По шоссе,
мимо скал,
шла дорога моря поверх.
Лил ливень,
ливень лил,
был бурливым пад вод.
Был извилистым путь,
и шофер машину повер−
нул (нул-повер)
и ныр-нул в поворот.
Ехали мы по́ Крыму
мокрому.
Грел обвалом на бегу
гром.
Проступал икрою гуд−
рон.
Завивался путь в дугу,
вбок.
Два рефлектора и гу−
док.
Дождь был кос.
Дождь бил вкось.
Дождь проходил
через плащ
в кость.
Шагал
на огромных ходулях
дождь,
высок
и в ниточку тощ.
А между ходулями
шло авто.
И в то
авто
я вто−
птан меж
двух дам
цвета беж.
Капли мельче.
Лучей веера
махнули,
и вдруг от Чаира до Аира
в нагорье уперлась
такая ра…
такая!
такая!
такая
радуга дугатая! –
как шоссе,
покатая!
Скала перед радугой
торчит, загораживая.
Уже в лихорадке
авто и шофер.
Газу подбавил
и вымчал на оранжевое –
гладкая дорожка
по радуге вверх!
Лети,
забирай
на спектры!
Просвечивает
Ай−
Петри!
Синим едем,
желтым едем,
белым едем,
красным едем.
По дуге покатой едем,
да не нравится соседям, –
недовольны
дамы беж:
– Наш маршрут
не по дуге ж!
Радуга,
но все ж
еду
на грязи я.
Куда ты
везешь?
Это
безобразие.
Это
непорядки,
везите
не по радуге!
Но и я на всем пути
молчу на эти речи:
с той радуги сойти –
не может быть и речи!
Малиновое М –
мое метро,
метро Москвы.
Май, музыка, много молодых москвичек,
метростроевцев,
мечутся, мнутся:
– Мало местов?
– Милые, масса места,
мягко, мух мало!
Можете! Мерси… –
Мрамор, морской малахит, молочная мозаика –
мечта!
Михаил Максимыч молвит механику:
– Магарыч! Магарыч! –
Мотнулся мизинец манометра.
Минута молчания…
Метро мощно мычит
мотором.
Мелькает, мелькает, мелькает
магнием, метеорами, молнией.
Мать моя мамочка!
Мирово́!
Мурлычет мотор – могучая музыка машины.
Моховая!
Митя моргнул мечтательной Марусе!
– Марь Михална, метро мы мастерили!
– Молодцы, мастерски! –
Мелькает, мелькает, мелькает…
Махонький мальчик маму молит:
– Мама, ма, можно мне, ма?.. –
Минута молчания…
Мучаюсь. Мысли мну…
Слов не хватает на букву эту…
(Музыка… Муха… Мечта… Между тем…)
Мелочи механизма!
Внимайте поэту –
я заставлю
слова
начинаться
на букву эМ:
МЕТИ МОЕЗД МЕТРО МОД МОСТИНИЦЕЙ
МОССОВЕТА
МИМО МОЗДВИЖЕНКИ
К МОГОЛЕВСКОМУ МУЛЬВАРУ!
МОЖАЛУЙСТА!
Как долго раздробляют атом!
Конца нет!
Как медлят с атомным распадом!
Как тянут!
Что вспыхнет? Вырвется. Коснется
глаз, стекол,
как динамит! как взрыв! как солнце!
Как? Сколько?
О, ядрышко мое земное,
соль жизни,
какою силою взрывною
ты брызнешь?
Быть может, это соль земного, –
вблизь губы, –
меня опять любовью новой
в жизнь влюбит!
Нет, я совсем не из рода раковин,
вбирающих моря гул,
скорей приемником четырехламповым
назвать я себя могу.
Краснеет нить кенотрона хрупкого,
и волны плывут вокруг,
слегка просвечивает катушка Румкорфа
в зеленых жилах рук.
Но я не помню, чтоб нежно динькало,
тут слон в поединке с львом!
Зверинцем рева и свиста дикого
встречаются толпы волн.
Они грызутся, вбегают юркие,
китайской струной ноют,
и женским плачем, слепым мяуканьем
приходит волне каюк.
Но где-то между, в щели узенькой
средь визга и тру-ля-ля –
в пустотах
ёмких
сияет
музыка,
грань горного хрусталя.
Но не поймать ее, не настроиться,
не вынести на плече…
Она забита плаксивой стройностью
посредственных скрипачей.
Когда бы можно мне ограничиться
надеждой одной, мечтой –
и вынуть вилку и размагнититься!
Но ни за что!
Ты будешь поймана, антенна соткана!
Одну тебя люблю.
Тебя, далекая, волна короткая,
ловлю, ловлю!
Умоляют, просят:
– Полно,
выпей,
вытерпи,
позволь,
ничего,
не будет больно… –
Вдруг,
как молния, –
боль!
Больно ей,
и сразу мне,
больно стенам,
лампе,
крану.
Мир
окаменев,
жалуется
на рану.
И болят болты
у рельс,
и у у́гля в топках
резь,
и кричат колеса:
«Больно!»
И на хлебе
ноет соль.
Больше –
мучается бойня,
прикусив
у плахи боль.
Болит все,
болит всему,
и щипцам
домов родильных,
болят внутренности
у
снарядов орудийных,
моторы у машин,
закат
болит у неба,
дальние
болят
у времени века,
и звон часов –
страдание.
И это всё –
рука на грудь –
молит у товарищей:
– Пока не поздно,
что нибудь
болеутоляющее!
Я дома не был год.
Я не был там сто лет.
Когда ж меня вернул
железный круг колес –
записку от судьбы
нашел я на столе,
что Золушку мою
убил туберкулез.
Где волк? Пропал.
Где принц? Исчез.
Где бал? Затих.
Кто к Сказке звал врача?
Где Андерсен и Гримм?
Как было? Кто довел?
Хочу спросить у них.
Боятся мне сказать.
А все известно им.
Я ж написал ее.
Свидетель есть – перо.
С ней знался до меня
во Франции Перро!
И Золушкина жизнь,
ее «жила-была» –
теперь не жизнь, а сон,
рассказа фабула.
А я ребенком был,
поверившим всерьез
в раскрашенный рассказ
для маленьких детей.
Все выдумано мной:
и волк, и дед-мороз…
Но туфелька-то вот
и по размеру ей!
Я тоже в сказке жил.
И мне встречался маг.
Я любоваться мог
хрустального горой.
И Золушку нашел…
Ищу среди бумаг,
ищу, не разыщу,
не напишу второй.
Жил да был
Телефон
Телефонович.
Черномаз
целиком,
вроде полночи.
От него
провода
телефонные,
голосами
всегда
переполненные.
То гудки,
то слова
в проволоке узкой,
как моя голова –
то слова,
то музыка.
Раз читал
сам себе
новые стихи я
(у поэта
в судьбе
есть дела такие).
Это лирика была,
мне скрывать
нечего –
трубка
вдруг
подняла
ухо гуттаперчевое.
То ли
ловкая трель
(это, впрочем, все равно), –
Телефон
посмотрел
заинтересованно.
Если
слово поет,
если
рифмы лучшие,
трубка
выше
встает –
внимательней слушает.
А потом уж –
дела,
разговоры
длинные…
А не ты ли
была
в те часы
на линии?..