К Земле подходит Марс,
планета красноватая.
Бубнит военный марш,
трезвонит медь набатная.
В узле золотой самовар
с хозяйкой бежит от войны;
на нем отражается Марс
и первые вспышки видны.
Обвалилась вторая стена,
от огня облака порыжели.
– Неужели это война?
– Прекрати повторять «неужели»!
Неопытны первые беженцы,
далекие гулы зловещи,
а им по дороге мерещатся
забытые нужные вещи.
Мать перепутала детей,
цепляются за юбку двое;
они пристали в темноте,
когда случилось роковое.
А может быть, надо проснуться?
Уходит на сбор человек,
он думает вскоре вернуться,
но знает жена, что навек.
На стыке государств
стоит дитя без мамы;
к нему подходит Марс
железными шагами.
Жил Рыцарь Печального Образа,
рассеянный, в полусне.
Он щурился, кашлял и горбился
в толстовке своей и пенсне.
Он Даму любил по-рыцарски
и ей посвятил всю жизнь;
звалась она – исторический
научный материализм.
Дети кричали: «Папочка!» –
его провожая в путь;
в толстовке и стоптанных тапочках
пришел он на сборный пункт.
С винтовкой шел, прихрамывая,
и тихо шептал под нос
цитаты из Плеханова
и Аксельрод-Ортодокс.
Он ввек ни в кого не целился,
ведя лишь идейный бой,
и томик Фридриха Энгельса
на фронт захватил с собой.
Навстречу железному топоту
молодчиков из «СС»
в толстовке и тапочках стоптанных
вошел он в горящий лес.
Он знал, что воюет за истину
чистейших идей своих;
имея патрон единственный,
он выстрелил и затих.
И принял кончину скорую.
И отдал жизнь за свою
Прекрасную Даму Истории
в неравном, но честном бою.
По-моему,
пора кончать скучать,
по-моему,
пора начать звучать,
стучать в ворота,
мчать на поворотах,
на сто вопросов
строчкой отвечать!
По-моему,
пора стихи с зевотой,
с икотой,
рифмоваться неохотой
из наших альманахов
исключать,
кукушек хор
заставить замолчать
и квакушку
загнать в ее болото.
По-моему,
пора сдавать в печать
лишь книги,
что под кожей переплета
таят уменье
радий излучать,
труд облегчать,
лечить и обучать,
и из беды
друг друга выручать,
и рану,
если нужно,
облучать,
и освещать
дорогу для полета!..
Вот какая нам предстоит гигантская работа.
Когда на мартовских полях
лежала толща белая,
сидел я с книгой,
на полях
свои пометки делая.
И в миг, когда мое перо
касалось
граф тетрадочных,
вдруг журавлиное перо
с небес упало радужных.
И я его вписал в разряд
явлений атомистики,
как электрический разряд,
как божий дар
без мистики.
А в облаках летел журавль
и не один, а стаями,
крича скрипуче,
как журавль,
в колодец опускаемый.
На север мчался птичий клин
и ставил птички в графике,
обыкновенный
город Клин
предпочитая Африке.
Журавль был южный,
но зато
он в гости к нам пожаловал!
Благодарю его
за то,
что мне перо пожаловал.
Я ставлю сущность
выше слов,
но верьте мне на сло́во:
смысл
не в буквальном смысле слов,
а в превращеньях слова.
Я пил парное далеко
тумана с белым небом,
как пьют парное молоко
в стакане с белым хлебом.
И я опять себе простил
желание простора,
как многим людям непростым
желание простого.
Так пусть святая простота
вас радует при встрече,
как сказанное просто так
простое: «Добрый вечер».
Переходя на белый цвет
волос,
когда-то черных,
я избавляю белый свет
от детскостей повторных,
от всех причуд,
что по плечу
лишь молодым атлетам.
Я с ними
больше не хочу
соревноваться цветом.
Пусть зеркала
смеются: стар
Нет,
вы меня не старьте.
Я серебристо-белым стал,
но как и встарь –
на старте!
Шестерки, семерки, восьмерки, девятки, десятки.
Опять невпопад – затесались король и валет…
Пасьянс не выходит! Опять полколоды в остатке.
И все это тянется дикое множество лет!
Что можно узнать во дворце костюмерной колоды?
Какие затмения Солнца, кометы и воины придут и пройдут?
Какие отлеты, какие на землю прилеты?
Какие новинки пилоты у звезд украдут?
Когда я уснул, как в гадании, с дамою рядом, –
Вот только тогда стасовался и ожил пасьянс на столе
и тысяча лет пронеслась над упавшим снарядом,
над Вязьмою, Мюнхеном, Перу и Па-де-Кале.
Цветы раскрывались в минуту. По просекам бегали лани.
Дома улетали. Деревья за парами шли по следам.
На море качались киоски любых исполнений желаний.
Машины сидели в раздумье – что сделать хорошего нам?
Весь воздух был в аэростатах. Но не для воздушной тревоги.
Гуляние происходило. По звездам катали ребят.
Там девушка шла на свиданье по узкой канатной дороге,
и к ней через десять трапеций скользил и летел акробат.
На тучах работали люди. Они улучшали погоду.
Все им удавалось – и ветер, и солнце, и дождик грибной.
Вдруг вышел поэт, он шатался без дела, тасуя колоду,
стихи перед ним танцевали, как дети, с гармошкой губной.
Пасьянс у него получался. Он, каждую карту снимая,
показывал очень далекий, за тысячелетием, день –
вдруг желтые стены Китая, вдруг пестрое Первое мая,
и вдруг из-за стекол трамвая – моя померещилась тень.
А мы? Где мы будем? Вам кажется – мы разложились?
Мы живы, мы теплые почвы с рябинками древней грозы.
Цветные пасьянсы лугов, и дворцов, и гуляний на нас разложились,
и рядышком вышли – валеты, и дамы, и короли, и тузы.
О, милый мир веселых птичьих гнезд!
Их больше нет.
Несчастная планета
попала в дождь из падающих звезд
с диаметром
от мили до полметра.
Шальные звезды
мчатся вкривь и вкось,
шипят и остывают в мути водной.
Как много их, беспутных, пронеслось,
и ни одной
спокойной, путеводной.
– Тревога!.. –
рупор хрипло говорит.
Прохожих толпы прячутся в воротах.
Но где настигнет нас метеорит?
Где нас раздавит ржавый самородок?
Уже так было с Дублином.
За миг
покончено с Афинами и Веной.
В секунду
камень огненный возник
и изменил пейзаж обыкновенный.
Проходит год,
и не проходит дождь.
И общая тревожность стала бытом.
Кто может знать, когда и ты найдешь
себя,
звездой безжалостной убитым?
Железо вылетает из небес.
А люди стекла круглые наденут
и шепчутся:
а может быть, не здесь,
а может, пролетят и не заденут?
Один сидит на башне, нелюдим,
считает блестки мчащегося скопа,
он – астроном.
Он всем необходим,
как врач, с бессонной трубкой телескопа.
Среди все небо исписавших трасс
он вспоминает на седле тренога
от тихий век,
когда пугала нас
наивная воздушная тревога.
В который раз
на снимке видит он
за миллионы километров сверху
кишащий метеорами район,
подобный праздничному фейерверку?
А здесь, –
глаза двух полюсов кругля,
бежит, вздымаясь светом Зодиака,
огромная
бездомная Земля,
добитая камнями,
как собака.
Холодный, зимний воздух
в звездах,
с вечерними горами
в раме,
с проложенною ближней
лы́жней,
с негромким отдаленным
звоном.
Пусть будет этот вечер
вечен.
Не тронь его раскатом,
Атом.
Лесом в го́ру,
налево от ленты шоссе:
лесом заняты Альпы,
деревьями в снежной красе.
Друг на друга идут,
опираясь ветвями, они,
озираясь назад
на вечерней деревни огни.
В гору, в ногу
с шагающим лесом, я шел,
иногда обгоняя
уже утомившийся ствол.
В дружной группе деревьев
и с юной елью вдвоем,
совершающей в гору
свой ежевечерний подъем.
Мне не нужно ни славы,
ни права рядить и судить,
только вместе с природой –
на вечные горы всходить.
Поезд
с грохотом прошел,
и – ни звука.
С головою в снег ушли
Доломиты.
Нише –
сводчатый пролет
виадука.
Ниже –
горною рекой
Дол омытый.
Вечно,
вечно бы стоять
над деревней,
как далекая сосна
там,
на гребне.
Один я иду
горами
по влажному льду
и снегу.
Повыше есть
на граните
повисшие
водопады
и маленький дом,
где можно
прижаться вдвоем
друг к другу.
Пойду я к нему
тропинкой,
но что одному
там делать?
Задуматься лишь
над тишью
заснеженных крыш
Доббиако.
А двое –
в долине нижней, –
там рядом легли
две лы́жни.
Гостиничные окна светятся.
Метель.
Пластинка радиолы вертится
для двух.
Метель. Вот налетит и сдвинется
отель.
Но держится за жизнь гостиница
всю ночь.
Не крыльями ли машет мельница
вокруг?
Не может ли и мне метелица
помочь?
Пустынны в Доббиако улицы –
метель!
А двое за столом целуются
всю ночь.
Танцуют лыжники,
танцуют странно,
танцуют
в узком холле ресторана,
сосредоточенно,
с серьезным видом
перед окном
с высокогорным видом,
танцуют,
выворачивая ноги,
как ходят вверх,
взбираясь на отроги,
и ставят грузно
лыжные ботинки
под резкую мелодию
пластинки.
Их девушки,
качаемые румбой,
прижались к свитерам
из шерсти грубой.
Они на мощных шеях
повисают,
закрыв глаза,
как будто их спасают,
как будто в лапах
медленного танца
им на всю жизнь
хотелось бы остаться,
но все ж на шаг отходят,
недотроги,
с лицом
остерегающим и строгим.
В обтяжку брюки
на прямых фигурках,
лежат их руки
на альпийских куртках,
на их лежащие
у стен рюкзаки
нашиты
геральдические знаки
Канады, и Тироля, и Давоса…
Танцуют в городке
среди заносов.
И на простой
и пуританский танец
у стойки бара
смотрит чужестранец,
из снеговой
приехавший России.
Он с добротой взирает
на простыв
движенья и объятья,
о которых
еще не знают
в северных просторах.
Танцуют лыжники,
танцуют в холле,
в Доббиако,
в Доломитовом Тироле.