Этот мир (1940–1962)

Предчувствие

К Земле подходит Марс,

планета красноватая.

Бубнит военный марш,

трезвонит медь набатная.

В узле золотой самовар

с хозяйкой бежит от войны;

на нем отражается Марс

и первые вспышки видны.

Обвалилась вторая стена,

от огня облака порыжели.

– Неужели это война?

– Прекрати повторять «неужели»!

Неопытны первые беженцы,

далекие гулы зловещи,

а им по дороге мерещатся

забытые нужные вещи.

Мать перепутала детей,

цепляются за юбку двое;

они пристали в темноте,

когда случилось роковое.

А может быть, надо проснуться?

Уходит на сбор человек,

он думает вскоре вернуться,

но знает жена, что навек.

На стыке государств

стоит дитя без мамы;

к нему подходит Марс

железными шагами.

Ополченец

Жил Рыцарь Печального Образа,

рассеянный, в полусне.

Он щурился, кашлял и горбился

в толстовке своей и пенсне.

Он Даму любил по-рыцарски

и ей посвятил всю жизнь;

звалась она – исторический

научный материализм.

Дети кричали: «Папочка!» –

его провожая в путь;

в толстовке и стоптанных тапочках

пришел он на сборный пункт.

С винтовкой шел, прихрамывая,

и тихо шептал под нос

цитаты из Плеханова

и Аксельрод-Ортодокс.

Он ввек ни в кого не целился,

ведя лишь идейный бой,

и томик Фридриха Энгельса

на фронт захватил с собой.

Навстречу железному топоту

молодчиков из «СС»

в толстовке и тапочках стоптанных

вошел он в горящий лес.

Он знал, что воюет за истину

чистейших идей своих;

имея патрон единственный,

он выстрелил и затих.

И принял кончину скорую.

И отдал жизнь за свою

Прекрасную Даму Истории

в неравном, но честном бою.

О наших книгах

По-моему,

    пора кончать скучать,

по-моему,

     пора начать звучать,

стучать в ворота,

       мчать на поворотах,

на сто вопросов

       строчкой отвечать!

По-моему,

    пора стихи с зевотой,

с икотой,

    рифмоваться неохотой

из наших альманахов

         исключать,

кукушек хор

     заставить замолчать

и квакушку

     загнать в ее болото.

По-моему,

     пора сдавать в печать

лишь книги,

     что под кожей переплета

таят уменье

      радий излучать,

труд облегчать,

       лечить и обучать,

и из беды

    друг друга выручать,

и рану,

   если нужно,

        облучать,

и освещать

     дорогу для полета!..

Вот какая нам предстоит гигантская работа.

Птичий клин

Когда на мартовских полях

лежала толща белая,

сидел я с книгой,

       на полях

свои пометки делая.

И в миг, когда мое перо

касалось

   граф тетрадочных,

вдруг журавлиное перо

с небес упало радужных.

И я его вписал в разряд

явлений атомистики,

как электрический разряд,

как божий дар

       без мистики.

А в облаках летел журавль

и не один, а стаями,

крича скрипуче,

       как журавль,

в колодец опускаемый.

На север мчался птичий клин

и ставил птички в графике,

обыкновенный

      город Клин

предпочитая Африке.

Журавль был южный,

         но зато

он в гости к нам пожаловал!

Благодарю его

       за то,

что мне перо пожаловал.

Я ставлю сущность

        выше слов,

но верьте мне на сло́во:

смысл

   не в буквальном смысле слов,

а в превращеньях слова.

«Я пил парное далеко…»

Я пил парное далеко

тумана с белым небом,

как пьют парное молоко

в стакане с белым хлебом.

И я опять себе простил

желание простора,

как многим людям непростым

желание простого.

Так пусть святая простота

вас радует при встрече,

как сказанное просто так

простое: «Добрый вечер».

Перемена

Переходя на белый цвет

волос,

   когда-то черных,

я избавляю белый свет

от детскостей повторных,

от всех причуд,

      что по плечу

лишь молодым атлетам.

Я с ними

    больше не хочу

соревноваться цветом.

Пусть зеркала

      смеются: стар

Нет,

  вы меня не старьте.

Я серебристо-белым стал,

но как и встарь –

       на старте!

Гаданье

Шестерки, семерки, восьмерки, девятки, десятки.

Опять невпопад – затесались король и валет…

Пасьянс не выходит! Опять полколоды в остатке.

И все это тянется дикое множество лет!

Что можно узнать во дворце костюмерной колоды?

Какие затмения Солнца, кометы и воины придут и пройдут?

Какие отлеты, какие на землю прилеты?

Какие новинки пилоты у звезд украдут?

Когда я уснул, как в гадании, с дамою рядом, –

Вот только тогда стасовался и ожил пасьянс на столе

и тысяча лет пронеслась над упавшим снарядом,

над Вязьмою, Мюнхеном, Перу и Па-де-Кале.

Цветы раскрывались в минуту. По просекам бегали лани.

Дома улетали. Деревья за парами шли по следам.

На море качались киоски любых исполнений желаний.

Машины сидели в раздумье – что сделать хорошего нам?

Весь воздух был в аэростатах. Но не для воздушной тревоги.

Гуляние происходило. По звездам катали ребят.

Там девушка шла на свиданье по узкой канатной дороге,

и к ней через десять трапеций скользил и летел акробат.

На тучах работали люди. Они улучшали погоду.

Все им удавалось – и ветер, и солнце, и дождик грибной.

Вдруг вышел поэт, он шатался без дела, тасуя колоду,

стихи перед ним танцевали, как дети, с гармошкой губной.

Пасьянс у него получался. Он, каждую карту снимая,

показывал очень далекий, за тысячелетием, день –

вдруг желтые стены Китая, вдруг пестрое Первое мая,

и вдруг из-за стекол трамвая – моя померещилась тень.

А мы? Где мы будем? Вам кажется – мы разложились?

Мы живы, мы теплые почвы с рябинками древней грозы.

Цветные пасьянсы лугов, и дворцов, и гуляний на нас разложились,

и рядышком вышли – валеты, и дамы, и короли, и тузы.

Тревога

О, милый мир веселых птичьих гнезд!

Их больше нет.

     Несчастная планета

попала в дождь из падающих звезд

с диаметром

      от мили до полметра.

Шальные звезды

      мчатся вкривь и вкось,

шипят и остывают в мути водной.

Как много их, беспутных, пронеслось,

и ни одной

    спокойной, путеводной.

– Тревога!.. –

      рупор хрипло говорит.

Прохожих толпы прячутся в воротах.

Но где настигнет нас метеорит?

Где нас раздавит ржавый самородок?

Уже так было с Дублином.

          За миг

покончено с Афинами и Веной.

В секунду

   камень огненный возник

и изменил пейзаж обыкновенный.

Проходит год,

      и не проходит дождь.

И общая тревожность стала бытом.

Кто может знать, когда и ты найдешь

себя,

   звездой безжалостной убитым?

Железо вылетает из небес.

А люди стекла круглые наденут

и шепчутся:

    а может быть, не здесь,

а может, пролетят и не заденут?

Один сидит на башне, нелюдим,

считает блестки мчащегося скопа,

он – астроном.

       Он всем необходим,

как врач, с бессонной трубкой телескопа.

Среди все небо исписавших трасс

он вспоминает на седле тренога

от тихий век,

      когда пугала нас

наивная воздушная тревога.

В который раз

     на снимке видит он

за миллионы километров сверху

кишащий метеорами район,

подобный праздничному фейерверку?

А здесь, –

    глаза двух полюсов кругля,

бежит, вздымаясь светом Зодиака,

огромная

     бездомная Земля,

добитая камнями,

       как собака.

Вечер в Доббиако

Холодный, зимний воздух

   в звездах,

с вечерними горами

   в раме,

с проложенною ближней

   лы́жней,

с негромким отдаленным

   звоном.

Пусть будет этот вечер

   вечен.

Не тронь его раскатом,

   Атом.

Лесом в гору

Лесом в го́ру,

     налево от ленты шоссе:

лесом заняты Альпы,

         деревьями в снежной красе.

Друг на друга идут,

        опираясь ветвями, они,

озираясь назад

       на вечерней деревни огни.

В гору, в ногу

     с шагающим лесом, я шел,

иногда обгоняя

      уже утомившийся ствол.

В дружной группе деревьев

            и с юной елью вдвоем,

совершающей в гору

         свой ежевечерний подъем.

Мне не нужно ни славы,

          ни права рядить и судить,

только вместе с природой –

            на вечные горы всходить.

Над деревней

Поезд

    с грохотом прошел,

и – ни звука.

С головою в снег ушли

Доломиты.

Нише –

    сводчатый пролет

виадука.

Ниже –

   горною рекой

Дол омытый.

Вечно,

    вечно бы стоять

над деревней,

как далекая сосна

         там,

          на гребне.

Две лыжни

Один я иду

    горами

по влажному льду

    и снегу.

Повыше есть

    на граните

повисшие

    водопады

и маленький дом,

    где можно

прижаться вдвоем

    друг к другу.

Пойду я к нему

    тропинкой,

но что одному

    там делать?

Задуматься лишь

    над тишью

заснеженных крыш

    Доббиако.

А двое –

    в долине нижней, –

там рядом легли

        две лы́жни.

Двое в метель

Гостиничные окна светятся.

    Метель.

Пластинка радиолы вертится

    для двух.

Метель. Вот налетит и сдвинется

    отель.

Но держится за жизнь гостиница

    всю ночь.

Не крыльями ли машет мельница

    вокруг?

Не может ли и мне метелица

    помочь?

Пустынны в Доббиако улицы –

    метель!

А двое за столом целуются

    всю ночь.

Танцуют лыжники

Танцуют лыжники,

          танцуют странно,

танцуют

      в узком холле ресторана,

сосредоточенно,

      с серьезным видом

перед окном

      с высокогорным видом,

танцуют,

    выворачивая ноги,

как ходят вверх,

       взбираясь на отроги,

и ставят грузно

      лыжные ботинки

под резкую мелодию

          пластинки.

Их девушки,

     качаемые румбой,

прижались к свитерам

          из шерсти грубой.

Они на мощных шеях

          повисают,

закрыв глаза,

      как будто их спасают,

как будто в лапах

        медленного танца

им на всю жизнь

        хотелось бы остаться,

но все ж на шаг отходят,

           недотроги,

с лицом

   остерегающим и строгим.

В обтяжку брюки

       на прямых фигурках,

лежат их руки

       на альпийских куртках,

на их лежащие

      у стен рюкзаки

нашиты

   геральдические знаки

Канады, и Тироля, и Давоса…

Танцуют в городке

        среди заносов.

И на простой

       и пуританский танец

у стойки бара

      смотрит чужестранец,

из снеговой

      приехавший России.

Он с добротой взирает

          на простыв

движенья и объятья,

         о которых

еще не знают

      в северных просторах.

Танцуют лыжники,

       танцуют в холле,

в Доббиако,

     в Доломитовом Тироле.

Загрузка...