Одиночество не пугало Павлыша. Одиночество редко пугает, если оно добровольное, если знаешь, когда и как оно кончится.
Кораблик Павлыша был тесен. Планетарный катер должен садиться на планеты, и потому большая его часть отведена под топливо для посадочных двигателей, а почти все остальное пространство занято измерительной и контрольной аппаратурой. Так что каютки и пульт управления невелики. Кораблик звался «Оводом». Сначала Павлыш решил, что виной тому литературные реминисценции, но на пятый день полез от нечего делать в регистр и обнаружил, что в Дальнем флоте кто-то окрестил именами кусачих насекомых всю серию обтекаемых и остроносых планетарных катеров. К «Пушкину» был приписан «Комар», к «Надежде» «Москит» и так далее.
После преувеличенной грандиозности «Титана», который мог позволить себе быть грандиозным, потому что ни разу за свою жизнь не спускался ни на одну планету, а гордо парил в открытом космосе, оставляя черную работу на долю челноков и катеров, после его громадных шаров, замысловато соединенных жилами переходов, «Овод» показался Павлышу уютным, словно избушка, огонек которой поманил путника в дремучем лесу.
Видно, те, кому до Павлыша приходилось проводить здесь недели, также относились к «Оводу» как к избушке. И оставили будущему путнику нужные вещи. Павлыш обнаружил в миниатюрной душевой замечательный яблочный шампунь, в ящике стола потрепанную колоду пасьянсных карт, а в камбузе дюжину банок пива.
Утром, позавтракав, Павлыш брал диктофон, включал экран, гонял микрофильмы, наговаривал статью, которую уже второй год собирался написать. Он много читал, несколько раз выбирался наружу, просто так, погулять. Можно было убедить себя, что сидишь у порога избушки и любуешься звездами.
Двенадцать дней пути. Две недели на Хроносе. Еще двенадцать дней пути до рандеву с «Титаном». Такой выдался Павлышу отпуск, который официально называется инспекционной поездкой.
Павлыш ощутил беду за два дня по посадки на Хронос. Вообще-то следовало осознать это раньше, но Павлыш, не будучи профессиональным навигатором, слишком доверялся автоматике. «Овод», умный кораблик, должен был доставить его на Хронос без подсказок со стороны несовершенного человеческого мозга.
Планета должна была появиться не только на экране радара, но и в иллюминаторе прямого видения. Планеты не было.
Когда Павлыш убедился в этом, он спросил компьютер корабля, что произошло. Может, неверен курс?
Компьютер сообщил, что курс совершенно верен и что планета требуемой массы, находящаяся на требуемом расстоянии, теоретически существует, однако реально ее нет.
Если бы Павлыш мог допустить, что у компьютеров бывает чувство юмора, он бы засмеялся.
К сожалению, он не мог запросить инструкций с «Титана». Тот шел с околосветовой скоростью, и сигнал достигнет его не скоро.
Милое ощущение безмятежности мгновенно покинуло Павлыша. Одиночество, что обрушилось на него в тот момент, когда пропала планета, было одиночеством особого рода. Оно понятно альпинистам и космонавтам. Ты вдруг превращаешься в беспомощную песчинку, окруженную равнодушным безмолвием, масштабы которого настолько превышают способности человеческих ощущений, что бороться с ним невозможно. А покориться страшно, потому что потеряешь эту песчинку — себя.
Павлыш заподозрил компьютер в логической уловке. С планетой, к которой он подлетал, случилось нечто, выходящее за пределы понимания компьютера. Либо за пределы понимания человека. И тогда, дабы довести свою растерянность до человека, компьютер постарался выразить ее в языковых категориях. И, разумеется, не смог.
Положение усугублялось тем, что Хронос — бродячая планета. Миллионы лет назад в результате неизвестного катаклизма она потеряла свою звезду и стала системой «в себе». Она двигалась в витке Галактики по тем же путям, что и ближайшие к ней звезды. Именно поэтому Хронос был избран для экспериментов Варнавского.
Берем пустую, безжизненную или почти безжизненную планету, события на которой никак не могут отразиться на судьбе других планет, и забрасываем туда группу Варнавского с ее оборудованием. В крайнем случае планетой можно пожертвовать — возможные результаты окупят подобную потерю…
В ходе подготовки к эксперименту планета лишилась стандартного цифрового кода и получила название «Хронос». И это было понятно, потому что Варнавский занимался временем.
Путешествия во времени всегда были излюбленной темой фантастов и утопистов. Темой, выдержавшей испытания научным прогрессом. Фантастика постепенно отступала, теряя позиции и покорно отводя свои легионы. Когда-то давно оказалось, что из пушки на Луну летать не следует, потому что есть другие реальные способы добраться до Луны. Затем Венера потеряла очарование утренней зари, а марсианские каналы и извечная мудрость древних марсиан испарились с первыми же марсианскими станциями. И так шаг за шагом… Везде фантасты отступали, кроме темы времени. И чем упорнее ученые доказывали невозможность хроноэффектов, тем упорнее фантасты описывали машину времени, как будто надеялись изобрести ее сами. Какое бесчисленное множество парадоксов рождали эти сюжеты! Какие философские глубины открывались перед смелыми путешественниками! И даже окончательный вердикт науки, доказавший, что просто теоретическое допущение перемещения во времени вызовет катаклизмы в масштабе всей планеты, ничему писателей не научил. Чем невозможнее была задача, тем сладостней она становилась для литературы. В конце концов, все было логично (логика эта была невыгодна фантастам и потому отбрасывалась): вы не можете изменить объективный ход времени для какой-то части системы (несмотря на то что время — физическая величина, тесно связанная со всеми иными физическими реалиями), не сдвинув во времени всю систему. Не может один человек отправиться в прошлое, не отправив туда всю Землю, а также и всю Солнечную систему, представляющую собой именно физическую систему, единство гравитационного характера.
Но, ударив с размаху по писателям и мечтателям, ученые оставили открытой любопытную сторону проблемы: а если мы отыщем тело, не связанное гравитационно с прочими галактическими телами либо связанное настолько слабо, что для удобства эксперимента мы можем этими связями пренебречь. Что тогда? Вопрос был скорее абстрактным, чем практическим, но весьма любопытным.
Группа Варнавского теоретически обосновала модель перемещения во времени для изолированного тела. Варнавский повторил и во многом развил теории, существовавшие и раньше. Но модель стала называться именно парадоксом Варнавского. Случилось то, что было в свое время с паровозом. Его изобретали множество раз, но так как нужды особой в нем не было, то образцы самоходных колясок увенчивали собой свалки, а их изобретатели — списки великих неудачников. Зато когда паровоз понадобился, все лавры достались Стефенсону.
Варнавский также получил свою долю лавров. Скорее авансом. Но возможности галактического человечества уже были таковы, что оно могло отыскать нужное для экспериментов изолированное тело — планету, получившую название Хронос, доставить туда группу Варнавского, а также отправить туда приборы и устройства, с помощью которых Варнавский (в случае если был прав) мог доказать свой парадокс. Варнавский попросту вовремя родился.
Теперь же доктор Павлыш, должный проверить санитарное состояние станции на Хроносе и выяснить, как себя чувствуют сотрудники Варнавского, обнаружил, что Хроноса нет.
У Павлыша было достаточно времени, чтобы рассуждать. И он принялся за дело. И довольно скоро пришел к простому выводу: отсутствие планеты вернее всего означает успех Варнавского. Если она существует потенциально, но ее не видно, то, весьма возможно, она сдвинулась во времени… И тут Павлыш прервал ход своих рассуждений. Ведь в каком угодно времени — вчера, сегодня, завтра — планета как таковая все равно реально существует. Разумеется, можно допустить, что несколько миллионов лет назад ее не существовало в том виде, в каком она есть. Но насколько Павлыш был знаком с теорией Варнавского, возможности перемещения во времени исчислялись часами, может, днями. Перемещение такой массы, как масса планеты, на год вызвало бы катастрофу во Вселенной. И было невозможно даже теоретически.
Поэтому, пока суд да дело, Павлыш решил не менять курса. В худшем случае, если Варнавский со своей планетой не объявится, можно будет не спеша направиться к точке рандеву с «Титаном» и там подождать, пока корабль его подберет.
И в этот момент планета появилась яркой точкой на экране радара и с опозданием на восемь секунд — в иллюминаторе. Павлыш дал максимальное увеличение и успел разглядеть изъеденное кратерами, схожее с земной Луной, тело планеты в инфракрасной зоне спектра. Не совсем погасшее нутро планеты согревало ее оболочку. В абсолютных цифрах разогрев был невелик — до восемнадцати градусов по шкале Кельвина, но этого было достаточно, чтобы ее можно было увидеть на экранах.
Над пультом заплясали огоньки, сообщая Павлышу, что его «Овод» решил начать торможение, достаточно плавное, чтобы можно было не встегиваться в кресло, но вернувшее Павлыша в мир тяжести, направление которой, правда, было не очень удобным. В этом недостаток катера, который не может развернуть жилые отсеки так, чтобы пол оставался полом.
Павлыш включил канал связи с базой на Хроносе, но услышал лишь сухие разряды и занудный вой. Его передатчик работал нормально, сигнал к Хроносу шел непрерывно, и, даже если они там не любили заглядывать в радиорубку, запись сигналов «Овода» должна была дойти до слуха робинзонов. Павлышу так и не удалось добиться связи со станцией, и постепенное накопление странностей начало раздражать его. Он стал уставать от тайн и загадок. Когда едешь в инспекторскую поездку, чем меньше странностей, тем лучше для дела.
К тому же приборы зарегистрировали непонятное мерцание планеты, словно ей не терпелось вновь исчезнуть с экранов, чего Павлыш совсем не хотел. Оставалась теоретическая возможность, а может, и невозможность, что, преуспев в своих экспериментах, Варнавский решил пойти дальше, и планета, а может, и само время вышли из-под контроля. А что случается с планетами, на которых выходит из-под контроля время, Павлыш не знал. Но вряд ли это приводит к хорошему.
Воображению Павлыша уже стали представляться нерадостные картины, навеянные литературой, — возвращаться в мир динозавров не хотелось, перелететь на миллион лет в будущее также не казалось желательным. Не исключено было и то, что в ходе этих прыжков люди могли умирать от старости. Вообразите (а Павлыш это вообразил), что в считаные минуты он превращается в немощного старичка и рассыпается в прах.
И вот тогда приборы «Овода» довели до сведения Павлыша, что планета не хочет их принимать.
В те минуты Павлыш как раз глядел на экран, тщетно стараясь разглядеть в кратере точку станции. По каким-то своим причинам преобразователи «Овода» развернули планету во весь экран, раскрасив ее в различные оттенки фиолетового цвета. Зрелище было не очень приятным.
Если верить показаниям приборов, то «Овод», который, гася скорость, приближался к Хроносу, в самом деле к Хроносу не приближался, а оставлял его справа по борту на значительном расстоянии. У Павлыша был большой соблазн скорректировать курс, но благоразумие удержало его от того, чтобы перейти на ручное управление. Вернее всего, кораблик лучше него знает, куда и как лететь, и причина недоразумения не в «Оводе», а в чертовой планете.
В последующие часы планета с экранов не исчезала, однако приборы «Овода» упорно показывали изменения в ее массе, причем изменения многократные, которые не сопровождались, как ни парадоксально, изменением гравитационного поля Хроноса.
Три попытки снизиться закончились примерно одинаково. Планета постепенно вырастала на экране, приближаясь и ничем не показывая, что готовит Павлышу подвох. Затем, на это, правда, уходили часы напряженного ожидания, диск начинал смещаться к краям экранов, а приборы «Овода» продолжали сообщать, что сближение происходит нормально. На расстоянии примерно сорока тысяч километров от поверхности планеты, на границе, крайне разреженной, уловимой лишь приборами, атмосферы Хроноса, планета окончательно пропадала с передних экранов, и обнаружить ее можно было лишь на боковых. То есть получалось, что, летя к ней, «Овод» неизбежно промахивался. Именно на этом расстоянии от планеты компьютер «Овода» доводил до сведения Павлыша, что планеты по курсу нет. Это Павлыш знал и без компьютера.
После третьей безуспешной попытки прорваться к планете, установив, что предел приближения сорок тысяч километров, Павлыш впервые вмешался в действия компьютера и перевел корабль на круговую орбиту. Павлыш надеялся обмануть планету и войти в ее атмосферу по касательной. Что ему также не удалось.
Тогда он пошел еще на одну уловку. Пройдя примерно половину орбиты на том пределе, до которого планета допускала корабль, он взял управление на себя и резко повел корабль вниз. Если можно проводить поверхностные, а потому сомнительные аналогии, «Овод» вел себя как прыгун в воду. В первые мгновения, когда ты врезаешься в нее, она будто и не оказывает сопротивления, но чем дальше, тем упрямее вода тормозит движение, и вдруг ты замечаешь — а момент этот условен, — что ты уже не идешь вглубь, а несешься все быстрее к поверхности.
Через двадцать минут после начала маневра Павлыш понял, что «Овод» удаляется от Хроноса, хотя силу, оттолкнувшую корабль от планеты, приборы не регистрировали — они обратили внимание лишь на ее следствие. Павлыш даже не смог установить, насколько ему удалось приблизиться к планете. Если верить компьютеру, то он не сходил с орбиты.
Еще один оборот вокруг Хроноса помог убить время, но не привел ни к какому решению. Планета не желала пропустить Павлыша, связи с лабораторией Варнавского по-прежнему не было. Оставалось лишь сделать вид, что ты и не намеревался сюда спускаться, и возвращаться к «Титану». Но, так как возвращаться было рано, Павлыш решил не отступать.
В общем, его гипотеза по поводу этой загадки сводилась к следующему: Варнавскому удалось добиться практических результатов. Планета в данный момент подвержена хронофлюктуациям. В таком случае она как физическая система отрезана от остальной галактики временным барьером. Существуя для глаз Павлыша, ибо она будет существовать и завтра, и послезавтра, в самом деле она существует в другом временном отрезке. И то, что видит Павлыш, может быть планетой сегодняшней, а может быть и вчерашней. Или завтрашней. Следовательно, отказ приборов понять, с чем они столкнулись, объясняется просто: все они привыкли иметь дело с величинами, не учитывавшими времени как изменяемой произвольно функции. А что из этого следует? Из этого следует только одно: Павлыш не потерял шансов увидеть Варнавского, в случае если его эксперимент проходит успешно. И как только планета вернется в точку времени, в которой находится «Овод», она станет доступной. Об ином исходе эксперимента думать не хотелось. Предел же ушедшей в иное время системы — верхняя граница атмосферы планеты. И пусть на такой высоте атмосфера состоит из долек разбросанных атомов — практически и не существует — все это часть системы. В любом случае Павлыш решил не прекращать попыток в надежде на то, что эксперимент Варнавского займет не очень много времени. В распоряжении Павлыша оставалось еще несколько дней. В конце концов, его попытки должны представлять интерес для Варнавского. Он — тот, нужный в любом опыте, посторонний наблюдатель, который может фиксировать последствия опыта с точки, для остальных экспериментаторов недоступной.
Следующие три дня, наиболее драматические для тех, кто был внизу, на планете, о чем Павлыш тогда не подозревал, он провел на орбите вокруг Хроноса, занимаясь съемками планеты, измерениями, которые он мог сделать с высоты в сорок тысяч километров, и в периодических попытках войти в атмосферу Хроноса.
Каждый раз повторялся эффект ныряльщика, и Павлыш уже привык к нему и заставил привыкнуть к нему компьютер, который, будучи в определенных отношениях куда умнее, логичнее и образованней доктора Павлыша, внес свою лепту в эти попытки, варьируя угол снижения, скорость и ускорение.
Можно сказать, что Павлыш в своем планомерном упрямстве себя перехитрил и убаюкал. Он нырял, словно выполняя занудную, обязательную работу, которая будет продолжаться еще несколько дней. Если он спал, или готовил пищу, или зачитывался книгой, то прыжки в воду совершал за него компьютер, и Павлыш даже во сне отмечал их, а проснувшись, знал, сколько раз «Овод» пытался прорваться к Варнавскому.
Но когда пятьдесят первая попытка удалась, Павлыш оказался к этому не готов.
Он просто ничего не успел понять. Начало попытки он заметил, потому что в этот момент стоял у плиты и раздумывал, хочется ли ему супа из консервированных шампиньонов или этот суп ему бесконечно надоел. Решив, что суп надоел, но не бесконечно, Павлыш вскрыл пакет и опрокинул его над кастрюлей.
Он ощутил начало ускорения и даже услышал сигнал на пульте, которым «Овод» предупреждал своего хозяина, что начинает снижение. Но так как Павлыш знал, что в его распоряжении еще минуты две, чтобы загерметизировать все в камбузе, то и продолжал сыпать порошок, жалея, что не отменил попытку, потому что сейчас придется уйти от плиты.
И тут ускорение начало нарастать куда быстрее привычного.
Павлыш автоматически закрыл кастрюлю, включил колпак, который изолировал плиту, но больше ничего сделать не успел, потому что его отбросило на стену, и в последующие две или три минуты все мысли Павлыша были заняты лишь одним: как доползти до акселерационного кресла и притом не сломать шею.
До кресла он не дополз и потерял сознание от перегрузок, к которым не был готов, за несколько секунд до того, как «Оводу» удалось с ними справиться. И когда потом старался вспомнить, что же было в те минуты, пока он лежал, скорчившись, в углу штурманской, ему казалось, что со все нарастающей частотой «Овод» ныряет в атмосферу Хроноса и вылетает обратно… Что, впрочем, было недалеко от действительности, так как вторжение «Овода» в мир временного сумасшествия проходило не последовательным движением, а отдельными толчками, и кораблик Павлыша старался и прорваться, по ступенькам, по километрам, проваливаясь, как самолет, в воздушные ямы, и в то же время удержаться, не разогнаться до смертельной скорости и не врезаться в планету. Если бы у обитателей планеты была возможность увидеть «Овод» в эти минуты, им показалось бы, что кораблик, подобно былинке в бешеном горном потоке, выполняет замысловатый танец, сверхфигуры высшего пилотажа.
Но люди на планете ничего не видели. Потому что их в то время не существовало — они рвались сквозь время вместе с планетой и ее атмосферой, но не вперед, а назад. Ибо движение вперед вряд ли возможно: вперед — это значит туда, в мир, которого еще не было.
— Ваш прорыв к нам, — сказал Варнавский за чаем, — парадокс, который потребует серьезного изучения. В принципе, он подтверждает спиральность времени. В какое-то мгновение нашего движения назад по хронооси, а вернее, хроноспирали, физические характеристики внешнего мира и нашей системы совпали настолько, что образовался канал, по которому вы снизились.
Людмила Варнавская еле дождалась, пока ее брат кончит фразу.
— Вот именно, — сказала она. — Значит, в этот момент можно и покинуть систему. Понимаешь?
— Это не решает наших проблем. — Заместитель Варнавского, полный, мягкий, добрый Штромбергер, отложил в сторону листочек, на котором только что быстро писал. Вся станция была завалена его листочками, исписанными так мелко и непонятно, что строчки казались орнаментом, который рука выводит в задумчивости.
— Карл, — сказала Людмила. — Мы обязаны попробовать. У нас появился новый шанс.
— Теория этого не допускает, — сказал Штромбергер виновато. — Можно построить модель вторжения инородного тела, но избавиться от него таким способом мы не сможем. Там, снаружи, время уже ушло.
— Но мы попробуем, правда попробуем? — в голосе Людмилы была нервная настойчивость. — Ведь никто не верил, что к нам можно проникнуть. Даже не думали об этом.
Людмила Варнавская Павлышу не понравилась. В первую очередь как врачу. Она производила впечатление человека, не спавшего несколько суток и находящегося на грани нервного срыва. Правда, и в этом состоянии она была хороша, может, даже красивее, чем обычно, — отчаянной красотой истерики — ты видишь горящие, синие глаза, а все лицо, кроме заостренного, четкого носа, куда-то впало, исчезло, чтобы не мешать глазам сверкать в лихорадке.
Остальные выглядели очень уставшими. Настолько, что перестали прибирать станцию. Как будто станция была обиталищем беспечных холостяков. Немытая посуда забыта на столе, клочки бумаги на полу… Павлышу казалось, что на станции пыльно, хотя пыли здесь неоткуда взяться.
Варнавский был похож на сестру. Его главной чертой, как ее сформулировал для себя Павлыш, была пропорциональность. Анатомический идеал, натурщик, о котором мечтают художественные училища. И он знал о своей атлетичности, подчеркивал ее одеждой. Он был в шортах и обтягивающей мышцы фуфайке, темные волосы до плеч и такие же синие, как у сестры, глаза. Но если у той они горели, сжигая все вокруг, в глазах Варнавского была настороженность, ожидание; порой Павлышу казалось, что он не слушает, что говорят вокруг, а смотрит внутрь себя, будто ждет сигнала оттуда.
— Я, разумеется, буду считать, — сказал Штромбергер и начал шарить по карманам мешковатого комбинезона. Вытащил один блокнотик, поглядел на него, сунул обратно, нашел еще один, поменьше, этот его устроил. Штромбергер оторвал листочек, наклонил голову и стал быстро покрывать его миниатюрными значками.
Четвертая обитательница базы, Светлана Цава, принесла поднос с гренками, тихо села у края стола. «Она тоже устала», — подумал Павлыш. Иначе, чем остальные, но устала. Движения ее были четкими, маленькие крепкие руки с коротко остриженными, ухоженными ногтями бессильно легли на стол. Она закрыла глаза на несколько секунд, а когда открыла их, то заметила взгляд Павлыша и робко улыбнулась, словно тот поймал ее врасплох, увидел то, чего она не хотела показывать.
— Значит, вы должны нас инспектировать, — сказал Варнавский. — Что ж, вам и карты в руки. И боюсь, вам будет что делать.
— Павел, — сказала Варнавская. — Мы не можем тратить ни минуты на экивоки. Павлыш медик, его опыт нам поможет.
— Может, отложим разговор на завтра? — спросил Штромбергер. — Павлыш устал, ему надо поспать.
— Я не устал, — сказал Павлыш.
— С каждым разом у нас все меньше времени! — сказала Варнавская. — На этот раз четыре дня. Может, три с половиной! Я вообще не понимаю, как можно гонять чаи… — она резко отодвинула недопитую чашку, чай плеснул на стол.
— Надо поспать, — сказал Штромбергер. — Все равно надо поспать. Поглядите, какую чепуху я пишу, — он подвинул Павлышу листок, на котором Павлыш ничего не мог разобрать, но вежливо кивнул.
— Вот так, — сказал Варнавский, — после чая всем спать. И тебе, Людмила, в первую очередь. Ты напичкана лекарствами.
— Не говори глупостей.
— Это приказ.
— Сомневаюсь, что ты можешь приказывать! — Вдруг Людмила захохотала. — Ты не можешь! Уже не можешь! — причитала она, и ее пальцы стали суетливо отбивать дробь по скатерти. — Не можешь! — она ударила по столу кулаком, чашки подскочили.
Цава наклонилась к ней.
— Люда, — сказала она, — Людочка, возьми себя в руки. Всем трудно… надо поспать…
— Простите, — сказал Варнавский. — Она не виновата. Это я во всем виноват.
— Никто не виноват, Павел, — сказал Штромбергер. — Ну как можно кого-то винить! Все стараются.
— Надо ли? — Варнавский поднялся и первым вышел из комнаты.
— Я отведу Люду? — Светлана Цава обернулась к Штромбергеру.
— Конечно, конечно…
И Павлыш остался вдвоем с толстым математиком.
— Я не хочу! — донесся из коридора голос Людмилы. В ответ невнятно загудел низкий голос Варнавского.
— Вот видите, — сказал Штромбергер. — Так неудачно вы прилетели.
Павлыш хотел продолжить разговор, но глаза слипались. После всех пертурбаций со спуском он потратил еще часа четыре, пока снова поднял «Овод» и отыскал базу — при посадке кораблик промахнулся на полторы тысячи километров.
— Вы отдыхайте, я вам покажу вашу каюту. Она не очень уютная, там никто не жил, но Светлана принесла вам белье, так что отдыхайте, — сказал Штромбергер.
Каютка оказалась и в самом деле неуютной. В ней раньше хранили какое-то экспедиционное добро. Ящики отодвинули в сторону, накрыли одеялом. Осталось только место для койки.
Но Павлыш и не рассматривал каюту. Он разложил простыни, затем вышел в коридор, к туалету. Пока мылся — вода текла тонкой струйкой, на станции воду экономили, ведь ее приходилось регенерировать, — казалось, что вокруг царит тишина. Но потом, выключив воду, Павлыш услышал доносящиеся сквозь стены голоса. Казалось, что никто на станции не спит. Все говорят… говорят… говорят…
Потом Павлыш вернулся к себе и с наслаждением вытянулся на узкой койке. И заснул.
Проснулся он в середине интересного сна, потому что его звали. Сначала ему показалось, что зовут там, во сне, и он уже поспешил к голосу, но голос настойчиво тащил его из сна, и, просыпаясь и еще цепляясь за сон, Павлыш уже понимал, что он на станции, что его зовут.
— Кто здесь? — спросил он, открывая глаза. Было темно.
— Это я, Людмила, — послышалось в ответ. — Тихо, все спят.
— Да? — Павлыш сразу сел на постели, натягивая одеяло на плечи. В тишине было слышно, как Людмила водит руками по стене, приближаясь.
— Я сяду на край, — сказала она. Койка скрипнула. — Вы лежите, лежите. Я ненадолго. Мне надо сказать несколько слов.
— Сколько времени?
— Третий час, вы уже четыре часа поспали. Я раньше не стала вас будить. Но вы поспали четыре часа.
Голос срывался, был быстрым, нервным. Павлышу показалось, что он видит, как в темноте лихорадочно горят глаза Людмилы. Голос Людмилы отражался от близких стенок каюты. Павлышу стало душно от горячих толчков этого голоса, он хотел зажечь свет, но не помнил, где выключатель. Забыл, хотя перед сном тушил свет.
— Зажгите свет, — попросил он.
— Не надо. Брат увидит. Он не спит. Он все будет преуменьшать. У вас создастся ложное представление, а каждая минута на счету.
— Что же случилось? — Павлыш понял, что тоже говорит шепотом.
— Павел скоро умрет, вы понимаете, он болен, только не показывает вам. И болен безнадежно.
— Почему вы так решили?
— Не надо. Только не надо успокаивать. Я лучше знаю. Это случилось не здесь, а когда мы искали площадку. В прошлом году.
— Вирус Власса?
Павлыш не хотел произносить этих слов. Редкость болезни не уменьшала ее известности. Большинство вирусов и микробов космоса безвредны для людей — уж очень различен метаболизм существ, населяющих другие планеты. Но были и исключения. Вирус Власса — самый коварный и опасный из них. Онтогенез его не был до конца ясен. Почему он попал на безжизненные миры, разбросанные по всей Галактике, какова его первоначальная среда обитания, почему он так редок и в то же время вездесущ? В литературе было описано сорок с небольшим случаев поражения. Описал симптомы и ход заболевания доктор Власс. На базе, где он работал, была лаборатория. Так что у доктора Власса до того дня, когда он умер, была возможность заниматься исследованием вируса. Ему удалось выделить его и даже определить инкубационный период. Правда, впоследствии его пришлось уточнить. Доктор Власс умер через восемь месяцев и шесть дней после заражения (заболел он за шесть дней до смерти), в других случаях инкубационный период затягивался до года. А на станции Проект-4 два гидролога умерли через четыре месяца после заражения. Видно, вирусу, чтобы начать разрушительную деятельность, требовалось приспособиться к приютившему его организму. Затем он брался за дело. Пока что противодействия ему не было найдено. И причиной тому не только его удивительная стойкость и изворотливость, но и тот факт, что в Солнечной системе он еще не встречался, и активный период его деятельности начинался всего за неделю до гибели человека. Раньше угадать, что человек уже болен, заражен, обречен, было практически невозможно. Когда же маленькие синие пятна, словно брызги чернил, появлялись на шее и в нижней части живота жертвы, больному оставались считаные дни. Даже довезти его до Земли или планеты, где находился бы большой госпиталь, не удавалось. Павлыш знал, что с следующего года все, улетающие в дальний космос, станут проходить тест на вирус Власса. Но это будет нелегко сделать — ведь тысячи и тысячи специалистов годами не бывают на Земле…
— Вирус Власса, — прошептала Людмила. — Вы заметили брызги?
— Я ничего не заметил, — сказал Павлыш. — Предположил. Методом исключения.
— Он умрет, — сказала Людмила. — Вы должны помочь.
— Как?
— Вы врач! Вы не имеете права спать. Я все время в лаборатории. Мы должны найти противоядие. У нас еще три или четыре дня.
— Когда появились брызги?
— Появляются каждый раз, — сказала Людмила, — и каждый раз все быстрее.
— Не понял.
— Одевайтесь, только тихо. Я вас жду в коридоре.
Лаборатория на базе была маленькой, чуть больше каюты. Да и приборы там были только самые необходимые, что положены в комплекте. В стандартном контейнере, который включает в себя сам купол станции, хозяйственное барахло, регенерационные установки… При виде лаборатории Павлыш понял, что ничего путного они здесь не добьются. Большие институты на Земле и на Кроне пытались расколоть тайну вируса Власса, сотни ученых охотились за вирусом во всех концах Галактики, а Павлыш глядел на несколько мензурок, маленький микроскоп, чайные стаканы и массу хозяйственных сосудов и банок, словно кто-то перетащил сюда все что можно из камбуза и столовой.
— Бедность, да? — агрессивно спросила Варнавская. — Руки опускаются? Я не могу вам предложить института. И, в конце концов, это все неважно — у меня живая культура вируса, понимаете? Вот здесь.
Она показала на серое пятнышко на предметном стекле под микроскопом. Разумеется, в этот микроскоп не увидишь вирус.
— Я не понял, — сказал Павлыш. — И если это живая культура, как вы говорите, разве можно с ней так работать? Как вы неосторожны…
— Испугались? Он не заразный. Я читала.
— Испугался, в первую очередь за вас, — сказал Павлыш.
В лаборатории было очень светло. В трех пробирках — свернувшаяся кровь. Что эта дура увидит в свой детский микроскоп? Павлыш заметил, что у Людмилы дрожат руки.
— За себя, за себя, — упрямо сказала Варнавская и закусила нижнюю губу, чтобы не заплакать. — Но вы не имеете права бояться! Вы должны быть готовы пожертвовать жизнью ради Павла. Как медик и как человек. Неужели вы не понимаете, что все мы ничего не стоим рядом с ним? Пальца его не стоим! Пускай мы умрем — не сейчас же — мы-то сможем долететь до Земли. А он — нет! Если вы так боитесь, надевайте скафандр — ничего с вами не случится. Ну идите, надевайте!
Сейчас она захохочет, подумал Павлыш. Начнется истерика.
— Людмила, прекрати! — в двери лаборатории стоял Варнавский. — Прекрати истерику.
— Но ведь осталось три дня!
— Павлыш, — сказал Варнавский, не глядя на Людмилу. — Пойдемте ко мне.
— Я его не отдам! — закричала Людмила. — Он медик, он поможет.
— Он тебе не поможет, — сказал Варнавский. — Пойдемте, Павлыш.
Каюта Варнавского была такая же, как у Павлыша.
Койка не заправлена. На столике исписанные листы бумаги, рядом диктофон и куча кассет.
Варнавский сел на койку. Павлыш увидел синие брызги на его шее. Варнавский перехватил его взгляд.
— Никаких сомнений, — улыбнулся он. — Даже не надо квалифицированных подтверждений диагноза. Я все знаю.
Павлыш отвел глаза от шеи Варнавского. На столике, рядом с диктофоном, валялись полоски из-под таблеток. Большей частью использованные. Павлыш по цвету понял — обезболивающие. Сильные обезболивающие. Почему он их принимает? Сейчас он еще ничего не должен чувствовать. Кроме страха. Восемнадцать полосок и там еще двенадцать… Боли начинаются за тридцать часов до конца. Это, к сожалению, установлено совершенно точно. Взгляд Павлыша скользнул дальше. К стене был прикреплен аппаратик для переливания плазмы. Павлыш подумал было, что Людмила заранее приготовила его. Переливания облегчали состояние и продлевали мучения. На часы. Не больше. Но аппаратик уже использовали — баллон почти пуст. Зачем они делают это заранее? Отчаяние Людмилы? Варнавский, кажется, держит себя в руках.
Варнавский накрыл ладонью пустые полоски, смахнул их со стола.
Павлыш ничего не сказал.
— Простите Людмилу, — сказал Варнавский. — Она вам не дала выспаться. Мне надо было догадаться, что не даст.
— Ничего, — сказал Павлыш. — Я не знал, что вы больны.
— Очень обидно, — сказал Варнавский. — Но я стараюсь не терять времени даром, — он показал на стол. — Знаете, все как-то откладывал. Думал, вернемся на Землю и займусь обобщениями. А вот пришлось сейчас.
«Он тоже устал, все они устали», — думал Павлыш. Даже удивительно. По виду брызг можно предположить, что они догадались, чем болен Варнавский, самое большее два дня назад. Может, меньше. Да, меньше, сутки назад. Как они успели довести себя до такого состояния?
— Вы видели так называемую лабораторию, — сказал Варнавский. — Там Людмила колдует. Даже стаканы отобрала. Компот не из чего пить. Но ведь у нее ничего не получится? Правда? Она же его даже увидеть не сможет?
Варнавский все понимал, но хотел, чтобы его разубедили. Чтобы именно Павлыш разубедил. Это не имеет отношения к разуму или образованию. Если бы сейчас на станцию прилетел колдун или экстрасенс, любой шарлатан — на него бы тоже смотрели с надеждой. Это неизбежно.
— Трудно что-нибудь сказать, — ответил Павлыш осторожно. — Я не успел посмотреть…
— Ясно. И не надо, — сказал Варнавский. Словно рассердился на Павлыша. — Знаете, что самое грустное — я не успею дописать общую теорию. Я понимаю, пройдет еще год-два, на наших же материалах или на своих, но кто-то обязательно напишет ее. Она вот здесь, рядом… Если бы я не боялся, я бы успел. Но я очень боюсь.
— Но известны случаи, — соврал Павлыш, — регрессии…
— Не известны, — отрезал Варнавский. — Я все прочел.
Без стука вошел Штромбергер.
— Простите, — сказал он, — я все равно не спал. А вы разговариваете. Я считал. — Он показал им листочек бумаги, положил на стол. — Ничего не выходит. Но можно попробовать.
— Ты о чем, Карл? — спросил Варнавский.
— Попытаться вырваться с планеты.
— Ты думаешь, мне приятнее умереть в открытом космосе?
— Если вырвемся и выйдем на рандеву с «Титаном»… там же хорошая лаборатория, да?
— На «Титане» нет специальной лаборатории, — сказал правду Павлыш.
— Но там другие врачи… У нас кончилась плазма.
Вдруг Павлышу показалось — нелепая мысль, — что Варнавский не единственный больной на станции. Кто-то был болен раньше, кто-то раньше занимал эту каюту, кому-то были нужны обезболивающие и плазма. И он уже умер. Но этого быть не могло, потому что по спискам на станции четыре человека. И всех Павлыш видел.
— Я могу поднять «Овод», — сказал Павлыш. — Но «Титана» здесь нет. Он улетел.
— Понятно, — сокрушенно произнес Штромбергер.
Павлыш заметил, что он смотрит на шею Варнавского. Непроизвольно.
Синее пятнышко появилось на лбу Варнавского. Может, Павлыш не заметил его раньше?
— Тогда идите, — сказал Варнавский. — Я немного посплю. А потом буду наговаривать на диктофон. Мне некогда. На этот раз я хочу успеть…
— Надо считать, — сказал Штромбергер. — Я займу компьютер. Он тебе не понадобится?
— Посплю часа два-три, — сказал Варнавский.
— Я управлюсь.
В коридоре Штромбергер прижал Павлыша к стене животом.
— Вы были в лаборатории? — прошептал он. Все здесь шептали. Все таились. Все устали.
Павлыш кивнул.
— Она же даже не сможет его увидеть, — шептал Штромбергер. — Это какое-то сумасшествие.
— Но ее можно понять, — сказал Павлыш.
— Я все понимаю, иначе не согласился бы. Вы не представляете, какой он человек. Я имею в виду Павла. Но сколько это будет продолжаться?
— Вы думаете, мы сможем подняться?
— Но вы не верите, что это что-то изменит?
— Я только знаю, что перегрузки на «Оводе» ему вредны. Ход болезни ускорится.
— Но мы еще посчитаем? Главное, чтобы брезжила надежда. Врачи ведь не говорят: «Вы умрете». Они говорят: «Положение серьезно». Мы все теряем связь с действительностью. Вы же понимаете, что магнитные записи стираются. А он говорит в диктофон. Значит, верит?
«Надо бы спросить, при чем тут магнитная запись», — подумал Павлыш, но Штромбергер быстро ушел.
В лаборатории с Людмилой работала Светлана Цава. Цава была у микроскопа.
— Вернулись? — Людмила обрадовалась. — Только вы его не слушайте. Он пал духом. Нельзя падать духом. Мы обязательно что-нибудь сделаем. Вы думаете — я наивная дура? Я как троглодит, который старается камнем разбить радиоприемник, чтобы он заработал. Но сколько открытий в истории медицины было сделано случайно!
— Расскажите, что вы делаете, — сказал Павлыш.
— Очень просто, — Цава оторвалась от микроскопа. — Мы не видим вирус Власса, но видим последствия его деятельности. Изменения в структуре лейкоцитов и костного мозга. И мы ищем и ищем те средства, которые могли бы остановить процесс.
— Я согласна испробовать все, что есть на станции. Даже чай, даже серную кислоту, — сказала Людмила.
— Вот эту кровь мы взяли у него сегодня, — сказала Цава. — Я воздействую на нее щелочами.
Павлыш внутренне вздохнул. Когда-то Свифт об этом писал. Вроде бы в описании лапутянской академии. Те академики складывали все слова языка в надежде, что когда-нибудь случайно возникнет гениальная фраза.
— Дайте мне записи ваших опытов, — сказал Павлыш. — Я погляжу, что вы сделали за вчерашний день.
— Вот, — Людмила бросилась к шкафу, вытащила пачку листов. — У меня все зарегистрировано. Каждый эксперимент. Вот вчерашние, вот позавчерашние… — Быстрыми пальцами она разбирала стопку записей на тонкие стопочки и раскладывала перед Павлышем. — Смотрите, вот это мы пробовали — начинали с лекарств, которые есть в аптечке… Это еще на той неделе. А это в позапрошлый раз.
Павлыш в растерянности глядел на стопки листков.
— Когда Варнавский заболел? — спросил он.
— В позапрошлый раз, — сказала Людмила нетерпеливо.
— Но вы же говорили…
— Ах, это неважно!
— Людмила, прекрати! — закричала вдруг Цава. Павлыш и не предполагал, что Светлана может так кричать. — Что теперь от этого изменится? У нас же есть оправдание! Сколько угодно оправданий!
— Я ничего не скрываю. Просто, если я сейчас буду объяснять, мы потеряем время. Неужели ты не видишь, как оно убегает?
Светлана поднялась, подошла к Людмиле. Словно не кричала только что. Людмила беззвучно рыдала. Маленькая Светлана обняла Людмилу за плечи.
— Вы только поймите нас, — сказала Светлана. — Наверное, тогда не будет ничего странного. У нас не было выхода. Павел заболел не вчера. И в то же время вчера. Людмила, сядь, успокойся. Павлыш, дайте ей воды. Вон там чистый стакан.
Светлана усадила Людмилу на стул, накапала в стакан из желтой бутылочки.
— Только чтобы я не заснула. Я тебе никогда не прощу, — говорила быстро Людмила. — Я не засну?
— Нет, не заснешь.
Светлана смотрела, как Людмила выпила лекарство.
— Посиди спокойно, — сказала она. И тут же продолжила, глядя на Павлыша: — В общем, какое-то время назад, я потом объясню… Какое-то время назад Людмила увидела на шее Павла голубые точки. Она сначала подумала, что он просто испачкался. А точки не отмывались. И тогда Карл — он ходячая энциклопедия — отозвал меня и сказал, что это похоже на вирус Власса. Все о нем слышали. Всякие драматические истории. Но разве можно было подумать, что это коснется и нас?
— Нет, — согласился Павлыш.
— Я тоже думала, что случайное совпадение. Ведь бывают совпадения. Пигментация, совершенно безвредная пигментация…
— Светлана, перестань, — сказала Варнавская.
— А Павел сам догадался. Тогда же, ночью. Он пришел к Карлу и спросил, не кажется ли ему, что это вирус Власса?
Светлана, говоря, все время оглядывалась на Людмилу, словно ища подтверждения своим словам.
— Мы очень испугались, — продолжала Светлана. — Потому что мы далеко, совсем в стороне, и нет даже маленького кораблика, ничего нет. И связь, сами понимаете, сколько надо ждать ответа. Значит, остались только мы. И вот эта лаборатория… Павел очень хорошо держался…
— Светлана, не надо, — сказала Людмила.
— А почему? Павлыш может сам проверить. Но вы поймите, если бы это было на Земле, то можно уйти, я честно говорю, а тут нас всего четверо, это больше, чем семья, это как будто ты сам. И мы все поняли, что через неделю, может, меньше, Павла не будет. Вот он еще говорит и как будто здоров, а его не будет.
Людмила поднялась, налила себе воды, выпила, не глядя на Светлану.
— Мы все старались что-то сделать. Буквально не спали все эти дни. А Павел думал только о том, чтобы надиктовать общую теорию. Я его понимаю. Наверное, на его месте я вела бы себя так же. Мы все хотим жить не зря…
— Павел жил не зря! — сказала Людмила. — Мы все вместе не стоим его мизинца.
— Не в этом дело, ты же понимаешь, что не в этом дело. А если бы это случилось с Карлом, ты бы думала иначе?
— Я бы тоже все сделала. Но Павел особенный человек. И Карл жив, здоров, и он даже спит. Он вообще не переживает. Он был бы рад, чтобы все закончилось.
— Ты не права, — сказала Цава. — И давай не будем сейчас…
— Молчи!
Людмила выбежала из лаборатории, хлопнула дверью.
— Вернется, — сказала Цава. — Вы поймите ее. Помимо всего, она безумно любит брата.
— И что было дальше? — спросил Павлыш.
— Прошло три дня. Я бы сказала, что мне страшно вспоминать о них. Но не могу, потому что все продолжается… Павлу стало хуже. Вы знаете, синие пятна стали больше, кровь начала перерождаться. Очень сильные боли…
Павлыш подумал, что понял, почему на столике у Варнавского было столько пустых полосок. Они были использованы тогда… когда?
— Штромбергер сказал, что положение Варнавского безнадежно. Вот если бы можно повернуть время вспять… И тут он схватился за свои листочки и стал писать, считать. Он всегда достает листочки, а потом их теряет. У нас есть программа: изучение малых сдвигов. До часа. Даже на изолированной системе это может грозить катаклизмами. А Штромбергер подсчитал, что наших ресурсов хватит, чтобы увеличить сдвиг. Этого еще никогда никто не делал. И не должен был делать. Мы понимали, что нельзя, но если есть шанс, понимаете, если есть шанс, то мы должны были его использовать. И мы вернули время, повернули вспять. На максимум. На неделю. Это было очень трудно — физически трудно. Время раскручивалось назад с дикой скоростью, и все процессы шли обратно… Как на пленке, которую вы крутите задом наперед. Никто из нас не смог запомнить, как это происходило. И приборы тоже отказались зарегистрировать этот переход. Может, просто еще нет таких приборов.
Вошла Людмила. Она прошла к столу, села к микроскопу. Как будто остальных в комнате не было.
— И вы хотите сказать, что вы сдвинули время на неделю и Варнавский выздоровел?
— Я понимаю, это невероятно. Этого не должно было быть. Время не должно оказывать влияния на физическое состояние организма. Но так предсказал Штромбергер. И когда Павел пришел в себя и он был здоров, он согласился, что теоретически такую модель построить можно, но объяснить даже он не смог. Как вы объясните человеку, что электрон сразу и частица, и волна?
— И он все помнил?
— Мы боялись, что если опыт удастся, то мы все забудем. Мы даже записали все, что произошло, и надиктовали тоже. Думали, что если забудем, то достаточно будет включить магнитофон.
— И что же?
— Я могу наверняка говорить только о себе. Я помню, как очнулась. Знаете, так бывает после глубокого сна. Сначала ты вспоминаешь что-то приятное, думаешь, что вот птица поет за окном… И только потом вспоминаешь, что сегодня идти на экзамен. Вы понимаете?
— Конечно.
— Очень трудно было вспомнить, что произошло раньше, то есть потом. Было общее ощущение неудобства, боли, моральной боли, и необходимости вспомнить. По-моему, больше всех был растерян Варнавский. Ведь прыжок назад происходил без него. Он был очень плох, практически без сознания. Я помню, что отстегнулась от кресла — у нас есть акселерационные кресла, специально привезли для опытов со временем. Отстегнулась и вижу — рядом отстегивается Павел. Я смотрю на него и понимаю, что должна что-то вспомнить. А он меня спрашивает: «Что ты мне на шею смотришь?»
Светлана горько улыбнулась. Людмила не поднимала головы от микроскопа, но плечи ее вздрогнули.
— И помогли записи? — спросил Павлыш.
— Оказалось, что магнитофонные пленки пусты. А бумажки целы. Этого даже Карл не смог объяснить. Он вбежал тогда к нам — его кресло в другом отсеке стояло — потрясает бумажками и кричит: «Неделя! Ровно неделя!» В тот момент он был рад эксперименту, рад, что все удалось. Он тоже не помнил, почему мы это сделали. А Варнавский почти сразу спросил: «Почему мы это сделали? Мы не должны были этого делать».
Светлана замолчала.
— А потом? — спрашивать и не надо было. Ответ был Павлышу известен. Но ему хотелось, чтобы в комнате не было молчания.
— К вечеру того же дня все началось снова.
— Нет, — сказала Людмила. Откашлялась. — Ты же знаешь, что нет. Позже.
— Я забыла, — сказала Светлана. — Ты права.
— Нам надо было сразу бросаться в лабораторию, — сказала Людмила. — Не терять ни минуты. А мы сдуру решили, что, может быть, снова это не повторится.
— Нам очень хотелось верить, что не повторится, — сказала Светлана. — И Павлу очень хотелось. Мы даже не говорили об этом в тот день. А на следующий день, перед обедом, ко мне пришел Павел и сказал, что у него синие точки на шее.
— И все повторилось?
— Да! — Людмила резко отодвинула микроскоп. Он чуть не упал. — И вчера повторилось в третий раз. И пускай Павел против, и вы все в душе считаете меня сумасшедшей, но я не могу и не хочу мириться с очевидностью, понимаете? Я уже близко, ты же знаешь. Жидкий азот блокирует…
— Людмила, опомнись, — сказала Цава. — Ты можешь локально блокировать что-то жидким азотом. Но у Павла поражен костный мозг.
— Третий раз… — повторил Павлыш. Теперь ясно, почему они все на пределе. Это не один день, не два, это две недели. Без сна, в поисках выхода, которого нет. И никто не может остановиться, потому что есть возможность вернуть время назад, проснуться утром и увидеть, что все здоровы, что впереди еще осталось время и можно надеяться.
— Меньше двух недель, — сказала Светлана, как будто подслушав мысли Павлыша. — Потому что происходит компенсация времени.
— Я не понимаю.
— Мы отбрасываем планету назад. На неделю. Значит, время на ней идет на неделю сзади всего времени Галактики. Планета не может остаться вне времени. Поэтому объективное время на планете начинает двигаться несколько быстрее, чем время вокруг нее, так, чтобы догнать остальной мир. И этим мы управлять не можем. За каждую минуту, которую проживает сейчас Земля, мы проживаем полторы. Наше время ускоряется. Оно как сжатая пружина. Варнавский говорит, что это великое открытие. Что оно стоит его смерти. Такого не могли представить даже теоретически. Это так и называется — пружинный эффект.
— Эффект Варнавского, — тихо поправила ее Людмила.
— Во второй раз болезнь прогрессировала быстрее, — сказала Светлана. — И сейчас мы думаем, что осталось три дня. Или, возможно, меньше.
Штромбергер сказал Павлышу, что для того чтобы в накопителях образовался достаточный резерв энергии для очередного броска назад, потребуется еще два дня. Может, чуть больше. Тогда стоит попробовать выйти за пределы системы на «Оводе».
Варнавский слышал этот разговор. Они сидели в столовой перед чашками стынувшего чая. Синева пятнами наползала на щеки Варнавского. Его знобило.
— Чепуха, — сказал Варнавский. — Зачем это?
— Если дотянуть до четвертого дня, — сказал Карл, крутя в пальцах листочек, — то резервов энергии должно хватить, чтобы уйти дальше в прошлое. Павлыш с вами на борту вырывается в пространство и идет на рандеву с «Титаном» в той примерно точке, в которой он отделился от корабля.
— Вы математик, Карл, — сказал Варнавский. — Вы должны понимать. Во-первых, у нас никогда не хватит энергии, чтобы вернуться настолько назад. Во-вторых, планета не выпустит Павлыша…
— Но один раз это случилось.
— Мы не знаем, почему. К счастью, Павлыш остался жив. Шансов на то, что он останется жив еще раз, практически нет.
Варнавский потер указательным пальцем синее пятнышко на тыльной стороне ладони другой руки. У него были красивые пальцы с крепкими квадратными ногтями. Он заметил взгляд Павлыша и отдернул руку.
— Но если вы выйдете, — настаивал Карл, — то сможете дать сигнал. Не исключено, что какой-то другой корабль проходит в непосредственной близости…
— Каков шанс?
Карл промолчал. Павлыш тоже. Оба знали, что шанс приближается к нулю.
— Энергия накопится за день, в лучшем случае за день до моей смерти. Даже если корабль и вырвется отсюда, Павлыш будет вынужден провести несколько недель с моим трупом на борту. Мы полагаем, что вирус не передается, а вирус с трупа?
Варнавский говорил теперь о своей смерти, как о случившемся. Как будто таким образом ему было легче смириться с ней.
Павлыш понимал, что Варнавский несколько преувеличивает. Если бы он умер на борту, Павлыш вынес бы тело и укрепил его снаружи. Но он не мог говорить о том, что будет после смерти с человеком, не желавшим умирать в космосе и причинять этим ему, Павлышу, неудобства. Все это было абсурдно, и, может, даже абсурднее был этот трезвый разговор, чем постоянная истерика Людмилы.
— Но мы должны попытаться! — сказал Карл. Может, излишне горячо. Как будто не был до конца уверен. И Варнавский уловил эту неуверенность.
— Допусти простую вещь, — сказал он. — Что мы не временщики, а геологи. Это уже случалось. Я заболеваю здесь, на планете. Это плохо. Я хотел бы пожить. И вы хотели бы, чтобы я жил. Каждую секунду на Земле и в космосе умирают люди. Это тоже плохо. Они все хотят жить. И их близкие хотят того же.
— Но мы не геологи! — сказала Людмила, которая незаметно вошла в столовую. — То, что мы смогли отсрочить твою гибель и, может быть, если не сейчас, то на следующий раз, еще через раз мы все-таки найдем противоядие, это не наша — это твоя заслуга! Это твои идеи! И мы не остановимся, пока не докажем, что достойны тебя. Если не в таланте, то в настойчивости.
— Людмила, шла бы ты спать, — сказал Варнавский. — Ты уже не владеешь собой. Сама сходишь с ума и доводишь меня до безумия.
— Как ты можешь так говорить!
— А не кажется тебе, что в происходящем есть определенный эгоизм жертвенности? Ты считаешь, что меня спасают. А ты знаешь, что я умирал три раза, и умирал достаточно тяжело — не дай бог никому так умирать. И завтра-послезавтра умру еще раз — погоди, не перебивай меня! Я знаю, как тебе трудно, как всем трудно, я понимаю, что вами руководит, — вы хотите спасти меня. А я давно мертв. А кончится это тем, что погибнет вся станция. А я не хочу быть скифским царем, с которым хоронили друзей и любимых жен, — Варнавский вдруг улыбнулся. И Павлыш вдруг понял, что раньше он был очень веселым человеком. — Хотя история не знает, чтобы в жертву приносили и медицинских инспекторов.
— Мы-то здоровы! — Людмила разозлилась на брата.
Интересно, кто из них старше? Обоим за тридцать. Но Павлыш не видел их в нормальной жизни. Ведь если Людмила старше, то она наверняка лупила любимого брата в детстве, лупила и всех, кто посмел обидеть его.
— Неужели вы не видите, как ускоряется пружинный эффект? А где предел ускорения времени и предел выносливости человеческого организма? Кстати, частично состояние всех нас объясняется тем, что мы живем в ускоряющемся времени. Павлыш, как вы себя чувствуете?
— Так себе. Но, возможно, я плохо выспался…
— Дело не в этом. Пора бы догадаться.
— И что же? Нам все бросить? И ждать? Ты бы ждал, если бы это случилось со мной? Или с Карлом?
— Нет, — сказал Варнавский.
— Ты непоследователен. Павлыш, я пришла за вами. Вы мне нужны.
— Пойдемте, — сказал Павлыш.
Варнавский только махнул рукой.
В лаборатории Людмила спросила:
— Лететь он отказался?
— Я думаю, он прав, — сказал Павлыш. — Он попросту умрет в космосе. И в корабле ему будет труднее, чем здесь.
Павлыш не думал, что Людмила так быстро смирится с этим. Потом догадался, что ей страшно расставаться с братом. Если здесь, на станции, она могла на что-то надеяться, то чудо за пределами планеты, чудо вдали от нее было немыслимо. «Эгоизм жертвенности», — повторил Павлыш слова Варнавского.
Павлыш и в самом деле паршиво себя чувствовал. И он видел, как трудно Светлане. Но если они были больны — больны временем, то он, доктор Павлыш, не знал, что от этого помогает. Он украдкой пощупал пульс. Пульс был учащенным. Но от усталости или так организм отзывался на ускоренный бег минут, нарушающий биологические часы, тикающие в каждом организме?
— Я полежу, — вдруг сказала Светлана. — Я немного полежу и вернусь.
— Иди, — сказала Людмила. Она не смотрела на Светлану. Она обвиняла ее в слабости, а может, собственная выдержка Людмилы еще ярче высвечивалась на фоне слабостей окружающих?
Павлыш проверял результаты лапутянских, как он называл их для себя, опытов Людмилы. Но и сам ничего лучше придумать не мог. Он привык к системе, к последовательности, к послушной последовательности причин и следствий. Ему не приходилось соревноваться со временем, причем выходить на этот бой безоружным. Одной настойчивости и веры, как у древних христиан, выходивших с крестом в руке на арену Колизея в Риме против разъяренных львов, было мало. Львы, если против них не вооружиться, побеждают.
Пожалуй, впервые Павлыш оказался воистину в трагической ситуации. В ней была предопределенность. За тонкими перегородками лежал человек, который умирал в четвертый раз. И старался уменьшить боль лишь для того, чтобы успеть написать, оставить после себя то, что еще жило в его мозгу. Осуждать Варнавского или восторгаться им? Кто здесь герой, кто жертва? Павлыш поймал себя на том, что рассуждает высокопарно, как в высоком жанре.
В этой трагедии Павлыш не только зритель. Он и участник. Пульсирующая головная боль напоминает, что в конце пути спасение одного может обернуться гибелью остальных. Но ни он, ни толстый добряк Штромбергер, ни маленькая Цава, ни отчаянная Людмила, ни даже Варнавский не в состоянии остановить эту все ускоряющуюся карусель.
Вошла Светлана. Значит, она так и не смогла заснуть.
— Карлу кажется, — сказала она деловито, — что его стул лучше, чем в прошлый раз.
Людмила сразу убежала.
Они пробовали на Варнавском всевозможные препараты. Весь день Павлыш старался остановить своих врачевателей, он допускал лишь те средства, что были заведомо безвредны. Хотя как докажешь, что они безвредны для организма в таком состоянии. Смертельной может стать даже валерьянка.
Примерно через час Павлыш понял, что больше не в состоянии сидеть в лаборатории, и пошел к себе отдохнуть. Людмила вроде и не заметила его ухода.
Павлыш лег на койку, заложив руки за голову. Он не стал раздеваться. Голова раскалывалась так, что все становилось безразлично, — лишь бы боль прошла. Он понимал, что надо встать и думать, что-то делать… И лежал. За иллюминатором была чернота. Без звезд.
Если они не улетят, то следующий виток отступления будет еще короче. Потом еще короче… Наверное, все же надо попытаться взлететь. У них в случае удачи будет три дня. Три дня полета, может, связь с проходящим кораблем… Мало ли бывает случайностей… Взлететь, взлететь, убежать отсюда…
Послышался стук в перегородку. За перегородкой была каюта Варнавского. Стук повторился. Он был тихим, осторожным. Павлыш заставил себя подняться. Хорошо бы оставить голову здесь, на койке.
Павлыш вышел в коридор. Никого.
Он заглянул в каюту.
Варнавский лежал. Лицо его было синим.
— Павлыш, — сказал он, — у нас всего несколько минут. Слушайте.
Варнавский старался говорить быстро, но губы плохо слушались его.
— Я почти кончил, — продолжал Варнавский. — Времени не хватило. Сами понимаете. Да закройте дверь, они могут услышать! Если они снова сделают прыжок обратно, пленки погибнут. Я наговорил на пленки, понимаете, и пленки погибнут, потому что я уже не могу писать.
Варнавский повторял фразы, словно хотел вдолбить их в голову Павлышу:
— При обратном переходе пленки стираются. А мне в следующий раз уже не вспомнить. Пружинный эффект снижает деятельность мозга. Снова мне не сделать. Возьмите пленки.
— Вы думаете, что я взлечу?
— Нет. Вы не взлетите. Это невозможно. Вы должны взять пленки. Никому ни слова. Они пленники чувства долга. Если можно что-то сделать, надо делать. Это парадокс. Он никуда не ведет. Если они еще раз сделают прыжок, то я уже не сделаю теории. Понимаете? Тогда я зря жил. Мне легче умереть, если я жил не зря. Мне нужно умереть, чтобы жить не зря. Все очень просто, вы возьмете пленки, и пока никому ни слова. И потом сделаете еще одну вещь. Очень просто. Я знаю. Пульт управления компьютером, который высчитывает и производит прыжок, под станцией. Там люк, вы видели. Вам нужно спуститься туда сейчас. Это просто. Вам надо взять что-то тяжелое и спуститься. Возьмите этот камень. Сувенир, я его взял как сувенир. В день прилета. Я думал увезти его на Землю. Камень, который путешествовал во времени. Возьмите его. В правой части пульта под стеклом контакты подачи энергии на установку. Разбейте стекло. Разбейте стекло и контакты. Вы поняли? Они не смогут вернуться во времени. И тогда моя работа будет цела. Это самое главное. От человека остается только работа, вы понимаете? Вы должны это сделать…
Варнавский закрыл глаза. Павлыш увидел, как его рука, вся в синей сыпи, тянется к камню, лежащему на столе.
— Ну! — сказал Варнавский хрипло.
Павлыш подошел к столу. Кассеты лежали аккуратной стопкой.
— Три верхних, — сказал Варнавский, не открывая глаз.
Павлыш взял кассеты.
— Теперь идите. Камень! Камень!
Павлыш стоял.
— Я не могу, — сказал он.
— Идиот. Вы убийца…
В словах не было чувств. Была только усталость.
— Я понимаю, — сказал Павлыш. — Но, может быть, не сотрется?
— Сотрется. Обязательно сотрется. Вы же видите, что я не могу подняться. Я прошу вас! Не только ради меня. Ради Людмилы, Светланы, ради вас самого! Вы же не перенесете ускорения времени. Никто не перенесет. Жертвенность — это плен.
То, что просил сделать Варнавский, было самым простым, разумным, и, вернее всего, Варнавский был прав — выход один. Павлыш мысленно уже спустился к компьютеру и разбил стекло. И тогда еще через день, задыхаясь от боли, Варнавский умрет. Инвариантно. Как если бы это была станция геологов. Но оставался маленький шанс, оставалась надежда на чудо — еще три дня, послезавтра Варнавский проснется здоровым, у него и у них будет еще три дня. И что-то получится. Ничего не получится, понимал Павлыш, но послушаться Варнавского означало убить его.
— Ну как вы не понимаете, — повторял Варнавский. — Я сам не могу дойти. Я опоздал. Я хотел кончить и опоздал.
Голова Павлыша раскалывалась. Он протянул руку к камню. Но рука не послушалась его.
Вошел Карл.
— Вы здесь? — он ничуть не удивился. — Людмила говорит, что есть надежда. Она говорит про какие-то квасцы. Она просит вас прийти. Как ты, Павел?
— Он тоже трус, — сказал Варнавский. — Он как и ты.
Штромбергер взглянул на Павлыша.
— Я вас понимаю, — сказал он.
С квасцами ничего не получилось. Людмила просто очень хотела, чтобы получилось. Но прошел час, прежде чем Павлышу удалось разубедить Людмилу. Павлыш понимал, что уходить нельзя. Прошли еще минуты. Потом Светлана упала в обморок. Тихо съехала на пол.
— Ну вот! — Людмила сказала это так, словно Светлана притворялась.
Павлыш наклонился над Светланой, расстегнул ей ворот.
— Вам помочь? — спросила Людмила.
— Нет, сейчас я сам все сделаю. В этом, по крайней мере, я разбираюсь.
Он с трудом поднялся, подошел к медицинскому шкафу.
Людмила тоже поднялась.
— Я пойду к Павлу, — сказала она. — Карл забудет сделать ему укол.
Карл не дал ей уйти — он вошел в лабораторию.
— Я сделал укол. Он спит. Не ходи. Что со Светланой? Ей плохо?
— Ему не лучше? — спросила Людмила.
Павлыш дал Светлане понюхать старого доброго нашатыря. Когда она пришла в себя, заставил выпить фирменную смесь — ее Павлыш изобрел на четвертом курсе. Весь институт принимал перед экзаменами. Целый месяц Павлыш был самым популярным человеком на курсе.
— Как накопители? — спросила Людмила.
— Завтра, — сказал Карл. — Боюсь, что сегодня еще не хватит энергии.
— В прошлый раз хватило четырех дней.
Карл развел руками.
— Ночью я буду сидеть у него сама, — сказала Людмила. — Вы спите. Все спите. Завтра переход. Мне нужно, чтобы все были бодрые.
— Прости, — сказала Светлана.
И в этот момент мигнул свет. Раз, два.
— Что такое? — спросила Людмила. — Еще этого не хватало!
Павлышу показалось, что станция вздрогнула. Чуть-чуть.
— Что случилось? — закричала Людмила. Она первой побежала к двери. Остальные за ней. Павлышу пришлось подхватить Светлану — ноги ее плохо держали.
Со стороны они, наверное, выглядели смешно. Им казалось, что они бегут, а они плелись, держась за стены.
Дверь к Варнавскому была открыта.
Кровать пуста.
— Где он? — Людмила готова была вцепиться в Карла ногтями. Павлыш оставил Светлану, она сразу прислонилась к стене, и попытался встать между Карлом и Людмилой. — Почему ты ушел?
— Он не мог встать, — сказал Карл. — Я знаю, в таком состоянии он не мог встать. Он спал.
Людмила уже не видела их, она смотрела вдоль коридора. Потом бросилась в его конец. Павлыш не сразу понял, почему. Потом увидел, что Людмила рванула дверь в переходник — шлюзовую камеру. Она решила, понял Павлыш, что Варнавский вышел наружу. Чтобы погибнуть.
— Нет, — сказал Карл. — Этого быть не может. Ты же знаешь, если человек выходит в шлюзовую, раздается сигнал по всей станции. Ты же знаешь.
И все же Людмила начала набирать код на двери, потом потянула ее на себя. Дверь отошла с трудом.
Внутри загорелся свет. Зазвенел резкий сигнал. Внешний люк был заперт.
— Где же? Где же, где же? — как заклинание повторяла Людмила.
Светлана, перебирая руками по стене, дошла до трапа вниз, к компьютеру. У трапа валялась пустая полоска от таблеток.
Людмила тоже увидела ее.
Она первой спустилась по трапу.
Варнавский лежал головой на пульте. В руке среди осколков стекла виднелся камень. Варнавский не выпустил его.
Он был мертв. Павлыш почему-то подумал, что он был мертв, уже когда разбивал стекло. Разумеется, в его состоянии невозможно было добраться до пульта. Он не мог спуститься по трапу, он просто упал вниз. Уже потом Павлыш узнал, что у Варнавского была сломана рука. Не та, конечно, что с камнем.
Людмила молчала, пока они поднимали Варнавского. Лицо его было спокойно.
Потом Павлыш пошел спать. Время на планете спешило, и надо было выдержать, пока оно успокоится, догнав Вселенную.
Ложась, Павлыш вынул из кармана кассеты Варнавского. И спрятал их к себе в сумку, на самое дно. Он отдаст их Людмиле потом, когда она придет в себя.
Он заснул быстро, проваливаясь в бесконечную пропасть, словно под наркозом. Последней его сознательной мыслью было: «А все-таки Карл дал себя уговорить. Не до конца. Но дал. Он ушел и не пустил Людмилу…»
Несколько раз Павлыш просыпался. После коротких, бегущих кошмаров. Часы его тела никак не могли смириться с тем, что время вокруг движется неправильно.
Я сижу на деревянной теплой скамье в зале ожидания аэропорта Шереметьево. Вокруг кипит оживленная деятельность: кричат разносчики лимонада и продавцы сахарного тростника, заклинатель кобр устроился со своей корзинкой у самого входа и мешает людям втискивать свои чемоданы. Все мои провожающие: дети, внуки, золовки, невестки, жены внуков, племянники… (сколько их — пятьдесят, шестьдесят?) — все разбежались. Привезли в зоопарк белого медведя из Австралии. Разгружают клетку на площади. Вот они и убежали.
А мне ведь лучше. Я люблю думать в одиночестве. Размышлять о странных путях судьбы. Минут пять назад внук Коля спросил меня: «А какой снег?» Все зашикали на мальчонку: «Как ты посмел потревожить дедушку таким глупым вопросом? Неужели ты не знаешь, что снег — это мороженое, только несладкое?»
А я помню, как снег покрывал поля, лежал на крышах, как его сгребали с дорог машины… А может, мне кажется, что я помню? Может, я подглядел это на какой-нибудь старой картине?
Нет, я обязательно должен помнить снег. Ведь мне в тот год было шестнадцать. Конечно, шестнадцать. Я родился в пятьдесят шестом, в самой середине двадцатого века.
Мало, ах, как мало осталось на свете людей, которые помнят события того драматического семьдесят второго года. Тогда, кажется, воевали во Вьетнаме и состоялась Олимпиада.
Какой-то пожилой гражданин со знакомым лицом — не начальник ли это моего младшего сына Бори? — сидит напротив меня на скамье, подогнув под себя босые ноги, и шлепанцы валяются на каменном полу. Он смотрит на свой голый пупок и размышляет. Ненавижу этих доморощенных философов. Созерцание пупка не отвечает национальному характеру русского человека. Что бы ни писала об этом «Литературная газета»!
На самом деле мы далеко не столь пассивны, как кажется окружающим. Вспомните, ведь это мы первыми вышли в космос. Мне могут возразить: это же было до перемены климата. А я отвечу: тем не менее нам всегда была свойственна предприимчивость. Я тому пример. Мне семьдесят шесть лет, а я не устал возить в Тбилиси мандарины и манго, собранные на моем подмосковном дачном участке. Пускай некоторые грузины с презрением поглядывают на предприимчивых русских и эскимосов, торгующих овощами и фруктами на их базарах, — кто-то же должен снабжать витаминами страну с умеренным климатом. Мы не виноваты, что мандарины вызревают под Москвой раньше, чем в Баку.
Сосед рядом со мной развернул газету. Все те же новости, все те же темы. Ну как может он охать при таком, в сущности, банальном известии, как попытка взбесившегося крокодила искусать отдыхающих в Малаховке или об очередной вспышке чумы во Владимире? У нас всегда в жару свирепствует чума, всегда бесятся крокодилы и нападают на людей акулы в Рыбинском море. Ничего удивительного. Вроде бы в Рыбинском море акул до 1972 года не водилось. А может быть, я ошибаюсь. Меня теперь часто подводит память.
Я помню многое, и помню ясно. Потом — провал. Например, четко представляю себе картину лета того года. Мгла от горящих вокруг Москвы лесов, месяц за месяцем температура не падает ниже тридцати градусов, люди умирают на улицах от тепловых ударов, и газеты пытаются внушить населению, что лето пройдет и наступит осень. О, как наивны были верившие этим газетам обыватели. Как анекдот в то лето рассказывали историю о человеке, который покупал дрова, надеясь на наступление зимы. Я отлично помню, что температура в Москве к сентябрю достигла постоянных сорока градусов и начались самовозгорания домов. Помню, как практически вымер от тепловых ударов город Архангельск. Помню, как падали и тут же умирали люди на улицах Москвы. Помню, как перестала идти вода и люди под палящим солнцем пробирались к пересохшей, мелкой Москве-реке и пытались набрать воды из цепочки луж, в которую она превратилась. Я помню, как мой сосед Сидоров обменял жену на бутылку пива и как завидовали ему товарищи по работе. Да, это было трудное лето, и это была трудная осень.
А вот когда произошел моральный переворот, когда люди смирились и перестали ждать зимы, я не помню. Кажется, это случилось в ноябре. Да, именно тогда вышло в свет историческое постановление правительства о переходе на вегетарианское питание. Ведь теперь выросло поколение, которое твердо уверено, что корова в России испокон веку — священное животное. А я должен признаться: ел когда-то говядину (так называемое коровье мясо). Это большой грех, но грех лишь в глазах моих молодых современников. Да, как сейчас вижу: я открываю газету, и там объявление о переводе крупного рогатого скота в ранг священных животных, о переименовании животноводческих хозяйств в питомники священных коров и о разрешении таким образом проблемы животноводства вообще. И как сейчас стоит перед глазами последняя фраза постановления: «Перегоним США по числу священных коров на уровне мировых стандартов!» Да, было время и были люди!
Тогда мало осталось в живых истинных москвичей. Кожа их слабо переносила загар, они вымирали, но жизнь в Москве поддерживали приезжие — туристы, командировочные, гости столицы. Будучи более закаленными, чем изнеженные прохладой жители столицы, они подменяли их, и процесс этот проходил почти незаметно.
Как-то, было это, кажется, в середине октября, я приплелся домой. Было уже тепло — весь день я провел в водопроводной трубе под Неглинкой, — меня встретил отец, вернее, голос его, потому что папа сам уже не мог передвигаться. «Познакомься, мальчик, — сказал папа, — эта женщина отныне твоя мама. Она приехала вчера из Бузулука и заменит нашу маму, которая нас сегодня после обеда покинула». Мне бы надо заплакать, сопротивляться… Но как можно сопротивляться, если температура приблизилась к пятидесяти, и мало у кого из моих сверстников были родители. Я принял новую маму как должное, но что с ней стало потом — не знаю. Отец мой, насколько мне известно, решил спастись и ушел пешком на юг, к прохладе и умеренному климату. Вряд ли он пережил переход через Среднерусскую пустыню.
Ага, вот и возвращается мой сын. За ним — свора его детишек и обе его жены. Как смешно сегодня думать о том, что когда-то у нас была проблема малой деторождаемости. Сегодня на всех стенах висят плакаты: «Ограничивайте число детей восемью! Это разумно!» А что есть разум? Когда под новый, семьдесят третий, год мы были объявлены слаборазвитой страной и нам стали оказывать экономическую помощь более счастливые соседи, рождаемость сразу поползла вверх. Примерно с такой же скоростью, как стала падать грамотность. Говорят, и то и другое произошло от пассивности населения. Ведь, для того чтобы детей рождалось поменьше, родители должны об этом думать. А кто, простите, будет думать в нашем климате?
Мой сын садится рядом и молчит. Жены начинают вытирать сопли малышам. Женщины всегда суетливы и глупы. Есть мнение, что в ближайшем будущем их ограничат в передвижении и даже, может, запретят им выходить из домов без паранджи. В этом, кажется, есть смысл. У людей и так мало собственности: тростниковая хижина, белая тряпка — национальная русская одежда, его жены и дети. Мой сын, правда, демократ. Я его сам таким вырастил. Он умеет читать и даже подписывается. Это дало ему хорошую работу на кунжутовой плантации в Черемушках. Он бы зарабатывал лучше, но с него берут большие штрафы за то, что обезьяны потребляют посевы.
— Отец, — сказал сын, садясь у моих ног. — У нашей плантации появился тигр. Он уже украл двух рабочих.
— Что делать, сын, — отвечаю я, как всегда, мудро. — Тигры всегда водились под Москвой. Испокон веку.
Я в этом в самом деле не уверен. Но нельзя вносить смущение в мозг моего сына. Он — моя надежда и опора в старости.
— Выпей холодного тростникового сока, — говорю я сыну. — И не думай о тиграх.
Здание аэропорта пошатывается. В «Вечерней Москве» писали уже, что его наполовину сожрали термиты, но администрация аэропорта и в ус не дует. Это прискорбно. Если здание упадет, в будущем придется ждать самолеты под навесом из пальмовых листьев. Как в Новосибирске, куда я в прошлом году ездил закупать копру.
— Ах, — говорит мой сосед. — Быть не может.
И он показывает мне заметку в газете, где сказано, что в Кольской пустыне, у самого моря, обнаружены остатки какого-то древнего города. Ученые, если верить газете, полагают, что город назывался Мурманском.
Что же, все может быть. Мы как-то всей семьей ездили туда, на берег моря, отдыхать. Было, как всегда, очень жарко, и надоедали скорпионы и гремучие змеи. Там высокие дюны, в которых можно укрыть и не один город. Когда-нибудь там могла существовать цивилизация. И она могла называться мурманской. Это было очень давно. Хотя постойте… нет, мне показалось.
А впрочем, я, когда вернусь из прохладной Грузии (сын как раз спрашивает меня, не забыл ли я свитер и пальто, — отвечаю, что не забыл), обязательно зайду в Исторический музей. Мне, как интеллигенту, человеку грамотному и свидетелю больших событий, интересно бывать в этом хранилище прошлого. Там, в небольших комнатах, закрытых для посторонних, хранятся некоторые вещи, выставлять которые неудобно, потому что редкие посетители музея, заходящие туда в основном посидеть в тени и выпить прохладительных напитков, могут считать это пустой выдумкой и обидеться. Там есть картина «Снег идет» и целый ряд предметов из металлов, например монеты и еще кое-что. Некоторые из этих вещей можно встретить в Африке, но сотрудники музея уверяют, что они изготавливались в Москве. Мы иногда вместе с сотрудниками весело смеемся над тем, сколько усилий тратили наши предки для того, чтобы выжить, какие смешные одежды они носили на улицах Москвы, в каких смешных экипажах они передвигались…
Ну ладно, пора кончать размышления. У меня еще будет возможность вернуться к ним в дороге. Вот уже по залу идет стюардесса с хлопушкой и созывает пассажиров на самолетный рейс Москва — Тбилиси. Мои родственники подхватывают тюки и чемоданы. И мы спешим к выходу на посадку.
Вот и наш самолет — очень красивый, современных линий экипаж, запряженный буйволами. После некоторой схватки за места меня удобно устраивают у открытого окошка. Мои мешки с зелеными мандаринами — рядом. Теперь предстоит долгая дорога через пустыню, тропические леса и мангровые заросли Тулы. Только бы мандарины не созрели раньше, чем я доберусь до студеного города Тбилиси.
— Прощай, дедушка! — кричат мои родственники.
Они не надеются меня снова увидеть.
Но я знаю, что вернусь. Мне обязательно надо побывать в Историческом музее и узнать, водились ли тигры в Москве до 1972 года. А вдруг их не было?
1973 г.