным пальцем правой руки в хмурое февральское небо.
— Что — вот? — не понял разведчика капитан.
— А он был в чужой форме. И надел он её сам. Захотел бы — не надел. И не воевал бы. Против нас. А раз надел и воевал, значит, фашист. А фашистов я убиваю! Всё.
Особист озадаченно приподнял брови, развёл руками и выдохнул:
— Ну! Ты… — Затем он долго подбирал слова, чтобы озвучить ими мысль: — Чай ты ему тогда зачем дал?
— Так пожалел! — пожал плечами Балабанов. — Замёрз же, сволочь.
За спиной остался тыловой уже пригород: разбитый, едва приспособленный к жизни, но тыловой. Впереди — дымились полуразрушенные высотки центра. Там располагался враг — хитрый, коварный, страшный: в подвалах и на крышах, в траншеях и… за каждым углом. Стрельбы, впрочем, особой не было — так, редкие хлопки. Обе стороны взяли небольшую паузу.
Между центром и пригородом была небольшая зона, освобождённая от боевиков штурмовой группой: разведчиками, собровцами, омоновцами[57] — кого только не было в этой разномастной, разношёрстной, но в отличие от девяносто пятого[58], подготовленной компании! Снайперы были снайперами, сапёры — сапёрами, офицеры — командирами. Дураков было немного.
Мотострелковой роте, армейцам, пришедшим в Грозный не сразу и издалёка, досталось простое: прикрыть штурмовиков и провести — по возможности — зачистку освобождённой, а по иной версии захваченной территории.
Ну, разумеется, до мотострелков везде побывали штурмовики — взяли, захватили, с шумом, после артиллерийского и миномётного обстрелов, а кое-где и огнемёты применяли, уничтожая «духов», — но ведь в азарте боя могли чего и не заметить! Поэтому ребята-срочники начали с зачистки — это было делом!
Здание в четыре этажа распределили по отделениям одного взвода — другие ушли к другим домам. Сначала проверили подвал — толпой прошли по нему из конца в конец, подсвечивая себе фонариками. В подъезды — каждому свой — заходили по-разному. Одни шли, боязливо прижимаясь друг к дружке, тыча пустоту лестничных клеток стволами «Калашниковых», другие наоборот — развязно и весело: а, войнушка, «духи» воевать не умеют, сдают город только так!
Под ногами хрустел мусор: битое стекло, крошево из кирпича и бетона, какие-то щепки. Катались и звенели гильзы, много. Пахло фекалиями и кровавыми тряпками, похожими на бинты или наоборот — бинтами, похожими на тряпки.
Мебели почти не было — её извели на дрова; в квартирах — в комнатах — попадались самодельные печки, прокопченные и остывшие. Ветер, врываясь в пустые глазницы окон, в отверстия-бойницы, подготовленные боевиками для обороны, в пробоины, оставленные снарядами и минами, выл, нагоняя тоску и холод.
С лестничных площадок пацаны заходили в квартиры парами, страхуя друг друга, старались смотреть во все глаза: вдруг растяжка, вдруг кто живой выскочит из другого подъезда. В межкомнатных стенах были пробиты отверстия — боевики делали их, чтобы свободно перемещаться по всему дому, ещё и в перекрытиях дыры оставляли, по верёвкам по всем этажам летали. Так что всякое могло случиться!
Однако боевиков нигде не было. Поэтому к четвёртому этажу, последнему, подошли уже весело.
— Серый! Прикрой! — шёпотом, но с улыбкой во всю физиономию, рявкнул Никола и с шумом заскочил в очередную квартиру, лишённую входной двери, заскочил по-киношному, как в голливудском боевике: автомат наперевес, ноги шире плеч…
Серёга зашёл за товарищем не спеша, хотя тоже достаточно развязно — «Калашников» держал в одной руке.
В воздухе пахло теплом. И это его насторожило. Он поднял вверх свободную руку:
— Погоди-ка…
В это время из соседней квартиры их окрикнул отделённый:
— Как у вас?
— Тихо! — тут же отозвался Никола, опережая приятеля.
— Посмотрите недолго, и вниз! — отдал распоряжение сержант.
…Обе комнаты оказались пустыми. А вот на кухне, где окна были прикрыты картонками разодранных коробок…
— Не поня-ал… — протянул Никола.
— Стой! — задержал его Серёга. — Вдруг заминировано! — Не заходя на кухню, он внимательно осмотрел её с порога: пол, стены, потолок. И протянул: — А вроде бы ничего…
Посреди кухни на маленькой плитке, питающейся от электробатареи, стоял чайник. На обычном ящике, в котором до того могла быть и картошка, и апельсины, застеленном куском обоев, — две кружки, пустые. Рядом — обычный скромный заварничек.
Теплом несло от плитки и чайника. И — немного — от заварничка, в нём был чай.
— Вот собаки! — выдал Никола, забрасывая автомат на плечо. — С комфортом жили! — Не дожидаясь предупредительного окрика товарища, он сам, присев на колени, внимательно осмотрел и плитку, и чайник, и ящик. — Слушай, Серый, я, конечно, не сапёр, но, кажется, не заминировано. Давай чайку попьём? Кружек как раз две. И чайник тёплый!
— Вот именно — тёплый, — прошептал Серёга, беря автомат наизготовку. — Значит, где-то рядом.
— Где? — пожал плечами Никола. — Комнаты осмотрели — никого, даже проломов в стенах нет! Дай-ка я света добавлю! — И он подошёл к окну, и двумя резкими рывками сорвал картон — бросил куски на пол. Потом, глянув вниз и на город, сказал: — Картинка — залюбуешься! Хиросима и Нагасаки[59] отдыхают! — И скомандовал, обернувшись к приятелю, и сам сделал шаг к чайнику: — Наливай, Серый!
Серёга пожал плечами, но автомат опускать не стал и к чайнику не притронулся.
— Эх, ты! — выдал Никола и наклонился над плиткой, над импровизированным столом.
А в следующее мгновение на кухне ахнуло!
Оба солдата не успели ничего понять и даже почувствовать — десятки смертей разом впились в головы, руки, ноги…
Нет, чайник не был заминирован. И кружки — тоже. Просто в окно влетела граната, выпущенная вражеским снайпером. Из дома напротив. Расстояния хватило.
Р. S.
Зачем люди убивают людей? Ну, зачем?! За что?!