Стремительная слава Наполеона повлияла даже на ход времени, еще при жизни превратив личные вещи императора в бесценные реликвии, а торговцев памятными безделицами — в подлинных археологов, устремившихся на поле битвы при Ватерлоо менее чем через три месяца после знаменитого сражения, чтобы разжиться конскими костями, зубами солдат, обрывками мундиров, осколками снарядов… Кое-кто вырубал изрешеченные шрапнелью деревья, чтобы пустить их на подлокотники для кресел и зубочистки.
В Париже, казалось, весь мир перевернулся с ног на голову. После развала империи, изгнания Наполеона и очередного возвращения Людовика XVIII на трон городские улицы наводнили иноземные солдаты, высокомерные дипломаты, хромые ветераны великой армии, голодные крестьяне и очень голодные псы. Изваяния императора быстро снесли, триколор посрывали с общественных зданий, с крыш посбивали имперских орлов, с фасадов — бесчисленные каменные буквы «N», а золотых роящихся пчел распустили по нитке, прикрыли заплатами — в общем, поистребили самыми разными способами. Пропаганда вовсю старалась представить Наполеона чудовищем, превратившим свою страну в руины: расписывала страдания семей, которые утратили на войне кормильцев, загубленный урожай на полях, изрытых колесами артиллерийских повозок, кричала о миллионах франков, растраченных на неудачные кампании; поэтому какое-то время захватчиков принимали с любезностью, даже с вымученным воодушевлением, пока наконец бесчисленные обиды не распалили в сердцах вполне закономерное чувство унижения.
Вивану Денону пришлось ежедневно терпеть уроки смирения, глядя, как замызганные чужеземные солдаты шатаются в пьяном виде по залам Лувра, лапают мраморные статуи, плотоядно ухмыляются перед полотнами Караваджо и мочатся в погребальные урны этрусков. Что уж говорить о пылающих праведным гневом посланниках со всех концов Европы, устремившихся в Париж за шедеврами, которые были вывезены из их стран. После стольких невероятных усилий, потраченных на собирание драгоценных произведений искусства, Денон испытывал — или притворялся, будто испытывал, — глубокое смятение. Разумеется, при первой же возможности он постарался как можно больше узнать об ответственном за реституцию дипломате, язвительном чиновнике тридцати восьми лет от роду с незатейливым именем Уильям Гамильтон.
— Я знал одного посла в Неаполе, сэра Уильяма Гамильтона, — заметил Денон, расточая прямо-таки неземное обаяние. — А вас еще, случаем, не посвятили в рыцари?
Собеседник, еле выследивший неуловимого художника в галерее Лувра, кисло улыбнулся.
— Пока еще нет.
— Восхитительный человек! Я как-то рисовал его жену. — Денон заговорщически подмигнул. — Кто же знал, что она заведет affair de coeur[75] с лордом Нельсоном — ну, вы понимаете…
Гамильтон кашлянул.
— Верно. Я тоже много раз наслаждался обществом сэра Уильяма: мы оба связаны с Британским музеем и он — пожалуй, самая крупная фигура.
— Ручаюсь, двух Гамильтонов уже довольно, чтобы сие благородное заведение процветало! И как там, позвольте спросить, поживают наши египетские экспонаты?
— Пользуются неимоверной популярностью, как же иначе? Только разрешите поправить: экспонаты уж точно не ваши, а наши.
— Конечно, друг мой, я и не собирался ни на что намекать! В этом вопросе и так уже наделано столько глупостей, — прибавил Денон, из-за спины которого боязливо выглядывали десятки конфискованных портретов, и одарил собеседника своей коронной, по-прежнему ослепительной улыбкой.
— Да, много глупостей, — процедил тот, в чьи заботы входило доставить по назначению коллекцию античных скульптур, известную как «мраморы Парфенона». — Однако мы можем обратиться и к более приятным воспоминаниям. Если позволите, я хотел бы запоздало выразить благодарность за ваши достойные восхищения книги об этой стране, оказавшие мне во время путешествия неоценимую пользу.
— Ah bon,[76] — ответил художник с притворным удивлением. — Вы тоже бывали в Египте?
— Простите, месье, я думал, вам об этом известно.
— Нет, неизвестно. Рискну расписаться в собственном неведении, но почему я должен был это знать?
— Ну, просто я последовал вашему примеру…
— В каком смысле?
— Проделал путешествие по стране через два года после вас. Провел исследования. Написал книгу.
— Книгу? — с наивным видом заморгал Денон, уже обзаведшийся тяжеловесным экземпляром и нашедший, что скучный текст не стоит затраченных на него трудов. — Серьезно? И как же она называется?
— «Эгиптика», — ответил Гамильтон, откашлявшись.
— «Эгиптика»! — воскликнул художник. — Вот это название! Настоящая классика! Обязательно поищу. Кто знает, какие чудесные тайны откроются мне на ее страницах! — и рассмеялся, словно отпустил понятную только им двоим шутку.
Тут он, возможно, перегнул палку. Просто не мог больше сдерживаться. Художник прекрасно знал, что Гамильтон наводил о нем справки. Что сам он давно под подозрением. И даже слышал об осторожных расспросах по поводу некоего чертога… Однако последние два месяца выдались настолько, мягко говоря, напряженными, что Денон не устоял перед искушением крошечной мести.
Гамильтон выпрямился в полный рост и пронзил собеседника взглядом, которым хозяин смотрит на пса, нагадившего на ковре. Похолодевшие глаза англичанина, хищная осанка и немилосердно сжатые губы — все говорило о том, что он готов покончить с ненужными приличиями. Пожалуй, Гамильтон слишком долго ждал этой минуты. Теперь, наконец-то выследив добычу, он с упоением растерзает ее.
— Месье Денон, — начал Гамильтон, — давайте начистоту. Как нам известно из верных источников, пребывая в Египте, вы исполняли секретную миссию под покровительством генерала Бонапарта.
Художник изобразил мимолетное удивление.
— Ну разумеется! — воскликнул он, убирая руки за спину. — Я изучал монументы древности. Об этом знает весь мир.
— Месье Денон, вы прекрасно понимаете, что речь о другом.
— Правда? О чем же? Умоляю вас, объясните.
— Я говорю, месье, о ваших поисках чертога вечности.
— Чертога вечности? — заморгал Денон. — Какое… восхитительное имя! Сразу возбуждает любопытство! Где вы его услышали? Это название какой-то игры?
— Мы уверены, месье, — продолжал напирать Гамильтон, — что вы не только объездили весь Египет в поисках упомянутого чертога, но и передали его секреты генералу Бонапарту перед отправлением из Каира.
Тот грубо захохотал.
— Дружище, мне жаль вас огорчать, но ваши домыслы беспочвенны. Какая сорока принесла вам их на хвосте?
— Я не вправе раскрывать источники. И потом, вас это не касается.
— Но мне всегда обидно слышать, как заурядные сплетни выдают за надежную информацию!
Гамильтон помолчал.
— Месье Денон, должен ли я напоминать вам, что наделен абсолютной властью в отношении процесса текущей реституции? И что не премину воспользоваться ею в полной мере?
Денон переступил с ноги на ногу.
— Сэр, я вас не совсем понимаю.
— Я имею в виду, к вашему сведению, что лучшие трофеи в этом воровском притоне, — Гамильтон покосился на портреты, — находятся целиком в моем распоряжении…
Художник выпучил глаза.
— …И в случае отказа сотрудничать я с превеликим наслаждением проявлю немилость, улавливаете мою мысль?
Денон яростно встретил полный ненависти взгляд англичанина и, убедившись, что тот совершенно серьезен, почувствовал, как и его самого исподволь покидают остатки терпеливой любезности. Постепенно его лицо, его осанка и поза преобразились до неузнаваемости.
— Ну что ж, — проговорил он, покачиваясь на каблуках. — Все ясно. — И криво ухмыльнулся. — Значит, вот как?
— Да, вот так.
— И вы настолько верите своим нелепым источникам, что любыми средствами готовы добыть подтверждение, верно?
— Просто я поощряю вас рассказать правду. Если ради этого придется прибегнуть к шантажу, я не стану миндальничать.
— Все ясно, — повторил Денон, раздувая ноздри. — Сэр, вы бесчестный человек.
— Это уж как вам угодно, месье. Я только хотел напомнить, что сила не на вашей стороне. В моих руках — судьбы наиболее бесценных сокровищ. И к тому же, должен заметить, я получил доступ к одной вашей папке…
— Какой еще папке?
— Это некая стопка египетских эскизов, хранящаяся в данное время не где-нибудь, а в Британском музее.
Денон побледнел.
— Мои рисунки у вас… у вас?
Гамильтон важно кивнул.
— Но это же кража! Они мои!
— Скорее спасение предметов искусства. Они были вами выброшены.
— Тогда я объявлю свои права. Творение по закону принадлежит творцу!
— Да, но пока что, — возразил англичанин с коварной усмешкой, — они находятся в наших руках.
Художник уже не мог выносить его высокомерного тона.
— Сэр, да вы — самый обыкновенный вор.
— А вы, месье, вор весьма утонченный. И тем не менее еще не поздно заключать сделку.
— Мало вам шантажировать меня чужими работами, теперь уже в ход пошли мои собственные?
— Это называется «взаимная выгода», месье.
— Но я же сказал вам, что мне нечего предложить.
— Боюсь, вы не совсем откровенны.
— Хочу напомнить, что я — имперский барон и мое слово — это слово джентльмена.
— А я, в свой черед, хочу напомнить: ваша империя распалась, поэтому ваше слово не стоит выеденного яйца.
Глаза Денона сузились, и, проведя языком по пересохшим губам, он выпалил проклятие, которое будет мучить Гамильтона до конца его дней.
— Да чтоб вам вовеки не стать рыцарем, сэр! — рявкнул художник. — И никогда не узнать тайны чертога!
— Ага, — встрепенулся тот. — Значит, вы признаете, что он существует?
Скрестив на груди руки, Денон отвел свой взгляд.
— Ничего я не признаю.
— Но вы только что сказали…
— Ничего я не говорил. И никаких подтверждений вам не дождаться.
Англичанин широко раскрыл глаза.
— Вы поплатитесь шедеврами.
— Зато сохраню честь.
— От вашего Musée Napoleon останутся только смутные воспоминания.
— Людское воображение припишет ему еще больше славы.
— И вы никогда не увидите своей драгоценной папки.
Денон потемнел лицом.
— Можете вытереть моими эскизами ваш сопливый нос.
Вглядевшись в каменные черты художника, Гамильтон произнес:
— Отлично, месье. Вот вы, значит, как?
Тот сделался, словно кремень, и молчал.
— Даю вам последнюю возможность…
Ни звука.
— Ну тогда очень скоро вас навестят мои солдаты, — процедил англичанин и нахлобучил шляпу. — Не сомневаюсь, вы примете их со всей хваленой любезностью джентльмена.
Уже на следующей неделе в Лувр нагрянул гренадерский полк и под ружейными дулами принялся выносить шедевры.
Понимая, что в эту тяжкую минуту Гамильтон испытывает остатки его истекающего терпения, художник наслаждался твердостью собственного духа.
— Пусть забирают! — воскликнул он. — Безглазые твари, им никогда этого не оценить.
Несколько дней спустя он ушел в отставку и удалился в свой частный музей на набережной Вольтера; само собой, человеческое достоинство, чувство юмора и утонченный вкус остались при нем. В конце концов художник философски смирился с утратой, признал правоту иноземцев, потребовавших обратно свои сокровища, и принял свои страдания как легкую кару за преступления.
Что же касается Гамильтона, явившегося в Париж хладнокровным завоевателем, то он все глубже погружался в трясину безысходной одержимости. Через три недели, повстречав его на Пон Руаяль, Денон увидел перед собой человека с лысиной и морщинами, с пепельными мешками под глазами и даже на миг проникся жалостью: художник вдруг понял, что его почти цыганское проклятие — «чтоб вам вовеки не стать рыцарем и никогда не узнать тайны чертога» — уже пустило глубокие корни в судьбе англичанина.
Как бы неприлично далеко ни был сослан в этот раз Наполеон, страсти бонапартистов продолжали бурлить по всей стране, а старые раны упорно гноились, не заживая. Нещадно побитые при Ватерлоо, униженные иноземной оккупацией, раздавленные новыми налогами, разочарованные новым, явно помельчавшим правителем, страждущие массы, не видя перед собой настоящего дела, с готовностью оправдывали прегрешения прежнего императора. Они тосковали по временам, когда перед Францией склонялись целые нации, слагая на алтарь имперской славы свои границы, сыновей, сокровища и величие. Местами в стране даже зародился опасный, наполовину мистический культ, нечто близкое к почитанию мучеников, так что уже при жизни Наполеона стали называть призраком, ангелом или святым, который якобы никогда не спал и не нуждался в пище, который ускользал от любой опасности благодаря сверхъестественным покровителям и носил в своих ножнах не просто клинок, но Меч Господень.
Как же в подобных условиях было не процветать легендам о «красном человеке»? Безымянный мистик заочно сделался знаменитостью; его существование подтверждали солдаты («В ночь накануне битвы при Йене я видел, как он совещался с императором»), придворные («Как-то вечером я мельком заметил его на крыше Тюильри») и прислуга («Я говорил с ним на кухне, он попросил меду»). Впрочем, границы могущества и даже цели таинственной личности оставались до обидного непонятны людям: «Я слышал, что это русский лазутчик», «А я — что безумный монах», «Да нет же, маг; иначе как он может являться повсюду, где пожелает?»
Вот почему Денон отчасти позабавился, услышав о почти наполеоновском пристрастии Гамильтона к таинственному пророку под маской. По слухам, англичанин собрал небольшую армию агентов (в основном среди британских эмигрантов, а также роялистских шпионов и частной полиции Людовика XVIII) и разослал их по салонам, борделям, кафе и тавернам — выведывать все, что можно, о «красном человеке» и пребывании Наполеона в Каире. Как правило, главные вопросы прикрывались пустой болтовней и бессовестной лестью, призванной развязать язык собеседнику: «Да что вы говорите, служили в Египте? Знаете, я никак не возьму в толк, что заставило Бонапарта все бросить и бежать из Каира. Ходят какие-то сплетни про египетского провидца и тому подобное. Но, согласитесь, для мужчины — тем более для француза — это же несерьезный повод…»
Разумеется, Гамильтону не везло: поступавшие к нему сведения были в высшей степени сомнительны и противоречивы. Что, конечно же, лишь подстегнуло его безумную решимость добраться до истины. Неудивительно, что англичанин снова заинтересовался Виваном Деноном.
Удалившись на пенсию, освободившись от бремени забот и ответственности, художник вспомнил о своем умении жить на широкую ногу. И если теперь он не разгуливал весело по бульварам и аукционным домам, то по крайней мере потчевал гостей анекдотами, с удовольствием показывал дамам привезенные из путешествий диковины и по целым дням сочинял письма, которые лично разносил по бесчисленным почтовым ящикам города.
Подосланные шпионы, обычно под личинами страстных книгочеев либо верных бонапартистов, неизменно легко находили с ним общий язык и уж совсем без труда подпаивали хозяина; тот, в свою очередь, лез из кожи вон, лишь бы угодить каждому такому посетителю.
Оставалось только вообразить лицо Гамильтона, когда тот получит долгожданные сведения.
«Святой человек явил Наполеону одиннадцатую и двенадцатую синайские заповеди».
«У Бонапарта были определенные трудности с пылким темпераментом, а тут он узнал об исключительных афродизиакальных свойствах кошачьих мумий».
«Генерал отыскал в Египте одного врача, творящего чудеса с больными тромбозным геморроем; вопрос был чересчур деликатен, поэтому осмотр провели в уединении Великой пирамиды».
Наверное, Гамильтон раздраженно отмахивался от подобных нелепостей, как от издевки; возможно, рычал от злости либо презрительно фыркал, однако Денону больше нравилось представлять себе, как тот мысленно снимает шляпу перед обыгравшим его противником.
Между тем лазутчики, пытавшиеся проникнуть в дом в отсутствие хозяина, находили гостеприимно распахнутые окна и двери, записки с указаниями на особые полки в погребе, а как-то раз их даже встретил слуга с подсвечником и тарелкой свежих эклеров. Тем временем художник посиживал в очередном салоне и беспечно сетовал на грызунов, расплодившихся в его жилище, — огромных, по его словам, паразитов, непробиваемо тупых, да еще и с махровым британским акцентом.
Занявшись проверкой почты Денона, Гамильтон обнаружил немало бойких уничижительных выпадов против своей персоны («беззубая кляча», «сопливый любитель бумажек», «музейный жук», «бес во плоти»), а также узнал, что письма, в которых нередко всплывали подробные описания встреч с различными привидениями, зачастую адресовались мертвецам, якобы проживающим на несуществующих улицах; автору явно было не занимать остроумия, свободного времени и желания подразнить своего врага.
Однако, несмотря на все эти выходки, художник не мог совершенно скрыть своей заботы о судьбе бывшего императора, тоскуя по нему, как печалился бы о единственном любимом племяннике. Он всем сердцем скучал по шуткам Наполеона, его горячности, работоспособности и даже по его непомерным амбициям. Денон, разумеется, старался держаться в курсе последних вестей со Святой Елены — жадно поглощал газетные репортажи, сосредоточенно изучал политические бюллетени, скупал все книги, написанные врачами, прислугой и солдатами с острова, ловил на лету бесчисленные слухи… и всегда торопился вскрыть очередной плотный пакет с убористыми письмами от Наполеона, которые доставлялись ему самыми разными окольными путями и за которыми усиленно охотился Гамильтон, не гнушаясь и отчаянными угрозами.
— Если выяснится, что вы на самом деле получали послания со Святой Елены, — скалил зубы молодой лазутчик в кафе «Де миль колон», — это будет расценено как мятеж; вас заживо сгноят в темнице, или того хуже.
— Весьма печальная кончина для безобидного старого дурака.
— Безобидны вы или нет, это решать другим людям, и ни один из них не склонен к милосердию. — Увидев презрительную ухмылку художника, он разозлился: — Не вам надо мной насмехаться, месье. Напомню, речь идет о вашей жизни.
— Молодой человек, я в точности знаю, когда умру, и мне доподлинно известна жалкая участь моих мучителей.
Лазутчик едва не подпрыгнул:
— Да? И где же вы набрались подобных сведений, позвольте спросить? Не в Египте ли?
— В шатре цыганки. В глазах пролетевшей птицы. На дне чашки с китайской заваркой. Сами решайте, что вас больше устраивает, молодой человек, и передавайте привет музейному жуку.
Денон поднялся и бросил на стол монету.
Если верить наиболее красноречивым источникам, впавший в уныние император сумел одною лишь силой мысли превратить остров Святой Елены из якобы субтропического рая с живительным воздухом, пышной зеленью и целебным солнечным светом (упоминавшимися прежде во всех путевых заметках) в чистилище, где беспрестанно барабанил дождь и выли пассаты, обрывая чахлую листву с эвкалиптов, а прожорливые термиты вгрызались в каждую планку, дерево или бесприютную душу. Великий муж обитал на равнине Лонгвуд, на высоком вулканическом плато, в постройке, состоявшей из нагромождения душных комнат и некогда предназначавшейся для скотины. Здесь он расхаживал по скрипучим дощатым полам, прислушиваясь к неумолимому ходу часов, беспокойно ворочался по ночам на походной койке, подолгу мок в ванне, читал газеты трехмесячной давности, порой играл в карты или в шахматы — и неустанно диктовал обширные мемуары, восхвалявшие миссию Бонапарта на этой земле. Иногда, ради сохранения здоровья, он выходил на прогулку или брал экипаж и объезжал границы своих мизерных владений, а как-то раз устроил в крошечном саду боевую позицию, приказав китайцам-наемникам прорыть оросительные каналы и пересадить деревья, в то время как сам отстреливал кур, ягнят или молодых бычков, имевших неосторожность нарушить ревностно охраняемые границы.
Теперь его заклятым врагом, заместившим герцога Веллингтона, единственным, на ком Наполеон мог отыграться за Ватерлоо, сделался губернатор острова сэр Гудсон Лоу, чье имя вскоре стало синонимом фанатичной бескомпромиссности. Главный из островных лазутчиков Гамильтона, он превосходно выполнял бумажную работу, славился аккуратностью, несгибаемостью и немилосердной подозрительностью… Денону даже не нужно было видеть этого человека, чтобы понять, что сила — на стороне Бонапарта.
Всего за пять месяцев между ними состоялось шесть разговоров, и с каждым разом трения нарастали; с тех пор Лоу официально не видел узника вплоть до смерти последнего. Впрочем, первая встреча прошла во вполне дружеской обстановке. Наполеон в охотничьем камзоле с серебряными пуговицами в виде оленей и лис принял тюремщика у себя в лонгвудском кабинете, застыв у мраморного камина и сквозь щелочки век разглядывая своего посетителя («Так выглядит гиена в капкане», — решит он позже), как мог бы разглядывать поле грядущей битвы. Около тридцати минут тюремщик и узник беседовали по-итальянски о Корсике, католиках, брачных узах и прочем, после чего долгое время предавались восторженным воспоминаниям о полном чудес Египте (Лоу служил там солдатом), и Бонапарт заметил: мол, он по-прежнему всей душой верит, что через Суэцкий перешеек можно прорыть канал, причем без чрезмерных издержек («достаточно полмиллиона стерлингов»). Губернатор, которому, согласно избранной стратегии, полагалось лишь подготовить почву для дальнейших задушевных бесед, удалился совершенно довольный собой и немного погодя составил самый подробный отчет о встрече, который и переправил Гамильтону с первым же отчалившим судном.
Однако во время второго разговора (он состоялся в спальне при зашторенных окнах; Наполеон был небрит, в домашнем халате и мучился тошнотой) Лоу допустил тактическую ошибку, объявив о нововведениях, которыми он вознамерился осчастливить Лонгвуд с целью укрепления неприступности острова. Узник в ответ озлобился и к следующей решающей встрече был уже во всеоружии.
Опять у себя в кабинете, опять в охотничьем камзоле и с головным убором под мышкой, он расхаживал взад и вперед, сетуя на условия своего содержания и на действия британского правительства. Но губернатор, уже надумавший продвигаться дальше в расследовании, не желал уходить несолоно хлебавши, а потому в нетерпении переусердствовал.
— Так или иначе, — промолвил он, — я тут размышлял о ваших планах насчет Суэцкого канала.
— Канала? — бросил Бонапарт, не сбавляя шага. — При чем здесь канал?
Тюремщик выставил вперед подбородок.
— Ведь это только один из множества дерзких замыслов, которые вы лелеяли для Египта.
— И что?
— Я слышал, новый паша Мохаммед Али решил разобраться, с какой стати вы тайно покинули страну, не дождавшись осуществления своих планов…
Наполеон остановился.
— И якобы он обнаружил, что вас одурачила кучка подкупленных неизвестными силами арабов, преувеличившая опасности вашего пребывания в Каире…
Наполеон повернулся.
— И что мужчина в красных одеждах — бродячий фокусник или кто-нибудь в этом роде — за приличную сумму согласился напророчить вам великую судьбу — конечно, ценою вашего возвращения во Францию…
Наполеон впился глазами в губернатора.
— Не знаю, к чему я об этом вспомнил, — продолжал тот. — Я слышал этот рассказ несколько месяцев назад. Странная история, что ни говорите. А может, очередная нелепая сплетня, каких предостаточно бродит в тех краях…
Именно здесь, по замыслу Лоу, непомерная гордыня должна была подвигнуть императора на отчаянные откровения или, по крайней мере, заставить его невольно поправить собеседника. Но в этот самый миг под окнами проносили большое старинное зеркало в раме (губернатор обожал украшать свой дом подобными безделушками); ослепительно яркий луч солнца упал на стекло, отразился от него и ворвался в салон, превратив императора в пламенный столб. И хотя ростом Лоу был немного выше узника, однако впервые почувствовал, как умалился в его присутствии; пылающий взгляд Бонапарта буквально прожигал его насквозь.
— Вот оно что, — ухмыльнулся Наполеон. — Ясно, ясно! И как я сразу не догадался! Вас подослали, не отрицайте!
Тюремщик напрягся.
— Не представляю, о чем вы говорите, сэр.
— Ну да, конечно! Не представляете! Что это мне взбрело на ум? Кто вас послал? Кто сочинял эти вопросы? И всю эту ахинею с арабами?
— Что, сэр?
— А, понимаю, решили прикинуться дурачком! Неубедительно! Вы же простой исполнитель, я прав?
— Сэр, — произнес Лоу, — я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать оскорбления.
— Но и я не пущу на порог того, кто меня оскорбляет! Скажите прямо, чего вы добиваетесь. Я — император Наполеон и требую к себе уважения!
Губернатор совсем растерялся.
— Сэр, — начал он, изобразив обиду, — вижу, вы не расположены говорить в подобающем тоне и мне лучше удалиться.
Вот тут Бонапарт едва не взорвался.
— А может, сказать вам правду? — воскликнул он. — Желаете слышать правду, сэр? Думаю, вам приказано любой ценой вытянуть сведения о моих последних днях в Египте. Да-да, любыми средствами. Можно морочить мне голову. Прикинуться другом. Все, что угодно. А если не выйдет… Скорее всего, вам велено попросту отравить меня, сэр. Убить.
Лицо Лоу стало свекольного цвета.
— Вы же не ждете, чтобы я на это ответил, сэр?
— Да нет, я требую ответа!
— Тогда я скажу одно… Только одно. Во время прошлого разговора вы заметили, что не сумели постичь характер англичанина. Так вот, знайте: вам тем более не удалось постичь характер английского солдата.
С этими словами, пылая гневом, он развернулся и ринулся прочь.
Однако сказанного было уже не поправить, и через три короткие встречи Наполеон наотрез отказался беседовать со своим тюремщиком. Не ожидавший столь быстрого разоблачения и позора, Лоу погрузился в болото навязчивых состояний. Теперь уже он опасался, что Бонапарта вывезут в бочке с вином, в сахарном ящике или даже в узле из грязных простыней, и выскакивал по ночам из постели, чтобы пришпорить коня и скакать по извилистым тропам — только бы убедиться, что узник по-прежнему на месте. Губернатор удвоил охрану Лонгвуда и повсюду установил новые блокпосты и укрепления, издав ряд таких строгих ограничений, что их непомерная суровость поразила даже герцога Веллингтона.
Хотя, если вдуматься, герцогу было легко рассуждать о строгости: он-то, как и Наполеон, твердо знал о своем бессмертии. Лоу же, напротив, не перенес бы провала, помноженного на немыслимый побег вверенного ему узника. Душу его беспрестанно терзало прощальное проклятие императора: «И через пять веков мое имя будет сиять как солнце, а ваше — останется знаком позора и несправедливости».
Что и говорить, проклятие стократ ужаснее той опрометчивой фразы, которой Денон пригвоздил Гамильтона, ибо оно исходило от человека, каждое слово которого пылало в небе, написанное огненными хвостами комет.