Я не желаю званий
и не желаю дани
оценок
и признаний
на время заседаний.
Хочу я только слова,
что верят мне
на слово.
Хочу я только чувства:
вокруг меня не пусто.
Хочу я жить на отзвук
и горести и смеха –
ведь для того и воздух,
чтоб откликалось эхо.
Я думал, что часы – одни.
А оказалось, что они
и капельки, и океаны,
и карлики, и великаны.
И есть ничтожные века,
ничтожней малого мирка,
тысячелетья-лилипуты…
Но есть великие минуты,
и только ими ценен век,
и ими вечен человек,
и возмещают в полной мере
все дни пустые, все потери.
Я знал такие. Я любил.
И ни секунды не забыл!
Секунды – в мир величиною,
за жизнь изведанные мною.
И разве кончилось Вчера,
когда Ильич сказал: «Пора!»
Нет!
Время Ленина все шире
жизнь озаряет в этом мире.
И так повсюду.
Знает мир
часы карманов и квартир
и те – без никаких кронштейнов –
часы Шекспиров,
часы Эйнштейнов!
Между льдами ледяными
есть земля
еще земней!
Деревянные деревья
среди каменных
камней.
Это северней,
чем Север,
и таежней,
чем тайга,
там олени по-оленьи
смотрят в снежные снега.
И нерыбы
точно рыбы
там на лежбищах лежат,
в глыбы
слившиеся глыбы
строго море сторожат.
Еле солнечное
солнце
сновидением во сне
входит
в сумеречный сумрак,
тонет
в белой белизне.
Люди там
живут как люди
с доброй детскостью детей,
горя горького
не зная
в мире сетчатых сетей.
Под сияющим сияньем –
домовитые
дома,
где сплетают кружевницы
кружевные
кружева.
Это – именно вот это!
И со дна
морского дна
эхолот приносит эхо:
глубока ли
глубина?
И желает вниз вонзиться
острие
на остроге,
и кричат по-птичьи птицы:
– Далеко ли
вдалеке?
О, отдаляться
в отдаленье,
где эхо внемлет эху,
о, удивляться
удивленью,
о, улыбаться смеху!
Весь день по Крыму валит пар
от Херсонеса
до Тамани.
Закрыт забралом полушар –
обсерватория в тумане.
Как грустно!
Телескоп ослеп,
на куполе капе́ль сырая;
он погружен в туман, как склеп
невольниц,
звезд Бахчисарая.
В коронографе,
на холме,
еще вчера я видел солнце,
жар хромосферы,
в бахроме,
в живых и ярких заусенцах.
Сегодня все задул туман,
и вспоминаю прошлый день я
как странный зрительный обман,
мираж в пустыне сновиденья.
Туман,
а за туманом ночь,
где звезды
страшно одиноки.
Ничем не может им помочь
их собеседник одноокий.
Темно.
Не в силах он открыть
свой глаз шестнадцатидюймовый.
Созвездьям некому открыть
весть о судьбе звезды сверхновой.
Луну я видел
с той горы
в колодце
чистого стекольца:
лежали как в конце игры
по ней разбросанные кольца.
Исчезли горы и луна,
как фильм на гаснущем экране,
и мутно высится
одна
обсерватория в тумане.
Я к башням подходил не раз,
к их кругосветным поворотам.
Теперь –
молекулярный газ,
смесь кислорода с водородом,
во все проник,
везде завяз,
живого места не осталось.
Туман вскарабкался на нас,
как Крабовидная туманность.
Вчера,
когда закат погас,
я с поднадзорным мирозданьем
беседу вел
с глазу на глаз,
сферическим укрытый зданьем.
Я чувствовал объем планет,
и в Мегамир сквозь светофильтры
мы двигались,
как следопыты.
И вдруг – меня на свете нет…
Я только пар,
только туман,
плывущий вдаль,
валящий валом,
вползающий в ночной лиман,
торчащий в зубьях перевалов,
опалесцентное пятно
вне фокуса,
на заднем плане…
И исчезаю – заодно
с обсерваторией,
в тумане…
Беспокойное было Солнце,
неспокойное.
Беспокойным таким не помнится
испокон веков.
Вылетали частицы гелия,
ядра стронция…
И чего оно не наделало,
это Солнце!
Прерывалось и глохло радио,
и бессовестно
врали компасы,
лихорадила
нас бессонница.
Гибли яблони, падал скот
от бескормицы.
Беспокойное
в этот год
было Солнце.
Вихри огненно-белых масс
на безвинную Землю гневались.
Загоралась от них и в нас
ненависть.
Мы вставали не с той ноги,
полушалые…
Грипп валил
одно за другим
полушарие.
Соляными столбами Библии
взрывы высились.
Убивали Лумумбу,
гибли
в петлях виселиц.
Ползать начали допотопно
бронеящеры.
Государства менялись нотами
угрожающими.
Все пятнистей вставало Солнце,
тыча вспышками,
окружаясь
кольцами
ко́нцен−
трическими.
Рванью пятен изборожденное
безжалостно –
в телескопах изображение
приближалось к нам.
Плыл над пропастью Шар Земной
в невесомости…
И казалось:
всему виной
в небе Солнце.
Но однажды погожим днем
было выяснено,
что исчезло одно пятно
ненавистное.
Солнце грело косым лучом
тихо, просто,
отболевшее, как лицо
после оспы…
Плывет путем земным
Земля.
Сияет день ее.
У Солнца ж бред:
за ним
ведется наблюдение.
Земля из-за угла
подстерегает диск его.
Схватила в зеркала.
Спустила вниз.
Обыскивает.
Коронограф ведет
трубой по небу зрительной.
Земля себя ведет
неясно, подозрительно.
Зеркальные круги
преследуют.
Исследуют
те ядра,
о каких
планетам знать не следует.
Одной из полусфер
Земля в пятне пошарила.
Ушла.
Следит теперь
другое полушарие.
Закрыть лицо Луной!
Чернеть еще надменнее!
Доволен Шар Земной –
он ожидал затмения.
Посты в горах.
Досье
ведутся.
Линзы глянули.
Фиксируются все
встревоженные гранулы.
Поднявшись в высоту,
захватывают атомы…
Как не взрываться тут?
Как не покрыться пятнами?
Протоны слать!
Трубу
слепить протуберанцами,
волной магнитных бурь
глушить, глушить их рации!
Такой у Солнца бред,
как у людей в бессонницу.
Горячкой лоб нагрет.
Горит.
К закату клонится.
Освещен розоватым жаром
танцевального зала круг:
места много летящим парам
для кружащихся ног и рук.
Балерины в цветном убранстве
развевают вуалей газ,
это танец
протуберанцев –
Cʼest la dance des protuberances!
Пляшет никель, железо, кальций
с ускорением в тысячу раз:
– Schneller tanzen,
Protuberanzen! –
Все планеты глядят на вас.
Белым пленникам некуда деться,
пляшет солнце на их костях.
Это огненный пляс индейцев
в перьях спектра вокруг костра.
Это с факелом, это с лентой
и с гитарою для канцон,
и спиральный,
и турбулентный
в хромосфере встает танцор.
Из-под гранул оркестр как бацнет!
Взрыв за взрывом,
за свистом свист:
– These is protuberances dancing! –
Длинноногих танцоров твист.
– Questo danza dei protuberanze! –
Это пляшут под звездный хор
арлекины и оборванцы
с трио газовых Терпсихор.
И затмения диск – с короной,
в граммофонном антракте дня,
где летим в пустоту с наклона –
мы с тобой –
два клочка огня!
Уже я вижу
времени конец,
начало бесконечного забвенья,
но я хочу
сквозь черный диск затменья
опять увидеть солнечный венец.
В последний раз
хочу я облететь
моей любви тускнеющее солнце
и обогреть
свои дубы и сосны
в болезненной и слабой теплоте.
В последний раз
хочу я повернуть
свои Сахары и свои Сибири
к тебе
и выкупать в сияющем сапфире
свой одинокий, свой прощальный путь.
Спокойного
не ведал Солнца я
ни в ледниковые века, ни позже.
Нет!
В волдырях,
в ожогах,
в сползшей коже
жил эту жизнь, летя вокруг тебя.
Так выгреби
из своего ядра
весь водород,
и докажи свой гений,
и преврати его
в горящий гелий,
и начинай меня сжигать с утра!
Дожги меня!
Я рад такой судьбе.
И пусть! И пусть я догорю на спуске,
рассыпавшись,
как метеорит тунгусский,
пылинки не оставив о себе.
Что такое
новаторство?
Это, кажется мне,
на бумаге
на ватманской –
мысль о завтрашнем дне.
А стихи,
или здание,
или в космос окно,
или новое знание –
это, в целом,
одно.
В черновом
чертеже ли
или в бое кувалд –
это
опережений
нарастающий вал.
Это дело суровое,
руки
рвутся к труду,
чтоб от старого
новое
отделять, как руду!
Да, я знаю –
новаторство
не каскад новостей, –
без претензий
на авторство,
без тщеславных страстей –
это доводы
строит
мысль резца и пера,
что людей
не устроит
день, погасший вчера!
Не устанет трудиться
и искать
человек
то,
что нашей традицией
назовут
через век.