Джек познакомился с Джоун Харрис в Нью-Йорке несколько лет назад. Он привык называть ее про себя «вдовой». Она одевалась во все черное, и, где бы ни жила, у нее всегда царил беспорядок, какой бывает в доме, откуда только что вынесли покойника. Впрочем, Джек окрестил ее так отнюдь не со зла: он очень даже хорошо относился к Джоун. Земляки и ровесники, они выросли в небольшом городке в штате Огайо, и в Нью-Йорк прибыли почти одновременно, в середине тридцатых годов. Свое первое лето в Нью-Йорке они часто встречались после работы и шли в бар пить мартини, а потом в кафе — обедать и играть в шашки.
Джоун начала с того, что поступила на курсы для моделей; полтора месяца она там обучалась искусству ходить с книжкой на голове — для осанки, — а потом выяснилось, что она не фотогенична. Ей удалось устроиться в одном из первоклассных ресторанов в качестве так называемой «хозяйки». В пронзительном розовом свете ламп она стояла у вешалки, потряхивая черной гривой, и приветствовала посетителей, а ее черная юбка колыхалась в такт любовным стонам струнного оркестра. Это была крупная красивая девушка; у нее был прелестный голос, а в лице и во всем ее облике было разлито ровное, здоровое и радостное приятие мира. Она была простодушно и неисправимо общительна и, когда бы ее ни позвали, в любой час ночи, была готова вскочить с постели, одеться и отправиться кутить, — Джек очень ценил в ней это качество. Осенью она поступила в универсальный магазин на какую-то мелкую административную должность. Они с Джеком встречались все реже и реже и вскоре совсем перестали встречаться. Джек сошелся с девушкой, с которой он познакомился на одной из вечеринок, и как-то так получилось, что он ни разу не задумался, куда девалась Джоун.
У подруги Джека были родные в Пенсильвании, и Джек часто проводил с нею там конец недели. Квартирка в Гринич-Вилледж, свободная любовь, поездка ночным поездом по пятницам за город — именно так и представлял себе Джек жизнь в Нью-Йорке. Он чувствовал себя совершенно счастливым.
Однажды он возвращался со своей подругой из Пенсильвании. Поезд лениво тащился через штат Нью-Джерси. Сотни пассажиров ехали в нем. Лица их были обветрены, ноги устали, и все эти люди казались жертвами одного и того же исполинского, изнурительного пикника. И так же, как все, Джек и его подруга не знали, что делать с огромными букетами цветов и зелени, которыми их нагрузили. Поезд остановился на Пенсильванском вокзале, и они двинулись по платформе к эскалатору. Когда они проходили мимо широких ярко освещенных окон вагона-ресторана, Джек повернул голову и увидел Джоун. Он не мог припомнить, когда они встречались в последний раз — то ли в День благодарения[9], то ли на Рождество.
Ее спутник был, по всей видимости, пьян. Он сидел, положив голову и руки на стол. Возле его правого локтя лежал опрокинутый стакан из-под виски с содовой. Джоун осторожно потряхивала его за плечи и что-то ему говорила. Вид у нее был немного растерянный, и вместе с тем она как будто находила что-то забавное в своем положении. Официанты уже убрали с других столов и теперь стояли вокруг Джоун, ожидая, когда она приведет в чувство своего кавалера. Джеку было грустно видеть в такой переделке девушку, которая напоминала ему деревья и газоны родного городка, но он не знал, как ей помочь. Джоун продолжала трясти своего приятеля за плечи, а напиравшая толпа пронесла Джека мимо окон вагон-ресторана, мимо зловонной кухни и вверх по эскалатору.
В то же лето он как-то зашел пообедать в один из ресторанов Гринич-Вилледж и снова увидал Джоун. Сам он был уже с другой девушкой, южанкой. Джек попал в этот ресторан просто потому, что они оказались поблизости. Кормили там ужасно и вместо электричества горели свечи. В самом разгаре обеда Джек заметил Джоун в другом конце зала и, когда кончил есть, подошел к ее столику и заговорил с ней. Она представила его высокому человеку с моноклем. Тот поднялся со стула, поклонился и важно произнес:
— Мы очень рады приветствовать вас!
Затем пробормотал извинение и исчез в уборной.
— Он граф, шведский граф, — сказала Джоун. — Он работает на радио — четыре пятнадцать, по пятницам — правда, интересно?
Она была в восторге и от графа и от этого ужасного ресторана.
Зимой Джек перебрался в восточную часть города, в район Тридцатых улиц. Однажды холодным утром он шел на службу и, переходя Парк-авеню, увидел в толпе женщину, которую несколько раз встречал у Джоун. Он подошел к ней и спросил, как поживает ее приятельница,
— Так вы ничего не слышали? — спросила она, и лицо у нее сделалось печальным. — Я вам, пожалуй, расскажу. Может, вы что-нибудь придумаете.
Джек повел ее завтракать в закусочную на Мэдисон-авеню, и она ему рассказала всю историю.
У графа была программа, которую он назвал то ли «Песней фиордов», то ли еще как-то, — он исполнял шведские народные песни. Все понимали, что он никакой не граф, но это мало заботило Джоун. Познакомились они на вечеринке. Почуяв в Джоун сердобольную душу, он на другой же день переселился к ней. Примерно через неделю он стал жаловаться на боли в спине и объявил, что ему необходим морфий.
Потом оказалось, что морфий ему нужен постоянно. Без морфия он начинал браниться и буянить. Джоун завела знакомство с врачами и аптекарями, продающими наркотики из-под полы, и, когда ей не удавалось раздобыть морфий у них, пускалась во все тяжкие, не гнушаясь никакими источниками. Друзья опасались, как бы ее не прирезали в один прекрасный день в каком-нибудь притоне. Между тем Джоун забеременела. Сделала аборт. Граф бросил ее и переехал в ночлежный дом на Таймс-сквер, но мысль о его беспомощности не давала ей покоя. Она боялась, что он без нее умрет, последовала за ним туда, поселилась в его комнате и продолжала покупать ему морфий. Он снова бросил ее. Джоун прождала неделю в надежде, что он вернется, а потом отправилась обратно в свою квартиру в Гринич-Вилледж, где по соседству проживали ее друзья и знакомые.
Джек очень сокрушался, когда узнал, что эта простодушная девушка из штата Огайо сошлась с грубым и безжалостным морфинистом, что ей пришлось столкнуться с уголовным миром, и он в тот же вечер позвонил ей и пригласил ее в ресторан «Чарлз». От нее по-прежнему веяло спокойствием и здоровьем. Голос ее был прелестен, как всегда, и напоминал родные вязы, зеленые газоны и стеклянные висюльки над крыльцом, которые колышутся на ветру с мелодичным звоном. Джоун рассказала ему про графа. Она говорила о нем кротко, без тени горечи. Голос ее, казалось, был создан для того, чтобы выражать наивное доброжелательство и радость жизни, казалось, что в душе ее не было места для каких-либо иных чувств. Она ела много, с аппетитом, и оживленно болтала о своей новой работе. После обеда они пошли в кино, и он проводил ее до дому.
В ту же зиму Джек встретил девушку, на которой решил жениться. Они объявили о своей помолвке в январе, а свадьбу назначили на июль. Весной Джоун пригласила его к себе пить коктейли. Приглашение пришлось на субботу; в этот день его невеста как раз уезжала в Массачусетс навестить родителей, и, не зная, как убить время, он сел на автобус и поехал в Гринич-Вилледж. Джоуи занимала свою прежнюю квартиру на третьем этаже одного из небольших домов без лифта, где посетители звонят в звоночек над почтовым ящиком в вестибюле и слышат предсмертное хрипенье замка в ответ. К почтовому ящику была прикреплена визитная карточка Джоуи Харрис, украшенная автографом некоего Хью Васкома.
Джек поднялся по двум пролетам лестницы, покрытой ковром. На площадке третьего этажа его встретила Джоуи, как всегда в черном. Она поздоровалась и сейчас же втащила его в комнату.
— Я хочу познакомить тебя с Хью, — сказала она.
Хью — дюжий красномордый парень с бледно-голубыми, воспаленными от пьянства глазами, держался с изысканной вежливостью. Джек постоял немного с ним, а потом увидел знакомого возле камина и подошел к нему. Тут-то, впервые, он и обратил внимание на странный беспорядок, царивший у Джоун. Правда, книги стояли на полках и мебель была вполне приличная, по почему-то все в комнате казалось не на месте. Словно кто-то расставил вещи как попало, не задумываясь. В этот же вечер, и тоже впервые, Джек испытал такое чувство, словно кто-то в этой комнате только что умер.
Гостей собралось человек десять-двенадцать, и Джеку, после того как он несколько раз прошелся по комнате, стало казаться, будто он всех их видел прежде, на других вечеринках. И женщину в модной шляпке, служившую в какой-то конторе, и мужчину, который мастерски изображает Рузвельта, и мрачную чету, у которой принята к постановке пьеса, и журналиста, который поминутно крутит приемник, чтобы узнать последние новости о гражданской войне в Испании. Джек разговаривал с женщиной в модной шляпке и пил мартини. В окне виднелись китайские вязы, растущие на заднем дворе, а где-то вдалеке, на скалистых берегах Гудзона, грохотал гром.
Хью напился. Он стал расплескивать вино по всей комнате, словно пьянка была для него чем-то вроде веселой бойни: кровь льется рекою, а кругом — ужасающий беспорядок. Он выпил всю бутылку, залил себе рубашку вином, опрокинул чей-то бокал. Хотя гости порядком шумели, его хриплый голос покрывал все прочие голоса. Он стал придираться к фотографу, который смирно сидел в уголке с некрасивой женщиной и объяснял ей различные приемы фотосъемок.
— Стоило ходить в гости, чтобы сидеть в углу да разглядывать собственные ботинки! — кричал Хью. — Ну, чего вы пришли сюда? Дома не сидится, что ли?
Фотограф не знал, что ответить. Он и не думал разглядывать свои ботинки. Джоун подошла к Хью своей легкой походкой.
— Ну, прошу тебя, не затевай драки, мой милый, — сказала она. — Хотя бы сегодня.
— Заткнись! — сказал он. — Оставь меня в покое. Не суйся не в свое дело.
Он покачнулся и, в отчаянной попытке сохранить равновесие, опрокинул лампу на пол.
— Ах, Джоун, твоя прелестная лампа! — простонала ее приятельница.
— Лампы!!! — рявкнул Хью и, подняв руки, начал размахивать ими, словно невидимой дубинкой избивал самого себя.
— Лампы. Бокалы. Папиросные коробки. Тарелки и блюдца. Они меня убивают! Поймите же, они убивают меня! Бога ради, уедемте в горы! Уедемте в горы, люди, люди! Будем охотиться и ловить рыбу, будем жить! Давайте, черт возьми, жить как мужчины!
Гости шарахались и жались к стенам, как во время проливного дождя. А на дворе и в самом деле пошел дождь. Кто-то предложил подвезти Джека, он ухватился за этот предлог поскорее уйти. Джоун стояла в дверях, прощаясь с разбегающимися друзьями. Голос ее был мягок, как всегда; в ее манере не было ничего от тех истых христианок, которые, стиснув зубы перед лицом опасности, черпают неизвестно откуда силы и спокойствие: она держалась просто, безыскусственно. Можно было подумать, что она забыла о пьяном звере, который в это время метался по комнате, втирал каблуками стекло в ковер и истязал какого-то беднягу-гостя, не успевшего уйти, рассказом о том, как однажды он, Хью, три недели обходился без пищи.
В июле Джек поехал в Даксбери к невесте. Там, в фруктовом саду ее родителей, они и обвенчались; потом отправились на месяц в Вест-Чоп. Когда они вернулись в город, квартира их была завалена подарками, среди которых оказался кофейный сервиз от Джоун. Жена Джека ограничилась вежливой запиской в ответ.
В самом конце лета Джоун позвонила Джеку на службу и пригласила его к себе в гости с женой. Джек принял приглашение, потому что чувствовал себя виноватым перед Джоун — ведь ему следовало позвонить ей первым. Его жена рассердилась. Это была честолюбивая женщина, которая признавала одни только полезные знакомства, и у нее не было никакого желания ехать в Гринич-Вилледж.
На почтовом ящике поверх имени и фамилии Джоун было написано: «Франц Денцель». Джек с женой поднялись по лестнице — Джоун вышла встречать их на площадку. Они вошли в квартиру и сразу очутились среди непонятных для Джека людей.
Франц Денцель, немолодой немец, с желчным, а может быть, просто изможденным лицом, принял Джека с той витиеватой любезностью, от которой гость неминуемо чувствует, что пришел некстати — то ли раньше времени, то ли опоздал. Франц поднялся с кресла и голосом, не допускающим возражений, приказал Джеку сесть, а сам примостился на батарее. Кроме хозяина, в комнате находилось еще человек пять — все они были немцы и все пили кофе. Впрочем, где-то в углу приютились муж с женой, американцы. Видно было, что им не по себе. Джоун подала новым гостям кофе со взбитыми сливками.
— Эти чашечки когда-то принадлежали матери Франца, — сказала она. — Правда, прелесть? Это — единственное, что он взял с собой, когда удирал от фашистов.
Франц обратился к Джеку и сказал:
— Может быть, вы будете так любезны и изложите нам свое мнение об американской системе образования? Мы как раз ее обсуждаем.
Джек не успел раскрыть рот, как один из гостей, немец, начал яростно нападать на американскую систему образования. Остальные немцы присоединились к нему и принялись описывать все то вульгарное, что поразило их в Америке, и противопоставлять немецкую культуру американской. Где вы найдете в Америке, — с жаром вопрошали они, — что-нибудь подобное немецким вагон-ресторанам, Шварцвальду, Мюнхенской картинной галерее, исполнению Вагнера в Байрейте? Франц и его друзья перешли на немецкий язык. Ни Джек, ни его жена по-немецки не говорили, а американская пара, после того как поздоровалась с ними, упорно молчала. Джоун весело порхала по комнате, подливая гостям кофе, и казалось, что музыка чуждого наречия исполняет ее сердце радостью.
Джек выпил пять чашек кофе. Он чувствовал себя отчаянно неловко. Пока немцы хохотали над своими немецкими остротами, Джоун вышла на кухню, и Джек надеялся, что она вернется с какими-нибудь напитками, но вместо этого она внесла поднос, на котором было мороженое и блюдо с ягодами шелковицы.
— Мило, вы не находите? — спросил Франц, переходя на английский язык.
Джоун собрала кофейные чашки и направилась с ними на кухню, но Франц остановил ее у дверей.
— А у этой уже отбит краешек, да?
— Что ты, милый! — ответила Джоун. — Я не позволяю прислуге касаться их. Я всегда их мою сама.
— А это что? — спросил он, показывая пальцем на одну из чашек.
— Так это же та самая чашка, мой милый, с отбитым краем. Так было, когда ты распаковал сервиз— ты еще сам обратил на нее внимание, помнишь?
— Я привез все чашки в эту страну совершенно целыми, — сказал он.
Джоун прошла на кухню, Франц пошел за ней следом. Джек пытался поддержать разговор с немцами. Из кухни раздался звук пощечины и короткий вскрик. Франц вернулся к гостям и с жадностью накинулся на ягоды. Вскоре вернулась и Джоун, держа в руках блюдечко с мороженым. Голос ее был певуч по-прежнему, а слезы, если она и плакала, высохли мгновенно, как у ребенка. Джек с женой убежали после мороженого. Жена Джека была в бешенстве от загубленного вечера, а Джек считал, что уже больше никогда не встретится с Джоун.
В самом начале осени жена Джека забеременела и с упоением предалась капризам будущей матери — нежилась в постели по утрам, набрасывалась на консервированные персики среди ночи и произносила длинные монологи о своих почечных лоханках. Она хотела видеться только с теми из знакомых, кто, подобно им, ожидал ребенка, и, когда к ним приходили гости, на стол ставились только безалкогольные напитки.
В мае у них родился сын. Джек чувствовал себя счастливым и гордым. Первый его выход в свет с женой был на свадьбу. Новобрачная оказалась знакомой Джека по Огайо.
Венчанье состоялось в церкви святого Иакова, а после был большой банкет в Речном клубе. Музыканты в оркестре были наряжены венграми, к столу подавали виски и шампанское. Уже под вечер, когда Джек вышел в тускло освещенный коридор, он вдруг услышал голос Джоун.
— Ну, милый, ну не надо, — говорила она. — Ты сломаешь мне руку — перестань же, пожалуйста!
Какой-то человек прижал ее к стене и выворачивал ей руку. Увидев Джека, он отпустил ее. Все трое смутились. Джоун пыталась улыбнуться Джеку сквозь слезы. Он поздоровался с ней, не останавливаясь. Когда он шел обратно, в коридоре уже никого не было.
Года через два жена Джека взяла с собой сына, села в самолет и полетела с ним в Неваду — получить развод. Оставив ей квартиру и всю обстановку, Джек переехал в гостиницу возле Центрального вокзала. Сообщение о его разводе попало в газету. Через несколько дней у Джека в конторе раздался телефонный звонок, и он услышал голос Джоун.
— Ах, Джек, мне было так грустно читать о вашем разводе, — сказала она.— Мне она казалась такой славной... Но я звоню тебе по делу. Мне нужна твоя помощь, и я хочу, чтобы ты ко мне зашел сегодня, часов в шесть. Это разговор не телефонный.
Джек покорно отправился в Гринич-Вилледж и поднялся к Джоун. У нее был полный разгром. Картины и шторы сняты, книги уложены в ящики.
— Ты переезжаешь, Джоун? — спросил он.
— Вот об этом-то я и хотела с тобой поговорить, Джек. Но сперва дай я тебе что-нибудь устрою.
Она приготовила два коктейля с апельсином и протянула ему бокал.
— Меня выселяют за безнравственность, понимаешь? Люди, которые живут подо мной (а они казались такими симпатичными!) наговорили агенту домовладельца, будто я — пьяница, проститутка и не знаю уж что еще. Ну, словом, кошмар! А этот агент — он всегда был так мил со мной (вот уж не думала, чтобы он мог всему этому поверить!) — взял да и расторг договор, да еще грозится, что пожалуется на меня в магазин, где я работаю, если я не съеду по-хорошему. Этот милый агент даже разговаривать со мною не хочет! А когда я появляюсь у них в конторе, секретарша ухмыляется, словно я какая-нибудь ужасная женщина. Конечно, у меня довольно часто в гостях бывают мужчины, и мы иногда поднимаем шум, но не могу же я каждый день ложиться в десять часов, правда? Ну так вот, мой агент, очевидно, наговорил всем другим агентам по соседству, что я — безнравственная женщина и пьяница, и теперь никто не хочет сдать мне квартиру. Пошла я к одному разговаривать — такой симпатичный старичок, понимаешь, — а он сделал мне гнусное предложение. Кошмар! Мне велено съехать отсюда до четверга, а мне буквально некуда деваться.
Джек пытался уловить нотку горечи, негодования или хотя бы волнения в голосе у Джоун, но она рассказывала о преследованиях, которым подвергалась со стороны соседей и агентов, с невозмутимым простодушием. Казалось, она не жалуется, а поет о своих невзгодах, и Джеку невольно припомнились «жестокие» романсы, которые распевались у них в провинции, когда он и Джоун были детьми.
— Они отравляют мне жизнь, — тихо ворковала она. — Если в десять часов вечера у меня не выключено радио, они на другое утро звонят агенту и говорят, что у меня происходят оргии. Однажды, когда Филип — ах, ты, кажется, не знаешь Филипа: он из Королевского воздушного флота и сейчас уже уехал к себе в Англию, — словом, когда Филип и еще кое-кто забежали ко мне провести вечерок, соседи вызвали полицию. Полицейские ворвались ко мне и говорили со мною таким тоном, словно я бог знает что такое, да притом ринулись еще в спальню и искали там неизвестно кого. А когда соседям приходит в голову, будто я оставила кого-то ночевать у себя, они звонят мне и говорят всякие гадости. Я могу, конечно, отправить мебель на склад и переехать в гостиницу. Туда-то уж меня пустят, несмотря на мою репутацию, но я подумала, что ты, может быть, знаешь какой-нибудь дом, что, может быть...
Джеку была невыносима мысль, что эту великолепную, сильную молодую женщину травят какие-то соседи и агенты, и он обещал ей сделать все, что в его силах. Он предложил ей пообедать с ним в ресторане, но она сказала, что занята.
От нечего делать Джек решил пойти домой пешком. Вечер был душный. Небо заволокло тучами. Неподалеку от Мэдисон-сквер, по темному переулку, ответвляющемуся от Бродвея, шла демонстрация. В домах уже погасили огни. Демонстранты поравнялись с уличным фонарем, и Джек только тогда стал разбирать, что было написано на лозунгах. Они призывали Соединенные Штаты вступить в войну, и каждая колонна представляла одну из наций, покоренных силами «оси». Они вышли на Бродвей и шли по его неровному булыжнику без музыки, под аккомпанемент собственных шагов. Шли мужчины и женщины, почти все пожилые—поляки, норвежцы, датчане, евреи, китайцы. Под перекрестными взглядами зевак, выстроившихся по обеим сторонам улицы, они шагали по мостовой, напряженно и скованно, словно солдаты неприятельской армии, попавшие в плен. Среди них были и дети—наряженные, как дети на фотоснимках, когда они подносят мэру города пакетик чая, петицию, конституцию, протест, чек или пригласительный билет; Казалось, что через этот темный квартал мансард идут не демонстранты, а остатки народа, разбитого и разоренного неприятелем.
Наутро Джек попросил секретаршу подыскать квартиру для Джоун. Секретарша тут же стала звонить агентам домовладельцев, и примерно к часу дня ей удалось обнаружить две свободные комнаты в районе западных Двадцатых улиц. На следующий день Джоун поблагодарила Джека по телефону и сказала, что въехала в одну из этих квартир.
После этого Джек почти год с ней не виделся.
Как-то в воскресенье он пил коктейли с друзьями и, выйдя от них, решил пройтись пешком до автобусной остановки. Он шел по Пятой авеню, мимо ресторана Бреворта, когда его окликнула Джоун... Свежая, бодрая, она сидела в кафе на улице. Мужчина, который был с ней на этот раз, имел вполне добропорядочный вид. Его звали Пит Бристол. Он предложил Джеку выпить с ними в честь знаменательного события. Германия только что напала на Россию, и они с Джоун решили отпраздновать вступление нового союзника в войну. Они сидели втроем и пили шампанское, потом пообедали, запивая обед шампанским, и на десерт выпили еще шампанского; затем перешли в другое кафе, оттуда еще в одно, и так всю ночь. Тихая, мягкая Джоун была, как всегда, неутомима. Она боялась только одного: как бы компания не разошлась по домам.
Джек ввалился к себе только в четвертом часу утра. На другой день он проснулся совсем разбитый и больной и не мог припомнить, что же они делали последние два часа перед тем, как разойтись. Костюм его был весь перепачкан, шляпы просто не было. В контору он попал только в одиннадцать. Ему сообщили, что Джоун уже дважды звонила. Когда она позвонила в третий раз, голос ее был свеж, как всегда. Она сказала, что ей необходимо с ним повидаться, и он назначил ей свидание в рыбном ресторанчике, на одной из Пятидесятых улиц.
Он поджидал ее у стойки и увидел, как она впорхнула в ресторан. Кто бы мог подумать, что она участвовала в ночном кутеже! Ей нужно было посоветоваться: когда-то ей достались в наследство от бабушки какие-то драгоценности, и теперь она хотела их продать. Она извлекла из своей сумки какие-то браслеты и кольца и стала показывать их Джеку. Он сказал, что в этих делах ничего не понимает, но может просто дать ей денег взаймы.
— Нет, нет, я не могу брать у тебя, — сказала она. — Эти деньги, понимаешь, мне нужны для Пита. Хочу ему помочь. Он собирается открыть рекламную контору. Для начала ему понадобится большая сумма.
Джек не стал навязывать ей деньги, и они заговорили о другом. После ресторана они сразу расстались — и опять надолго.
Однажды Джеку пришлось обедать с приятелем, который тоже знал Джоун. Он был врач.
— Вы давно ее не видели? — спросил он.
Джек сказал, что давно.
— А я на прошлой неделе ее осматривал, — сказал доктор. — Я не знаю, как она жива осталась после всего, что ей пришлось перенести. Вы даже и представить не можете, что выпало ей на долю, а между тем по состоянию ее здоровья можно подумать, что она ведет самый добродетельный, самый нормальный образ жизни. А последнее ее приключение... слышали? Она продала все свои драгоценности, чтобы помочь ему встать на ноги, а он, как только получил деньги, тотчас бросил ее и сошелся с другой; у его новой возлюбленной — машина с откидным верхом.
Весной 1942 года Джека призвали на военную службу. Около месяца он находился в форте Дикс; всякий раз, когда удавалось получить увольнительную, он уезжал в Нью-Йорк. Эти поездки доставляли ему острую радость — сродни той, что испытывает человек, получивший отсрочку казни. Когда он ехал в поезде, женщины смотрели на него так, словно его буро-зеленый китель и в самом деле был погребальным саваном, дарили ему потрепанные номера «Лайфа» и конфеты, которые не успели сами съесть.
Как-то в один из таких вечеров он вспомнил Джоун и позвонил ей с Пенсильванского вокзала.
— Ах, Джек, приходи сейчас же, — сказала она. — Сию минуту! Я хочу познакомить тебя с Ральфом.
Она жила все в той же квартире, которую ей подыскал Джек. Кругом ютилась беднота. Перед самым домом стояли мусорные ящики, и какая-то старушка в них рылась, выбирая отбросы и набивая ими детскую коляску. Дом, в котором жила теперь Джоун, имел обшарпанный вид; но от самой квартиры повеяло чем-то очень знакомым. Та же мебель. И та же Джоун — большая, добродушная.
— Как хорошо, что ты пришел, — сказала она. — До чего же я рада тебя видеть! Погоди, я тебе сейчас приготовлю коктейль. А свой я уже выпила — не дождалась. Странно, что Ральфа все нет. Мы ведь с ним сговорились идти в ресторан.
Джек предложил ей пойти с ним, но она боялась, как бы Ральф не пришел в ее отсутствие.
— Я ведь не особенно голодна. А в девять, если его не будет, я съем бутерброд.
Они стали рассказывать друг другу о себе:. Джек — про армию, она — про магазин.
— Ты знаешь, сколько лет я уже там работаю?
Джек не знал. Он ни разу не видел ее за рабочим столом и не мог представить себе, чем она занимается.
— Ну что это Ральф не идет! — воскликнула она.—Я уверена, что он тебе очень понравится. Он — врач-сердечник, не молодой уже и обожает играть на альте.
Стало смеркаться, и Джоун зажгла свет.
— У него ужасная жена и четверо чудовищно неблагодарных детей, он...
Истошный вой сирены прервал ее речь. Казалось, звук этот был исторгнут болью, казалось, все мятущееся и страждущее в городе нашло в нем свое воплощение. Вдалеке откликнулись другие сирены, вторя первой, наполняя темноту своим шумом.
— Дай-ка я тебе приготовлю еще один коктейль при свете, — сказала Джоун и пошла в кухню.
Потом вернулась с коктейлем и погасила свет. Они смотрели на сгущающийся за окнами мрак, как дети смотрят на грозу. Во всех окнах погасили огни, и только в одном горел свет. Послышались свистки дежурных по противовоздушной обороне. Где-то в дальнем дворе раздался женский голос, хриплый от ярости.
— Погасите свет, фашисты! — кричала женщина.— Эй вы, нацисты, фашисты, немцы, погасите свет! Погасите свет! Погасите свет!
Наконец и в последнем окне стало темно. Они отошли в глубину комнаты и сели.
В темноте Джоун стала рассказывать о своих бывших любовниках. Слушая ее рассказ, Джек понял, что всем им пришлось несладко. Нильс (сомнительный граф) умер. Хью Веском (алкоголик) пошел в торговый флот и пропал без вести где-то в Атлантическом океане. Франц (немец) отравился в ночь, когда немцы бомбили Варшаву.
— Мы с ним вместе слушали радио, — сказала Джоун, — потом он пошел к себе в гостиницу и принял яд. Наутро горничная обнаружила его в ванной мертвым.
Джек спросил о судьбе человека, который собирался открыть рекламное агентство.
— Ах, Пит! — протянула она, помолчав. Она, видимо, не сразу сообразила, кого Джек имеет в виду. — Так ведь это был страшно больной человек. Ему давно следовало отправиться в Саранак[10], а он все откладывал да откладывал, ну и...
Она оборвала себя и стала прислушиваться к шагам на лестнице. «Все еще ждет Ральфа», — подумал Джек. Но шаги не остановились на ее площадке и продолжали идти вверх.
— Что же это Ральфа все нет? — сказала она. — Я так хотела вас познакомить!
Джек еще раз предложил ей отправиться с ним куда-нибудь поесть, она отказалась. Вскоре объявили «отбой», Джек простился и ушел.
Из форта Дикс его перевели на юг страны, а оттуда он попал в Джорджию — в пехотную дивизию. Прожив в этом штате три месяца, он женился. Жена его принадлежала к сливкам общества, населяющего пансионы города Огасты.
Через год Джека погрузили в бесплацкартный вагон и повезли через весь континент к побережью. Он ехал и, настроившись на торжественный лад, думал о том, что какому-то городишке в пустыне, вроде Барстоу, да звуку трамвайных звоночков на мосту через залив в Сан-Франциско и суждено быть последними впечатлениями, которые он увезет с берегов горячо любимой родины. Его отправили на Тихоокеанский фронт, а через двадцать месяцев он вернулся в Соединенные Штаты как ни в чем не бывало, целый и невредимый. Он получил отпуск и тотчас ринулся в Огасту, вручил жене сувениры с островов, рассорился с ней и с ее родней, устроил дела так, чтобы жена могла получить развод в Арканзасе, а сам отправился в Нью-Йорк.
Демобилизация застала его в одном из лагерей на Восточном побережье. Он немного отдохнул, а потом вернулся на свою прежнюю, довоенную, работу. Казалось, можно было продолжать свою жизнь чуть ли не с того самого места, на котором она была прервана войной. И в самом деле, вскоре все вернулось в привычное русло. Почти все друзья уцелели. Погибли только двое.
Он никак не мог собраться позвонить Джоун, но однажды повстречался с ней в автобусе.
Если у Джека еще и оставалось ощущение, что со времени их последней встречи, три или четыре года назад, произошли какие-до события, перемены, то теперь, при виде ее свежего лица и неизменного черного платья, при звуке ее нежного голоса, это ощущение окончательно испарилось. Она тут же пригласила его к себе пить коктейли, и в следующую субботу он снова поднимался к ней по лестнице. И комната и гости, в ней собравшиеся, живо напомнили ему вечеринки прежних лет. Тут была и женщина в модной шляпке, и пожилой врач, и какой-то человек, который припал к приемнику в надежде услышать последние известия с Балкан. Джек стал гадать, кем из присутствующих мужчин завладела Джоун, и остановился почему-то на англичанине, то и дело кашлявшем в платок, который он всякий раз извлекал из рукава. Джек угадал.
— Чудо, какой он умница, этот Стивен, правда? — спросила Джоун. — Столько, сколько знает он о нравах полинезийцев, не знает никто.
Джек вернулся на свою прежнюю службу, к прежнему заработку. Между тем цены после войны возросли ровно вдвое. К тому же Джек теперь выплачивал алименты двум женам. Пришлось коснуться сбережений; Джек задумал поступить на другое место. Там платили лучше, но место оказалось ненадежное, и он вдруг сделался безработным. Джек этим не огорчался. У него еще были кое-какие деньги в банке, к тому же можно всегда было призанять у друзей. Его беспечность не была вызвана ни ленью, ни отчаянием, скорее она была следствием чрезмерного оптимизма. Ему все казалось, что он только что приехал в Нью-Йорк из своего штата Огайо. Он не мог отделаться от ощущения, что он еще молод, что все впереди и что в его распоряжении — вечность.
Каждые пять дней он переезжал из одной гостиницы в другую.
Весной Джек переехал в меблированную комнату в довольно невзрачном переулке к западу от Центрального парка. С деньгами становилось туговато. Он почувствовал, что ему надо найти себе работу во что бы то ни стало. Тут-то он и заболел. Сперва казалось, что он всего лишь простудился. Но болезнь затянулась. Поднялась температура, он стал кашлять кровью. По большей части он находился в состоянии полузабытья, но иногда вдруг вскакивал, встряхивался и шел в кафетерий поесть. Он был уверен, что нынешнее его местопребывание никому не известно, и это его радовало. Но он не знал, что такое Джоун!
Однажды утром он услышал ее голос в коридоре — она расспрашивала о чем-то хозяйку меблированных комнат. Потом постучалась к нему. Джек лежал поверх постели в брюках и заношенной куртке от пижамы и не отозвался на стук. Она постучалась еще раз и вошла, не дожидаясь ответа.
— А я-то тебя разыскиваю повсюду, — сказала она негромко. — Когда я узнала, что ты здесь, я поняла, что ты или без денег, или болен. Даже на всякий случай завернула в банк по дороге. И еще я купила виски. Ведь немножко виски тебе не повредит, правда? Хочешь глотнуть?
Джоун была вся в черном, даже на руках у нее были черные нитяные перчатки. Говорила она ровным тихим голосом и уселась на стул возле постели с таким видом, словно ухаживать за ним изо дня в день было ее привычным делом. Лицо ее, как показалось Джеку, утратило былую нежность очертаний. Морщин, впрочем, почти не было. Она немного отяжелела, и теперь ее, пожалуй, можно было бы назвать полной. Она разыскала две рюмочки и налила в них виски. Джек выпил свою рюмку залпом.
— Вчера легла в четвертом часу, — сказала она. Когда-то ее голос чаровал его своей мягкостью, напоминая ему жалобный романс, слышанный в детстве. Но от того ли, что он был болен, теперь от этих нежных интонаций, траурного платья и вкрадчивых манер ему сделалось не по себе.
— Знаешь, как бывает, — продолжала она.— Сперва отправились в театр. Потом всей компанией ввалились к кому-то домой — даже не помню к кому! Странная такая квартира, знаешь... Растения, которые питаются мясом, коллекция китайских табакерок... И зачем это люди собирают китайские табакерки? Потом каждый из нас расписался на абажуре, а потом... ей-богу, не помню, что потом!
У Джека было смутное чувство, что нужно от чего-то защищаться; он приподнялся на минуту, но тут же в изнеможении откинулся на подушки.
— Как же ты меня разыскала, Джоун? — спросил он.
— Да очень просто, — отвечала она. — Позвонила в гостиницу, в ту, где ты жил прежде. Они мне и дали твой адрес. Я велела секретарю узнать телефон. Хочешь еще глоток?
— Ты никогда не приходила ко мне, — продолжал Джек. — Зачем ты пришла сейчас?
— То есть как «зачем»? Странный вопрос! Мы с тобой знакомы по крайней мере тридцать лет. Из всех моих нью-йоркских друзей ты — самый старый. Помнишь ночь в Гринич-Вилледж, когда никто из нас не ложился, и как вдруг пошел снег, и как мы вместо завтрака пили коктейли? Неужели с тех пор прошло целых двенадцать лет? А помнишь?..
— Слушай... Мне противно принимать тебя здесь, в этой комнате, — перебил он ее. Он провел ладонью по щекам: они обросли щетиной.
— А эти люди, которые изображали Рузвельта, — продолжала она, словно не слышала его слов, словно была глухая. — И кабачок на острове Статен, куда мы ездили обедать, когда у Генри еще была машина. Бедный Генри! Он купил себе домишко в Коннектикуте и как-то поехал туда на воскресенье. Потом уснул с горящей сигаретой в зубах. И все-все — дом, сарай и он сам — сгорело. Этель взяла детей и уехала с ними в Калифорнию.
Она подлила Джеку виски. Потом раскурила сигарету и вставила ее ему в рот. Джека покоробило: интимностью этого жеста она, казалось, не только подчеркивала, что он тяжко болен, но еще и намекала на какие-то, никогда между ними не существовавшие отношения.
— Вот погоди, я поправлюсь, — сказал он, — возьму номер в хорошей гостинице и тогда тебя позову. Очень мило, что ты вздумала меня проведать.
— Да что ты стыдишься этой комнаты, Джек! — возразила она. — Я никогда не обращаю внимания на такие пустяки. У Стенли, например, была отвратительная комната в Челси, — то есть все говорили, что она отвратительная. А я не замечала. Крысы съедали все, что я приносила ему. Приходилось подвешивать продукты к потолку.
— Я позвоню тебе, как только поправлюсь, — повторил Джек. — А сейчас я бы с удовольствием поспал. Меня почему-то все время в сон клонит.
— Милый, ведь ты по-настоящему болен, — сказала она. — У тебя, наверное, жар.— Она присела на край кровати и положила ему руку на лоб.
— Как поживает твой англичанин, Джоун? Ты продолжаешь с ним встречаться?
— Какой англичанин? — спросила она.
— Которого я встретил у тебя. Он все время держал платок в рукаве. И кашлял. Да ты знаешь!
— Ты, должно быть, что-то путаешь, — сказала она. — У меня с самой войны никаких англичан в доме не было. Не знаю, может быть, я забыла кого-нибудь...
Она повернулась к нему лицом, взяла его за руку и переплела его пальцы со своими.
— Он умер, я знаю, — продолжал, Джек. — Тот англичанин умер.
Он спихнул Джоун с постели и встал.
— Уходи! — сказал он.
— Ты болен, мой милый, — сказала она. — Я не могу оставить тебя в таком состоянии одного.
— Уходи! — повторил он и, так как она не двигалась с места, перешел на крик. — Что за гнусный нюх у тебя, что ты сразу чуешь болезнь и смерть?
— Ах ты, мой бедненький!
— Или, наблюдая, как умирают другие, ты молодеешь сама? — продолжал он кричать. — Так вот отчего ты так хорошо сохранилась! Вот зачем ты всегда выряжаешься черной вороной! О, я знаю: как бы я ни оскорблял тебя, ты не обидишься! Нет такой грязи, такого порока, извращения, гнусности, жестокости, к которым бы не прибегали люди в надежде избавиться от тебя. Но на этот раз ты ошиблась. Я еще не готов. Жизнь моя еще не кончилась. У меня еще много светлых, счастливых лет впереди! Счастливых, слышишь! И только когда они пройдут, эти долгие-долгие годы счастья, и когда наступит мое время, тогда я сам позову тебя. Так и быть уж, я позову тебя по старой памяти, я дам тебе упиться зрелищем моего умирания. А до тех пор — убирайся!
Она допила виски и взглянула на часы.
— Надо, пожалуй, показаться на работе, — сказала она. — Так я еще зайду. Вечерком. Тебе к тому времени будет лучше, мой милый.
Она закрыла за собой дверь, и он слышал, как по лестнице удаляются ее легкие шаги.
Джек вылил остатки виски в раковину. Собрал грязное белье и запихнул в мешок. Он дрожал и плакал — от слабости, от ужаса. В окно виднелось синее небо, а Джек не понимал, как это небо может оставаться голубым, облака — белоснежными, как мог кто-то кричать на улице пронзительным детским голосом:
— Я сильнее все-ех! Я сильнее всех! Я сильнее всех!
Джек высыпал окурки и обрезки ногтей из пепельницы, потом принялся подметать пол рубашкой, чтобы от его жизни, от его живого тела не оставалось и следа — к вечеру, когда она за ним придет, жадная и похотливая смерть.