Петербургский Екатерининский институт


Н.М. Ковалевская Воспоминания старой институтки

25 мая сего 1898 года исполнилось 100 лет со дня основания училища ордена Св. Екатерины. Получив воспитание в нем в 40-х годах, с лишком полстолетия тому назад, я хочу сказать несколько слов о годах, проведенных мною в милом мне и до сих пор институте, прося снисхождения к слабому труду 70-летней старухи, имевшей счастье дожить до такого торжественного дня.

В продолжение ста лет воспитывалось и выпущено из стен института несколько тысяч юных существ в бурное житейское море. В прежние годы, а быть может, и теперь, покидая этот мирный приют, ни одна из нас не знала, что такое жизнь и что она даст - радость или горе? А каждая мечтала, сидя на классной скамейке, только об удовольствиях, радостях и развлечениях ― не ожидая, что в жизни чаще встречаются горе и неудачи.

Теперь институтки имеют возможность ближе знакомиться с жизнью, проводя каникулы и праздники в родной семье, а в то время, о котором я, старая институтка, вспоминаю, мы были совершенно отчуждены от родных; хорошо еще, если родители или близкие родственники жили в Петербурге, могли раз в неделю навещать девочку; а бывало и так: родители привезут 8—9-летнюю дочь, и уезжают обратно к себе за тысячу или более верст (тогда еще железных дорог не было, существовала одна Царскосельская), и только по окончании шести лет являются взять из института уже взрослую девушку. При мне были такие случаи, что ни дочь, ни мать с отцом не узнавали друг друга.

Девочки не развлекались вне института, учились, занимались науками, искусствами, жили замкнутой институтской жизнью, не ведая, что творится за его стенами, чем и как живет родная семья — это представлялось узнать только по выходе. Вот и говорили, что тогдашняя институтка — не хозяйка, не сведущая в практической жизни, только куколка, хорошо танцующая, прекрасно знающая музыку, пение, рукоделие и болтающая по-французски. Что делать? Таков был режим тогдашнего воспитания в закрытых заведениях. Одаренные от природы сметливостью и умением применяться к жизни, мы легко пополняли этот недостаток воспитания и делались прекрасными женами, матерями и хозяйками.

Нам внушали быть кроткими, правдивыми, невзыскательными в семейной жизни: довольствоваться тем, что Господь пошлет, и если не все усваивали эти правила, то лишь по пословице: «В семье не без урода!»

То, что не отпускали нас из института ни при каких семейных обстоятельствах, я, пишущая эти воспоминания, испытала на себе: за четыре месяца до выпуска я имела несчастье потерять отца, жившего в окрестностях Петербурга, и меня не отпустили отдать последний долг горячо любимому отцу, обнять, утешить больную, сраженную горем мать! Вот как строго относились к правилу не выпускать ни на шаг из института!

Прошло уже 60 лет, как я в первый раз переступила институтский порог, но до сей поры помню тот день, когда отец с матерью привезли меня в это заведение. Это было 16 августа 1838 года. День был великолепный, солнышко радостно освещало высокие здания Петербурга и стены института — только приемная комната начальницы, помещавшаяся внизу, направо от швейцарской, смотрела как-то угрюмо и неприветливо; в ней было не так светло, потому что окна выходили на подъезд, над которым по сие время красуется огромный балкон, поддерживаемый колоннами. Будто сейчас вижу, как начальница института m-me Кремпин, худенькая старушка, вышла к нам из своих комнат, любезно поздоровалась с папой и мамой и, потрепав меня по щеке, сказала, обращаясь к родителям:

― Привезли вашу дочь? Очень рада... Вам будет здесь хорошо, mon enfant, — обратилась она ко мне, — много подруг; учитесь, будьте прилежны, ведите себя хорошо, и вас все полюбят. А теперь не скучайте, надо проститься с папой и мамой, — и, повернувшись к пепиньерке[27], приказала ей отвести меня в класс.

Пока говорила начальница, сердце у меня так и замирало и слезы были готовы брызнуть из глаз, но я их глотала, а когда она вышла из комнаты и пепиньерка подошла ко мне, чтобы разлучить с родителями, тут уж я не выдержала и, горько рыдая, бросилась им на шею. Долго ли я плакала на плече матери — я не помню! Не помню, как и простилась с ними!

Дав мне вдоволь выплакаться, добрая m-me Кот... взяла меня за руку и повела в класс — длинную, большую комнату в нижнем этаже. Здесь стояли скамейки с пюпитрами одна задругой, в два ряда, с широким проходом между ними; против — черная классная доска, столик возле нее для учителя и большой стол у первой скамейки для классной дамы, а далее — столик со стулом для пепиньерки. Слезы еще туманили мои глаза, и я едва различала девиц, сидевших за пюпитрами. Время было между уроками, так что можно было болтать между собою.

― Mesdames, новенькая! новенькая! — слышу я со всех сторон. — Какая маленькая, некрасивая! дурнышка!!

― Нет, ничего; хорошо одета! Какая нарядная... comme il faut![28] — доносится до моего слуха.

Пепиньерка представляет меня классной даме m-me Л<алаево>й, молодой, хорошенькой, но очень маленького роста даме (скажу мимоходом, что в конце года она вышла замуж и венчалась в нашей церкви). Она обласкала меня и тотчас же познакомила с девицами; надо заметить, что я не была застенчива, а потому живо сошлась с теми, с которыми меня посадили рядом. Когда нас повели в дортуар[29] спать и я должна была после обшей молитвы раздеться сама, чего я, конечно, не делала дома, и меня на сон грядущий никто не перекрестил, как делали это дорогой папа и милая мама, мне сделалось очень грустно, слезы душили меня, но я не смела громко плакать, и только моя подушка вся была омочена слезами. И вот теперь, после шестидесяти лет, я живо представляю себе эту первую проведенную ночь в институте, и у меня, 70-летней старухи, навертываются и теперь слезы при этом воспоминании.

Несколько дней я ходила в своем платье и долго не могла сообразить — где я? и что со мною? Не могу умолчать и о том, как я долго не могла привыкнуть к институтскому столу: все мне казалось невкусным и я ничего не ела; особенно утром была неприятна подававшаяся нам какая-то бурда, называемая чаем или сбитнем, с молоком и половиною французской булки; а по средам и пятницам нам давали по кружке кипяченого молока с такой же булкой. В пять часов вечера, после классов, приносили большую корзину с ломтями черного хлеба с солью и бутыль квасу. Трудно себе представить, с какой поспешностью набрасывались девицы на этот хлеб!

Наконец приехали ко мне мама с папой. Боже! Сколько было радости, сколько объятий, слез, поцелуев; успокоившись, я, между прочим, рассказала, каким чаем нас угощают, что дают по вечерам и что при желании родителей за особую плату, 30 рублей в год классной даме, можно пить у нее чай утром и вечером. Папа, разумеется, тотчас же внес в канцелярию института чайные деньги и за музыку.

Накануне моего свидания с родителями я уже была одета в казенное платье: зеленое камлотовое с белым передником, пелеринкой и белыми же рукавчиками, и таким образом встретила моих дорогих папу с мамой настоящей институткой младшего класса. В старшем же классе, то есть последние три года, институтки носили платья коричневого цвета. Родители мои приезжали ко мне по воскресеньям очень редко, в будни же принимали их всегда в приемной у начальницы или у той классной дамы, у которой я пила чай.

Все институтки с большим нетерпением ожидали воскресенья, дня приема родных в большом зале. Опишу одно из воскресений, так как в продолжение шестилетнего моего пребывания в институте все воскресные дни походили один на другой.

Утром колокол будил нас в 7 часов (в будни мы вставали в 6 часов утра). После первого удара звонка дежурная дама в своем утреннем костюме являлась в дортуар посмотреть, встаем ли мы; обойдя комнату, она оставляла нас умываться и заниматься туалетом, по окончании которого каждая девица должна была убрать сама свою постель, ночной столик и ждать звонка к молитве. Классная дама в своем форменном синем шерстяном платье ставила нас на молитву; по очереди одна из нас читала громко главу из Евангелия и утренние молитвы, по окончании которых мы делали реверанс даме, становились попарно и шли в столовую пить нечто похожее на чай. Кто пил свой чай, уходил к «своим» дамам, а от них — в большой зал занимать свое место. Затем всех институток старшего и младшего классов вели в зал, где дозволялось как были, попарно, сесть по-турецки на пол в ожидании церковного колокольного звона к обедне. Это были самые приятные минуты для болтовни и смеха; сюда сходились воспитанницы всех восьми отделений — «четвертушки», то есть самые маленькие девочки шести-семи лет, 3-го отделения младшего возраста, 3-го отделения старшего класса и одно параллельное. Мы жужжали как пчелы, оставленные на это время классными дамами, которые уходили рядом, в физический зал — верно, тоже поболтать между собой. Обедню стояли все вместе; старший класс налево, младший — направо, по росту; у каждого отделения сбоку находилась своя дежурная дама. <...> Начальница института, m-me Родзянко, каждое воскресенье присутствовала при богослужении. Кстати, упомяну здесь, что добрая старушка m-me Кремпин, при которой я поступила в институт, вскоре умерла и ее заменила чудная, добрейшая Екатерина Владимировна Родзянко.

После обедни нас приводили в дортуар, где мы надевали лучшие коленкоровые передники, пелеринки, рукавчики, поправляли прическу и получали кокарды: красные — за хорошее поведение и науки и черные — за леность и дурное поведение; их мы должны были приколоть к плечу или рукаву платья. Господи! сколько было горя, когда за какую-нибудь шалость, непослушание, например, вроде разговора в классе по-русски или за обедом, передачи тетради при учителе с одной скамьи на другую, незнание урока... словом, все провинности за неделю отмечались черной кокардой. Надо, однако же, отдать справедливость нашим классным дамам: редкая из них была неумолима и не прощала шалунью, особенно тогда, когда к ней приходили родные или вызывали в зал; прилежные и смирные девицы круглый год каждое воскресенье получали свои красные кокарды и гордились ими; лишиться таковой считалось великим срамом.

В праздники нас кормили лучше, чем в будни, а 24 ноября, в день нашего орденского праздника , давали даже шампанское и играл за столом наш институтский оркестр. После обеда нас опять вели в дортуары, где классная дама отделяла девиц, питающих надежду на то, что к ним придут родные; этих девиц попарно вводили в зал, где за балюстрадой, на скамейках, устроенных одна выше другой, уже сидели обыкновенно приехавшие родные и ждали своих дочурок. Вот заслуженный инвалид[30] распахивает широко высокие двери, ведущие из физической комнаты в большой зал; впереди чинно выступают две-три дежурные дамы в нарядных шелковых синих платьях, за ними, попарно, девицы (50 и более), конечно, под рост, маленькие впереди. Войдя в зал, девицы останавливаются посредине, становятся dos-a-dos[31] и делают реверанс присутствующим родителям, после чего одна колонна идет в этом, так сказать, заколдованном круге направо, а другая — налево, и, приблизившись к сидящим у балюстрады родным, счастливая и радостная девочка подходит к балюстраде и здоровается со своими папой, мамой, сестрами, братьями или кузенами, места которых на самой задней скамейке.

Прием продолжается с часу до половины четвертого; тогда удар колокола заставляет родных покинуть зал, а девочки, поцеловав их наскоро, уходят из зала.

Так проходили наши воскресенья и праздники; будни были полны занятий. С 9 часов до 12 две смены учителей; в 12 — обед и рекреация; с 2 часов опять уроки — до 5, у двух учителей. В 5 — чай, то есть хлеб с квасом; до 6 — свободны поболтать часок, с 6 до 8 вечера — приготовление уроков, в 8 — ужин и спать; и так изо дня в день — одно и то же.

За шалости нас строго наказывали, а случалось, что и за них не взыскивали.

Расскажу один случай: в какой-то праздник некоторые из нас, купив мелкого сахару и яиц, сидели в сборном дортуаре, бывшем рядом с комнатами нашей доброй и симпатичной инспектрисы m-elle Гогель, и сбивали сахар с яйцами в стаканах, заранее припасенных в столовой. Беседа шла оживленная. Катя К..., общая любимица, передавала нам в лицах случившийся вчера скандал с неуклюжей толстухой Лизой К-й.

— Представьте себе, mesdames, — рассказывала она, — вчера вечером, после урока, очаровательный батюшка пожелал пройтись с нами по саду. Толпа стремглав бросилась за ним; кто попроворнее, заняли места возле, а вот Лиза, она ведь обожает батюшку, по обыкновению, опоздала, переваливаясь шла впереди его, задом, и... о, ужас! несчастная спотыкается и теряет башмак с ноги, как раз против батюшки. Бессердечная Наташа О... подхватывает башмак, и он высоко летит в сторону, так что батюшка и вся компания видели этот скандал. Бедняжка Лиза К — а, красная, как зарево, убежала от стыда, спряталась в кусты крыжовника и там, не чувствуя боли от шипов, горько плакала. Ведь срам, как оскандалилась! Смотрите, mesdames, как летел башмак Лизы, — и с этими словами шалунья Катя стаскивает свой и высоко, как мячик, подбрасывает его вверх.

― Tres bien, mademoiselle, tres bien, continuez votre recit en action; et votre ouvrage, mademoiselle, que faites vous?[32] — вдруг раздался за нами голос инспектрисы.

Опять Катя К... выручила; не задумываясь нимало, она бойко ответила за сконфузившуюся подругу, сбивавшую яйца:

― Гогель-могель, m-elle Гогель!

Ну, думаем, достанется же нам! Но видимо, m-elle Гогель была в прекрасном расположении духа и, улыбаясь, сказала:

― Прошу вас в другой раз не заниматься такой стряпней, — и вышла из дортуара.

Слава Богу, миновала гроза; и тут мы дали слово вперед быть осторожнее и в сборном дортуаре не сбивать гоголь-моголь! В самом деле, не глупо ли забраться в дортуар по соседству с инспектрисой, когда у нас есть такое укромное местечко (умывальня), где происходят наши совещания и где даются поручения. Приведу образчик записок на покупки, дававшихся воспитанницам (прислуживавшие нам девушки назывались обыкновенно «воспитанницами», потому что были из Воспитательного дома). На хорошенькой бумажке обыкновенно писалось: «Г-н лавочник, просим вас, отпустите, пожалуйста, толокна на 10 к., мелкого сахару на 10 к., яиц на 15 к., клюквы на з к.; пожалуйста, всего побольше и 10 к. за работу». Записку и деньги даем воспитаннице и бегаем осведомляться, скоро ли принесут провизию? Подобного рода отступления от дисциплины доставляли нам большое удовольствие и развлечение; все это нисколько не было направлено во вред нравственности, и, что всего важнее, — лжи у нас не было; когда попадешься, бывало, сама лично, чистосердечно покаешься классной даме (выдавать подруг, Боже сохрани, — это преступление против чести!), хотя бы за это сняли передник, поставили в классе к доске или в столовой за черный стол.

Помню я, как нас водили каждую среду после обеда в дортуар, где для каждой были приготовлены деревянные дощечки вроде линеек, шириной в два вершка. Становили нас в один ряд с этими линейками, и мы, закинув их назад, за спину, должны были крепко держать их обеими руками за концы и делать па то одной, то другой ногой. Мы спрашивали классную даму, зачем проделываем все это? Нам отвечали: «Чтобы вы держались прямо, приучались не горбиться, что бывает с детьми, долго сидящими на месте». Тогда ведь не было моды на гимнастические упражнения, и вся гимнастика заменялась таким первобытным способом.

Я мало сохранила в памяти время, проведенное в младших классах; но не забыла и никогда не забуду один важный для меня эпизод, случившийся на втором году моего пребывания в институте. Расскажу его, как доказательство милостивого внимания нашей царственной покровительницы и благодетельницы в Бозе почивающей императрицы Александры Федоровны. В 1830-х-1840-х годах не было в Петербурге таких окулистов и глазных операторов, как в настоящее время, и вот в 1839 году приезжает из-за границы какая-то знаменитость по глазным болезням, фамилии не помню. Ее величество прислала сказать начальнице, чтобы она выбрала девиц, имеющих какой-либо физический глазной недостаток, и особенно тех, которые косили глаза, и что приезжий окулист будет в институте делать операции. В назначенный день действительно является к нам эта знаменитость. Мадам Родзянко ведет в лазарет тех, кому нужна операция, в том числе и меня, получившую от испуга с пяти лет этот неприятный физический недостаток. Сама не знаю почему, вероятно, от страха, но я наотрез отказалась от операции, и начальница оставила меня в покое. После много раз в моей жизни я сожалела, что не послушалась совета maman и не решилась на операцию, хотя у девиц, которым операция глаз была сделана, всегда при огне глаза краснели, иногда и слезились, особенно при усиленных занятиях.

По прошествии некоторого времени императрица Александра Федоровна, удостоив институт своим посещением, изъявила желание узнать результат сделанных операций и видеть больных лично. Когда начальница доложила о моем отказе, то Ее величество милостиво обратилась ко мне с вопросом:

― Pourquoi, n'as tu pas voulu faire Popperation?[33]

Этого вопроса я не ожидала, а потому очень испугалась и, сама не знаю отчего и почему, ответила, сделав глубокий реверанс:

― Je suis une pauvre personne, Votre Majeste Impdriale, je tiens plus a ma bonne vue qu'a ma beauti![34]

― Tu a raison, mon enfant![35] — были милостивые слова Ее величества.

Вообще мы, воспитанные в институте, как теперь, так и тогда, можем похвалиться и гордиться милостивым вниманием и попечением всей царской фамилии. Нередко посещал институт и император Николай Павлович, а императрица Александра Федоровна с великими княжнами довольно часто. Раз, я помню, Ее величество приехала со своей любимой фрейлиной m-elle Бартеньевой, замечательной певицей, которую государыня заставила нам спеть несколько прелестных романсов. Когда к нам в класс вошла императрица, Ее величество села в поданное ей кресло и стала слушать ответ ученицы, вызванной к доске, — это была я! Сильно забилось мое сердце от такой неожиданности, скажу откровенно, и от страха. Но я быстро овладела собой и, как после мне сказала классная дама и девицы, отвечала бойко и толково, как теперь помню, о Ломоносове.

Государыне угодно было спросить у начальницы фамилию учителя (в то время был нашим преподавателем русской словесности г-н Эрнст) и заметила:

― Как странно, по фамилии немец, а дает уроки русского языка?

― Я немец, Ваше императорское величество, — отвечал учитель, — но ем русский хлеб и обязан знать русский язык наравне с моим родным.

Принц Петр Георгиевич Ольденбургский посещал институт почти каждую неделю! Сперва давали звонок, когда он приезжал, после же, конечно по его желанию, отменили эту церемонию, и он бывал у нас во всякое время дня; почти всех девиц знал по фамилии, и мы обожали его.

Раз у меня заболела голова во время ужина, я попросила классную даму позволить мне уйти из столовой ранее других в дортуар и лечь спать. Иду я по коридору, вдруг вижу: идет мне навстречу принц Петр Георгиевич Ольденбургский. Я с криком: «Его высочество принц!» — бросилась назад, а он мне кричит: «Ковалевская, вернитесь, идите, куда шли, не надо говорить обо мне». Не тут-то было! И боль головы прошла, и я, как бомба, влетела в столовую с радостным известием. За мной вошел принц и, улыбнувшись, погрозил мне пальцем.

Хотя нас не отпускали домой <...> на каникулы и праздники, но мы не скучали в институте. Бывали и балы. Летом, 1 июля, вдень рождения императрицы Александры Федоровны, танцевали в саду на площадке, перед террасой, шерочка с машерочкой, и было очень весело; оркестр музыки был свой. Потом бывали балы: 24 ноября — в наш институтский праздник, и день ангела m-me Родзянко; в этот день танцы оживленнее: бывали и кавалеры, учителя и целый класс правоведов* со своим воспитателем, принц Петр Георгиевич с супругой <Терезией>, знакомые начальницы и некоторые из родных девиц. Угощали нас яблоками, конфектами, аршадом , лимонадом, а за ужином подавались тартинки с маслом и сыром; девиц маленького класса уводили спать в 12 часов, старшие же танцевали до часу. Третий бал бывал 1 января — самый веселый, любили его больше всех, потому что нам было позволено костюмироваться. За месяц и более мечтали мы, а после хлопотали о костюмах; можно сказать, что костюмы были великолепные: турчанки, гречанки, тирольки, словом, всех наций, какие нам были известны, являлись в зал пестрой толпой, сияя молодостью, красотой и красивым нарядом. Добрые родители не жалели денег, чтобы побаловать своих дочерей, особенно богатые, которых было много в нашем институте. Помню, однажды Иловайская, дочь донского казацкого атамана, раз была так богато костюмирована турчанкой, что начальница заметила ее матери и просила на будущее время не делать такого роскошного костюма и тут же сняла с Мани все брильянты, изумруды и отдала их m-me Иловайской. Последний год перед выпуском наш костюмированный бал был самый удачный и веселый, потому что мы — девицы старшего класса вздумали устроить сюрприз начальнице; подготовлением и разработкой этого сюрприза мы занимались задолго до Святок.

Было 7 часов вечера; большой зал был освещен светло и красиво. Его высочество принц Ольденбургский, начальница со своими знакомыми, родные уже заняли свои места; попарно ввели девиц в казенных платьях, за ними шли костюмированные — тоже парами, в порядке надетых национальных костюмов. Когда все заняли свои места, начались танцы. Вдруг музыканты заиграли какой-то веселый вальс, дверь из физической комнаты с шумом широко распахнулась, и в зал стала катиться со звоном и треском огнедышащая гора, выбрасывавшая из своего жерла не лаву, а конфекты, фрукты и разные сласти, которые ловко подхватывали девицы. За горою появились верстовой столб и ветряная мельница, махая своими крыльями, она захватили ими столб и стала вертеться в бешеном вальсе. Все это очень понравилось начальнице, но больше всего — показавшаяся затем цыганская палатка с группой цыганок в самых разнообразных костюмах, которые под звуки музыки плясали по-цыгански, а кончив танцы, запели песню.

Описанный сюрприз, благодаря неожиданности своей, доставил всем большое удовольствие. M-me Родзянко очень благодарила учениц, удивлялась, как все было хорошо придумано и исполнено.

Вспоминая о развлечениях, доставлявшихся нам начальством, не умолчу об одном. Как-то в воскресенье, после приема родных, гуляли мы по коридору, толковали о выпуске, высчитывали в сотый раз дни и часы, передавали одна другой свои желания насчет туалета, делали разные предположения и мечтали о будущем в незнакомой нам жизни, вдруг видим: вдали идет к нам начальница. Все бросились к ней, обступили ее со всех сторон, целовали ее руки и плечи.

― Я пришла к вам, mes enfants, сообщить большую новость, — сказала Екатерина Владимировна. — Ее величество императрица желает доставить вам удовольствие, познакомить вас с игрою знаменитого виртуоза Листа. По ее приглашению он будет завтра к нам в институт. J'esrèге, que vous êtes contèntes d'entendre се célèbre pianiste[36]*.

― Да, да, maman, какой ангел — императрица, как она заботится о нас! — кричали мы в порыве восторга.

Проводив начальницу до дверей ее комнаты, мы принялись болтать о завтрашнем дне.

― Знаете, mesdames, я непременно буду обожать Листа! Верно, он божественно играет, если императрица пожелала чтобы мы его слышали, — говорила наша первая музыкантша, хорошенькая Китя М...

― Уж не думаешь ли ты, Китя, что Лист попросит тебя играть? — с насмешкой кто-то поддразнил ее.

― А почему же нет? Я ему сыграю; ну что бы сыграть? Пусть он видит, с каким успехом мы здесь занимаемся музыкой с такими преподавателями, как Гензельт и Адам! — с задором ответила она.

― Мы ему споем что-нибудь; верно, maman захочет похвастать нашими талантами, — заметила первая солистка Катя К..., и она звонко пропела какую-то руладу чистым серебристым сопрано, сделав грациозный пируэт.

Вечером нам сообщила классная дама, что начальница думает отблагодарить Листа подарком из наших работ; стали соображать, какие есть готовые вещи, кто поднесет; и еще много, много болтали, когда пришли в дортуар из столовой, и долго не могли заснуть в ожидании завтрашнего дня.

Наконец он настал: было светлое, морозное утро, солнышко весело играло в окнах, отражаясь во множестве радужных теней на стеклянных подвесках люстр и канделябрах большого зала. Утро смотрело таким же радостным, как были радостны наши юные сердца. Посредине зала стояли два рояля, кресла, стулья — и зал вмиг превратился в концертный, только еще артиста нет. Ждем, горим нетерпением!

В 11 часов мы уже сидели по местам. Вот является m-me Родзянко и с ней — высокий, худощавый господин с черными, длинными волосами, которыми он встряхивал при своих быстрых движениях.

― II n'est pasjoli...[37]— слышится шепот девиц.

Все мы стояли, когда вошли начальница с Листом; сделав им глубокий реверанс, мы заняли свои места; поклонясь нам очень грациозно и поговорив о чем-то немного с начальницей, Лист сел за рояль. Тогда в зале водворилась полнейшая тишина, и этот дивный виртуоз стал играть. Звуки так и лились из-под его рук, то страстно замирая, то громко и сильно, fortissimo. Играл он увлекательно; пальцы его так и прыгали по клавишам, мы были, как очарованные, боялись проронить хотя бы малейший звук. Но вот во время исполнения им какого-то бравурного места лопается в его рояле струна, и Лист, как бы по волшебству, не прерывая звука, очутился уже за другим роялем. Это был такой фокус, так моментально, что мы остолбенели! Наконец музыка смолкла; Лист встал, кланяется нам в ответ на наши поклоны. Начальница благодарит его от себя и от всех нас за доставленное громадное удовольствие и просит его принять на память от благодарных институток безделицу — их работу! Тогда наши три красавицы: Саша Р — ч подносит ему прелестную вышитую подушку, а две другие — Соня К — ва и Маша С — ва — большой ковер. Боже, как сконфузились наши девицы и покраснели, как пионы, когда Лист, став на одно колено, принял подарки из их рук!

― Бедные, бедные! — шептали одни.

― Счастливицы, les heureuses[38], — говорили другие, и все были в восторге от любезности Листа.

Весь день мы находились под чарами прелестной музыки; все говорили, делились своими впечатлениями, даже классные дамы стали добрее — они дали нам полную свободу высказывать громко свои мысли, болтать без умолка...

Так летели дни и годы в милом институте, и быстро приближалось время экзаменов и выпуска. Но прежде, чем описывать это, я расскажу один случай, бывший со мною летом в последнем классе. Надо сказать, что в то время наша постоянная классная дама хворала и, чтобы поправиться, взяла отпуск на два месяца, и класс наш передала m-elle Ав — й. Это была в высшей степени несимпатичная, до педантизма взыскательная старая дева; носила она три фальшивых локона с каждой стороны своего длинного, худощавого лица, которые тряслись и подпрыгивали, когда она сердилась, а сердилась она ежеминутно за всякий пустяк.

Додо М..., самая отчаянная, но милая шалунья, вздумала подшутить над придирчивой m-elle Ав — ой. Написав что-то на клочке бумажки, она передала записку на заднюю скамейку, но так, чтобы это видно было зоркому глазу нашего аргуса[39]. Девица, получившая записку, отправила ее на следующую скамейку, и записка эта гуляла из рук в руки, пока m-elle Ав—а не увидала. Как вихрь налетела она на меня и вырвала бумажку. «Вот, — думаем, — слава Богу, поймала!»

Быстро развертывает и читает: «Любопытство бывает наказано!» Побагровела, как вареный рак, — пейсики ее затряслись. «Кто писал записку?» — допрашивает она. Меня, бедную, поставила на колени посреди класса. На допрос m-elle Ав—а: «Кто писал?» — все молчат. Додо М... уже хотела сознаться, как все знаками молили не говорить, предчувствуя, что от мстительной классной дамы не будет пощады.

Не добившись признания, она придумала наказать нас после обеда, когда все будут гулять в саду. Она заперла нас всех в большую беседку так, чтобы весь институт видел, как отличилось наше отделение; просить прощения мы не стали и смиренно все отправились в импровизированный каземат. Заперев на ключ и спрятав его в карман, она ушла в свою комнату, уверенная, что никто не уйдет из этой темницы.

Не тут-то было! Я, пишущая эти воспоминания, ушла из-под замка!

― Надя Ковалевская, к тебе приехал папа, — подбежав к окну, сказала мне Соня X...

― Как быть? Как уйти тебе, бедная? — говорили мне девицы. — А вот как: мы тебе пособим, вылезай из окна.

И несколько девиц помогли мне выбраться в окно. Я стремглав, задними аллеями, через черный ход пробралась в комнату m-me Sarge, куда всегда приезжали мои родители, так как она была знакома с ними и меня очень любила. Кажется, только один раз в моей институтской жизни я не умоляла отца посидеть подольше и даже была рада проститься с ним, чтобы скорее попасть на назначенное мне мегерой место. Папа был очень удивлен, видя мою рассеянность, но мне было стыдно сознаться в нашем наказании, и я смолчала.

Простясь и не проводив отца до швейцарской, как я это делывала всегда, я через несколько секунд тем же путем и способом, с помощью карауливших меня подруг, сидела в беседке как ни в чем не бывало. В два часа m-elle Ав—а отворила нашу тюрьму и повела в класс на занятия; о моем путешествии так она и не узнала, как не удалось никогда узнать, кто писал злосчастную записку...

Наконец настало тревожное время приготовления к выпускным экзаменам! Занимались усидчиво, целый день, даже вставали в 4 часа ночи; выпросив огарок у нашей «воспитанницы» Маши, очень доброй девушки, мы по кучкам, то есть несколько дружных между собою девиц, садились долбить уроки к экзамену. У меня экзамены прошли вполне удачно, так что я была назначена отвечать на царских и публичных экзаменах. Надо пояснить, что на эти последние вызывались не все, а только лучшие ученицы, иначе было бы утомительно выслушивать 200 с лишком девиц; на эти экзамены полагалось только два дня. Каждая из нас, разумеется, прекрасно знала заранее назначенный для нее билет, и кажется: чего бояться? Ан нет! Как вызовут, бывало, к доске, сердце готово точно выскочить. А начнешь отвечать, страха как будто и не бывало! То же самое, даже еще более, мы испытывали и на главных инспекторских экзаменах, решавших участь наших занятий за все шесть лет, так как по отметкам на них выдавались нам награды и аттестаты. Экзамены происходили в присутствии начальницы, попечителей, инспектора, учителей, <принца> Петра Георгиевича Ольденбургского.

Царские экзамены обыкновенно происходили в институте, но в год моего выпуска в Бозе почивающая императрица Александра Федоровна, будучи больной и чувствуя себя не в силах ехать в институт, соизволила приказать привозить нас во дворец. В назначенный день нас повезли в Зимний дворец в придворных каретах. В 11 часов утра мы уже сидели в большой зале дворца. Не знаю, как называется этот зал, только помню в нем большие, под самый потолок, шкафы с серебряными блюдами, а возле коридор с часовыми, из которого дверь вела в Зимний сад.

Ее величество, поздоровавшись с нами, заняла свое кресло и, слушая нас, вязала чулок; возле нее поместились: начальница, инспектор, члены Совета, то есть попечитель принц Ольденбургский, учителя, фрейлины (классные дамы сидели возле нас). Потом вошли в ту же залу Их высочества великие княжны и великие князья. Экзамен наш продолжался часов около трех; вызванная по фамилии девица становилась против государыни. Мне пришлось отвечать из Закона Божьего, потом по географии, всеобщей истории и русской литературе. Для экзамена по географии были привезены классные доски с картами моей работы.

Император Николай Павлович также осчастливил экзамен своим присутствием, постоял несколько минут сзади императрицы, задал ученицам два-три вопроса и удалился в свои апартаменты. По окончании экзамена Ее величество в сопровождении начальницы и своих фрейлин оставила зал, сказав нам:

― Идите, дети, посмотрите, где я живу; княжны вам покажут.

― Nous Vous remercions, Votre Majesté Imperiale[40], — весело и радостно отвечали мы.

Как мы были счастливы и благодарны, видя такое милостивое внимание царя и царицы и их царственных детей!

С какой любовью и радушием показывали они, объясняли нам доселе невиданные редкости. Прежде всего повели нас в Зимний сад, потом через кабинет, где императрица сидела с начальницей, в ее опочивальню; заставили обратить внимание на великолепнейшие брильянты в коронах и парюрах[41] в стоящих по углам витринах; затем спустились в нижний Зимний сад, где порхали птички на свободе с одной пальмы на другую, а в клетках кричали пестрые попугаи; из ванной комнаты повели нас по широкому коридору, украшенному великолепными картинами знаменитых художников. Тут присоединился к нам император Николай Павлович; встретив нас здесь, он сам лично показал нам Георгиевскую, Белую и другие залы, милостиво шутил с девицами, смеясь над их удивлением и наивностью.

Из комнат великих князей нас провели в круглый концертный зал, столовую, где уже были сервированы длинный стол и несколько маленьких столиков; столы были все убраны цветами, вазами с фруктами и конфектами, с бутылками вина и меда. Их императорские величества император, императрица, великие князья и княгини, фрейлины, начальница, классные дамы, за этим же столом заняли места и некоторые из институток; кому не достало здесь места, сели за маленькими столиками; мне пришлось сидеть за одним из последних. Какое было меню, я уже не помню; конечно, такое, которого мы, институтки, и во сне не видали; фрукты и конфекты нам приказали взять с собой. Садясь за стол, начальница, по желанию государя и государыни, приказала нам спеть концертное «Отче наш», какое мы пели в институте. По окончании обеда, поблагодарив царственных хозяев за высокую милость и внимание, оказанные нам, мы откланялись и уехали в придворных каретах домой. Боже мой! Воспоминание об этом дне никогда не изгладится из моей памяти! Весь вечер мы только и говорили, что о милостях государя и государыни, передавали друг другу слова, с которыми они обращались к нам. Не знаю, как другие, а я всю ночь не спала от пережитого в этот незабвенный день.

Неделю спустя нас возили опять — в Аничкин дворец, сдавать последний экзамен по математике, французскому и немецкому языкам, физике и естественной истории. После экзамена мы завтракали и также осматривали царские комнаты. Описывать этот день не стану, так как он будет повторением предыдущего, с маленькими лишь изменениями.

Царский акт был в институте. Не знаю, бывает ли такой праздник теперь, а в мое время тот акт был очень интересен! Постараюсь описать его, как помню.

Вечер. Наш огромный зал сияет тысячами огней; в углублении стоят кресла для царской фамилии и стулья для прочих жителей, в стороне — два рояля; наш оркестр музыки расположен за колоннами, в углу зала. Дверь отворяется, и классные дамы вводят девиц младшего возраста; помещают их на скамейках за балюстрадой; вот из физической комнаты раздаются торопливые шаги нашего полицмейстера, который спешит сказать музыкантам, чтобы играли марш, под звуки которого входят в зал Их высочества великая княгиня Александра Николаевна, великая княжна Ольга Николаевна, великие князья, Его высочество принц Оль- денбургский с супругой, фрейлины, начальница, попечители института, инспектор, учителя и масса приглашенных. Государя и государыни не было — Ее величество была не совсем здорова. За гостями идем мы, попарно, в белых муслиновых платьях: декольте и manches courtes[42]; из широкой атласной ленты кушак с длинными концами красного цвета — ордена Св. Екатерины; расходимся по обеим сторонам зала, где составляем большое каре. Между тем приготовленные рояли выдвигают на середину, и наши лучшие музыкантши садятся играть на двух роялях пьесу в восемь рук, потом на одном рояле — в четыре руки, и наконец одна с аккомпанементом оркестра.

Помню, как все исполнительницы кланялись и благодарили за похвалы.

Затем выходят на средину три девицы с первой солисткой, а хор становится по сторонам их. Сначала пели трио по-итальянски, а затем хор прекрасно исполнил русскую песню из оперы <М. И. Глинки> «Жизнь за Царя». Вокальный экзамен закончился прощальной песней к институту, слова которой были сочинены нашим инспектором классов П.Г. Ободовским. Всей песни не помню, но вот ее начало:

Здесь, подруги, к светлой цели

Все мы шли одной стезей,

Здесь, как в мирной колыбели,

Детства дни от нас летели

И — умчалися стрелой!

В разлуке кто из нас забудет

Невинных радостей приют?

Нам бурный свет чужбиной будет,

Отчизной — мирный институт!..[43]

Тогда мы еще не знали, а только чувствовали правдивость этих последних строк, и только после многие испытали жизнь, полную бурь, волнений и всяких невзгод; живя же под попечением доброго начальства, мы не имели никаких забот, кроме уроков. Хорошее было, славное время, и я, на закате дней моих, вспоминаю, прославляя царя, царицу и все начальство за шесть лет, проведенных в милом институте...

Ковалевская Н. Воспоминания старой институтки // Русская старина. 1898. Т. 95. №9. С. 611-626.

Загрузка...