Les sanglots longs…
Лес окрылен,
веером – клен.
Дело в том,
что носится стон
в лесу густом
золотом…
Это – сентябрь,
вихри взвинтя,
бросился в дебрь,–
то злобен, то добр
лиственных домр
осенний тембр.
Ливня гульба
топит бульвар,
льет с крыш…
Ночная скамья,
и с зонтиком я –
летучая мышь.
Жду не дождусь…
Чей на дождю
след?..
Много скамей,
но милой моей
нет!..
Моросит на Маросейке,
на Никольской колется…
Осень, осень-хмаросейка,
дождь ползет околицей.
Ходят конки до Таганки
то смычком, то скрипкою…
У Горшанова цыганки
в бубны бьют и вскрикивают!..
Вот и вечер. Сколько слякоти
ваши туфли отпили!
Заболейте, милый, слягте –
до ближайшей оттепели!
Если
были
вы картавы –
значит,
знали
муки рта вы!
Я был
в юности
картав,
пыла
бедная
гортань.
Шарахались
красавицы
прославленной
картавости.
Не раскрываю
рта я,
и исхудал,
картавя!
Писал стихи:
«О, Русь! О, Русь!»
Произносил:
– О, Гусь, о, Гусь! –
И приходил на зов –
о, грусть! –
соседский гусь,
картавый гусь…
От соклассников –
свист:
– Медное пузо,
гимназист,
гимназист,
скажи:
кукуруза!
Вместо «Карл, офицер» –
ныло «Кагл, офицег».
Перерыл
медицинские книги,
я ищу тебя, эР,
я зову тебя, эР,
в обессиленной глотке
возникни!
И актер из театрика
«Гамаюн»
изливал над картавостью
ругань,
заставлял повторять:
– Теде-дюм, теде-дюм,
теде-дюм, деде-дюм –
ррюмка!
Рамка
Коррунд!
Карборунд!
Боррона!
Как горошинка,
буква забилась,
виноградного косточкой
силилась вылезть,
и горела на нёбе она.
Хорохорилась буква
жемчужиной черной,
по гортани
рассыпанный перл…
Я ходил, прополаскивал
горло, как борной,
изумительной буквою
эР.
И, гортань растворивши
расщелиной трубной,
я провыл над столицей
трикрат:
– На горе
Арарат
растет
красный
и крупный
виноград,
ВИНОГРАД,
ВИНОГРАД!
Мери-красавица
у крыльца.
С лошадью справится –
ца-ца!
Мери-наездница
до конца.
С лошади треснется –
ца-ца!
Водит конторщица
в цирк отца.
Лошади морщатся –
фырк, ца-ца!
Ваньки да Петьки в галерки прут,
Титам Иванычам ложу подавай!
Только уселись – начало тут как тут:
– Первый выход – Рыжий! Помогай!
Мери на бок навязывала бант,
подводила черным глаз,
а на арене – уже – джаз-банд
Рыжий заводит – раззз:
Зумбай квиль-миль
толь-миль-надзе…
Зумбай-кви!..
Зумбай-ква!..
Вычищен в лоск,
становится конь.
Мери хлыст
зажимает в ладонь.
– Боб, винца!
Белой перчаткой
откинут лоб.
Мери вска−
кивает в седло:
– Гоп, ца-ца!
Цца!
По полю круглому. Гоп!
Конь под подпругами. Гоп!
Плашмя навытяжку. Гоп!
Стойка навыдержку. Гоп!
Публика в хлопанье. Гоп!
Гонит галопом. Гоп!
Мери под крупом. Гоп!
Мери на крупе. Гоп!
Сальто с седла.
Раз – ап, два – гоп!
Мери в галоп.
Публика вертится.
Гоп…
Гоп…
Гоп…
Екнуло сердце.
Кровь…
Стоп!..
Крик –
от галерки до плюшевых дамб,
публика двинулась к выходам.
Все по местам! Уселись опять.
Вышел хозяин. Сказал: «Убрать!»
Зумбай квиль-миль
толь-миль-надзе…
Зумбай-кви!..
Зумбай-ква!..
Завладела
киноварь
молодыми
ртами,
поцелуя
хинного
горечь
на гортани.
Черны очи –
пропасти,
беленькая
челка… –
Ты куда
торопишься,
шустрая
девчонка?
Видно,
что еще тебе
бедовать
нетрудно,
что бежишь,
как оттепель
ручейком
по Трубной.
Всё тебе,
душа моя,
ровная
дорожка,
кликни
у Горшанова
пива
да горошка.
Станет тесно
в номере,
свяжет руки
круто,
выглянет
из кофточки
молодая
грудка.
Я скажу-те,
кралечка,
отлетает
лето,
глянет осень
краешком
желтого
билета.
Не замолишь
господа
никакою
платой –
песня спета:
госпиталь,
женская
палата.
Завернешься,
милая,
под землей
в калачик.
Над сырой
могилою
дети
не заплачут.
Туфельки
лядащие,
беленькая
челка…
Шустрая,
пропащая,
милая
девчонка!
Ты искал
имен девичьих,
календарный
чтил обычай,
но, опутан
тьмой привычек,
не нашел
своей добычи,
И сегодня
в рифмы бросишь
небывалой
горстью прозвищ!
Легкой выправкой
оленей
мчатся гласные
к Елене.
В темном лике –
Анастасья –
лепота
иконостасья.
Тронь, и вздрогнет
имя – Анна –
камертон, струна,
мембрана.
И потянет с клички
Фекла –
кухня, лук,
тоска и свекла.
Встань под взмахом
чародея –
добродетель –
Доротея!
Жди хозяйского
совета,
о модистка
Лизавета!
Мармеладно –
шоколадна
Ориадна
Николавна…
Отмахнись
от них рукою,
зазвени
струной другою.
Не тебе –
звучали эти
имена
тысячелетий.
Тишина!
Silence! и Ruhig!
Собери,
пронумеруй их, –
календарь
истрепан серый, –
собери их
в буквы серий,
чтобы люди
умирали,
как аэро,
с нумерами!
Я хотела
вам признаться,
что люблю вас,
R-13!
Отвечаю,
умилен:
– Я люблю вас,
У-1 000 000!
Колокола. Коллоквиум
колоколов.
Зарево их далекое
оволокло.
Гром. И далекая молния.
Сводит земля
красные и крамольные
грани Кремля.
Спасские распружинило –
каменный звон:
Мозер ли он? Лонжин ли он?
Или «Омега» он?
Дальним гудкам у шлагбаумов
в унисон –
он
до района
Баумана
донесен.
«Бил я у Иоанна, –
ан, –
звону иной регламент
дан.
Бил я на казнях Лобного
под барабан,
медь грудная не лопнула, –
ан, –
буду тебе звенеть я
ночью, в грозу.
Новоград
и Венеция
кнесов и амбразур!»
Била молчат хвалебные,
медь полегла.
Как колыбели, колеблемы
колокола.
Башня в облако ввинчена –
и она
пробует вызвонить «Интерна –
ционал».
Дальним гудкам у шлагбаумов
в унисон –
он
до района
Баумана
донесен.
Роза, сиделка и россыпь румянца.
Тихой гвоздики в стакане цвет.
Дальний полет фортепьянных романсов.
Туберкулезный рассвет.
Россыпь румянца, сиделка, роза,
крашенной в осень палаты куб.
Белые бабочки туберкулеза
с вялых тычинок-губ.
Роза, сиделка, румянец… Втайне:
«Вот приподняться б и „Чайку“ спеть!..»
Вспышки, мигания, затуханья
жизни, которой смерть.
Россыпь румянца, роза, сиделка,
в списках больничных которой нет!
(Тот посетитель, взглянув, поседел, как
зимний седой рассвет!)
Роза. Румянец. Сиделка. Ох, как
в затхлых легких твоих легко
бронхам, чахотке, палочкам Коха.
Док-тора. Кох-ха. Коха. Кохх…
Расчлененные в скобках подробно,
эти формулы явно мертвы.
Узнаю: эта линия – вы!
Это вы, Катерина Петровна!
Жизнь прочерчена острым углом,
в тридцать градусов пущен уклон,
и разрезан надвое я
вами, о, биссектриса моя!
Знаки смерти на тайном лице,
угол рта, хорды глаз – рассеки!
Это ж имя мое – ABC –
Александр Борисыч Сухих!
И когда я изогнут дугой,
неизвестною точкой маня,
вы проходите дальней такой
по касательной мимо меня!
Вот бок о бок поставлены мы
над пюпитрами школьных недель, –
только двум параллельным прямым
не сойтись никогда и нигде!
О, Картвелия
целит за́ небо,
пули легкие
дальше не были.
В небо кинемся
амхина́гебо,
двинем в скалы
на взмахи сабли.
Чика красного,
чика белого,
Чиковани и Жгенти,
чокнемся! –
Сокартве́лоши
ми пирве́лад вар! –
Говорю я,
ко рту рожок неся.
Зноем обдал нас
город Тби́лиси.
Хорохорятся
горы го́лубо.
Дождь на Мта́цминде,
тихо вылейся
и до Ма́йдани
мчи по желобам…
Серый жесткий дирижабль
ночь на туче пролежабль,
плыл корабль
среди капель
и на север курс держабль.
Гелий – легкая душа,
ты большая туча либо
сталь-пластинчатая рыба,
дирижабрами дыша.
Серый жесткий дирижабль,
где синица?
где журавль?
Он плывет в большом дыму
разных зарев перержавленных,
кричит Золушка ему:
– Диризяблик! Дирижаворонок!
Он, забравшись в небовысь,
дирижяблоком повис.
Я, в сущности,
старый старатель,
искательский
жадный характер!
Тебя
я разглядывал пылко,
земли
потайная копилка!
Я вышел
на поиск богатства,
но буду
его домогаться
не в копях,
разрытых однажды,
а в жилах
желанья и жажды.
Я выйду на поиск
и стану
искателем
ваших мечтаний,
я буду заглядывать
в души
к товарищам,
мимо идущим.
В глазах ваших,
карих и серых,
есть Новой Желандии
берег,
вы всходите
поступью скорой
на Вообразильские
горы.
Вот изморозь
тает на розах,
вот низменность
в бархатных лозах,
вот
будущим нашим
запахло,
как первой
апрельскою каплей.
И мне эта капля
дороже
алмазной
дробящейся дрожи.
Коснитесь ее,
понесите,
в стихах
ее всем объясните!
Какие там,
к черту, дукаты?
Мы очень,
мы страшно богаты!
Мы ставим
дождинки
на кольца,
из гроз
добываем духи,
а золото –
взгляд комсомольца,
что смотрится
в наши стихи.