В канун Рождества тысяча восьмисотого года Виван Денон работал над своими «Путешествиями» в тесной квартирке на рю де Ортье, когда внезапный раскатистый грохот сотряс оконные стекла, так что многочисленные заморские диковины отозвались мелодичным звоном. Выглянув в щель между ставнями, Денон увидел молнию, сверкнувшую в разреженных тучах над Лувром, однако не заметил никаких иных признаков бури или дождя; к тому же кожа, успевшая обрести в Египте чувствительность хорошего барометра, не предвещала погодных колебаний. Осталось предположить, что в небесах разразилась сухая гроза, вроде той, которую ему довелось перенести в Восточной пустыне, на полпути между Нилом и Красным морем. Денон припомнил тогдашние ощущения — запах текущей из носа крови и вкус песка, забившего рот, — и содрогнулся, испытав невольную гордость за пережитое.
Минуло более года с тех пор, как они с Наполеоном под покровом глубокой ночи покинули Каир. Взойдя на венский фрегат в Александрии, они ускользнули от английских крейсеров (уже во второй раз на помощь пришел спасительный туман) и отплыли во Францию, где были встречены вовсе не как дезертиры — египетская кампания продолжала с грехом пополам развиваться под руководством генералов Клебера и Мену, — но как настоящие герои-завоеватели. На фоне беспорядков, которые захлестнули страну, Наполеон молниеносно прибрал правительство к рукам, свершив стремительный и бескровный coup d'état.[50] Можно сказать, в одиночку он восстановил закон и порядок, усмирил мятежников, преобразовал потерявшую боевой дух армию и возродил охладевшую было связь с церковью; если прежде и оставались какие-либо сомнения в его способностях лидера — в военной ли сфере, административной, законодательной или в отношениях с широкими народными массами, — все они вскоре рассеялись без следа. Переехав из скромного жилища в роскошные апартаменты дворца Тюильри, Бонапарт наводнил сверкающие позолотой галереи статуями своих бессмертных кумиров: Александра Македонского, Ганнибала, Юлия Цезаря и Фридриха Великого. Официально он занимал пост первого консула, но, в сущности, правил Францией — как полновластный фараон Сены.
Впрочем, Денону довелось пережить не менее революционные изменения, оставившие отпечаток не только на его теле, но и в его мировоззрении. Лишения армейской жизни во вражеской стране навсегда избавили его от иллюзорной гордыни; жестокость военного времени изгнала всякие сомнения относительно дикости человеческой природы; и наконец, извечная красота Египта, порой подстерегавшая путешественника в самых неожиданных местах, излечила душу от пристрастия к порнографии, а также к любым проявлениям суеты. Однако художник ни о чем не сожалел. В глубине сердца уже задолго до экспедиции он предчувствовал, как однажды с раскаянием отвернется от своего изящно-упадочнического образа жизни — от кружевных платочков, пышных подушек и бесконечных маскарадов. Так что Денон по сей день не мог отдыхать на перинах, обходился скудным армейским пайком и простой водой, спал при открытых окнах в любую погоду — и даже искренне страдал от того, что не видит в Сене жизнерадостных крокодилов (в последние месяцы путешествия эти твари блаженно плескались рядом с ним в нильских водах — насытившись мясом убитых, они не зарились на его костлявое тело). И если раньше Денон вел довольно распутную жизнь, отдаваясь мимолетным увлечениям бездумно и без особой страсти, то сейчас никто не узнал бы прежнего ловеласа. Он и сам не мог объяснить причин этой перемены — казалось, в Египте художнику открылся высший уровень бытия, не имеющий отношения к телесным утехам.
В последнее время он окружил себя уцелевшими египетскими эскизами («Храмы, храмы, храмы…»), заполнил ими каждый свободный клочок пространства. Они придавали заметкам-воспоминаниям яркости, а гравюрам — точности. Живя в одиночестве — никаких слуг, роскошных покоев, погребов с вином и ни малейшего желания развлекать гостей, — Денон так сосредоточился на работе, что даже кресло под ним почти не скрипело, а пальцы, сжимавшие перо, покрылись в соответствующих местах глубокими канавками. Случалось, он подолгу сидел, уставившись в пустоту, а затем проводил по лицу тяжелым плюмажем, только чтобы напомнить себе о существовании собственного тела. Иными словами, Денон стал придатком будущей книги — подобно тому, как Наполеон сделался орудием истории.
…Время рассеялось в призрачной чернильной дымке. Свеча превратилась в лужицу воска и нервно мерцала, когда под окном загрохотал экипаж; звякнули колокольчики, заскрипели двери, на лестнице раздались торопливые шаги. Художник смутно внимал этим звукам, не представляя, к кому из жильцов спешит странный ночной посетитель. И тут его дверь задрожала от громкого стука.
В недоумении и тревоге (все-таки близилась полночь), тщетно гадая, кто бы это мог быть, Денон отложил перо и перочинный нож, затеплил новую свечу, пригладил волосы и воротник и, убедившись, что в крайнем случае легко дотянется до кочерги, под назойливый грохот пошел открывать.
Казалось, хозяин комнаты приготовился к любой неожиданности — однако окаменел на пороге, не в силах сдержать изумления. Витых пять секунд он отказывался верить своим глазам и наконец выдохнул:
— Бонапарт!
Стоявший на пороге человек с их последней встречи сильно побледнел, располнел и даже как будто стал ниже ростом — с этим Денон постепенно свыкся. Но такое землистое, такое затравленное лицо было у Наполеона только по возвращении из Великой пирамиды. Облаченный в мундир первого консула — золотые пуговицы, алый бархат, расшитые отвороты, — гость говорил глухим голосом, поднимавшимся словно из глубины колодца. Голосом человека, потрясенного до глубины души.
— Я только что из «Опера Франсез»…
Ах да, припомнил Денон, «Сотворение мира» Гайдна. Но не могла же театральная постановка произвести столь неизгладимое впечатление?
— Может… может, зайдете?
Бонапарт не двинулся с места.
— Хотите бокал бордо?
Никакого ответа.
— Правда, не знаю, как насчет выдержки, но…
Внезапно Наполеон что-то прошептал.
— Простите?.. — переспросил Денон.
Похоже, неурочный гость лишь сейчас разглядел, кто перед ним.
— Неуязвимый, — повторил он, и в руке у хозяина затрепетала свеча. — Я вообще неуязвим.
Он произнес это так, словно сообщал о своем возрасте: «Мне тридцать один…»
— Неуязвимый, — снова проговорил Бонапарт, ожидая каких-нибудь возражений.
Но затаивший дыхание художник не нуждался в напоминаниях о том, что видит не просто бригадного генерала. Даже не просто главнокомандующего. И уж тем более не болезненно-бледного низкорослого офицера артиллерии с никому не понятными замашками.
— В детские годы, — изрек фараон Сены бесстрастным тоном адвоката, излагающего очередное свидетельство, — я дважды должен был утонуть, но меня спасали от верной смерти.
На мятежной Корсике в меня стреляли столько раз, что и не счесть. Пули свистели совсем близко, некоторые — буквально в волоске от кожи.
В Тулоне ядро из пушки сбило меня с ног, подо мной подстрелили троих коней, я получил выстрел в грудь, укол штыком в ногу и колотую рану на голове.
В Арколе подо мной разорвало еще двоих лошадей и на моих ушах остались царапины от пуль.
В Александрии — вы свидетель — вражеский выстрел испортил мой сапог.
В Маренго — это вы тоже должны помнить — меня опять задело взрывом, но я отделался ссадиной на ноге.
В этом самом году на меня совершили по крайней мере три покушения, и все закончились крахом…
Тут голос Наполеона сошел на шепот:
— Однако сегодня, сегодня…
Дальше он мог уже не объяснять. Все его поведение, осанка, трагический тон… и эта яркая вспышка над Лувром… Денону все стало ясно как день.
Художник и сам носил бремя подобных воспоминаний, их было более чем достаточно. В бытность свою шпионом в России, а затем в Швейцарии он несколько раз чудом избежал смертной казни; в разгар Французской революции безумец Робеспьер, этот архитектор царства террора, вызвал его к себе на полуночный допрос — Денон ухитрился уйти от верной гибели, втянув Робеспьера в увлекательный спор об искусстве; однажды среди египетских руин он услышал свист возле уха, поднял глаза, увидел мамелюка, перезаряжавшего ружье, невозмутимо застрелил его прямо в сердце и молча вернулся к своим наброскам.
Каждый отдельный случай оставил неизгладимый след в душе, на долгое время обострив восприятие мира, но ни один из них не мог бы сравниться с тем, что пережил Наполеон этой ночью.
— Неуязвимый, — вновь прошептал первый консул. — У меня давно были подозрения, и тогда, внутри Великой пирамиды, «красный человек» подтвердил каждое слово, но только сейчас я поверил по-настоящему.
Не зная, что ответить, Денон попытался еще раз проявить гостеприимство.
— Может, присядете?
— Бессмертный, — произнес Наполеон, и где-то в далекой ночи ударили глухие колокола.
— Рождество… — прошептал Денон.
Наполеон взглянул на него, открыл было рот, чтобы что-то сказать, затем передумал и молча улыбнулся.
Хозяин и гость продолжали смотреть друг на друга в упор. На сквозняке огонек свечи вытянулся в тонкую ниточку… Наконец Бонапарт опустил глаза, словно очнувшись от чар, развернулся и, оставив за собой запах дорогого одеколона, проворно сбежал вниз по лестнице.
С полминуты художник стоял как вкопанный, потом наконец задул свечу и подошел к окну: Наполеон торопливо сел в экипаж, заднюю часть которого, казалось, выжгло невероятным жаром, так что полопалась краска на обугленном дереве, — и укатил под грохот позолоченных колес.
Поутру Денон узнал, как все было. Недовольные роялисты прикрепили бочонок с порохом и картечью на винную телегу с расчетом поджечь его в ту минуту, когда карета первого консула проедет мимо по дороге в «Опера Франсез». Однако подвыпивший кучер невесть почему стегнул коней; те понесли как бешеные, и экипаж промчался мимо без особого вреда. Последовал вулканический взрыв. По слухам, двадцать человек скончались на месте, и десятки прохожих лишились ног или рук. Несколько лавок сгорело дотла. По всей округе вдоль Сен-Нисез летели оконные стекла. Побывав на месте, Денон увидел шеренгу черных деревьев, над которыми все еще поднимался дым. На булыжниках мостовой сверкали осколки стекла. В придорожных канавах темнела густая кровь, чего не встречалось в Париже со времен Революции. Военные соскребали с фасадов останки конских и человеческих тел. Художник с отвращением отшатнулся, ощутил под ногой нечто мягкое — и обнаружил, что наступил недетскую ладошку.
Жестоко, мерзко? О да, и к тому же до боли знакомо. Денон отчаянно попытался отыскать в происходящем хоть что-нибудь положительное (в тысяча семьсот семьдесят восьмом году, посетив зловещую Этну, он решил про себя, что более всего плодородная страна процветает именно в окрестностях действующего вулкана), но вскоре, отказавшись от этой затеи, в великом смятении побрел домой. Одно дело — наблюдать извержение издали, и совершенно другое — когда оно касается лично вас; изучать мифологию в уютном кабинете — далеко не то же самое, что жить рядом с героями, сошедшими на улицы с древних страниц. Вдобавок не нужно было быть великим пророком, чтобы предвидеть в будущем новые взрывы, новые реки крови. Денону оставалось лишь тайно молить судьбу об отсрочке и смягчении приговора.
Когда он вернулся к себе, оказалось, что ветер ворвался в комнату и разбросал египетские эскизы, словно сухие осенние листья. Денон принялся собирать их и на какое-то время обрел чувство внутреннего порядка, ведь на его глазах дни, полные грозных опасностей и волнений, здесь превратились в историю, в коллекцию воспоминаний и побед, неправдоподобно безобидных на расстоянии.
— Как ты думаешь, — вполголоса спросила Жозефина, — этот монумент могли воздвигнуть в честь какой-нибудь царицы Нила?
— Вполне вероятно, — сказал Денон.
— А как по-твоему, настанет время, когда что-нибудь в этом роде воздвигнут и в мою честь?
— Полагаю, твой муж именно это и собирается сделать, — отвечал Денон, хотя ему и не нравилось направление разговора.
Стоял декабрь тысяча восемьсот третьего года. Художник и супруга Наполеона, вот уже лет десять связанные крепкими узами дружбы, были вдвоем в роскошной стеклянной оранжерее Мальмезона, великолепного замка, принадлежащего Бонапарту и расположенного в шести милях от Парижа. Жозефина пригласила Денона, чтобы похвастать последними приобретениями — оба они с почти детской увлеченностью собирали произведения искусства, различные артефакты, диковины и военные трофеи, — но разразилась гроза, ужасная и немилосердная, словно полк мамелюков, и гостю с хозяйкой пришлось укрыться под сводами теплицы в окружении обелисков, изваяний, прозрачных водопадов и пышного шатра из карибских цветов, знакомых Жозефине по ее детским годам на Мартинике.[51]
— Мой муж, — произнесла она с застенчивой улыбкой, — сильно переменился после Египта, ты не находишь?
— Оттуда еще никто не возвращался прежним.
— Но Бонапарт в особенности. Согласись, ведь он стал похож на деспота?
— Думаю, — осторожно ввернул Денон, — перед лицом великих деяний истории твой супруг осознал, как много ему предстоит совершить.
— Он постоянно упоминает одну и ту же ночь. Ту, что провел внутри пирамиды.
— В самом деле?
— Ага, значит, и тебе об этом известно? — Жозефина развернулась к собеседнику. — Ты что-то слышал?
Глаза художника еле заметно блеснули.
— Да, кое-какие намеки. А что он тебе рассказывал?
— Вроде бы некий пророк в маске — «красный человек» — открыл ему будущее, причем во всех подробностях.
Денон кивнул.
— Вот и при мне он бормотал что-то в этом роде.
— Но это ведь не похоже на Бонапарта? Верить каким-то мистикам…
— В подобных вопросах он совершенно непредсказуем.
— И ты считаешь, такое могло быть на самом деле? Все, как он описывал? По-моему, это слишком… театрально.
— Я бы не стал недооценивать силу воображения великого человека, — дипломатично возразил Денон.
Жозефина смотрела, как изгибаются под ливнем ветви деревьев, точно руки волшебного дирижера.
— Знаешь, он заточил мою ясновидящую, мадемуазель Ленорман.[52]
— До меня долетали слухи…
— Это не слухи. А ведь она первая посоветовала мне выйти за Бонапарта. Обещала, что если соглашусь, то в один прекрасный день стану императрицей Франции.
— Тогда почему…
— Да, но ты не представляешь себе, что она предсказала совсем недавно!
Художник вздохнул.
— Не представляю.
Жозефина понизила голос до шепота:
— Она предрекла, что муж однажды оставит меня.
— Чушь.
— Я серьезно. Мадемуазель Ленорман прочитала правду в разбитом зеркале, в своих гадальных книгах, на картах таро — всюду одно и то же. Наполеон меня бросит.
— Твой муж боготворит одну тебя, — ответил Денон.
И нисколько не покривил душой. Если страсть самой Жозефины, особенно поначалу, была скорее наигранной и непостоянной (отнюдь не считая Бонапарта красавцем, вдова благосклонно выслушивала его пылкие уверения и с любопытством ждала, куда заведет ее этот выгодный союз), то в сердце Наполеона с первой минуты вспыхнула жаркая любовь, не оставляющая места сомнениям.
— Ты полагаешь?
На мгновение Жозефина гордо приосанилась, но тут же поникла: нет, слишком уж многое в последнее время стало другим. Супруг переменился, в том числе из-за того, что узнал о ее похождениях. По возвращении из Египта, пылая праведным гневом, он первым делом отослал вещи любимой прочь из их общего дома на рю де Виктори и приказал привратнику ни в коем случае не пускать изменницу обратно. Чувствуя себя глубоко виноватой, униженная у всех на глазах Жозефина сумела пробиться на самый верх винтовой лестницы, чтобы ночь напролет рыдать перед упрямо запертой дверью. Мало-помалу (возможно, не без расчета) Наполеон смягчился, однако с той поры границы дозволенного были совсем иными. Теперь уже супруге приходилось хранить безусловную верность, тогда как муж преспокойно развлекался на стороне.
— Я сорокалетняя женщина, — произнесла она, печально глядя на газелей, резвящихся среди деревьев.
— И так же прекрасна, как всегда.
— А вдруг я не сумею подарить ему сына? Что тогда?
— Еще есть время.
— Он никогда не возьмет вину на себя, — продолжала Жозефина, сцепив на животе пальцы. — Никогда. И я останусь одна. Мадемуазель Ленорман это ясно видела.
— Она не имеет права бросаться такими словами. Неудивительно, что твой муж избавился от этой болтуньи.
Жозефина покачала головой.
— Она сказала, что в Египте Бонапарт нашел себе другую. Ту, которую будет любить больше. Больше меня. Больше всех на свете.
— Кого? — забеспокоился Денон, вспомнив о некой леди…
— История, — ответила Жозефина. — Бессмертие. Как ни назови. Вот кто его единственная настоящая страсть.
Художник почти успокоился.
— Ну, это правда. Подозреваю, что для него мы все вторичны перед лицом истории.
— Нет, — мрачно возразила Жозефина. — Знаю, было время, когда я значила для него куда больше.
Денон промолчал, понимая, что не отыщет нужных слов для утешения, и, как всегда, полагаясь на знаменитое чувство самосохранения Жозефины. Художника охватила неизъяснимая печаль. Женщина, сидевшая подле него, словно готовилась предстать перед судом. Казалось, лезвие гильотины уже сверкает над ее шеей — так же, как во дни Революции. Притом Жозефина и не скрывала, что прежде всего боится не одиночества, даже не смерти, но жалости современников. Эта женщина жаждала для себя блистательной, а не трагической роли, желала прослыть победительницей, а не отвергнутой неудачницей. Она всем сердцем мечтала о сыне, однако не ради любви — скорее ради сохранения статуса, ради бессмертия.
«А впрочем, — бесстрастно размышлял бездетный Денон, — много ли найдется людей, которые могут похвастать менее эгоистичными причинами?»
— Когда-то мой муж был уязвим и слаб. — В голосе Жозефины слышалась тоска. — Он оказался на дне глубокой пропасти, моя любовь помогла ему выйти на волю.
«Любовь, — лениво подумал Денон, — и еще чертог».
— И вот он свободен, как птица, а я упала на самое дно.
«Разве не странно, — мелькнуло в голове художника, — искать любви, которая жила бы и дальше, за краем пропасти?» А Жозефина вновь покачала головой и жалобно повторила:
— Он меня бросит.
По стенам теплицы бежали струи дождя.
— Поживем — увидим, — обронил Денон, изобразив насмешливую улыбку, хотя, разумеется, ни в чем не был уверен.
Ведь Наполеон менялся просто на глазах.
Шесть месяцев спустя, повстречав Жозефину во дворце Тюильри, Денон не увидел в ней и следов прежнего уныния. Ее супруг наконец решился провозгласить себя императором — по его словам, это был единственный способ избавиться от постоянных покушений и заговоров, ибо если власть объявить наследственной, убийство правителя сразу же потеряет смысл. Будущая императрица видела в грядущем событии превосходное подтверждение слов своей салонной пророчицы. От прочих, не столь приятных предсказаний в такую минуту можно было попросту отмахнуться.
— К нам едет Папа Римский! — объявила Жозефина в зале Швейцарской гвардии.
— Сам Папа?
— Он ответил на приглашение мужа и будет присутствовать на коронации!
— Коронации? — Денон выгнул бровь. — Похоже, с каждым днем нас ожидает все более пышная церемония.
— О да, самая пышная в мире! — воскликнула Жозефина и засмеялась над собственной восторженностью (очевидно, шумное поведение помогало ей подавить остатки последних сомнений), однако не стала вдаваться в подробности; вскоре она укатила в карете, крикнув на прощание: — À tout à l'heure![53]
— До скорого, — улыбнулся Денон, разделяя радость этой женщины, словно любимой сестры, и углубился в недра огромного дворца.
Наполеона он обнаружил в Марсовом зале — тот наблюдал за установкой гигантского полотна с изображением Геркулеса, окруженного клубящимися тучами. С минуту Денон оставался в тени, наблюдая, как невысокий человечек последними словами бранит декораторов: «Да я бы не доверил вам развешивать меню в сельских закусочных!» — и думал о том, что, вопреки дурным предчувствиям, годы, прошедшие после памятного рождественского взрыва, стали благодаря нечеловеческой работоспособности Наполеона эпохой больших свершений.
Экономика становилась все более централизованной, продолжались реформы образовательной и чиновничьей систем, с церковью был заключен союз, появился новый, расширенный гражданский кодекс, а также новая система знаков отличия, страну опоясала сеть дорог, возводились плотины, причалы, акведуки, заводы, школы, фонтаны, дворцы, галереи… Благоприятные перемены не обошли стороной и Денона: помимо назначения главным управляющим Лувра (переименованного по его же просьбе в Musée Napoleon[54]) художнику было доверено наблюдать за чеканкой монет и медалей, приобретением и хранением произведений искусства, украшением дворцовых галерей, постановкой спектаклей для простонародья и, кроме того, надзирать за фарфоровой, обойной и ковровой мануфактурами. Плюс ко всему Денон был негласным советником Наполеона в вопросах вкуса и стиля, военным портретистом, топографом бранных полей и даже суровым дирижером, под дудку которого плясали художники, в чьи обязанности входило запечатление наполеоновской славы на бессмертных полотнах. Мало того, египетские мемуары, опубликованные сначала в виде двух фолиантов цвета слоновой кости, пережившие сорок переизданий подряд и приблизительно столько же переводов на иностранные языки, имели оглушительный успех, который позволил автору окончательно перебраться в престижный район, на набережную Вольтера напротив Лувра, где он разместился в многоэтажном доме, словно живой экспонат в отдельном зале, диковина в собственном музее.
— А, старая развалина! — воскликнул Наполеон, заметив вошедшего. — Да как ты смеешь являться мне на глаза!
При этом его лицо озарилось выражением нежной детской привязанности.
Денон сунул свою папку под мышку и притворился крайне испуганным:
— В чем дело, монсеньор?
— Эти оклейщики обоев, — презрительно махнул рукой Наполеон, — ведут себя, как пьяные матросы.
Художник внимательно посмотрел на них.
— Возможно, это и есть пьяные матросы.
Бонапарт громко фыркнул:
— Где ты нашел этаких удальцов, на набережной в таверне?
— Ну что вы, я вообще их не находил.
— Хочешь уйти от ответственности?
— Не хочу, монсеньор, — ответил Денон с поклоном. — Видите ли, моя обязанность — следить за предметами украшения вашего дворца, а не за людьми, которые этим занимаются.
Наполеон рассмеялся.
— Ладно, пройдем сюда. — Тут он любезно предложил художнику локоть, в очередной раз сердито покосившись на декораторов. — Сюда. У нас ведь найдутся дела поважнее, верно?
— Разумеется, — произнес Денон, переступая порог салона. — Хотя бы мои рисунки, исполненные по вашему заказу.
— Имперская эмблема?
— Символ императора.
— А… ну да.
Наполеон и Денон неспешно прогуливались по просторному Шамбр де Парад. Художник достал эскизы.
— Зная о вашем пристрастии к египетскому искусству, — сказал он, указывая глазами на испещренные иероглифами обои, — я решил предложить несколько вариантов. Некоторые из них, как, например, вот этот, напоминают рисунки на храмовых стенах, что мне довелось видеть в Египте.
Бонапарт на ходу рассеянно скользнул глазами по листу.
— Змея?
— Есть основания полагать, что этот знак имеет отношение к вечности.
Наполеон хмыкнул.
— Ни один правитель не пожелает сделать своей эмблемой змею.
— Да? — Сбитый с толку столь резким отказом, Денон постарался взять себя в руки. — Тогда, может быть, вот это вам подойдет? — Художник зашелестел бумагой: ястреб, крылатый глобус, лев… — Символы не такие оригинальные, как змея, конечно, но в каждом своя изюминка…
Наполеон удостоил рисунки лишь небрежного взгляда.
— Нет, дорогой мой Виван, это не то, что мне нужно.
— Не то?
— Нет. Видишь ли, я долго размышлял и хочу предложить свой собственный вариант.
— Ваш собственный вариант? — Любой художник страшится подобных заявлений как огня, однако Денон овладел собой. — Ну разумеется.
— Кое-что простое и в то же время символичное.
— Естественно.
Наполеон вдруг остановился посередине зала, перед бюстом Сципиона, и повернулся к собеседнику с неожиданно горделивым видом.
Денон терпеливо ждал.
— Это пчела, — изрек наконец Бонапарт. — Вот что я надумал.
— Пчела?
— Говорят, будто в Древнем Египте она представляла великого царя — фараона.
Денон пожал плечами.
— Может, и так… — осторожно сказал он, стараясь, чтобы в его словах не прозвучало насмешки. — Понимаете, обычно пчела напоминает о смиренном труде… самопожертвовании… о безымянной жизни…
Но собеседник уже не желал его слушать.
— Нет. Пчела больно жалит, если придется, она беспрестанно работает, носит в свой улей сладкий нектар. Чего же лучше?
— Но…
— Никаких «но». Я все решил. Желаю видеть свой знак повсюду. На гобеленах и шелковых драпировках, на конских чепраках, на гербах и знаменах… — Он сделал широкий жест рукой. — Хочу, чтобы пчелы буквально роились по всей империи!
Денон как-то кисло обвел глазами просторный зал.
— Роились… повсюду…
Подумав, он все-таки рискнул пойти на дерзость.
— Ну что ж, — произнес художник, оглянувшись на Бонапарта с тоскливой улыбкой, — кажется, я больше не гожусь для такой работы, — и демонстративно убрал рисунки в папку.
— Постой, — виновато сморщился Наполеон, — не торопись. — Он кашлянул. — Есть еще одно дело…
Денон ожидал продолжения.
— Хочу, чтобы коронацию достойно отразили в искусстве, — изрек Бонапарт и внезапно сорвался с места. — На память потомкам.
— Разумеется.
Художник последовал за ним, удивляясь, как может подобный вопрос волновать человека, чья слава уже увековечена в бесчисленных картинах, монументах, гобеленах, на предметах домашней утвари… и даже на монетах.
— Только мне нужен лучший живописец, какого ты сможешь найти.
— Может, Луи Давид?[55] Он работает с большим размахом.
— Давид? Замечательно. Пусть приступает немедля…
Однако Наполеона, казалось, в эту минуту занимало совсем другое.
— Да, и еще кое-что…
Мужчины шагали вдоль шеренги из мраморных бюстов героев: Брут, Демосфен, Джордж Вашингтон…
— Я пригласил Папу Римского, ты в курсе?
— Да, слышал…
— Сейчас меня не остановят никакие расходы. Это будет один из важнейших дней в моей жизни.
— Если не самый важный.
Наполеон одобрительно посмотрел на своего спутника.
— Значит, и ты понимаешь, как важно, чтобы все прошло идеально?
— Разумеется.
— И почему все значимые персоны должны непременно присутствовать?
— Безусловно.
— Так вот… — Бонапарт помедлил. — Есть один человек, которого я бы очень хотел увидеть на коронации. Без него мой праздник будет… неполным.
«Дядя Грегорио? — пронеслось в голове Денона. — Какой-нибудь приятель из военного училища? Проститутка, с которой он потерял невинность?..»
В конце концов он решил промолчать и на сей раз.
— Я знаю, это ужасно тщеславно с моей стороны, — начал Наполеон, — но если уж Папа готов оставить свою резиденцию в Риме, то, может быть, некий джентльмен согласится приехать из… оттуда, где он живет?
Достигнув конца зала, он резко замер и вновь развернулся к Денону, весь напрягшись, словно кожа на барабане.
Где-то скрипнула дверь.
— Я имею в виду того, кто направил меня на этот путь, — продолжал Бонапарт, понизив голос. — Того, кто определил мою судьбу — и тем самым расписал ее наперед.
Денон бесстрастно смотрел на будущего императора.
— Я встретил его в Египте, — промолвил Наполеон. — Внутри Великой пирамиды.
У собеседника вытянулось лицо.
— Ты же знаешь, о ком я.
Денон задумчиво поджал губы.
— L'Homme Rouge, — шепнул Бонапарт.
Повисло молчание.
— «Красный человек», — повторил Наполеон и, не дождавшись ответа, рассердился: — Что ты так смотришь? В чем дело?..
Тут из другого конца зала донесся смех: к двери подходили, болтая, двое лакеев.
Вздрогнув, словно его застали за неприличным занятием, Бонапарт огляделся в поисках убежища, заметил резную дверь и втолкнул Денона в комнатку со шкафами и зеркалами. Убедившись, что они одни, он уставился на своего спутника ледяным взглядом.
— В чем дело? Ты его должен знать!
— Ну конечно, — ответил Денон и возвел глаза к потолку. — «Красный человек». Пророк под маской, с которым, по вашим словам, вы говорили в Египте.
— «По вашим словам»? — задохнулся Наполеон. — Что за речи? Ты-то в курсе, что мы с ним виделись. Разве не ты устроил нашу встречу?
Художник не проронил ни слова.
— Ночью ты сам явился ко мне во дворец на площади Эзбекия, причем с таким виноватым видом, будто кого-то обокрал. Помнишь, с тобой было полдюжины шейхов, которые отвели меня к Великой пирамиде.
— Это правда, я…
— Разумеется, правда!
— Правда в том, — не сдавался Денон, — что я был во дворце и показал вам дорогу…
— К Великой пирамиде? К царскому чертогу?
— Да.
— Ну тогда ты знаком с этим «красным человеком».
Денон опять промолчал.
— Да что с тобой? Ты не можешь не знать! Ты сам хотел, чтобы мне открылись тайны грядущего!
— И это верно.
— Ну конечно!
— Однако… — Художник понял, что у него не осталось выбора. — Все было не совсем так, как вы говорите.
— Что? — Наполеон запнулся и тут же ринулся в наступление: — Ведь я получил откровение из чертога вечности! Прямо в священной гробнице Великой пирамиды, подобно Александру Македонскому в Сиве! Я видел свою судьбу, от века записанную древними пророками!
— Мои воспоминания несколько… отличаются от ваших.
— Тогда говори! Что ты запомнил?
Денон сглотнул, качнул головой и осторожно начал:
— Я хотел, чтобы вы увидели чертог вечности…
— Ну да!
— …во всей его строгой простоте… чистоте… и удивительной пустоте.
Бонапарт непонимающе уставился на собеседника.
— Ведь это поразительно: усыпальница в сердце древнейшего мирового монумента — и начисто лишена украшений. Здесь, и только здесь, могла находиться земная обитель вечности… гробница человеческого тщеславия… конец всех наших дорог…
Во взгляде Наполеона росло непомерное изумление.
— Что за вздор! Ты хочешь меня уверить, будто на стенах не было звезд? Великолепных, сияющих Плеяд? Скажешь, я все это выдумал?
Денон опустил взгляд.
— Ну а моя счастливая звезда?
Молчание.
— А «красный человек» — верховный жрец, мистик, пророк под маской — он тоже, по-твоему, выдумка?
Молчание.
— А его предсказания? Разгадка таинственных кодов чертога?
Художник не шевелился.
— Так как же?
Денон решительно поднял глаза: отступать было уже некуда.
— Я знаю одно…
— Что? Что ты знаешь?
— В тот день главнокомандующий пережил жестокую битву при Абикуре…
— Не первую и не последнюю!
— …много ночей не спал…
— И это для меня не редкость!
— …истощил свое тело свыше простых человеческих сил и к тому же, по вашему собственному признанию, принимал дурманящие вещества…
— Продолжай.
— Поэтому я полагаю, в ту самую ночь он был особенно… — Денон сделал над собой усилие и выпалил: — Впечатлителен.
Бонапарт широко распахнул глаза.
— И наконец, я знаю, что Франция ждала его возвращения, вопросы настоятельно требовали ответов и он желал утвердиться в своем призвании…
Наполеон продолжал неотрывно смотреть на художника.
— К тому же из его собственных ранних трудов мне известно, — Денон перешел на шепот, — что командующий долгие годы питал особую склонность к пророкам в масках…
В воздухе повисла зловещая тишина. Виван почти расслышал ход мыслей Бонапарта, старающегося найти в его рассуждениях слабое место. Но это было все равно что биться головой о каменную стену. В юности будущий император мечтал прославиться как писатель; среди его лучших произведений был и «Пророк под маской», правдивая история Махди,[56] средневекового мессии Кхурасани, который возглавил войско фанатиков и предпринял несколько неудачных попыток переворота, после чего отравил всех своих людей, а сам добровольно взошел на костер. Махди носил прозвище Хакем (в переводе с арабского — «мудрец» или «ученый»), он объявил себя непобедимым посланником Бога, пытался предсказывать будущее и прятал уродливое лицо под ослепительной серебряной маской.
Наконец Денон отважился повернуть голову на затекшей шее и взглянуть на Бонапарта. Тот безмолвно буравил глазами собственное отражение в одном из бесчисленных зеркал. Художник на миг испугался, точно задел сосуд со взрывоопасной смесью.
И вдруг напряжение ушло — словно воду выпустили из раковины. Первый консул рассмеялся, негромко и неубедительно, как если бы весь разговор был затеян ради шутки.
— Ладно… — промолвил он, глядя в зеркало. — Значит, ты говоришь мне «нет»?
— Нет?
Наполеон обернулся.
— Я так понимаю, что ты не сможешь вызвать сюда «красного человека»?
Денон поклонился с покорной улыбкой:
— Боюсь, что не смогу.
Последовала долгая пауза, после чего Бонапарт опять рассмеялся.
— Тогда уходи, мерзавец. — Для пущей ясности он выпятил губы и подул. — Иди, иди прочь со своими ястребами и змеями, пока не отыщешь что-нибудь по-настоящему достойное моего величия!
Похлопав художника по спине, Бонапарт проводил его из дворца, осыпая шутливой бранью, и удалился в лабиринт из позолоченных галерей и бесконечных отражений.
Дорога к дому от дворца Тюильри занимала немного времени, поэтому в обычные дни (если не приходилось везти особенно ценные экспонаты) Денон ходил пешком. Однако в тот вечер он взял закрытый экипаж и медленно покатил по сонным улицам. И всюду его преследовали призраки Египта: колонны Вандомской площади, сфинксы на столбах ворот, у фонтанов… Даже шлюхи возле Пале Рояль провожали мужчин подведенными черной краской глазами, как у египетских богинь. Господи, содрогнулся Денон, ведь и само название города объявили происходящим от искаженного латинского «Par Isi» — «У храма Изиды».
Если вдуматься: неужели он, или Бонапарт, или кто-то еще доставил Египет в Париж? Или эта страна загадок всегда обитала здесь?
И еще этот «красный человек», le Masque Prophète, — вправду ли он вызывал к себе Наполеона? Или сам был вызван воображением усталого командующего? И скоро ли в нем опять возникнет нужда?
В конце концов, размышлял художник, все сводится к тому, какими пределами человек ограничивает собственные амбиции. Денон мысленно повторил незабываемую последнюю фразу из книги о Махди: «Как далеко заводит нас погоня за славой!», откинулся на мягкую спинку сиденья и прижал к себе папку с эскизами. Оставалось лишь гадать, как далеко Наполеон передвинет границы действительности в погоне за собственным сном.