«Камаринская» Глинки родилась в конце 40-х годов, когда зазвучала обращенная к простому народу поэзия Некрасова; когда появились повести Герцена в защиту прав человека из народа против крепостничества; когда Тургенев написал «Записки охотника», полные сочувствия к простым крестьянам, когда Некрасов и Белинский взяли в свои руки издание Пушкинского журнала «Современник», определив новое направление в русской литературе — революционно-демократическое.
Глинка тогда еще не был знаком с сочинениями этих писателей, он был далек от политики и революционной борьбы, но в творчестве его отразился дух времени, как это всегда бывает с гениальными художниками. Его «Камаринская», «Иван Сусанин», «Руслан и Людмила», романсы стали началом главного направления симфонической, оперной, камерной музыки, тем нем чалом, откуда пошло творчество композиторов «Могучей кучки», Чайковского, Рахманинова.
Все это мы знаем теперь, а при жизни Глинки не многие современники его это понимали.
Среди тех, кто понимал Глинку, поддерживал его силы, заботился о сохранении для потомков и распространении его сочинений на родине и за границей, были музыкальные критики В. Ф. Одоевский, В, В. Стасов, А, И. Серов, композиторы А. С. Даргомыжский, М. А. Балакирев. Многим мы обязаны в сохранении произведений Глинки В. П. Энгельгардту и Л. И. Шестаковой.
В 1855 году Глинке захотелось послать обе оперы свои и романсы в Берлин Дену для публичной библиотеки. Партитуры опер он отдал переписывать, и потом сам проверял их, а отыскать и собрать романсы он возложил на меня; хлопот было довольно: брат помнил, при ком и в котором году писал он каждый романс, но кому они были подарены или проданы, не помнил. Об иных из них надо было писать к разным лицам, не только в Петербурге, но даже во внутрь России и за границу, спрашивая, где можно отыскать; других же совсем не оказалось, и он написал их сызнова.
Было время, когда в высших сферах общества искали случая с ним познакомиться: его знали как оригинального и даровитого композитора во всей Европе, так что, как композитор, он мог считать себя одним из самых счастливых. И такого-то гениального, крепкого человека русское общество уложило в гроб до 54 лет… его чтили, коль скоро влиятельное лицо его обласкает и похвалит, и как от него отворачивались, когда влиятельное лицо его забывало.
…В Европе, за весьма малым исключением, большинство даже великих композиторов страдали от дурного обращения с ними и, как Моцарт, умирали рано и в нищете… общество за композитором человека не видело или не хотело видеть.
С Глинкой совсем другое было: он сам был из так называемого порядочного общества, был приятель Жуковского, Пушкина и по развитию принадлежал скорее к высшему кругу.
Это уже ясно указывает на низкий уровень общественного воспитания; я говорю о воспитании действительном, а не внешнем, которое учит — когда и где какие перчатки надеваются, сколько кому платится визитов и каким особам улыбаться подобает; обойтись же по-человечески с лицом, которого вы не боитесь или в котором вы не нуждаетесь, у нас умеют весьма немногие даже в ученой и развитой среде.
В нашем обществе нужно уметь казаться, импонировать; ни того, ни другого у Глинки не было и следа.
Если взять все это в соображение, то легко понять, сколько грубых и незаслуженных оскорблений должна была выстрадать эта добродушнейшая и впечатлительная натура, которой только и оставалось, что сжиматься как мимозе… от всякого грубого прикосновения…
Глинка и правда, как мимоза, съеживался от каждого грубого прикосновения. Он переезжал из города в город, не находя себе места. Петербург… Варшава… Париж… Петербург… Берлин… С 1849 года он мало сочинял.
Летом 1851 года, живя в Варшаве, Глинка узнал о смерти матери в Новоспасском. На другой день на нервной почве у него отнялась рука. Больше он в Новоспасском не был — не мог, слишком больно было ехать туда, когда там уже не было матери. Управлять имениями он поручил Л. И. Шестаковой и ее мужу. Сестра приехала к нему в Варшаву.
Ее внимательная дружба несказанно утешила меня. Я несколько ожил духом.
Приезжая в Петербург, Глинка поселялся вместе с сестрой. В его доме на музыкальные вечера и дружеские беседы собирались музыканты, артисты, композиторы. В 1852 году Глинка продиктовал А. Н. Серову свои «Заметки об инструментовке», в которых и теперь композиторы находят полезные наблюдения и советы.
Муза моя молчит, отчасти полагаю оттого, что я очень переменился, стал серьезнее и покойнее, весьма редко бываю в восторженном состоянии, сверх того мало-помалу у меня развилось критическое воззрение на цскусвтво и теперь я, кроме классической музыки, никакой другой без скуки слушать не могу. По этому последнему обстоятельству, ежели я строг к другим, то еще строже к самому себе.
Что же мне делать, если, сравнивая себя с гениальными maestro, я увлекаюсь ими до такой степени, что мне по убеждению не можется и не хочется писать?
В день именин у Глинки собралось большое общество.
В письме к В. П. Энгельгардту Глинка просит прислать ему скрипку:
…Желание пилить на скрипке пилит меня самого… продолжая здесь упражняться, полагаю, мог бы со временем держать секунду (не в квартетах), но хотя в аккомпанементах вокальной музыки Генделя, Баха и других…
По просьбе сестры Людмилы Ивановны, с которой живу вместе уже третий раз и которая, однако ж, не знает прежней моей жизни до 1847 года, я предпринял еще в июне и постоянно продолжаю писать мои Записки, начиная от эпохи моего рождения, т. е. 1804, и до моего теперешнего приезда в Россию, т. е. до 1854 года. Не предвижу, чтоб впоследствии жизнь моя могла бы подать повод к повествованию… Лишу я эти Записки без всякого покушения на красоту слога, а пишу просто, что было и как было, в хронологическом порядке, исключая все то, что не имело прямого или косвенного отношения к моей художнической жизни.
Лето 1854 года Глинка провел на даче в Царском Селе, писал «Записки», занимался с любимой племянницей, отдыхал душой, окруженный заботой сестры и близких друзей.
26 августа 1854 года мы перебрались в Петербург; квартира наша была хорошая, а зал для музыки чрезвычайно обширный и с хорошим резонансом. Скоро по переезде в город девочка моя занемогла опасно, брат прервал все свои занятия и совершенно посвятил себя заботам о нас. Надо было видеть, с каким горячим участием он помогал мне ухаживать за девочкою и берег меня, он иногда ночами приходил сидеть со мною, ходил чуть слышно и на это время совершенно отказывал себе в музыкальных и всяких удовольствиях. С какою деликатностью, мягкостью он обращался с нами всегда, а особливо в это время!.. Когда моя девочка совершенно оправилась, первое, что он сочинил, была «Детская полька», ей к елке…
…Как теперь вижу его сидящим в зале в своем любимом халате (надо заметить, что брат всегда носил зимою халаты на заячьем меху, подбитые шелковою материей), близ стола и усердно выписывающим партитуру… Вдруг вбегает неожиданно Оля, прямо к брату: «Мися, игляй»… браг с улыбкой, доброй, хорошей улыбкой оставлял работу и садился играть; потом девочка затевала петь, и брат учил ее «ходит ветер у ворот» и радо в-a лея, когда она брала верные ноты. Иногда он сам танцовал с нею, а иногда, чтобы посмешить Олю, тан-цовал’ мазурку с 60-летнею старухою (нянею моей девочки).
В. П. Энгельгардт постоянно доставлял Глинке всевозможные музыкальные наслаждения, даже в Царском устроил музыкальный квартетный вечер с Пиккелем и другими; между прочими пьесами исполнялось одно из юношеских произведений Глинки, и Глинка не узнал своего квартета.
Ф. М. Толстой вспоминает, как он читал Глинке в 1854 году свою хвалебную статью об опере «Иван Сусанин»:
Во время чтения, я замечал, что М. И. все более и более хмурился и, не делая никаких возражений, только изредка наклоняет голову, как бы в знак иронической благодарности, когда похвалы заходили уже слишком далеко, по его мнению.
По окончании чтения Глинка, наконец, прервал молчание и высказал следующее, достойное замечания мнение:
— Благодарю тебя за доброе намерение, но я нахожу, что разбор твой цели не достигает… Зачем ты не сказал, например, что в русском стиле не следует вводить итальянскую кабалету, как например: «Меня Ты на Руси?»
— Но, помилуй, — воскликнул я в ужасе? — мелодия эта проникнута русским духом!
— Да! Но форма отзывается итальянщиной. Возможно ли, чтобы такой человек, как Сусанин, вздумал бы повторять слово в слово… наивные излияния сироты Вани?..
Глинка оживился и долго указывал на отступления, сделанные им в «Жизни за царя» от коренного, рационального, по его выражению, русского оперного стиля.
— Нет, любезнейший, — сказал он в заключение: — так рецензии писать не следует; взялся за критику, так и пиши правду-матку, а похвалой никого не удивишь.
…мне непременно хотелось вместе с братом видеть «Жизнь за царя», он согласился. Но при поднятии занавеса он был неприятно поражен, увидя, как небрежно давалась эта опера.
После первых представлений в 1836 г. он не видал свою старуху, как он называл «Жизнь за царя», и в 19 лет не было подновлено ничего; те же самые костюмы, те же декорации, и польский бал освещался 4-мя свечами; брат на это заметил мне, что скоро будут освещать его двумя сальными огарками. Но что выделывал оркестр, какие брались темпы, ужас! Я понимаю, какая была большая жертва со стороны брата для меня, что он немедленно не оставил театр. Но он восхищался Петровым, и тут же в роли Вани он заметил голос Леоновой (впоследствии она сделалась его ученицей). В один из антрактов вошел к нам в ложу князь Одоевский и шепнул мне, что брата хотят вызывать, и шепнул так громко, что брат, услыхав это, встал со своего места и вышел из ложи, сказав мне: «Подъезжай, пожалуйста, за мной к квартире директора и пришли за мной человека». Останавливать брата не было никакой возможности, я знала хорошо его характер. Точно, его вызывали, но тут же со сцены было объявлено, что он уехал… Он на другой же день занемог сильным расстройством нерв… недели через две он оправился.
…Искусство — это данная мне небом отрада — гибнет здесь от убийственного ко всему прекрасному равнодушия…
…у меня сумели отнять все, даже энтузиазм к моему искусству — мое последнее прибежище.
Путешествуя в 1852–1854 годах за границей, объехав «почти всю Францию, за исключением приморских мест», Глинка тосковал по родине. Возвращаясь в Петербург, не находил себе места и там.
Об этом он пишет родным и друзьям.
…Странное дело, весьма мало написано мною за границей. А теперь решительно чувствую, что только в отечестве я еще могу быть на что-либо годен. Здесь мне как-то неловко.
…скучаю шибко, и весьма, весьма тянет меня на родину!
Шум света, театры, даже путешествия, все мне надоело, жажду тихой жизни в кругу своих.
Для сердца что может заменить своих и родину!
В Париже я жил тихо и уединенно. Берлиоза видел только один раз, я ему уже не нужен, и, следовательно, приязни конец. По музыкальной части слышал два раза в Opera comique Иосифа Мегюля, очень опрятно исполненного…оркестр играл четко. Не могу сказать того об 5-й симфонии Бетховена, которую слышал в консерватории. Играют как-то механически… вам обещают прекрасную симфонию и ее у вас крадут.
…В Питере делать мне вовсе нечего, кроме скуки и страдания, ожидать нечего. В. Петров обещает к осени оперу — не думаю, чтоб он сдержал слово, а если и напишет, то я не токмо не начал, но болезнь изгладила из моей памяти все сделанные соображения. Во всяком случае, опера пойдет в долгий ящик, и быть из-за нее пленником в этом гадком городе я решительно не намерен, публика того не стоит.
…во мне господствует непреодолимое желание уехать из ненавистного мне Петербурга. Мне решительно вреден здешний климат, а может, еще более расстраивают здоровье здешние сплетники, у каждого на кончике языка по малой мере хоть капля яду.
Варшаву… люблю не менее как ты Ельню. Мне там спокойно, ловко и привольно, и никто там меня не обижает.
Я был поражен, увидев его после многолетней разлуки. Он совершенно изменился в физическом отношении. Прежде худощавый — теперь он не только пополнел, но сделался даже толст; щеки надулись, и лицо округлилось; волосы он отпустил и стриг в кружок; они на голове и бороде поседели; губы сузились, и подбородок подался кверху, совсем не тот Глинка стал…Хотя Глинка и изменился физически, но характер остался тот же добрый, веселый, и даже я нашел, что он стал спокойнее.
…Рубинштейн взялся знакомить Германию с нашей музыкой и написал статью, в коей всем нам напакостил и задел мою старуху, «Жизнь за царя», довольно дерзко.
А. Н. Серов, заботясь об издании сочинений Глинки за границей, пишет В. П. Энгельгардту: «…пора, наконец, чтобы за границей, особенно в Германии, узнали, что такое М. И. и его оперы — узнали бы на деле — (из партитур и из добросовестных аранжировок), а не из дурацкой статьи Рубинштейна».
Ден, получив в Берлине партитуры опер Глинки, пишет композитору:
Вероятно, не меньше удовольствия доставит вам весть, что ваши произведения ежедневно переходят из рук в руки; в виде очень ценного подарка я передал их в Королевскую библиотеку, переплетя в два тома. Хотя текст (двух опер) и не может быть понят, но ваши мелодии полны такого очарования, такого глубокого вдохновения, удивительной простоты и гениальной фантастичности, что ваши оба тома являются любимейшими произведениями образованных музыкантов и возбуждают требования на другие ваши произведения.
27 апреля 1856 года Глинка последний раз выехал из Петербурга в Берлин. Л. И. Шестакова и В. В. Стасов проводили его до заставы.
16 мая 1856 года Ден посылает Л. И. Шестаковой шуточную расписку: «Принял Михаила Глинку от доставившего его из Петербурга в Берлин г. Мемеля в прекрасном состоянии».
Перед отъездом Глинки за границу В. В. Стасов посоветовал Л. И. Шестаковой сфотографировать его.
25 апреля Левицким была сделана фотография Глинки — последний его портрет, «удивительнейший», по его словам, «чрезвычайно похожий».
В апреле была напечатана статья А. Н. Серова в «Музыкальном и театральном вестнике» об опере «Руслан и Людмила»:
Обидно подумать, что имя такого необыкновенно одаренного самобытного художника, как М. И. Глинка, остается еще почти неизвестным в Европе — а мы здесь обязаны знать и помнить имена разных десятистепенных талантиков… Неужели такой порядок музыкальных дел никогда не переменится? Нет, должен перемениться — стоит только дружно содействовать этой цели.
В Павловске 14 июня 1856 года в бенефис и под управлением Иоганна Штрауса исполнялась «Камаринская» Глинки.
Что за прелесть оркестровки в этой оригинальной капризной фантазии!
А. Н. Серову в одной из бесед сказал Глинка ставшую крылатой фразу:
Создает музыку народ, а мы, художники, только ее аранжируем.
Я решительно… намерен провести зиму до будущей весны в Берлине… Причина же, почему остаюсь здесь, следующая — от хорошего лучшего не ищут! Мне в Берлине хорошо… Хорошо, потому что есть дело. Мои занятия с Деном трудны, очень даже трудны, но чрезвычайно занимательны, а главное — могут быть полезны для известной тебе цели… Кажется, что я здесь буду дебютировать как композитор.
…Хотел было написать вам целую диссертацию о музыке, о русской науке и проч., но так как я еще не теряю надежды свидеться с вами в Берлине… и живую беседу предпочитаю мертвой, письменной, то теперь ограничусь немногими афоризмами:
…Чувство и форма это — душа и тело. Первое — дар Вышней благодати, второе — приобретается трудом…
Осенью 1956 года на радость Глинке приехал в Берлин В. Н. Кашперов. Он привез с собой небольшую русскую библиотеку: Гоголя, Островского, Тургенева, Григоровича, Белинского и других авторов.
Глинка жадно вчитывался в них и иной раз до слез умилялся над ними. Тут только, в Берлине, я заметил, что он литературы нашей с сороковых годов вовсе не знал, потому что в свое время вращался в такой среде, которая, кроме Пушкина, Жуковского, Карамзина и еще немногих, никого не признавала за литераторов, и пробавлялся более иностранной литературой.
…Кашперовы — соседи, мы ежедневно видимся, они мне нередко читают… Ден так же добр, услужлив и внимателен, как был прежде. Одно досадно, что часто хвораю…
Вообще я могу сказать, что до сих пор я еще никогда не изучал настоящей церковной музыки, а потому и не надеюсь постигнуть в короткое время то, что было сооружено несколькими веками.
В октябре 1856 года Глинка сообщает Л. И. Шестаковой, что он здоров, много работает с Деном, дает уроки пения жене Кашперова и дочерям хозяина.
Занятия… подвигаются шибко, я впился в работу…
Медленно, но прочно идут мои занятия с Деном, все бьемся с фугами: — Я почти убежден, что можно связать фугу западную с условиями нашей музыки узами законного брака.
Зимой 1856 года Глинка задумал сочиненную в 1839 году фортепьянную «Вальс-фантазию» переложить для оркеатра.
Отыскиваются многие из моих пьес для — фортепьяно, но Valse-Fantaisie… не находится — но я усердно ищу эту пьесу и когда обрету, сообщу тебе копию.
…Valse-Fantaisie… утрачен. Я по памяти инструментовал его с новыми ухищрениями…
Я болен как собака, а все-таки, понатужась, окончу инструментовку Valse-Fantaisie, которую тебе посвящаю.
Давая совет, как исполнять «Вальс-фантазию», Глинка пишет:
…никакого расчета на виртуозность (кою решительно не терплю) ни на огромность массы оркестра. Всего требуется… от 27 до 31 (человек).
В Петербурге напечатаны записанные А. Н. Серовым «Заметки М. И. Глинки об инструментовке». Статья первая в № 2 «Музыкального и театрального вестника».
В Петербурге в февральском выпуске «Библиотеки для чтения» в очерке о русской музыке появился отзыв о Глинке:
М. И. Глинка… стал на одинаковую высоту с теми гениальными художниками, которые вне подражаний, самобытным творчеством прокладывали искусству новые пути, и заслуга его в отношении к нашей музыке может быть сравнена с заслугою Ломоносова.
Восхищенный, захваченный совершенными формами старинной церковной, классической музыки Баха, Генделя, Глинка не мог вернуться к прежним замыслам, а их было немало.
В 1848 году Глинка начал сочинять крупное произведение на тему «Илья Муромец». Неизвестно, оперу он тогда задумал или симфонию.
В 1852 году композитор взялся за сочинение симфонии по повести Гоголя «Тарас Бульба».
В 1855 году работал над оперой «Двумужница».
В январе Глинка сообщает сестре о придворном концерте в Берлине, где исполнено было трио из «Жизни за царя» в сопровождении оркестра, которым управлял Мейербер.
Письмо Мейербера как доказательство, что я сам не навязывался и статьи журналов доставлю в самом непродолжительном времени… Прилагаю при сем программу концерта.
После концерта в Королевском дворце Глинка сильно заболел.
Характеристическая черта его была добродушная веселость, которая его не оставляла, за исключением лишь того времени, когда он испытывал на себе чье-либо грубое прикосновение… за день до смерти, когда я его подымал с постели и «облекал его в ризы» (как он выражался), он еще смешил нас разными прибаутками, надев на себя чепец одной из сиделок (их было две). Указывая на них глазами, он прибавлял мне потом по русски: Как же их не смешить, — ведь им тоска сидеть день и ночь с больным стариком!
В. Ф. Одоевский виделся с Глинкой незадолго до смерти:
Он уже был болен… он весь встрепенулся, услышав русскую речь… встал с постели, утверждая, что у него только легкое нездоровье, — и сыграл мне свою небольшую новую пьеску в строгом церковном стиле…
Перед самой смертью Глинка продиктовал В. Н. Кашперову тему для фуги и просил закончить «Записки», К вечеру заговорил о вечности и сам прибавил, что это вздор и он в вечность не верит…
…Имя Глинки проникло в самые глухие и отдаленные углы в России, вместе с его мелодическими, задумчивыми или страстными звуками… Смерть Глинки величайшая потеря для русского музыкального мира… В его летописях он покуда занимает бесспорно первое место.
Вечность приняла Глинку не в день смерти.
Первый неосознанный им шаг к сочинению бессмертной музыки был вступлением в вечность.
Какая прелесть «Вальс-фантазия» Глинки!. Слушая его; забываешь все на свете. Я наслаждаюсь этими: чистыми, нежными звуками. И видится; бал(Вое танцуют… Но какая-то безысходная тоска на лицах. Почему? — Кончился вальс, и… пора собираться. Связал свои вещи. Написал сверху домашний адрес. Так положено. Немцы все ближе и ближе. Скоро бой. Буду драться ожесточенно…