Живопись кватроченто на севере Италии

I - Пизанелло

Пизанелло

Если переправиться к северу от Тосканы, то и здесь в первой половине XV века можно наблюдать сильное брожение. Просыпается художественная жизнь Венеции. В политическом отношении годы эти отмечены значительным усилением аристократии, находящимся в связи с возрастанием богатства отдельных патрицианских родов. В свою очередь, это явление способствует развитию чисто светского искусства. В то же время замечается ослабление влияния востока, который поглощен турецким нашествием. И в зависимости от этого находится все растущее сближение Венеции с западом.

В 1405 году Венеция овладевает Падуей, Виченцой и Вероной, в 1426 году - Брешией, в 1428 году - Бергамо, и с тех пор история искусства этих городов тесно связана с историей их владычицы. Падуя и Верона, несмотря на близость к византийской Венеции, не были сторонницами архаического запаздывания; напротив того, здесь оставили свои произведения все наиболее "передовые" художники: Джотто, Донателло, Аванцо, Альтикиери, Джусто. Вполне понятно поэтому, что оба эти города сделались на целый век как бы питомниками искусства Венеции. Здесь получили свое развитие почти все лучшие художники, которых мы называем венецианцами, хотя большинство из них и не родилось на лагунах. "Венецианская живопись" в таком широком значении начинает играть видную роль и мало-помалу вступает в соперничество с тосканской. Столетие спустя, в середине XVI века, Венеция уже празднует полную победу - ей принадлежит первенство в искусстве Италии.

Источники всего этого поступательного движения, к сожалению, не исследованы или, вернее, не поддаются исследованию. Многое сделано за последнее время усердием Биадего и Лаудадео Тести, и, однако, все главные вопросы остаются в тени. Так, до сих пор, несмотря на все остроумные гипотезы и комбинирование найденных документов, совершенными загадками остаются две центральные фигуры раннего венецианского Ренессанса - Пизанелло и Якопо Беллини.

Относительно Пизанелло мы даже не знаем, какое основание имел он носить прозвище "Пизано" (уроженец Пизы), назывался ли он Витторе или Антонио, когда и где он родился. Прежнюю дату рождения приходится отбросить, но и 1397 год, который предлагает Биадего и который приняли было во всем ученом мире, необходимо, кажется, отодвинуть лет на пять или семь. Между тем, вопрос о годе рождения Пизанелло далеко не праздный. Одни выводы можно сделать, если допустить, что Пизанелло был еще ребенком, когда в Венецию для росписи дворца дожей прибыл умбриец Джентиле да Фабриано, и совершенно другие - если он к этому (1314?) году был уже двадцатилетним молодым человеком или даже зрелым художником. В последнем случае можно было бы даже допустить, что именно Пизанелло оказал влияние на своего явившегося с юга собрата, а констатирование такого воздействия со стороны Пизанелло, в свою очередь, объяснило бы и все то, что сближает Джентиле с искусством севера[277].

Стефано де Дзевио. Мадонна в саду. Музей в Вероне.

Но не обязаны ли и Пизанелло, и Джентиле влиянию третьего художника, веронца Стефано, известного под прозвищем да Дзевио? Последний родился в 1393 году и, следовательно, был старше Пизанелло (если вообще допустить, что Пизанелло родился в 1397 году). Однако и о Дзевио мы имеем лишь самое приблизительное представление. Те картины, которые принадлежат ему с наибольшей достоверностью ("Мадонна в саду", "Поклонение волхвов", "Мадонна" в римской галерее Колонна и, наконец, великолепные ангелы с бандеролями в веронском Сан-Фермо), относятся к тому времени, когда Джентиле уже закончил свои работы в Венеции и уехал во Флоренцию, а Пизанелло (даже если принять 1397 год) было лет тридцать.

Восхитительные картины Стефано стоят, во всяком случае, очень близко к "немецкому" и "французскому" стилю. Его "Мадонна в саду" (Музей в Вероне) - очаровательный вариант темы, вошедшей в моду на севере в конце XIV века, поражающий, однако, своей технической отсталостью. Hortus conclusus Марии представлен в "китайской" перспективе, в виде вертикальной плоскости или плана. При этом замечаются обилие золота и все те приемы в живописи и в композиции, которые свидетельствуют об увлечении мастера северными миниатюрами. "Поклонение волхвов" в Брере, несмотря на тесноту композиции, выдает более внимательное отношение к натуре. Прелестны животные: припадающая к земле борзая, гордо выступающий верблюд, хорошо (и очень близко к Джентиле) нарисованные головы лошадей. Но все это относится к 1435 году, когда Пизанелло успел уже создать многие из своих лучших произведений. Таким образом, да Дзевио можно считать скорее за отстающего подражателя. Не исключена, впрочем, возможность того, что и в свои молодые годы Дзевио писал в таком же роде, с таким же совершенством, и тогда он, следовательно, был на уровне самого передового искусства севера; однако положительных данных для принятия такой гипотезы у нас нет, что же касается техники, то даже прелестная веронская картина противоречит.

Значение Пизанелло

Пизанелло. Святой Георгий освобождает царевну. Церковь Санта Анастазия в Вероне.

Надо признать, что и искусство Пизанелло, это поразительное проявление совершенно "современного" реализма в начале XV века, есть явление, обнаруживающее самым несомненным образом свои связи с северным искусством, все равно, будем ли мы считать, что оно было занесено из Германии через Тироль и из Франции через Милан, или хотя бы из Умбрии, где уже существовала известная "мода" на германизм. Впрочем, несомненно, что наибольшей натяжкой отличается именно это последнее предположение. Напротив того, вполне понятным представляется родство искусства Пизанелло с искусством Швейцарии и особенно близкого от Вероны Тироля.

В Милане еще в конце XIV века работал "лучший художник своего времени", Микеле из Бизускио, возможный автор поразительных жанровых картин в палаццо Борромео; здесь же протекала деятельность и скульптора-живописца Джованни ди Грасси (умер в 1398 году), от которого сохранился (в Берлине) поразительный альбом этюдов (преимущественно, животных), достойно предвещающий знаменитый "альбом Валларди" Пизанелло (в Лувре); наконец, в Милане же работало множество художников над колоссом собора - все подчиненные одному художественному порядку, одному стилю. Стиль этот был северный, "готический", основанный на непосредственном изучении натуры, вполне родственный тому искусству, что выработалось по ту сторону Альп, и тем формулам живописи, с которыми мы познакомились в миниатюрах часослова Шантильи и в картинах братьев ван Эйк[278].

Где бы, однако, мы ни искали источники искусства Пизанелло, само по себе оно все же остается непостижимым, как непостижимо само по себе искусство Джотто, братьев ван Эйк или Винчи, как непостижимо всякое появление гения. Совершенно верно, что Аванцо, Альтикиери, ди Грасси, Джентиле предвещают это искусство, но скачок от них к первой известной нам фреске Пизанелло, "Благовещение" в веронском Сан-Фермо, остается все же непостижимым.

До сих пор в северной живописи все было или отмечено печатью известной иератической условности, или же сковано недостатком знаний, неспособностью преодолеть технические трудности. И вдруг, после однообразно построенных, лишенных движения сцен Альтикиери, этот стремительно ворвавшийся в келью Марии и так смело пригнувшийся ангел грандиозная фигура, вся дышащая жизнью; явление, вполне родственное нашим художникам - Розетти и Врубелю!

Пизанелло. Видение святого Евстафия. Лондон. Национальная галлерея.

Средневековье еще продолжает "ворожить" вокруг: Мария изображена в стиле Фабриано, лишь с несколько большим приближением к натуре: скромной, робкой до безучастия, закутанной монахиней, печально сидящей в своей тесной келье. Но ангел - истинный вестник нового времени, новой свободы, свободно повергающий в прах Традицию, и сам при том такой мощный, такой безудержный! Во всей фигуре его, в одних его крыльях, точно целиком списанных с натуры, с какой-то "райской" птицы, чувствуется нечто порывистое, рвущее, разрывающее - сила, которая должна невольно уничтожить все, до чего она ни прикоснется, и взамен уничтоженного, следуя верховным законам, учредить новый порядок.

Надо, впрочем, признать, что архангел в Сан-Фермо остается одиноким явлением даже в живописи самого Пизанелло, насколько мы его знаем по дошедшим до нас произведениям[279]. Ни в одном из них уже не встретить этого свежего порыва. Остальное творение Пизанелло носит уравновешенный, сдержанный, иногда почти застылый характер. Однако и под этой сдержанностью всегда просвечивает страстное желание вырвать у природы секрет жизни. Этим Пизанелло и отличается от всех своих сверстников, в этом его одинокое величие. Ему мало дела до героев, до событий, до идей. Но тем более его интересует простая действительность, возможность фиксировать ее на бумаге, на стене, на деревянной доске. Пизанелло вместе со своими нидерландскими сверстниками, братьями ван Эйк, первый настоящий реалист в полном смысле слова, на двадцать лет опередивший первого настоящего реалиста Флоренции, Пьеро деи Франчески, основной особенностью которого был также индифферентизм ко всему, что не есть простое воспроизведение видимости.

К сожалению, из "обломков" творения Пизанелло, некогда, вероятно, грандиозного, не выясняется вполне отношение художника к пейзажу. Во фреске Сан-Фермо декорация сводится к тесной готической келье Марии, обстановка которой состоит из тщательно прописанной постели и сундука, на котором сидит Дева. В лондонском "Святом Евстафии" пейзаж поражает своим архаизмом: под самый верхний край картины, совсем как на миниатюрах XIV века, вздымаются заросли кустарника и травы, и остается невыясненным, желал ли художник изобразить этим вертикальные стены нагромоздившихся мшистых скал, или же горизонтальную поверхность поляны, видимую с "птичьего полета". На самом первом плане он поместил карликовые деревья, которые достигают своими вершинами лишь до шеи коня святого. Сцену со "Святым Георгием" Пизанелло украсил фантастическим нагромождением башен, храмов и дворцов, слева изобразил море с кораблем, между этой "декорацией" и фигурами первого плана поставил род низкой кулисы, изображающей плоские холмы с кустарником, а над всем этим сохранил архаический, темный, ровный колер неба, на котором светлым силуэтом вырисовывается фантасмагория архитектуры. Наконец, в фоне своих двух знаменитых профильных портретов мастер изображает густые садовые заросли, опять-таки не открывая никакого "просвета".

Мастерство Пизанелло

Между тем, все в живописи Пизанелло выражает его "обожание природы". Во всей истории не найти ему соперника в изображении животных, даже среди древних ассирийцев или японцев. Правда, и животные Пизанелло всегда какие-то застылые, закоченелые; он не умеет и не любит передавать их движения. Но зато какая острота глаза сказывается в его точном, методичном копировании натуры! Частью эти "копии" сделаны как будто с битой дичи, но частью, несомненно, с живых экземпляров. И вот тут остается просто непостижимым то терпение, та неукоснительная метода, с которой мастер запечатлевает каждый изгиб контура, очаровательную тонкость оленьих ножек, мощь рыцарских коней, нервность борзых, угрюмое рыло кабана, глаза и клювы птиц, наконец, отлив и пушистость меха. Как это далось ему, какими чарами заворожил он своих "натурщиков", чтобы заставить их часами, днями выстаивать в одном положении, покамест его медленная, расчетливая рука не занесет красками или зильберштифтом все, что видел его строгий, изумительно зоркий глаз!

И с таким же вниманием, с каким Пизанелло передает фигуры цапель, зайцев, лошадей, мулов, куропаток, собак всевозможных пород, он копирует и яркие цветы, переливчатые крылья бабочек и, наконец, костюмы и лица персонажей. Все как будто равноценно для Пизанелло; но всего ценнее ему то, насколько близко он повторит на плоскости видимость, причем он остается довольно индифферентным ко взаимному отношению вещей и всякому духовному общению. Искусство Пизанелло в целом, каким оно дошло до нас, вообще бездушно. Но именно эта черта среди всего "одушевленного", пропитанного мистицизмом искусства XV века поражает своей крайней новизной. Не верится, чтобы это был современник Беато Анджелико и Липпи. Не умственная ли ограниченность Пизанелло сказалась в этом рабском копировании натуры? Иное в его картинах кажется действительно глупым. Что говорят друг другу рыцарь Георгий и расфранченная по последней моде, спасенная им царевна? Есть что-то вообще тупое в "истуканах" Пизанелло и хотя бы в его педантично-тщательной передаче всех подробностей одежды. Но как же совместить представление о тупости с архангелом в Сан-Фермо или с серией изумительных медалей мастера, в которых как раз столько вкуса, столько жизни, столько гениального ума?

Не следует ли скорее объяснить недвижность написанных фигур у Пизанелло просто смелостью его шага, чрезмерной новизной и одинокостью его исканий? Живи он на севере, быть может, в соседстве с Эйком, с Роже, с Флемалем его искусство развилось бы полнее, ярче, свободнее. Там все были заинтересованы аналогичными задачами, все искали точной передачи видимости, и в области непосредственного копирования за несколько десятков лет, отделяющих створки Бредерлама от Гентского алтаря, было столько завоевано и настолько прочно усвоено, что даже не очень сильные художники, вроде Кристуса или Даре, могли уже пользоваться общим достоянием. Пизанелло же шагнул слишком в сторону от всей живописи своей страны. Северные влияния в его творчестве очевидны. Когда глядишь на "Святого Евстафия" или на город в фоне "Святого Георгия", невольно напрашиваются воспоминания о миниатюрах "Trus riches heures". Такая близость не может быть простым совпадением, тут видно известное перенимание. И в тоже время чувствуется, что между Пизанелло и всей остальной итальянской художественной жизнью была пропасть. От Дзевио его отделяет не одна степень таланта и не только время (если и допустить, что Пизанелло был моложе Дзевио, что еще не доказано), но и все отношение к искусству, а особенно этот неуступчивый реализм. Слабость же великого мастера в пейзаже объясняется желанием порвать со сказочной, неправдивой прелестью условных схем. Пизанелло манило дать полную и точную картину природы, но на это ему не хватило ни сил, ни времени. Один человек был не в состоянии перевернуть все течение, весь вкус, всю художественную культуру целого народа[280].

II - Беллини

Якопо Беллини

Якопо Беллини. Плач над телом господним. Рисунок. Париж. Лувр.

Союзником Пизанелло в его передовом завоевывании правды можно, до известной степени, считать ученика Джентиле да Фабриано, венецианца Якопо Беллини. Однажды Якопо явился даже соперником - и счастливым соперником - Пизанелло. Это произошло, когда оба мастера приглашены были написать по портрету Лионелло дЭсте. К сожалению, от этого знаменитого в свое время художника сохранилось еще меньше, нежели от Пизанелло: несколько "Мадонн" и одно "Распятие". Все же его монументальные работы в Вероне, в Падуе и в Венеции погибли, частью по нерадению, частью от пожаров. Это тем более досадно, что именно в завоевании правды творчество Беллини должно было сыграть значительную роль. Особенно интересно было бы нам увидать теперь пейзажи в этих фресках. Сами сюжеты их (известные нам по документам) требовали сложных сценариев, а для школы Сан-Марко в Венеции Якопо должен был прямо написать "вид Иерусалима".

Мы имеем сведения и о "натуралистических" увлечениях этого мастера, ибо в 1441 году Никколо дЭсте послал ему в подарок коллекцию из всевозможных минералогических и других редкостей. Но по сохранившимся живописным произведениям Якопо мы не можем составить себе представления о пределах его достижений; те же рисунки, что остались от него, лишь дразнят воображение, далеко не удовлетворяя пытливости.

Если даже допустить, что две картины в Бергамо происходят из его мастерской (а это едва ли верно) и что "Мадонна" с Лионелло дЭсте в Лувре принадлежит его кисти (что также оспаривается), то мы все же не будем располагать достаточно яркими показателями того, как относился Беллини к пейзажу в живописи. В бергамских картинах ("Мучения святых Лючии и Аполлонии") сцены тесно заставлены довольно странными сооружениями смешанных ренессансных и готических форм; в луврской "Мадонне" расстилается далекий вид на города, замки и горы, освещенные вечерней зарей, но вид этот чрезвычайно робок по исполнению и уступает в смысле разрешения перспективных задач даже произведениям Монако. На "Распятии" в Веронском музее пейзаж сводится к полосе серой земли и к горизонтальным тучам, застилающим весь фон[281].

Якопо оставался бы для нас совершенной загадкой, если бы от него не сохранилось два альбома рисунков (один - в Лувре, другой - в Британском музее). Принадлежность рисунков Якопо подтверждается документально, и вместе с этюдами Пизанелло они дают возможность проникнуть в самые тайники художественного творчества этих первейших мастеров севера Италии. В общем, рисунки альбомов Беллини производят менее выдержанное впечатление, нежели собрание этюдов Пизанелло. В них не чувствуется методы художника, до мании занятого одной проблемой; в этих рисунках отразились всевозможные, очень разнообразные увлечения этого художника.

Якопо Беллини. Рождество Христово. Рисунок. Париж. Лувр.

Сопровождая Джентиле да Фабриано, Якопо еще молодым человеком побывал во Флоренции, и этим объясняется почти всюду встречающаяся в его композициях замена готических форм "античными", ренессансными. Во всем же остальном он представляется характерным северянином, принадлежащим к разветвлению того же "натуралистического" течения, к которому принадлежал и Пизанелло. Однако в противоположность последнему преданность натурализму сказывается у Беллини не столько в усердных этюдах с натуры (хотя попадаются и такие, например, акварельные этюды цветов), сколько в пейзажах. Почти все композиции Беллини имеют "декорации", и это говорит за то, что и его погибшие картины отличались такой же особенностью. Часть композиций является несомненными эскизами для картин, и лишь некоторые рисунки передают мимолетные идеи художника, который считал нужным фиксировать их.

Среди этих пейзажей и архитектурных фонов Якопо особенно замечательны те, что рисуют далекие проспекты на долины среди высоких, остроконечных, точно изваянных из базальта гор. От пейзажной схемы тречентистов эти горы Беллини отличаются лишь размерами возвышенностей и впечатлением далекости. По-прежнему это еще только "фантазии" на тему о горах. И Беллини "вырезает" и "долбит", подобно Лоренцетти или Беато Анджелико, свои скалы из какого-то твердого вещества. Или же это нагроможденные и увеличенные по рецепту Ченнини камушки. Но важно уже то, что при этом сказывается чувство пространства. К сожалению, мы не можем себе вполне ясно представить, как понимал Беллини небо, чувствовал ли он его глубину, прозрачность и высоту. Однако пребывание во Флоренции и примеры с севера могли его научить и этому. Некоторые рисунки Беллини как будто намекают на такую воздушность и простор.

В смысле пейзажа особенно поучителен рисунок, где изображена в совершенно новой композиции "Встреча трех живых с тремя мертвецами". Автор знаменитой пизанской фрески представил сцену в тесном ущелье, вернее, прислонил ее к традиционно нагроможденным скалам. Беллини, вероятно, из желания представить во всей силе контраст между приветливостью жизни и ужасом смерти, переносит композицию в поле, окаймленное слева церковкой и садиком пустынника, в глубине - деревенской фермой, гордым замком и, наконец, высокими остроконечными холмами, на которых опять высятся башни и замки. Эффекту дали, простора, воздуха и "свободы" способствует усердно (хотя и не совсем последовательно) вычерченная перспектива трех плоских склепов на первом плане, колонки-памятника, часовни, садовой ограды, укреплений замка, прямолинейного канала справа.

Беллини. Техника живописи

Такое же стремление дать впечатление простора сказывается и в одном из вариантов "Плача над Телом Господним", где на первом плане в строгой центральности и в фасовом повороте изображен граненый гроб Господень, а за фигурами расстилается во все стороны далекая равнина с Иерусалимом слева, с крутыми утесами посреди и справа. В этой весьма оригинальной композиции поражает и передача в пейзаже настроения - явление, редкое во всем искусстве XV века, несмотря на то, что еще Джотто дал образцы подобного пользования пейзажем. В указанной композиции мы и видим, что пример Джотто, произведения которого Якопо мог изучить в Падуе, для него не пропал даром[282]. Ужас незаменимой утраты подчеркнут всей "угрозой" этих каменных колоссов-гор, тесным рядом надвигающихся из глубины картины; уныло глядят башни Иерусалима в пустыне, уныло торчат кресты на Голгофе, и впечатление смерти, отчаяния, полной обездоленности производят ряды оголенных, низких, еще не почуявших пасхальную весну деревьев. Если Беллини воспроизвел эту композицию в картине, в красках, то это должно было быть нечто потрясающее[283].

Указанная выше склонность к перспективным построениям нашла себе полное выражение в целом ряде рисунков Беллини, в которых архитектура играет главную роль. Перспектива в дни расцвета молодости Беллини была "вопросом дня". С теоретически построенными проблемами ее он не мог ознакомиться в бытность свою во Флоренции, но он мог узнать о них и у себя на родине, в Венеции, где как раз в конце 1420-х и в 1430-х годах работал и два главных перспективиста Флоренции - Учелло и Кастаньо. Следы зрелых перспективных знаний сказываются в мозаиках Джамбоно (1420-х годов) в Сан-Марко, резко отличающихся от общего тогдашнего венецианского стиля живописи своими заботами о "выпуклости". В двух из мозаик, носящих имя Джамбоно, участие Кастаньо становится очевидным; здесь оно выразилось не только в прекрасном портике с аркой на коринфских пилястрах, но и в грандиозных классических фигурах, точно сошедших с какого-нибудь позднеримского или донателловского барельефа[284].

Якопо Беллини. Бичевание спасителя. Рисунок. Париж. Лувр.

В архитектурных композициях Беллини то проявляется уже вполне ренессансный характер, то группируются скорее готические формы. Особенно занимают мастера сводчатые перекрытия и колонные залы, уходящие далеко в глубину композиции. Замечательно при этом соответствие между ростом фигур и размерами зданий, несмотря на то, что последние изображены преимущественно целиком, от фундамента до крыши. Впечатлению некоторой старинности в этих рисунках способствует наклонность Беллини к симметрическим фасовым поворотам. Благодаря этому и при небольших фигурах здание приобретает часто слишком доминирующее значение в целом: кажется, будто все затеяно только для сочинения такого архитектурного проекта. Эта черта внедрилась затем в венецианскую школу настолько, что следы ее мы можем усмотреть не только у второстепенных мастеров конца XV века, у Мансуети или Ладзаро Себастиано, отголоски ее сказываются даже в чересчур иногда роскошных и отвлекающих внимание архитектурах Паоло Веронезе[285].

Беллини менее виртуозен в изображении животных, нежели Пизанелло, и вообще весь он более подвижный, менее усидчивый и выдержанный художник. Однако заслуживает внимания мастерство, с которым и он рисует лошадей, собак, птиц, а также фантастических зверей, в формах которых у него всегда сказывается глубокое знание натуры, "конструктивных законов" телосложения. Менее удаются ему в свободных рисунках растения (о точных копиях цветов уже говорилось выше), но и здесь достойно внимания, что Якопо выработал новые приемы схематизации кустов и деревьев. На листе со св. Христофором он старается передать низкие, густые заросли кустарника, и если в отдельности каждое растение и напоминает нечто среднее между метлой и артишоком, то все же общий эффект получается довольно убедительный. Интересно трактованы и невысокие деревья, встречающиеся в сцене "Трех живых и трех мертвых". Как ни условны эти формы, однако они стройнее и жизненнее того, что изобразил Пизанелло в лондонском "Святом Евстафии".

Если много германского уже в Якопо Беллини и еще больше в Пизанелло, то окончательными "тедесками" и "готиками", людьми средневекового вкуса, представляются нам остальные венецианские (все в том же широком смысле слова) современники Мазаччио и фра Беато Анджелико. На всех них лежит "отпечаток Джентиле", хотя вопрос должен оставаться открытым: является ли эта черта следствием впечатления, произведенного творчеством Джентиле в Венеции, или же здесь лишь аналогия, объяснимая тождественными влияниями, действовавшими и на Джентиле, и на венецианцев.

Мозаика в базилике Сан Марко в Венеции

Существенная разница, впрочем, между Пизанелло, Якопо и остальными венецианцами заключается в том, что первые нашли в "готических советах" указания на путь к природе; другие же, не столь живые и даровитые художники, поняли их, как способ заменить византийскую иератическую условность новой условностью, "готической". За исключением Пизанелло и Якопо, а также нескольких (ныне забытых) ближайших их сотрудников и учеников, весь северо-восток Италии в первой половине XV века все еще изготовляет лишь роскошно золоченые, грандиозные алтари, краски на которых сверкают, точно драгоценные камни или витраж, но которые не имеют ничего общего с действительностью. В этом венецианцы приближаются к сиенцам; но у последних иератизм служит показателем недуга и упадка, тогда как у венецианцев готический оттенок иератизма означает шаг вперед от омертвелого византийства к чему-то более жизненному.

Антонио Виварини

Вполне понятно, что ценных вкладов в развитие пейзажа в этом иконном производстве венецианцев раннего кватроченто нам не найти. На золотом фоне возносит Джамбоно роскошные готические "павильоны" своих мозаик, имеющие много общего с "павильонами" Бредерлама, на золото же вырисовываются аркады и портики, сочиненные для нею Кастаньо. Да и всюду золото на картинах венецианцев этого времени заменяет или всю природу, или, по крайней мере, небо. Так, золото играет главную роль и в алтаре позднего последователя Джентиле, болонского уроженца Микеле Ламбертини, в одном из самых сказочных украшений залы примитивов Венецианской академии[286].

Иногда вместо золотого фона мы видим черный или же затейливую архитектуру. На пышной, убранной выпуклыми золочеными украшениями картине "Поклонение волхвов" Антонио Виварини (до 1441 года; Берлинский музей) мастер, находившийся под несомненным влиянием Пизанелло (превосходно изображены лошади, собаки, корова, осел), отваживается на смелости и в пейзаже: позади навеса на корявых стволах, за причудливой скалой, к которой прислонен навес, высятся розовые, восточного характера башни Вифлеема, стелются холмы с пастбищами и вздымаются горы. Но все это не передает ни простора, ни воздуха, все это лезет вперед, наваливается одно на другое, усиливая впечатление и без того уже преувеличенного нагромождения роскоши. Картина эта - одна из самых чудесных "сказок" в истории живописи, но для своей эпохи это уже отсталая, старомодная картина. Большая "Мадонна" 1446 года того же мастера, исполненная им, как и другие его работы до этого года, в сотрудничестве с "Иоганнесом из Германии" (в Венецианской академии), изображена на фоне золотой готической архитектуры. Однако эта архитектура страдает полным отсутствием той логической конструктивности, которая составляет основную красоту готики и которая так пленяет в произведениях нидерландцев. Что же касается неба, то его тяжелый тон не сообщает впечатления воздушности. Впрочем, отметим, что золото передано в архитектуре не посредством позолоты, а разными оттенками желтой краски. Итак, живописный принцип берет верх над декоративным.

III - Скварчионе

Скварчионе и влияние готики

Тяготениe северной Италии к искусству германского оттенка могло бы привести к тому, что мало-помалу вся эта обширная и богатая область сделалась бы второй, лишь слегка итальянизированной, "неметчиной" Это предположение не покажется фантастичным, если мы обратим внимание на ту силу, которую приобрели северные влияния в Ломбардии и Венеции с момента появления таких превосходных художников, каким следует себе представлять Бизускио и какими являются для нас Пизанелло, Якопо Беллини, Микеле Джамбоно и Микеле Ламберт, и если прибавим к этому еще значение для художественной жизни всей области такого колоссального готического сооружения, как Миланский собор, или еще все те успехи, которые сделала готика в строительстве Венеции и Болоньи (в сооружении церквей Фрари, С.-Джованни и Паоло, С.-Петронио, во дворцах дожей, Кадоро, Фоскари).

И не только север Италии находился в XIV и в начале XV века под знаком "германского" готического искусства, но готика, получившая значение как бы "художественного языка" францисканцев и доминиканцев, обнаруживала теперь склонность к тому, чтобы стать столь же необходимым общим языком для Италии в целом, каким она была для Европы по ту сторону Альп. Вполне уже отвоеванной для готики провинцией была Ломбардия с прилегающей к ней Венецианской областью; но и дальше, в глубине полуострова, готика владела многими твердынями, а такой значительный художественный центр, как Сиена, был у нее в полном порабощении. Но вот как раз в тот момент, когда готические формы, проникшие еще с XIII века и во Флоренцию, начали там утрачивать свой "привозной" оттенок (есть что то чужое и навязанное даже в Санта-Кроче, в Дуомо и в Кампаниле), стала намечаться и реакция против них. Увлечению германизмом гуманисты противопоставили увлечение классиками. Явилось убеждение в необходимости возврата к основам, к "исконному итальянскому вкусу". Благодаря этому увлечению античным искусством, искусство Тосканы было первым выведено снова на "латинский" путь, намеченный еще Николо Пизано и Джотто. В начале XV века увлечение древностью в тосканском художественном мире выражалось лишь в одиночных фактах, например, в "эстетических паломничествах" в Рим Брунеллески, Донателло, Мазаччио. Но уже в 1430-х годах отвоевание "латинских" форм представляется во Флоренции совершившимся и утвердившимся фактом, и даже успех вполне готических картин Джентиле да Фабриано не в состоянии был изменить могучего течения, которому подчинились не только светские, но даже, как мы видели, и монастырские художники.

При резком контрасте, начавшем, таким образом, намечаться между северной и средней, между "более германской" и "более латинской", Италией, все дальнейшее развитие искусства в обеих областях могло бы привести к полному разобщению, а это, в свою очередь, могло бы изменить весь дальнейший ход Ренессанса и за пределами Италии, если бы на самом севере в эти же дни творчества Пизанелло и отделки Миланского собора не возникло течение, с фанатизмом примкнувшее к тосканскому возрождению латинизма, иначе говоря, к движению итальянского национального самосознания. Средоточием этого движения на севере, сыгравшего первенствующую роль в истории Ренессанса и определившего всю дальнейшую судьбу его, была Падуя, и в Падуе - мастерская не очень даровитого художника, почти любителя, но великого энтузиаста древности Скварчионе.

Оговоримся сейчас же: Скварчионе не "единственно первый" ренессансист севера Италии. Не нужно забывать о пребывании Учелло и Кастаньо в Венеции. Что оба эти художника занимали там скромное положение подмастерьев при мастере мозаики, не исключает возможности их влияния. Достаточно указать на появление зрелых ренессансных форм среди готических мозаик Джамбоно, свидетельствующих о громадном артистическом авторитете тех, кому эти формы обязаны своим появлением. Но и кроме них в 1430-х и в 1440-х годах мы нашли бы немало "латинских" явлений на германизированном севере Италии, если не всегда в живописи, то, во всяком случае, в архитектуре и пластике.

Наконец, в 1440-х годах в Падуе живет Донателло, этот возродившийся Фидий, оказавший и своим творчеством, и личным своим общением с местными художниками громадное влияние на поворот во вкусах. Стоит войти в падуйское "Салоне" и проникнуться впечатлением от готической росписи его стен Миретто, кажущейся глубочайшей древностью рядом с "римским" конем Донателло, так гордо выступающим среди сумрачного зала, чтобы понять, какое освежающее действие это "новое, на античный лад" искусство должно было оказывать и какие победы праздновать.

От самого Франческо Скварчионе дошли до нашего времени лишь две достоверные картины, и они слишком мало говорят о степени его дарования. "Падуйский алтарь" скорее заурядное произведение, которое, при отсутствии подписи, можно бы приписать какому-либо слабому и отсталому подражателю Мантеньи. Между прочим, фигуры святых представлены на архаичном золотом фоне. Берлинская "Мадонна" уже интереснее, она напоминает в своем профильном повороте некоторые барельефы Донателло, и здесь мы находим характерно ренессансные мотивы: гирлянду с фруктами, сделавшуюся излюбленным украшением всех северо-итальянских картин XV века, и канделябры с волютами. Позади драпировки, на которой выделяется полуфигура Богоматери с Младенцем на руках (фигура Христа напоминает фигуры эротов на позднеантичных саркофагах), виднеются узкие полоски далекого пейзажа с тонко вырисованным оголенным деревом впереди. Но этого слишком мало для оценки такого знаменитого мастера в истории, как Скварчионе. Впрочем, огромное значение его объясняется исключительно педагогическим воздействием, его громадными и разносторонними знаниями, его энтузиастской проповедью обращения к античности.

Ученики Скварчионе

За это значение Скварчионе говорит, во всяком случае, уже один ряд его учеников. Кто только не побывал в его ботеге. Число учеников Скварчионе достигло будто бы 147 человек; из них остались в истории словенец Григорио (Скиавоне), феррарец Марко Дзоппо и один из грандиознейших гениев всех времен и народов - Мантенья. Кроме того, предположительно считаются его учениками Косме Тура и Карло Кривелли. О значении же Скварчионе свидетельствует еще тот почет, которым он был окружен. Город Падуя освободил его от податей, а по пути в Феррару, на собор, сам император Фридрих в обществе св. Бернардина, кардиналов и прелатов посетил мастерскую славного мастера.

О характере воздействия Скварчионе на своих учеников говорят, в свою очередь, их произведения, имеющие все одну общую черту - какую-то монументальную жесткость, что-то суровое и аскетическое, и это всегда с оттенком более или менее удачного подражания древним. Видно, что ими руководил совершенно иной принцип, нежели тот, что придавал "германский" оттенок творчеству Пизанелло или старшего Виварини. Они не столько искали бесхитростную и точную передачу видимости, сколько сознательно стремились к стилю и мечтали уподобиться "величию древних". Не всем это давалось в одинаковой степени. Многие остались, под маской Возрождения, сущими готиками, и навязанные им античные покровы быстро стали спадать, как только они, выйдя из-под непосредственного влияния падуйской мастерской, вернулись в свои захолустья. Но не случилось этого с лучшими. Мантенья, хотя его отношения с учителем и кончились распрей, хоть Скварчионе и критиковал работы своего ученика, оказался все же тем, о ком мечтал Скварчионе - новоявленным римлянином.

О Скварчионе известен еще чрезвычайно важный факт - это был первый художник-коллекционер. Сын нотариуса, сам в начале своей деятельности портной, он, вероятно, долгое время оставался вне художественных кругов, и творческий мир этот мог ему казаться каким-то в высшей степени привлекательным, почти волшебным царством. В нем поэтому, по всей вероятности, отсутствовали черты профессионала, которому все прекрасное кажется уже обыденным. Эта "посторонность" его отношения к искусству заставила его дорожить им, искать его и затем собирать его произведения. В 1420-х годах он совершает диковинное путешествие на Восток, в Грецию, и привозит оттуда целый музей всевозможных предметов, надписей, статуй, бронз. Мы видим, что и Мантенья, следуя по стопам учителя, также превращает впоследствии свой дом в кунсткамеру и даже доводит свои дела до расстройства, вероятно, благодаря своей страсти собирать антики.

Можно сказать, что мастерская Скварчионе была, таким образом, как бы первой "академией", первой школой, основанной на изучении древних "авторитетов" и даже на сознательном подражании им; впервые в ней проявляется, следовательно, и пагубная склонность к разрыву с жизнью. Художество отныне брало на себя роль носителя и хранителя "хорошего вкуса", вооружалось доктринерством. Но эти дурные и характерные черты "академизма" выступили лишь в последующие времена, когда Италия была уже утомлена и истощена непрестанным "выявлением гениальности". В XV же веке "академия" Скварчионе оказала лишь большую услугу родному искусству; она повернула судьбу искусства северной Италии, соединила эту судьбу с судьбой всего остального Возрождения и этим способствовала тому, что движение в целом приобрело ту мощь, тот универсальный характер, который оно не могло бы иметь, если бы Возрождение осталось местной особенностью одной средней Италии.

На пейзаже северной итальянской живописи мы можем с особой ясностью понять значение мастерской Скварчионе. Сравним пейзаж Пизанелло на его "Святом Евстафии" или на его "Святом Георгии" с любым пейзажем скварчионистов, и нам сразу бросятся в глаза теснота и темнота у Пизанелло, свет и простор у Мантеньи, Дзоппо и у кого угодно. Но этот свет и простор не столько результат более внимательного изучения природы (как, например, у ван Эйков или у Пьеро деи Франчески), сколько следствие строгой, богатой теоретическими принципами школы. Мы знаем из документов, что Скварчионе был сам знатоком перспективы[287], и это не должно поражать в человеке, который жил в унисон со всем, что было передового в его время. Ведь перспектива была великим вопросом дня: в Тоскане бредили ею, сочиняли для нее картины, а в Падуе ее читали с университетской кафедры. Последовательное же занятие перспективой обязательно должно было привести к проблемам пространства вообще и к проблемам освещенного пространства (т. е. воздушной перспективы) в частности.

В пейзажах скварчионистов нас особенно должны поразить две особенности: обилие архитектурно-перспективных мотивов и неправдоподобие всей "чистой" природы. Особенная страсть проявилась у них к каким-то каменным пустыням, где каждая поверхность гранена, где все ступени и уступы, и все эти грани и лестницы служат тому, чтобы от формы к форме увлекать глаз дальше и дальше в глубину картины. Над этой каменной пустыней, с ее террасами, ее дорогами и реками, извивающимися в бесконечность, расстилается светлеющее книзу небо, и опять по небу в сокращающейся пропорции облака размещены таким образом, что получается удивительное впечатление дали и простора. Быть может, от падуйцев (а не от нидерландцев) почерпнул Пьеро деи Франчески указания для своих панорам на портретах урбинского герцога и его жены; ведь написаны они в то время (около 1460 года), когда Мантенья был в полной силе, а в пограничных между северной и средней Италией "Марках" отголоски школы Скварчионе были чрезвычайно сильны.

Но одними перспективными задачами не исчерпывается смысл пейзажей школы Скварчионе. В этих Фиваидах, помимо того, веет грандиозный поэтический дух. Никогда и нигде еще средневековая мысль об аскетическом подвиге, какое-то "наслаждение ужасом" не находили себе столь яркого выражения, как в этих пейзажах падуйцев, венецианцев и феррарцев XV века. Но и эту черту можно себе объяснить исканием античной строгости и суровости Ведь в то отданное всем прихотям тиранического строя время, в дни уже публично признанного упадка церковности одинаково могли прельщать мечты о доблести суровых римских республиканцев и о подвигах безжалостных к себе древних аскетов. Все это было в древности, в таинственном, прекрасном, идеальном прошлом. Тот мир, жесткий и строгий, стремились возродить и проповедники (Савонарола был в некотором роде скварчионистом, он был из Феррары, из города скварчионистов Туры и Коссы). Вероятно, тогда в мастерской Скварчионе окреп дух, во многом схожий с тем духом, который, несколько веков спустя, царил в мастерской "республиканца" и "римлянина" Давида; но "суровый классицизм" XV века был возвышеннее, он еще дышал религиозным энтузиазмом. Один и тот же поток общественной мысли освежил и ботегу падуйского живописца, и кельи монахов Сан Марко во Флоренции; он же еще вылился, наконец, в творении "ученика Савонаролы", Микель Анджело. Ведь и в Микель Анджело, в строгой новой комбинации переплетены все элементы школы Скварчионе: культ античности, стремление к аскетическому подвигу, строгая научность и незнающий успокоения религиозный порыв.

IV - Андреа Монтенья

Монтенья - ученик Скварчионе

Мантенья. Голофа. Париж. Лувр.

Центральное положение среди учеников Скварчионе занимает падуец Андреа Мантенья, родившийся в 1431 году, бывший, следовательно, моложе своего учителя лет на тридцать. Значение Мантеньи настолько бросается в глаза, что за последнее время стали даже раздаваться сомнения относительно зависимости его искусства от школы Скварчионе. Сомнения возникли и относительно того, был ли Мантенья усыновлен Скварчионе. Действительно, может показаться странным, что Скварчионе усыновляет Мантенью при жизни отца последнего. Однако в нескольких дошедших до нас документах Мантенья носит фамилию Скварчионе, а в одном случае, по поводу устроенного в его честь пира, он упоминается под этим именем в чужом краю, в Пизе.

Мантенья. Встреча.

Но и помимо этих подробностей влияние на Мантенью Скварчионе явствует из тех черт сходства, которыми отмечены произведения всех скварчионистов, и лишь в наиболее сильной степени - произведения Мантеньи. Объяснять это явление воздействием Мантеньи на своих товарищей нельзя, ибо двое из его соучеников, отличавшихся этими чертами в самой определенной форме, Скиавоне и особенно Пиццоло, были на несколько лет старше его, и "мантеньевские" фрески Пиццоло написаны до начала деятельности Мантеньи. Приписывать, в свою очередь, значение общего источника Пиццоло нет оснований, тогда как все, и особенно обилие учеников Скварчионе, отовсюду стекавшихся к нему в Падую, говорит за то, что мастерская Скварчионе была истинным духовным очагом. Эта зависимость Мантеньи от Скварчионе не умаляет, конечно, его собственного значения. Мантенья как живописец стоит на голову выше всего своего поколения и принадлежит вместе с ван Эйками, Мазаччио, Пьеро деи Франчески, Боттичелли, Перуджино и Леонардо к самым ярким светочам столетия.

Из всех находок, сделанных гуманистами, страстно стремившимися воскресить мертвое дивное тело классической древности, неустанно копавшимися в земле, неустанно разбиравшими мудреные надписи и потускневшие палимпсесты, из всех этих "находок" самая изумительная "находка" - искусство Мантеньи, несомненно, вызванное их "внушением", но при этом обладающее всеми качествами подлинности и самобытности. В 1485 году Рим был чрезвычайно взволнован слухом, что во владениях монастыря Санта-Мария Нуова, на Аппиевой дороге, найден в нетленном виде труп древней прекрасной девушки. Эта сказка как нельзя лучше выражает, что в XV веке волновало умы, о чем грезили и как были влюблены в прошлое все лучшие люди эпохи. С раздирающей тоской взирали они на божественный "труп" античного мира и готовы были отдать все, чтобы оживить его, воскресить, чтобы вдруг очутиться снова гражданами не "Священной Римской империи", столица которой была там, за горами, в дикой "готической Паннонии", а Великой Римской Республики, с настоящим Римом во главе, с Городом, правящим Вселенной. И не столько честолюбивые идеалы о могуществе бродили в головах большинства гуманистов, сколько желание увидать снова в целости гордые храмы, обширные амфитеатры, форумы, акведуки и термы, весь строй и блеск той завидной эпохи, в сравнении с которой современность представлялась им мерзостью запустения.

Нам теперь нелегко вообразить ту психологию, ту жажду красоты, которая охватила тогда Италию. Мы теперь видим памятники прошлого окруженными почетом, бережно хранимыми. Немало и воссоздано с тех пор в грандиозных размерах. Даже руины прибраны, приукрашены. Нас не удивишь рядом колонн, поддерживающих антаблемент, или ротондой, или куполом. За пять веков восторженного увлечения античностью, имитации древности появились в таком обилии, что, наконец, даже почувствовалась потребность в реакции: "обожание колонны" сменилось ненавистью к ней. Но тогда, в XV веке, что видели люди, кроме замков, темниц с их башнями, дерзко вздымавшимися из узких улиц, кроме угрюмых, постоянно недостроенных соборов (стройка их продвигалась в Италии еще медленнее, чем на севере), кроме признаков варварства и вандализма на каждом шагу? Мы теперь обожаем и романскую архитектуру, и готику. Нам они говорят, несмотря на некоторое косноязычие, о чем-то очень важном. Люди XV века могли видеть в них лишь контраст тому, что было раньше, произведения тех "готов", которые разгромили красоту и величие прежней культуры.

Естественно было бы ожидать, чтобы в Риме, где еще стояло столько великолепных полуразрушенных громад (из которых многие с тех пор погибли), где производились наиболее ценные раскопки, чтобы там и воскресло впервые античное искусство. Однако у истории своя логика, и вышло так, что первые признаки пробуждения обнаружились во Флоренции, городе вполне "средневековом", а что первое цельное выражение Ренессанса дала далекая Падуя. При этом замечательно, что пионеры Ренессанса во Флоренции, Брунеллески и Донателло, побывали в Риме в молодых годах, Мантенья же посетил его уже убеленный сединами.

Почему это так? Что сам Рим мог лишь воспринять готовое и не был в силах создать что-либо из себя, это еще понятно: его падение было слишком глубоким; еще только что, с перенесением папского престола в Авиньон, он испытал предельное унижение, от которого долго не мог оправиться. Рим был городом клерикальных интриг и аристократических междоусобиц. Здесь не было настоящей жизни; она явилась лишь после того, как престол св. Петра был подряд занят исключительно светлыми умами и усердными ревнителями прекрасного. Но почему из всех городов Апеннинского полуострова Падуя дала первого художника-археолога - Скварчионе и первого гения возрождающейся античности - Мантенью? Не объясняется ли это тем, что сюда, к знаменитому университету, издавна стекались все лучшие люди науки, что здесь когда-то гостил и Данте, здесь уже существовал культ Петрарки, здесь, наконец, оставил лучшие свои произведения Джотто, означающий, вместе с Данте и Петраркой, первые этапы в истории пробуждения итальянской культуры? Надо, впрочем, заметить, что Падуя никогда не забывала своего античного происхождения. Наряду с благочестивым усердием, с которым она хранила мощи погребенного в ее стенах св. Антония, она чтила и память своего мифического основателя - троянца Антенора, брата Приама[288].

Монтенья - фрески

Монтенья. Победа мудрости над пороками. Париж. Лувр.

В первом же достоверном труде Мантеньи, в росписи капеллы Эремитани (1448-1454), юный мастер обнаруживает себя "римлянином". Особенно поражают его "декорации", среди которых разыгрываются сцены. Какой огромный шаг сделан здесь от плоского пейзажа Антонио Виварини или самого Пизанелло к этим грандиозным, полным воздуха и простора картинам! Считается, что первыми здесь, около 1449 года (следовательно, когда Мантенье было восемнадцать лет), написаны фрески с житием апостола, таковы "Крещение Гермогена", "Святой Иаков, приговоренный к казни", "Святой Иаков, шествующий к месту казни" и "Мученическая смерть святого Иакова". И эти картины уже полны не только величественных, прекрасных античных мотивов, но они обнаруживают также художника, со всей зрелостью относящегося к своему предмету: рядом с почти дословными копиями с античных памятников и барельефов (арки в "Приговоре" и "Шествии") мы замечаем уже свободное сочинение в духе древних (портик на четырехугольных столбах в сцене "Крещения"). Одно это заставляет приблизить написание этих фресок на три или на четыре года и, кроме того, видеть здесь доказательство глубокого, систематического знакомства Мантеньи с античным искусством, что при недостатке таких памятников в Падуе может быть объяснено лишь изучением коллекции Скварчионе[289].

Великолепна архитектура и в двух фресках или, вернее, на двойной фреске "Мучение святого Христофора". Какой архитектурный шедевр этот дворец, занимающий посередине глубину композиции и соединяющий обе половины! В этой фреске Мантенья менее археолог ("копией" с античного является лишь портик на коринфских колоннах справа), все дышит свободной выдумкой и неисчерпаемым богатством фантазии. В то же время это шедевр перспективного построения, равноценный урбинским перспективам де Лаураны или Франчески, скорее, даже превосходящий их. Сцены разыгрываются под увитыми виноградом перекладинами навеса, заходящего справа за дворец. С особым наслаждением Мантенья вырисовал все скрещивания линий, захождения одних масс за другие и разработал сложную систему теней (падающих теней и у него не найти). Несомненно, пока небо было еще не таким темным, каким оно представляется теперь вследствие порчи ультрамарина, и оно, покрытое легкими тучками и внезапно светлеющее к горизонту, должно было сообщать фреске иллюзию пространства и далекой глубины[290].

Но не одними архитектурными и перспективными задачами исчерпывается интерес, представляемый фонами этих первых фресок Мантеньи. Уже в них появляется тот странный, суровый пейзаж, который сделался затем на пятьдесят лет излюбленным мотивом как падуйских, так и венецианских и феррарских художников. Непосредственно за фигурами фрески "Мучение святого Иакова" начинаются ступени жесткого каменного утеса, которые образуют как бы ряды сидений амфитеатра. Мы здесь встречаемся со старинной формулой пейзажного нагромождения, "надстройки", заменяющей перспективное чередование плоскостей, но здесь формула приобрела большее правдоподобие благодаря массе заимствованных с натуры мотивов, особенно рядов низких кустов, как бы разделяющих отдельные поля (мотив, уже встретившийся нам в баталиях Учелло), благодаря превосходно нарисованному с натуры молодому дубку на самом первом плане и благодаря отлично выписанным руинам, возвышающимся на полувысоте холма, этому пейзажу веришь, хоть и отдаешь себе отчет, что он выдуман, невозможен и весь построен. Между полями (если можно назвать так каменные слои-уступы), извиваясь, ползет мимо руин ворот к замку дорога - нечто подобное тому, что мы видели у Амброджо Лоренцетти сто лет назад. Но Мантенья пользуется этим мотивом с неизмеримо большим мастерством.

Если сравнить этот пейзаж со скалами, пастбищами и дорогами на картинах ван Эйка, Гуса, Мемлинга, то нас поразит у итальянца черта какой-то "свирепости". Можно назвать одними и теми же словами составные части пейзажа у братьев ван Эйк, у Мемлинга и составные части пейзажа у Мантеньи, но в первом случае эти слова будут означать нечто мягкое, нежное, исполненное милого чувства, во втором - нечто суровое, страшное и "жестокое". В то же время у нидерландцев мы увидим больше внимания к природе, желание передать ее точно такой, какою она представлялась их недавно еще только прозревшим и умиленным глазам. У Мантеньи же и прочих скварчионистов все носит отпечаток суровой тиранической воли и огромных теоретических знаний, словом, стиля. Там, на севере, жили традиции, переходившие из мастерской в мастерскую, накоплявшие наивный опыт, но не касавшиеся систематизации его. Здесь, в Италии, господствуют строго усвоенные абстрактные знания, и даже какой-то дух академии, горделивый и величественный, предназначенный и приспособленный к тому, чтобы выражать громады назревавших идей.

Все дальнейшее творчество Мантеньи подчинено тому же вкусу, той же системе знаний, той же воле. Что касается сценария, то ряд картин разрабатывают грандиозные формулы своеобразно понятой им античной архитектуры, другие же передают его отношение к природе. Самыми характерными примерами первого можно считать большой алтарь в веронском Сан-Дзено, "Сретение" (Уффици), "Триумф Цезаря" (Гэмптон - Кортский дворец), образа св. Севастиана (один в Лувре, поступивший сюда из церкви в Эгперсе, другой в Венском музее). В этих картинах мы видим то же обилие жестких и роскошных скульптурных мотивов, те же скварчионские гирлянды и мастерски переданные устойчивые громады арок, столбов, колонн, улиц. Характерными же примерами изображения Мантеньей природы (выражаясь точнее, того странного мира, который у него играет роль природы) мы найдем в "Распятии" (Лувр), в "Гефсимании" (музей в Туре), в "Мадонне с каменоломней" (Уффици), в "Святом Георгии" (Венецианская академия), в "Поклонении волхвов" (Уффици).

Монтенья - воинственные сюжеты

Особенной "жестокостью" отличается пейзаж луврского "Распятия", некогда вместе с двумя картинами в Турском музее составлявшего предэллу алтарного образа в Сан-Дзено (1456-1459). Это одна из самых страшных картин, когда-либо сочиненных человечеством, и главный ужас ее заключается в ее изумительной декорации, в этой каменной, потрескавшейся площадке, в которую вбиты кресты, в городе на возвышении, и защищенном, и угрожаемом уныло заостренным утесом. Из-за этой безотрадной местности глядят подобные же холмы и горы, частью освещенные, частью прячущиеся в полумраке. Справа черным контуром на бледном, точно полярном небе вырезается ближайшая скала. По небу, по которому как будто никогда не ходило солнце, плывут безотрадными рядами клубящиеся или вытянутые облака. Вообще, все на этой картине носит отпечаток ужаса, с земли сорваны ее зеленые, теплые покровы, и голым каменным скелетом лежит она под унылым небосклоном.

Монтенья в этой картине достиг фортиссимо пафоса. Но иных, кроме патетических, нот он вообще неспособен извлечь из своего искусства. Рисует ли он "идиллию" отдыха на пути в Египет или "праздник Пасхи" в "Воскресении"[291], декорация у него все та же - суровая, скорбная. Как будто энтузиазм к антике в его душе соединился с какими-то византийскими пережитками, вполне объяснимыми в уроженце Венецианской области. Или в нем действительно проснулся римлянин-республиканец? Скварчионе путешествовал по Греции, но ученики его оказались все скорее какими-то квиритами по духу. Из картин Мантеньи точно доносится лязг мечей гладиаторов и бряцание панцирей легионеров. Они все пропитаны духом Марса, жестокого, неумолимого, признающего только свою железную силу, считающего важнее всего исполнение велений своей воли, стремящегося к беспредельной власти.

И то немногое, что нам известно из жизни Мантеньи, рисует его нам таким же настойчивым, жестоким человеком, видевшим предел всего в величии. Уже та выдержка, с какой он добивался возведения в дворянство, рисует его нам, как человека с упорным, неуступчивым честолюбием, полным сознания собственного достоинства, не признающего того "мещанского", "уютного" прозябания, которым удовлетворялись его товарищи. Ему нужна была опасная атмосфера двора, ему нужны были почести при жизни, мавзолей после смерти. Сохранившаяся студия его имеет вид какого-то храма, в котором он должен был чувствовать себя императором-богом, окруженным кумирами древних, созидающим одну задругой картины колоссального стиля, воскрешающим древнюю культуру, которая была ему ближе и понятнее, нежели культура его дней.

Лишь достигнув старости, Мантенья как будто начал несколько смягчаться. Новые ноты доносятся из четырех его картин, "Мадонны победы" 1495-1496 года (Лувр), "Мадонны Тривульцио" 1497 года (собственность князя Тривульцио в Милане), "Парнаса" и "Победы мудрости над пороками" того же года (обе последние картины, украшавшие некогда кабинет знаменитой Изабеллы дЭсте в Мантуанском замке, ныне в Лувре). В этих картинах Мантенья старается быть приветливым. Об этом говорят мягкие, разнообразные по формам гористые дали в "Парнасе", апельсиновые кусты там же и в трех других картинах, наконец, изящные позы и жесты действующих лиц (например, прелестная пляска муз в "Парнасе"). Очевидно, и его, этого бронзового человека, коснулась волна нежности, которой ознаменован конец XV века и которая выразилась в творении Косты, Беллини, Перуджино, Сандро, Филиппино, Пьеро ди Козимо, Винчи и, далее, Мариотто, Рафаэля, Сарто. Но и тут местами Мантенья представляется прежним человеком. Во имя стиля режет он апельсиновые деревья правильными архаическими аркадами в "Мадонне победы" и в "Мудрости", во имя же стиля строит он в правильной симметрии композиции, и прежний страшный Мантенья проглядывает в той освещенной багровой зарею скале, что торчит в последней картине из-за садовых аркад и веселых кустов первого плана. Сказать кстати, это одна из первых попыток передать эффект вечерних лучей, и весьма неожиданно встречаешь ее в произведении художника, который вообще мало интересовался явлениями природы[292].

V - Скварчионисты

Пациоло, Дзоппо, Бонно

Бернардо Парентино. Встреча святого Антония с разбойниками. Дворец Дория в Риме.

Приблизительно в тех же выражениях, какими мы характеризовали особенности искусства Мантеньи и, в частности, его пейзажа, можно характеризовать и "декорационную часть" всех северных художников, находившихся под более или менее сильным влиянием падуйской школы. Ближе всего к Мантенье стоит его товарищ Пиццоло (или Пицоло). Считается теперь, что им начата роспись капеллы Эремитани и ему принадлежат фрески, украшающие верхние отделения стен под закруглением сводов. Другие хотят видеть в этих картинах ранние работы самого Мантеньи. Уже из этого явствует, что Пиццоло - одна из личностей, скорее "подстроенных" историей искусства, хитрой Stilkritik, нежели действительно определенный художник Фрески эти, во всяком случае, замечательны. Особенно прекрасно "Призвание апостолов", происходящее на тесной площадке у самой воды озера и у подошвы отвесных, подробно, более подробно, чем у Мантеньи, разработанных скал. К одному из ущелий ползет мимо развалившейся гостиницы дорога. На противоположном берегу высится огромный замок. Небо тщательно выписано; внизу оно заволочено белой мглой, по которой плывут облака, верх чистый, синий (от времени почерневший). В бордюрах фрески изображена гризайлью гирлянда овощей и фруктов, и трактовка одного этого мотива свидетельствует о чрезвычайном внимании художника к природе[293].

Фрески в церкви Эримитани. Падуя.

Несколько более ясной фигурой представляется Марко Дзоппо (Zoppo), родившийся в 1433 году, ученик и приемный сын Скварчионе, а по выражению Морелли, даже карикатура на Скварчионе (непонятно, однако, как можно говорить о карикатуре, не зная оригинала?). Дзоппо считают одни основателем обновленной болонской школы, другие хотят в нем видеть лишь слабого имитатора, не имевшего никакого значения. По рисунку он близок к Мантенье, но превосходит его яркостью и сочностью красок. Ему принадлежит полная аскетического духа картина Болонской Пинакотеки "Святой Иероним в пустыне". Престарелый анахорет стоит на коленях на жесткой плоской скале, из которой выросло давно уже иссохшее, корявое деревцо. К нему святой прикрепил распятие и прислонил свою кардинальскую шапку. Позади пустынника, прямо посреди композиции, громоздится высокая скала, скорее какой-то столб, сложенный из разнообразных камней. Контрастом ко всему этому ужасу является даль с ее зелеными лугами и вьющимися дорогами. Над сценой стелется ровное, чистое небо, постепенно светлеющее к горизонту.

Берлинская картина Дзоппо, помеченная 1471-м годом, носит такой же суровый характер, несмотря на то, что сюжет "Мадонна на троне со святыми" требовал бы иного сценария. Трон украшен тяжелой гирляндой из фруктов и листьев, но даже этот мотив не вносит приветливой ноты в картину, настолько эти фрукты кажутся жесткими, а листья колючими. Позади развертывается вид на скалистую местность. В строгой симметрии вздымаются справа и слева твердые, граненые черно-бурые холмы, а через ложбину между ними открывается далекий вид на плоский, покрытый редкой растительностью холм с замком на вершине.

Фрески в Эремитани с сюжетами, иллюстрирующими юность святого Христофора, приписываются то Дзоппо, то Ансуино да Форли. Но кто бы ни был автор этой живописи, он был, несомненно, соучеником Мантеньи у Скварчионе, "скварчионистом" и художником весьма замечательным, которому вредит лишь соседство гения Мантеньи. В этих фресках можно отметить, между прочим, и черты сходства с Беноццо Гоццоли или, вернее, с фра Филиппо Липпи, что не должно удивлять, ибо великий флорентиец пребывал одно время в Падуе. Тосканские черты вносят некоторую мягкость во фреску "Юность святого Христофора", сказывающуюся там и в пейзаже. Горы имеют более округлые очертания и скорее напоминают меловые или известковые, нежели базальтовые, формации. Значительно также усердие, с которым передана почва, - она все еще голая, каменистая, но уже испещрена частыми пучками травы.

С величайшим усердием написан пейзаж на фреске той же капеллы "Святой Христофор с Чудесным Младенцем на спине", произведение малоизвестного художника Боно из Феррары. Замечательна здесь старательная трактовка воды. Святой и мальчик-рыбак стоят у самой реки так, что ноги обеих фигур отражаются в опрокинутом виде (и с правильным перспективным изменением) в гладкой поверхности. Это единственный пример в XV веке такой точной и последовательной передачи данного эффекта. Остальной пейзаж на фреске довольно схематичен. Через луга, на которых пасутся олени, идет от реки дорога, поросшая по сторонам низким кустарником. Слева - античная руина, справа - капелла и шалаш Христофора. В глубине высокий холм, напоминающий то, что мы видели на баталиях Учелло и у Мантеньи: поверхность холма вся испещрена пастбищами и полями, поросшими кустарником. Несколько северный характер вносит в этот ансамбль город с немецкими башнями и остроконечными крышами.

"Жестокие" художники

Достоверная, подписанная фреска помянутого Ансуино "Проповедь святого Христофора" рисует нам этого художника как мастера жесткого и грубоватого. Подобно Мантенье, он старается придать величественный характер фреске посредством античных мотивов в архитектуре. Святой гигант выходит из портика на четырехугольных канеллированных колоннах, а в глубине сцены триумфальные ворота открывают через две арки вид на зеленые дали. Но там, где Мантенья полон сил, находчив и на каждом шагу обнаруживает изумительные знания, там Ансуино является только довольно робким, неловким имитатором. Однако для правильной оценки мастера его нужно сравнивать не с таким "чудом", как Мантенья, а с произведениями других его современников, из которых многие носят в истории искусства очень громкие имена - с Беноццо Гоццоли, с Якопо Беллини, с Полайуоло. И тогда окажется, что Ансуино не хуже их, что его недостатки есть недостатки эпохи, преодоленные лишь гением Мантеньи.

Одним из самых жестких художников этого скварчионевского круга представляется нам Парентино (или Паренцано). В точности неизвестно, находился ли он в каких-либо отношениях с мастерской Скварчионе, но весь его "падуйский" стиль и особенно такие детали пейзажа, как трактовка деревьев (обыкновенно лишенных листьев) и рисунок чудовищно острых, колючих скал, говорят в пользу того. Картиной-типом для Парентино может служить один из сюжетов предэллы, хранящейся в римской галерее Дория. Она изображает разбойников, напавших на св. Антония-Аббата[294]. Художник пожелал изобразить сцену среди разнообразной и затейливой местности. Чего только нет на этой маленькой, резкой, до последней степени отчетливой, точно из бронзы чеканной картинке: и болото, и пустыня, скала с притоном разбойников и с мостом через расщелину, большая дорога, город на берегу озера, лесистый холм, пещера бандитов, острая, грозно торчащая к небу скала, цепи далеких гор, другой еще город со многими башнями. Все это сложено без особенного смысла, но с великим усердием. Характерна и передача деталей. Превосходно, прямо с натуры скопировано тоненькое деревцо, простирающее к небу свои иссохшие ветви, и замечательна попытка на первом плане передать оголенную и искрошенную в мелкий щебень поверхность скалы. Краски пейзажа условны, почти гризайль, и лишь костюмы действующих лиц вносят в картину оживление[295].

VI - Школа Падуи

Тура

Франческа Косса. Полиптих Гриффони: Святые Петр и Иоанн Евангелисты. Милан Пинакотека Брера.

Особенно яркое выражение падуйские формулы получили в феррарской живописи. К сожалению, у нас нет сведений, которые документально подтверждали бы связь этой школы с мастерской Скварчионе или Мантеньи. Имена двух величайших феррарцев XV века, Туры и Коссы, не встречаются среди имен учеников первого, список коих до нас дошел, однако, далеко не полностью. Но остаются их произведения, и они, во всяком случае, говорят совершенно определенно о существовании между обоими художественными очагами искусства тесных связей[296].

Возможно, что Тура[297], будучи ровесником Мантеньи, побывал в Падуе в 1450-х годах. Быть может, он посещал школу Скварчионе, быть может, помогал Мантенье. Если он был в Падуе, то, без сомнения, он должен был познакомиться с грандиозным искусством Донателло, с античными увлечениями Скварчионе и с только что написанными тогда фресками в Эремитани. Кроме того, на родине, но уже позже, он мог видеть произведения Пьеро деи Франчески, величайшего "люминиста" XV века. Как бы то ни было, но зрелому (единственно знакомому нам) творчеству Туры присущи особенности трех названных художников, и это даже в какой-то преувеличенной степени, можно сказать, в уродливой утрировке.

Близость к падуйской школе сказывается вообще во всем характере живописи Туры, в частности, и в пейзаже, в сценарии трагических сцен, изображаемых художником. Пейзаж Туры и пейзаж падуйцев-скварчионистов - это одна и та же вымышленная местность: сплошной камень, безотрадная проклятая пустыня. Среди этой Фиваиды тянутся к небу жалкие, высохшие (заимствованные у Скварчионе) деревья, и обстановка эта встречается даже на сравнительно "веселой" картине Туры в галерее Польди Пеццоли (в Милане) "Милосердие", изображающей девушку с пляшущими детьми. В "Благовещении" Феррарского собора (1469 года), позади аркад, украшенных золочеными барельефами, открывается вид на гигантские нагромождения скал, совершенно в духе Дзоппо. Чудовищная скала-башня с дорогой, ведущей спиралью к вершине, изображает Голгофу позади фигуры Мадонны и почившего Христа в небольшой картине Museo Correr в Венеции. Иногда от пейзажа на картинах Туры ничего не видно, кроме неба, или его целиком занимает превосходно сочиненная и нарисованная архитектура (образ "Богоматери со святыми" в Болонской Пинакотеке, створка в палаццо Колонна в Риме).

В шедевре Туры, в картине, которую можно считать типом феррарской школы, в сверкающем пестрыми красками образе "Мадонны со святыми" (Берлинская галерея) позади построенного из мрамора и агата трона Царицы Небесной, из-под хрустальных ножек, держащих всю громаду престола, за террасой дворца, в котором "царит" Мария, открывается полный печали вид на "каменную землю[298]". Один этот мотив узкой полосы блекло-серого пейзажа, видимой под ногами главных фигур, где-то очень далеко, характеризует всю идеологию феррарских художников. В них, несмотря на изменившиеся формы, живы и вполне очевидны византийские идеалы спасительной для людей аскезы и неприступного, отделенного от жизни земной Царствия Небесного. Имея это в виду, можно, пожалуй, и проповедь феррарца Савонаролы рассматривать, как яркую вспышку сурового и рабского духа Византии против духа свободы и просвещения, окрепшего на тосканской почве[299].

Франческо дель Косса[300] лишь на незначительную степень приветливее, мягче своего (вероятно, старшего) собрата. Но и он, особенно в ранних своих произведениях, выказывает склонность к ужасам Фиваиды, к безнадежным каменным пустыням, или же к жестким, холодным, полированным архитектурам. Чрезвычайно характерны для феррарской школы пейзажи позади его суровых фигур св. Иоанна Крестителя и св. Петра в Брере. Что это за местности? Где мог их Косса видеть? Ясно одно - что это та же падуйская формула, лишь доведенная до предельной степени стилизации. Даже страшные каменоломни Мантеньи могут показаться рядом с этими торчащими утесами, с этими каменными коридорами и пещерами чем-то "пригодным для жизни". Косса же как будто считает такие местности "жилыми". Позади монументальных фигур святых, и без всякого отношения к ним, на этих скалах и утесах он строит роскошные замки, а в проходах и ущельях мы видим парадных царедворцев.

Та же смесь форм, характерных для светско-роскошной жизни, с чудовищными формами природы повторяется и на прекрасной предэлле Коссы в Ватикане, составлявшей некогда одно целое с упомянутыми образами и изображающей чудеса св. Гиацинта[301]. И здесь исключительное царство камня, частью превращенного в красивые портики, дворцы и храмы (из которых все находящиеся на переднем плане представлены в разрушенном виде), частью остающегося в своем первоначальном виде, но также громоздящегося наподобие какой-то кошмарной архитектуры. Каждая форма при этом отчеканена, отшлифована резко, твердо, а фигуры расцвечены яркими, пестрыми красками.

Косса

Козимо Тура. Мадонна со святыми. Берлинский музей.

Наиболее характерным примером архитектурного вкуса Коссы является великолепное, сверкающее красками, как будто только что написанное "Благовещение" Дрезденской галереи. Здесь же ясно выступает связь мастера с Пьеро деи Франчески, который, работая при феррарском дворе, должен был произвести громадное впечатление на местных художников[302]. Влияние Пьеро выразилось в дрезденской картине как в перспективном построении, так, в особенности, в искании передачи равномерно разлитого яркого света. Особенно это искание заметно в нежной лепке лица Богоматери и в тонко изученном рефлексе, очерчивающем профиль в тень обращенного ангела. Эффектная и благородная по формам декорация состоит из двух арок, разделенных колонной и открывающихся слева на улицу, а справа - на келью Марии. Характерно для феррарца при этом, что улица уже через два дома переходит в угрюмую гористую местность, а окно в келье закрыто "буценшейбами", через которые нельзя разглядеть наружного вида. Флорентиец воспользовался бы этим самым окном, чтобы развернуть приветливую панораму на холмы и долины, соответствующую душевному настроению Марии.

Все в этой изумительной картине Коссы изображено с величайшей отчетливостью, не менее твердо и уверенно, чем у Мантеньи, но, пожалуй, с меньшей последовательностью в передаче античных форм. Одна игра разноцветных камней, рыжеватых, золотистых, черно- зеленых, серых, розоватых, вместе с кусками позолоты на дворце, видимом через левую аркаду, выдают опять-таки какой-то "византийский вкус[303]". Но и, кроме того, у Мантеньи не встретишь этих "готизированных" аркад, которыми закончена кверху архитектура дрезденского "Благовещения", или тех готических розеток, которыми украшена кровать Марии. Наконец, вполне "средневековый" вкус обнаруживается еще в разноцветных павлиньих перьях, из которых состоят крылья ангела[304].

Следует окончательно остановиться на Косее и как на авторе лучших среди прекрасных фресок замка Скифанойя в Ферраре, остатках сложной росписи, в которой принимали участие все видные художники, состоявшие при дворе "просвещенного деспота" Борзо, и в том числе Пьеро деи Франчески. В этих фресках художникам, видимо, было вменено в обязанность приноровиться к придворным вкусам, быть изящными и даже веселыми. Однако изящное веселье было не в духе времени, не для него были воспитаны живописцы, и потому вся сохранившаяся декоровка Скифанойи носит совершенно особый характер какой-то смеси приветливости с кошмарностью.

Франческо Косса (?). Триумф Венеры. Фреска в палаццо Скифанойя во Феррари.

Особенно характерны в этом отношении верхние сцены фресок, изображающие триумфы разных божеств, покровителей человеческой жизни. Тяжелые триумфальные колесницы, запряженные героическими конями, катятся по каменистым, точно выдолбленным в камне дорогам, или же их тянут лебеди по волнам узкого пролива, извивающегося между острыми скалами. С такими пейзажными мотивами мы уже знакомы - это все тот же "колючий", жесткий пейзаж скварчионистов. Но вот справа и слева от центра каждой композиции расположены мягкие, покрытые травой, кустами и плодовыми деревьями холмы, а дали заняты радостными полями, лесами и городами. Фиваида несколько ожила, принарядилась, и даже острые скалы у реки имеют вид скорее забавный, нежели страшный[305].

Берлинская "Осень" ("Октябрь"?) Коссы[306], единственный дошедший до нас фрагмент целого декоративного ансамбля, символизировавшего времена года, или двенадцать месяцев, подтверждает предположение, что наиболее слабые пейзажи в "Триумфах" не кисти самого мастера. Эта "Осень" наряду с портретными фигурами Кастаньо (из виллы Леньайи), с пейзажами Пьеро деи Франчески на портретах урбинской герцогской четы (Уффици) представляется одним из самых изумительных чудес живописи XV века. Какая здесь зрелость мысли! Как грандиозно вырисовывается эта "колоссально понятая" фигура крестьянки в розоватом платье на фоне неба, над плодородной землей, которой она служит. Какой полный дивный орнамент образуют ветви, листья и гроздья винограда у нее в руке и какую символическую силу сумел придать Косса всей картине одним гениальным расположением тяжелых орудий земледельческого труда - заступа и лопаты. Но особенно замечателен пейзаж. Уж одно то, что из "иллюзионных" соображений (вероятно, фигуры месяцев были размещены фризом на значительной высоте от пола) Косса поместил горизонт пейзажа ниже колен фигуры, придает композиции какой-то "современный" характер. Этот же прием поднимает фигуру и позволяет художнику предоставить озаренному светом небесному своду значительную роль в общем эффекте.

Эрколе ди Роберти

Но и далее, в кусочке феррарской кампаньи, стелющейся у ног монументальной фигуры, сколько непосредственной поэзии, сколько простого чувства природы! Крестьянка эта - родная сестра грандиозных потомков Адама, которых мы видели на фресках Пьеро деи Франчески в Ареццо; это сама сила, само несокрушимое здоровье. Но если пейзаж и напоминает своим ровно разлитым светом[307] и мягким контуром холмов пейзажи умбрийца, то все же еще более он напоминает картины нидерландцев. Настаивать, впрочем, на непременном воздействии северного искусства здесь не следует[308].

Наряду с берлинским образом Туры и с предэллой Коссы самой характерной для феррарской школы картиной является "Святой Иоанн Креститель" в Берлинском музее, считающейся ныне (не вполне достоверно) за произведение Эрколе ди Роберти[309]. Это одна из самых странных картин кватроченто. Как должны были углубиться феррарские художники в мысли об аскезе, чтобы представить себе подобный образ святого, этот чудовищно изможденный скелет, держащий в расслабленных руках символ своей горестной веры - Распятие. Самое Распятие в стремлении к стилизации превратилось у феррарского мастера в какое-то подобие тончайшего, колючего и хрупкого веретена. И что за чудовищный вид позади! Несомненно, этот кошмарный сон есть порождение грозных проповедей, взывавших к общему покаянию. Позади горизонтально срезанной и как бы отшлифованной вершины скалы, на которой стоит святой, далеко внизу стелется, в чудовищном изображении, "вселенная": сонное, застывшее море, унылый скалистый полуостров с развалинами пристани, противоположный берег с опустелым городом, с покинутыми в порту судами, а вдали, под бледнейшим вечерним заревом, серо-синие цепи гор! Все вымерло, все меркнет в какой-то агонии, даже вода застыла под опустевшим небом. Один лишь Предтеча, иссохший, коричневый Кащей, стоит и бормочет что-то своими увядшими старческими губами. Что может говорить он, к кому обращается, чей приход предвещает? Ведь уже все потухло, все судьбы свершились, и некого спасать...

Суровая античная дисциплина падуйцев и "византийский" аскетизм феррарцев не могли существовать долго среди общего пробуждения к жизни, общего ликования, общей жажды наслаждения кватроченто. И вот мы видим уже некоторый поворот в самом Косее, еще более явно выраженный в достоверных работах Эрколе ди Роберти[310], и, наконец, полное "бегство из Фиваиды в Аркадию" в искусстве четвертого из знаменитых феррарцев - Лоренцо Косты, переселившегося в Болонью, и также еще в искусстве Эрколе Гранди. Однако прежде чем обратиться к этому новому веянию, характерному для поворота от кватроченто к чинквеченто, следует покончить с остальными отражениями и разветвлениями падуйской школы на севере Италии[311].

VII - Венецианская школа

Бартоломео Виварини

Нe миновала жесткая, "бронзовая" система падуйской школы и праздничной Венеции. И здесь художники в середине XV века были заражены ею, а следы ее можно найти еще в начале чинквеченто даже в самых обаятельных представителях раннего расцвета венецианского Ренессанса - у Беллини, Карпаччио, у обоих Пеннаки, у Дианы, Биссоло, Катены. Решительно порывают уже с Падуей Джорджоне, Пальма и Тициан. Для объяснения этой зависимости Венеции от ее "провинции" Падуи следует иметь в виду, что сама Венеция в середине XV века не обладала еще вполне сложившейся собственной школой и что Византия продолжала быть как бы главным ее "культурным ментором"; но и, помимо того, нельзя игнорировать и такие частные, но не лишенные значения явления, как то, что Скварчионе имел "отделение" своей мастерской в самой Венеции, что многие лучшие венецианцы учились у него в Падуе и что между Мантеньей и славнейшими представителями венецианской живописи, братьями Беллини (сыновьями Якопо), установились самые близкие отношения после того, как Мантенья женился на сестре их, Николозии.

Целый ряд венецианских художников XV века, по сути, совершенные "скварчионисты" и "мантеньисты": Бартоломео Виварини, сын его Луиджи (или Альвизе, особенно в начале своей деятельности) и Ладзаро Себастиани (предполагаемый учитель Карпаччио), оба Кривелли. Всем им присуща одна черта - чудесное сплетение традиций тречентистской иконописи с новыми падуйскими формулами. Они продолжают любить архаические золотые небеса, жесткие золототканые штофы, неподвижный иератический стиль, аскетическую суровость ликов. Но в то же время они перенимают у Падуи "новые античные" мотивы в декоровке, схему падуйского пейзажа, необычайную виртуозность в имитации камня, широкие приемы драпировать свои фигуры на античный лад.

Альвизе Виварини. Святой Амвросий, окруженный другими святыми. Венеция. Браз окончен Марко Базаити.

Бартоломео Виварини[312] в большинстве случаев ограничивается, в смысле обстановки своих картин, одними лишь "реквизитами" - тронами, занавесками, кустами, гирляндами или небольшой стенкой, и именно игнорирование пространства придает его торжественным иконам архаичеcкий, несколько уже "отсталый" для времени характер. Но иногда Бартоломео в какой-нибудь незначительной детали обнаруживает свое мастерство в передаче природы, например, в изображении куропаток на прекрасном образе в Неаполитанском музее, персика у ног Мадонны в галерее Колонна, облачного неба на триптихе в церкви Фрари, и это мастерство, связанное с каким-то воздержанием от "суетных подробностей", доказывает, что Виварини был сознательно и по доброй воле тем аскетом живописи, тем архаиком, каким он нам представляется.

Пейзаж в настоящем смысле почти отсутствует в его творении. Там же, где он появляется (чаще всего в виде полоски пустынной земли под ногами фигур), он являет примеры чисто падуйского понимания природы. Таков кусочек безотрадного пейзажа у ног св. Иоанна Крестителя на триптихе Бартоломео 1478 года в церкви S. Giovanni in Bragora (Венеция), а также оба схематичных пейзажа в сценах "Рождества", помещенных в середине больших раззолоченных ретаблей в Венецианской академии.

Значительно мягче работы одного из самых искусных мастеров Венеции XV века, сына Антонио, Альвизе Виварини[313]. Но и он предпочитает скрывать фон занавеской, троном или стеной. Лишь иногда, в более поздних своих картинах, Альвизе решается строить архитектуру очень благородного, строгого и простого стиля (например, запрестольный образ во "Фрари", доконченный Базаити, или великолепная "Мадонна со святыми" в Академии), и тогда он является соперником Джованни Беллини и Чимы да Конелиано как в смысле иллюзионистской передачи глубины, так и в смысле последовательно проведенной светотени.

Карло Кривелли

Карло Кривелли[314] принадлежит к венецианской школе по происхождению и образованию, но деятельность его протекла почти целиком в Марках. Этот странный, чопорный живописец предпочитает ставить свои жесткие, носатые, точно из дерева вырезанные и в медные одежды закованные персонажи на блестящий золотой фон; иногда же он заполняет воздушное пространство позади них орнаментально расположенными, точно из камня высеченными головами херувимов ("Pieta" в Ватикане). Подобно Бартоломео Виварини, но еще более охотно, Кривелли изливает свою, парализованную требованиями церковного стиля, любовь к природе в изображении "мертвой натуры" - фруктов, овощей. С величайшим усердием вырисовывает он и оттеняет подробности костюмов и всякие сакральные предметы, которые держат в руках его святые: скипетры, молитвенники, кадильницы, подсвечники, чернильницы и проч.[315].

Встречаются у Кривелли и пейзажи в настоящем смысле, но это только в виде исключения. Довольно приветлив мотив, изображенный слева на не вполне достоверной "Мадонне" Веронской галереи: дерево с густой макушкой, зеленый луг, река, горы. Но тут же рядом, справа, мы видим знакомую "скварчионскую" растительность - оголенные деревья, простирающие свои ветви к небу[316]. В картине Страсбурского музея "Рождество" Кривелли неожиданно уделяет пейзажу много места, но снова выдает и свою зависимость от падуйско-феррарских формул. Не будь некоторых деталей, легко было бы принять эту жесткую, точно вычеканенную из металла картину за произведение Дзоппо или Парентино.

Лишь в одной из дошедших до нас картин Кривелли удалось создать нечто равноценное, в смысле общего построения, в смысле роскоши "постановки", фрескам капеллы Эремитани Мантеньи или дрезденскому "Благовещению" Коссы. Это в позднем лондонском "Благовещении" 1492 года. Самая тема по традиции требовала сложной декорации. Даже византийцы изображали в данном случае нечто вроде дворца или павильона. Мария, девушка царского рода, будущая Царица Небесная, представлялась художникам не иначе, как богатой патрицианкой, живущей в роскошном или, по крайней мере, изящном, просторном дворце. Но Кривелли довел эту традиционную формулу до предельного великолепия[317].

Справа, в открытой стене" палаццо, между двух богато орнаментированных пилястр, мы видим тесную, но богатую комнату Марии. Расшитый золотом полог отдернут и за ним стоит тщательно прибранная кровать с тремя большими подушками. Странным контрастом этому изящному богатству является полка над кроватью с ее простым шандалом, с банками, склянками и коробками; но, вероятно, нечто подобное можно было встретить тогда в самых аристократических домах, не знавших еще выдержанности позднейших обстановок. Над дверью в комнату Марии тянется пышный античный фриз, над фризом открывается прелестная, выложенная мрамором лоджиетта, на парапете которой стоят цветы, лежит персидский ковер и чванливится своим сверкающим хвостом павлин. Слева в глубине картины, в довольно правильной, но чересчур подчеркнутой перспективе, уходит улица. Среди нее, как бы не решаясь войти в дом Царевны-Марии, стоит на коленях архангел и рядом юноша-епископ, патрон города, модель которого он держит в руках. Через арку в фоне виден род площадки, замковая стена с окном посреди и, наконец, торчащие из-за нее макушки деревьев. На самом первом плане Кривелли кладет, с явным намерением "обмануть" зрителя, большой огурец и яблоко.

Любопытно еще раз отметить в этой картине зависимость подобных перспективных композиции от схем интарсиаторов, а следовательно, от уже далеких для данного момента образцов Брунеллески[318]. Приходит на ум и сходство всей композиции с картинами Пахера, Тиролец Пахер мог побывать в Венеции, но не исключена возможность и обратного явления, что Кривелли или венецианцы одной с ним школы перебрались через Альпы на север и там научили местных художников новой строгой науке, как передавать пространство и глубину на плоскости картины, еще до того, как формы возродившейся античности приобрели значение чего-то общеобязательного и абсолютного[319]. Пахер мог остаться готиком, сделавшись превосходным перспективистом. Это было тем возможнее, что и ренессансист Кривелли и ему подобные художники при всей их верности принципам Скварчионе обладали душой еще вполне средневековой с глубоко внедрившимися церковными идеалами.

Карло Кривелли. Благовещенье. Национальная галерея в Лондоне.

Себастиани

Ладзаро Себастиани, или Бастиани[320], которого Вазари называет братом Карпаччио[321], был на самом деле художником предшествующего поколения, и черты сходства, существующие между ним и знаменитым автором "Легенды святой Урсулы", навели на предположение, что Ладзаро был учителем Карпаччио. Упоминается он в документах, во всяком случае, очень рано - в 1449 году, и принадлежность его к "падуйскому толку" очевидна[322]. Из Падуи исходит стиль его длинных, тощих, жилистых и костлявых фигур и весь аскетический дух его картин. Подобно человеческим фигурам, тощи, измождены и все остальные формы; даже дома венецианских улиц, даже стены городов - все вытянулось, все имеет тенденцию к высоте за счет толщины. В Падуе же следует искать склонность художника к строгим перспективным построениям. Когда Себастиани пишет "Рождество", то он придает столько значения навесу, под которым происходит сцена, так тщательно вырисовывает его и добивается в нем такого рельефа, что об этом навесе только и помнишь, представляя себе эту картину[323].

Точно так же, когда Себастиани досталось (наряду с другими первоклассными венецианскими художниками) изобразить для "Скуолы" Св. Иоанна Евангелиста одно из чудес Животворящего Креста (ныне в Венецианской академии), то он все свое усердие положил, главным образом, на правильное построение перспективы площади и церкви с открытым на улицу перистилем, тогда как карикатурно длинные фигуры в этой же картине представляются не имеющим никакого отношения к делу "стаффажем". Свое знание перспективной премудрости Ладзаро при этом выставляет с особенной нарочитостью в изображении лютни, лежащей на парапете самого первого плана[324].

Тем не менее связь с живописцами Венеции конца XV века и, в частности, с Карпаччио, у Себастиани большая и до известной степени объясняет ошибку Вазари, которая была исправлена лишь изысканиями Людвига. Если бы только удалось узнать подробнее жизнь и развитие этого загадочного мастера! Откуда, например, появляются у него рядом с жестокостью скварчионистов нежные линии далей, напоминающие Перуджино? Существовали ли какие-нибудь связи между ним и умбрийцами? Если уже в 1449 году Себастиани был готовым художником, то он должен был родиться, по крайней мере, в 1430 году, следовательно, он был на много лет старше Перуджино. Или же эти мягкие горизонты не его изобретение, а лишь заимствованы им у сверстника его, Джованни Беллини? Как бы то ни было, но именно пейзажи Себастиани означают, вместе с картинами Беллини, перелом в венецианской живописи, освобождение от сухой схематичности падуйцев[325]. В высшей степени интересна как показатель этого перелома картина его в Венецианской академии "Прославление Франциска Ассизского", изображающая серафического святого восседающим на дереве. Последнее уже не тощее и высохшее дерево Скварчионе, а полный соков ствол, из которого во все стороны выступают мощные сучья, покрытые только что распустившейся, прелестно нарисованной листвой[326], образующей чарующий прозрачный орнамент, заполняющий весь верх картины. Судя, однако, по некоторым признакам, картина эта написана после 1500 года. Напротив того, подписанная картина Себастиани в Бергамской галерее "Святая Троица", 1490 года, отличается еще чрезвычайной архаичностью.

VIII - Карпаччио

Карпаччио

Карпаччио. Прибытие послов английского короля к отцу святой Урсулы. Венецианская академия.

Рядом с полутаинственным Бастиани предполагаемый его ученик Карпаччио представляется нам совершенно знакомой и близкой личностью, но как раз зависимость Карпаччио от отжившего уже к концу XV века "скварчионизма" все же остается невыясненной[327]. Карпаччио чарующий мастер. Не будь его, жизнь расцвета Ренессанса не имела бы одного из главных ее иллюстраторов; он дает нам все лицо быта своей эпохи и, в особенности, своей родины[328]. Но если принять во внимание, что Карпаччио на двадцать лет моложе Мантеньи, Беллини, Кривелли и Бастиани, то он оказывается в некотором отношении художником уже отсталым; в особенности должна поражать нас его жесткость, его чопорность. Сказывается эта черта и в его "декорациях". Потрясающая композиция его в Берлинском музее "Положение в гроб", носящая поддельную подпись "Andreas Mantinea f", считается работой позднейшего времени Карпаччио, но если согласиться с этим (а отвергать подобное предположение нет веских оснований), то окажется, что Карпаччио до самого конца своей деятельности писал картины совершенно падуйского стиля, картины, полные самого строгого аскетизма.

Карпаччио. Положение во гроб. Берлинский музей.

Юное, но истощенное тело Спасителя лежит на низком столе с каменным пьедесталом и бронзовыми ножками на углах. Вокруг по голой земле разбросаны черепа, кости, иссохшие трупы. Поодаль, у оголенного дерева, присел тощий изможденный старец - совершенное подобие тех чудовищных нищих, которые видны на загадочных картинах школы деи Франчески в галерее Барберини и которые у феррарцев играют иногда роль святых анахоретов; еще несколько дальше открыта в скале гробница, перед которой с странным спокойствием беседуют какие-то турки (очевидно, изображающие Иосифа Аримафийского, Никодима и одного из апостолов). "Второй" план составлен сплошь из скал, утесов, пещер, могил и проходов. Во всех очертаниях сказывается желание произвести впечатление уныния и безысходной тоски. Лишь в низких деревьях, растущих по уступам скал, в силуэте пастушка, играющего на рожке, и в крайней правой стороне картины, в просвете на далекое пространство, на мягкое очертание приморских гор, сказывается иной, более жизнерадостный взгляд на мир.

Картина Берлинского музея не одинока в творениях Карпаччио. Каждый раз, когда представляется случай, мастер с особой любовью останавливается на подобных же пейзажных мотивах, близких к формуле "падуйской Фиваиды". В Фиваиде происходит бой св. Георгия с драконом (одна из картин очаровательного фриза в венецианской церкви Сан Джордже деи Скиавоне, относящегося к 1502-1511 гг.), под чудовищной, готовой подломиться аркой из корявых скал помещает художник Святое Семейство (музей в Caen). Он любит пустынные площади, лишь по краям окаймленные нарядными зданиями, суровые крепости, огромные голые лестницы. Когда ему приходится изображать жизнь анахоретов в пустыне, он это делает столь убедительно (смерть св. Иеронима в той же церкви Св. Георгия), что возникает предположение, не побывал ли он в Сахаре или в каких-либо захолустных, печальных монастырях Сирии.

Карпаччио. Чудо со святым крестом (в отдалении мост Риальто), фрагмент. Венецианская академия.

Даже в тех пышных картинах, в которых Карпаччио передает быт венецианских патрициев в дни, когда уже началась деятельность Джорджоне и Тициана, несмотря на все богатство форм, чувствуется его "аскетическая дисциплина", близкая к суровым формулам падуйцев. Исчезли, правда, тяжесть и "ужас" в пропорциях зданий, они сделались легкими, "ажурными". Карпаччио соперничает с лучшими венецианскими архитекторами, с Ломбарди в сочинении своих дворцов, лоджий, павильонов и башен. Однако исполнены эти архитектурные композиции далеко не в том духе, в каком сочинены. Как живописец, Карпаччио остается всегда отчеканенным, слишком прибранным, вычищенным, почти черствым. Эта черта сказывается не столь в формах, сколько в красках, в технике письма. В колорите Карпаччио доминируют глухие коричневые и оливковые оттенки, в манере их класть есть всегда что-то робкое, "графическое"[329]. Неизмеримо красивее краски и несравненно более совершенна техника Джованни Беллини. От Кривелли, от Бастиани до Карпаччио расстояние не столь уж велико, а в произведениях его сотрудников, помощников и подражателей, Мансуети, Марциале, та же черта сказывается даже в уродливой степени. Характерна также для "строгости" Карпаччио его склонность ставить архитектурные формы в определенном фасовом повороте и на плоский грунт[330]. Благодаря этому, часто постройки его кажутся какимито геометрическими, не имеющими глубины, схемами.

Карпаччио - живописец далей

Кроме своих изящных архитектурных измышлений (и кроме своей склонности наряжать персонажи в роскошные модные костюмы), Карпаччио выражает иногда свою принадлежность к поколению "золотого века" в чисто пейзажных фонах своих картин. Мы уже указали только что на эту особенность в картине "Положение в гроб"; но подобные же панорамы мы встретим у него и в других картинах. В некоторых из них встречаются "памятники человеческой культуры", древние и новые здания европейского и азиатского характера: арки, купола, минареты, дворцы, простые дома, лоджии, городские стены и башни[331]; в других почти исключительную роль играет природа, внимательно изученные формы гор: зеленые вблизи, ярко голубые и серые в фантастической, недосягаемой дали. Пейзаж на штутгартском "Мучении святого Стефана" напоминает мягкими формами панорамы нидерландских мастеров. Здесь уже нет и намека на "аскетический" стиль. Поразителен пейзаж помянутой выше картины в Caen, открывающийся позади скалистой арки. Мы видим луга, реку, каменный мост через нее, большой город, похожий на Тревизо, высящуюся над ним отвесную скалу с замком на вершине, и дальше, под светлеющим небом, холмы и горы разнообразных форм. "Падуйская" скала первого плана с ее анахоретами выглядит здесь, где в глубине изображена вся прелесть природы и "расцвет культуры", очень неубедительной и подстроенной. Но в общем эффекте картины она уместна; ее бурая масса служит кулисой, "репуссуаром", сообщающим фону особенную глубину.

Карпаччио. Прощание жениха святой Урсулы и отвод Святой Урсулы в Рим. Венецианская академия.

Карпаччио-живописец далей должен был хорошо изображать и морскую даль. И, действительно, на трех его картинах (две - в "серии св. Урсулы"[332]) мы видим столь знакомую венецианцам гладкую поверхность лагуны, по которой скользят корабли. Особенно прекрасен морской пейзаж, стелющийся позади символического "Льва святого Марка" (дворец дожей). Ряд громоздких, неповоротливых кораблей плывет здесь мимо острова Сан-Джорджо, бросая отражение на зеленую зеркальную воду.

Слева на той же картине представлены Пиацетта, Палаццо Дукале, Кампаниле, являющиеся прямым доказательством интереса Карпаччио к действительности. Этот же "реализм в декорации" достигает предельной степени у мастера в его картине из "серии чудес Св. Креста" (академия), на которой изображен Каналь-Гранде, зеленовато-сизые воды которого кишат гондолами самого разнообразного вида. По берегам теснятся фасады обывательских домов и прекрасных дворцов с их причудливыми трубами, рисующимися на фоне заката, а через канал перекинут (деревянный в то время) Риальто с подъемной частью посредине. Эта картина настоящая ведута, совершенно достойная, в смысле точности передачи местоположения, картин Каналетто и Гварди[333].

Наконец, прежде чем расстаться с обаятельным мастером, о котором мы еще будем говорить подробнее в другой части нашего труда, нужно указать и на его (правда, довольно редкие) изображения "зеленого царства", свидетельствующие вообще лучше, чем многое другое, о пробуждении в художниках понимания природы. В нескольких картинах Карпаччио уделяет зелени доминирующую роль. В штутгартском "Мучении святого Стефана" он решается расстелить ковер зеленой травы до самого первого плана, причем на горизонте рисует северный, "немецкий" пейзаж из невысоких лесистых холмов и скал; "Мучение святой Урсулы" (1493 года) он представляет среди прелестной, несомненно, с натуры написанной рощи (с натуры написан здесь и мотив плоского холма с замком); "Мучение десяти тысяч христиан на горе Арарат" (1515 года) Карпаччио представляет происходящим на мягких, поросших травой холмах среди сочных зеленых деревьев; несколько поодаль, у подошвы перекинутой в виде арки скалы (на этот раз также зеленой), виднеется целый лесок, мотив еще редкий в начале XVI века, с шуршащей, волнующейся под порывами ветра листвой. Наконец, уже совершенно в духе Тициана и Джорджоне[334] изображена густая роща на упомянутой картине "Лев святого Марка", и там же поражает чисто немецкая тщательность, с которой выписаны штокрозы и трава на первом плане.

IX - Джованни Беллини

Беллини и Монтенья

Джованни Беллини. Моление о чаше. Лондонская галерея.

Чарующий мастер Карпаччио, и нельзя придумать более прелестных декораций, нежели те, которые он развертывает позади толпы своих нарядных и элегантных фигур. Но нужно помнить, что не он изобретатель этих формул, что он явился уже на готовое и, скорее, не использовал в полной мере все то, что давало ему это готовое. С удивлением отмечаешь в этом мастере рядом с достоинствами, ставящими его на один уровень с общими достижениями века, черты, указывающие на его отсталость. Но с тем большим удивлением приходится констатировать в художнике, бывшем на двадцать лет старше Карпаччио. в Джованни Беллини (или Джамбеллино), все, что могло бы казаться "передовым" в творчестве Карпаччио, и это даже в несравненно более "зрелом" виде[335]. Карпаччио своеобразен в своем отношении к жизненной суете; вместе с Гирландайо он - один из первых "жанристов" в современном смысле слова. В этом его сила, его особенность и значение. Но в остальном он, если и представляет массу прелести, то все же не пионер[336].

Джованни Белинни. Преображение. Неаполитанский музей.

Не одного Карпаччио опередил Джамбеллино. Искусство его способно затмить до известной степени даже такого гиганта, как Мантенья. Если смотреть на картины Мантеньи и Джамбеллино, не зная времени рождения и воспитания обоих этих мастеров, то первый должен показаться на многие годы старше второго. Один является строгим археологом, другой - мягким лириком. Мантенья остался верен на всю жизнь школьным принципам Скварчионе, Джамбеллино же постепенно изменяет им; первый - "академик", второй - свободный поклонник природы, "натурист"; наконец, первый приверженец в религиозных вопросах жесткого византийского аскетизма, второй - мистик, неизменно пребывающий в какой-то прелестной, непередаваемой словами, сверхземной и в то же время чувственной атмосфере.

Между тем, оба художника ровесники и фактически принадлежат к одной школе. Мало того, всю первую половину своей жизни Беллини был отчасти (вероятно, благодаря влиянию своего родства с Мантеньей) настоящим "падуйцем". Это делает лишь еще более удивительной дальнейшую эволюцию мастера, его "нахождение самого себя". Не так-то легко было уйти из-под порабощающего гнета Мантеньи; особенно же изумительным это освобождение должно представляться в личности, обнаружившей впоследствии в своем искусстве столько душевной мягкости. Возможно, впрочем, что более близкие отношения между обоими мастерами прервались с того момента, когда Мантенья был приглашен ко двору Гонзаго, а Беллини поселился в Венеции[337].

Остается под вопросом, одному ли себе обязан Джованни Беллини своим "самонахождением", или здесь сыграли роль посторонние обстоятельства. Все первые его картины носят еще мантеньевский, падуйский характер, но чем старше становится мастер, тем эти черты делаются менее заметными, а в последний период его деятельности они пропадают совершенно, и переход от его искусства к искусству Джорджоне становится естественным и последовательным. Большинство историков венецианской живописи указывает при этом на влияние гостившего два года (1474-1476) в Венеции Антонелло да Мессина, и предположение это имеет за собой уже то, что в XVI веке Антонелло приписывали значение реформатора венецианской живописи. Но возможно, что талант Беллини развивался и сам собой. К сожалению, у нас нет достаточных материалов, чтобы вполне ясно представить себе последовательный ход развития мастера. От первого и даже от среднего периода деятельности Беллини сохранилась лишь незначительная часть его произведений, и между ними слишком много пробелов.

Перерождение искусства Беллини сказывается с особенной ясностью в фонах его картин, в его "декорациях". В первых своих Мадоннах (собрание Креспи, Фриццони, Тривульцио, подписанная скварчионесская Мадонна в собрании Джонсон в Филадельфии) мастер вообще избегает каких-либо декораций. Полуфигура Богоматери выделяется то на светлом небе, то на цветной занавеске, то, наконец, прямо на черном ровном фоне. Когда же обращение к природе вызывается самим сюжетом, то мастер слепо придерживается падуйской формулы.

Так, "Преображение" венецианского Музео Коррер является рабским подражанием Мантенье. Гора изображена в виде небольшой пирамидки, на которой в различных положениях размещены угловатые, одетые в жесткие драпировки фигурки. Лишь в том, что скала покрыта мхом, что на хрупком деревце справа изображено несколько листочков и что первый план занят травой с рассеянными по ней цветами, а по обе стороны скалы открываются виды на приветливые дали (левый пейзаж носит определенно нидерландский характер), - в этих малозаметных чертах можно усматривать проблески личного вкуса молодого мастера.

"Дух Падуи" властвует и на других картинах первого периода деятельности Беллини - периода, заканчивающегося приблизительно серединой 1470-х годов. Совершенно в характере Мантеньи, Дзоппо и Туры скомпонован пейзаж "Моление о чаше" (Лондон). В своей преданности "падуйскому аскетизму" Джамбеллино здесь идет так далеко, что сад и деревья, требуемые по самому заданию, он не изображает вовсе, а ограничивается лишь тем, что отгораживает с одной стороны низким плетнем площадку с утесом, на которой находятся спящие ученики и коленопреклоненный Христос. Тело утеса при этом вскрыто, точно надрезано, и всюду чувствуется, что под тонким покровом травы должен находится каменный остов. Но душа Беллини все же прорывается наружу и здесь. Именно то щемящее, что есть в настроении этой картины, принадлежит всецело ему. Пространство за утесом занято плоской, болотистой, испещренной канавами долиной, через которую от одного холма к другому пролегает дорога, нечто подобное унылому "почтовому тракту", а на фоне померкнувшего неба на левом холме блекло выделяются стены городка.

Искания Беллини

1471-м годом помечена мантеньевская "Pieta" венецианского Palazzo Ducale[338]. К сожалению, картина эта варварски реставрирована, и о ней трудно судить безошибочно, но все же и теперь явствует, что, при сохранении жесткости в фигурах, именно пейзаж приобрел здесь уже более мягкие очертания; в особенности важно отметить, что массы деревьев начинают играть значительную роль у Беллини. Очевидно, развитее мастера шло в то время скачками и не всегда последовательно к "предчувствуемой" цели. Так, в чудесном неаполитанском "Преображении" (которое, на наш взгляд, нельзя датировать более поздним годом, нежели 1475-й) мы снова видим "скварчионские" мотивы. Правда, почва покрыта здесь сплошь травой, что придает большую мягкость общему впечатлению, правда, падуйская скала-пирамида превратилась в холм с мягкими очертаниями (чувствуется во всем непосредственное изучение природы), но на первом плане этот холм срезан вертикально, и снова видна его каменная основа, а слева простирает к небу свои трагические ветви "древесный скелет" - неизбежный атрибут всякой "падуйской" картины[339].

Джованни Белинни. Мадонна со святыми

Падуанцем Беллини выказывает себя и в поразительной по краскам и по композиции картине Берлинского музея "Воскресение Христово" (1470-х годов). Здесь мантеньевская пещера передвинута к самой авансцене; на скале рисуется голое дерево, небо светится холодной розовой зарей, дальние же горы синеют еще в предутренней тени. Если же вглядеться в эту картину, то всюду еще с большей ясностью, нежели в неаполитанском "Преображении", проступает сквозь жесткие школьные схемы сентиментальное отношение мастера к природе, его нежный мистицизм. Рядом с триптихом Гуго ван дер Гуса это одно из самых музыкальных явлений живописи XV века. И там, и здесь звучит гимн наступающего утра, чувствуется, как вся природа просыпается, очищенная, бодрая и полная надежд. Но и там, и здесь это ликующее настроение подернуто глубокой, не лишенной сладости грустью. У нидерландца оно объясняется как бы мыслью о тех страданиях, которые придется вынести лежащему на жесткой земле Младенцу Христу; здесь оно объясняется всеми ужасами только что перенесенных Спасителем мук. Как Феб возносится Христос - светлая фигура на светлом небе; белый победный стяг держит Он в руках, и лицо Его обращено ввысь, к Царствию Отца. Но этот Феб, этот Царь только что был распят на позорном Кресте, и не радость написана на Его прекрасном лице.

Такие картины, как неаполитанская и берлинская, указывают, что Беллини всем своим существом искал новые пути. Но вот с конца 1480-х годов это искание нового выражается в живописи стареющего мастера уже с такой силой, что совершившаяся с ним метаморфоза вызывает недоумение и даже наводит некоторых исследователей на мысль о сотрудничестве более молодого художника. Новое сказывается как в общем сочинении, так и в прекрасной сочности живописи, в колорите картин Беллини, приобретающем все более и более "золотой", горячий, почти "пылающий" оттенок.

Однако одно из двух: или все эти работы не Беллини (между тем, целый ряд их имеет, безусловно, достоверные свидетельства его авторства), или же и лучшие, наиболее зрелые среди них нужно оставить за ним. Он сам был творцом своей новой манеры, он же ее и довел до совершенства. Примеры тому, что стареющие художники достигали новых красот и даже большего совершенства, имеются и помимо того в истории. Так, мы увидим Тициана, созидающего в возрасте семидесяти и восьмидесяти лет свои самые потрясающие картины; так и Рембрандт писал свои самые сильные вещи больным стариком; при этом и картины Тициана, и картины Рембрандта последнего периода мало чем похожи на произведение их молодости.

Особенно было бы важно завершить споры относительно картины в галерее Уффици, именуемой "Религиозная аллегория", и покончить именно признанием этой гениальной картины за произведение самого Джамбеллино. Ведь если бы даже было доказано, что не он сам ее писал, а что она принадлежит кисти одного из его последователей, то все же пришлось бы согласиться с тем, что в ней живет дух Беллини, и именно его, а не кого-либо другого из лучших художников того времени. Это его мягкий лиризм и его глубокое, полное какой-то необычайной свежести понимание природы.

Картина разделена на две части. Передняя, занятая мраморной площадкой с низкой балюстрадой, является как бы театром, на котором представлена мистерия о странствии христианской души согласно стихотворению Гильома де Дегильвиля. Фон же прямо отрезан от "авансцены" поверхностью широкой реки Леты, вливающейся слева в другую реку, идущую из глубины картины[340]. Скалистые, покрытые зеленью берега этих полноводных рек образуют один из самых дивных сценариев истории искусства - пейзаж, обладающий всеми теми особенностями, которые лучше всего способны ввести нас в понимание последнего фазиса развития Беллини, отражая в то же время существенную перемену, совершившуюся во всей художественной психологии конца XV века.

Картины Беллини

Схема здесь как будто прежняя, падуйская, суровая; перед нами камень и вода. Но именно слово "схема" в приложении к этой вдохновенной картине, в особенности, к ее пейзажу, становится уже неподходящим. Вся в целом она уже не обладает характером школьной предвзятости, усвоенных формул, а носит отпечаток непосредственного увлечения природой и самого любовного изучения ее. Исчезли угловатые, колючие, выдуманные художником или навязанные школой формы, исчезли и деревья-скелеты; все сделалось более спокойным, конструктивным, уравновешенным и гармоничным[341]. Каменистая поверхность земли покрывается теперь не тонким зеленым покровом, но настоящей растительной жизнью: травой, кустарниками, деревьями. И все это вдруг приобретает правдивый и при этом несколько буколический оттенок, уют и теплоту. Вместо суровых замков появляются простые сельские дома и фермы.

Уют распространяется даже на пещеру анахорета, расположенную на картине Беллини у самого берега реки. Здесь уже нет и намека на настроение Фиваиды, а сказывается, скорее, какая-то милая романтика, как бы предвкушение "робинзоновского настроения"; это не жизнь - мука в пустыне, а жизнь - радость среди природы. Завидно становится, глядя на этого отшельника, который сидит в своем защищенном от непогоды гроте и может во всякое время пройтись по узкой полоске мягкого песка, мимо этих коз, мимо дружественного кентавра, подняться по "заманчивой" лесенке на верхнюю площадку и углубиться далеко в скалы по удобным, не утомляющим тропкам. И сам лес в глубине по холмам - уже не страшный лес средневековья, не приют разбойников и ликантропов, но восхитительное, манящее место для прогулки, полное ароматной тени и выложенное мягким мхом. А какая прелесть заключена хотя бы в небе, стелящемся над всей этой Божьей благодатью, в его глубокой синеве, в его пушистых, рыхлых облаках, "облаках Пуссена", что тают в воздухе, что плывут и расплываются, бросая мягкие прозрачные тени.

Этим буколическим характером обладают и остальные картины Беллини конца XV и начала XVI века, а также другие "беллинские" картины, которые, к сожалению, далеко не все удается отнести к определенным именам. Восхитительный зеленый пейзаж, правдивый, как этюд Дюрера, стелется по обе стороны "Мадонны с херувимами" Беллини (1480-х годов, в Венецианской академии); очень близок к нему по настроению пейзаж с замком, видимым справа за мраморным парапетом (отметим этот парапет, как черту сходства с картиной в Уффици), на большом подписанном образе Беллини (1488 года) в церкви С.-Пиетро в Мурано; подобный же мотив с замком встречается и на лондонской "Мадонне с апельсином", и на одной из маленьких, полных романтического чувства картин "Злословие" в серии странных аллегорических сюжетов Беллини в Венецианской академии[342].

Чудесный пейзаж встречается, далее, на картине "Крещение Христово" (1500-1502 годов) в церкви Санта - Корона в Виченце. Здесь все пространство позади фигур Христа, ангелов и Крестителя занято цепями мягких зеленых гор[343].

Школа Джованни Беллини. Убиение святого Петра Доминиканца. Национальная галлерея в Лондоне.

В трех достоверных последних работах Беллини (в "Мадонне" церкви Сан-Франческо делла Винья, 1507 года, в "Мадонне" собрания Бреры, 1510 года, и в большом образе в венецианской церкви Св. Иоанна Златоуста "Святой Иероним", 1513 года) характерный для Беллини лирический пейзаж получает свое полное развитие, и "душевная его исповедь" становится наиболее свободной. На первой картине мы видим тучные пастбища, расположенные по круглящимся холмам, с большим замком-фермой в отдалении и Альпами в фоне; во второй - плодородную, всю занятую пашнями и сельскими постройками долину с лесистым холмом и цепью гор вдали; на третьей - прекрасно, целиком с натуры нарисованное фиговое дерево, покрытую зеленью скалу и снова, под гаснущим вечерним небом, нескончаемые ряды высоких гор. На этом же образе мы встречаем и парапет, отделяющий первый план от второго. Эта мраморная стенка изображена в данном случае с неподражаемым иллюзорным мастерством.

Беллини - последний период

С большого триптиха церкви Фрари (1488 года) начинается серия картин Беллини, в которых архитектура играет доминирующую роль и в которых мастер передает ее формы с непревзойденным до сих пор мастерством, и это отнюдь не гипербола. Почти всюду в таких образах специально для них сделанные резные и золоченые рамы усиливают иллюзию. Особенно удаются Беллини мозаичные, светящиеся мягким блеском апсиды-конхи над центральными фигурами. Но неподражаемо передано и все остальное: мягкость теней, рельеф орнаментов, перспектива линейная и воздушная. Даже ближайшим, посвященным в секреты Беллини художникам Венеции, Чиме, Базаити, Монтанье, Карпаччио, Буонконсилио, не удалось достичь того полного совершенства, которого достиг сам Беллини в этой области. Правда, мы имеем здесь развитие того принципа, который был установлен Мантеньей. Но как далеки мы здесь от черствой научности падуйца-римлянина, от его суровой археологии! Сами формы у Беллини такие мягкие, нежные, музыкальные[344].

Такие архитектурные декорации мы находим на большой Мадонне Венецианской академии (с византийскими херувимами в мозаичной конхе), в Мадонне С.-Заккарии, 1505 года (здесь, в конхе, орнамент скорее позднеримского, "равеннского" характера), и, наконец, в описанном образе св. Иеронима. К сожалению, возможно, что лучший образчик архитектурных композиций Беллини погиб в 1867 году во время пожара капеллы в церкви С.-Джованни и Паоло (Мадонна на троне с ангелами конца 1470-х годов) и, несомненно, прекрасны были архитектурные и пейзажные декорации в погибших также от огня исторических картинах мастера, находившихся во дворце Дожей.

Школа Джованни Беллини. Мадонна со спящим младенцем. Национальная галлерея в Лондоне.

К произведениям последнего периода Беллини примыкает целый ряд картин других венецианских художников, из которых одни для нас выяснены, другие остаются загадкой. Впрочем, некоторые картины, считающиеся работами учеников мастера, подходят так близко к самому Беллини и так совершенны, а с другой стороны, обнаруживают так мало отличительных от него черт, что мнение ученого мира относительно них подвержено постоянным колебаниям, и их то отнимают у Беллини, то снова возвращают ему. Сюда же относится разобранная нами "Религиозная аллегория", и сюда же - две из самых чарующих картин Лондонского музея, столь богатого вообще чарующими картинами, "Убиение святого Петра - Доминиканца" и "Мадонна со спящим младенцем".

Первую картину, несмотря на некоторые примитивные черты, уже можно считать характерным выражением венецианского "золотого века". Она предвещает пейзажно-бытовые картины чинквеченто (Тициана, Кампаньолы, Мельдолы, Бассано, Моретто) или же внушительные деревянные гравюры, исполненные Больдрини и Андреани с рисунков великих мастеров, а также прелестные книжные иллюстрации, которыми стали славиться венецианские издания. Сам эпизод нападения разбойников на миссионеров рассказан примитивно и беспомощно. Одетые в "театральные" римские доспехи воины гонятся по большой дороге за двумя неловкими в своих длинных тяжелых рясах монахами. Одного воин-разбойник настиг и спокойно втыкает ему в сердце нож; другому, как кажется, удастся избежать этой участи. Но вся сцена есть только придаток, главное же в картине то, что находится за фигурами, за рубежом первого плана, довольно резко отделяющегося от второго.

Этот пейзаж в "Убиении святого Петра-Доминиканца" почти весь состоит из прелестной густой рощи еще юных деревьев, каждый ствол, каждый листок которых выписан, и выписан не наивно, не мертвенно, а так, что все получило жизнь, все точно колышется, дышит и трепещет[345]. Эта картина напоминает не предшественников Беллини, а скорее художников, появившихся полтораста лет спустя в Голландии, Поттера и Адиеана ван де Вельде. Одинаково прекрасно охарактеризованы и гладкие, круглые, уже поднявшиеся деревья, и тонкие юные побеги, а также мелкая растительность на земле. Прелестно передана глубина леска, чередование и постепенное затемнение отступающих друг за другом стволов. Более примитивно написана обычная беллиниевская даль: большая дорога, городская сцена, бургада с башнями и отроги Альп.

Однородный мотив с лондонской "Мадонной" встречаем мы на достоверной картине Беллини, а именно на подписанной "Мадонне" галереи Бреры, 1510 года. И там Мадонна играет роль как бы "христианской Цереры", покровительницы плодоносной земли. Но в лондонской картине мотив фона приобретает такое значение, что Богородица из "богини полей" становится скорее простой крестьянкой, молящейся за Своего Ребеночка, заснувшего у Нее на коленях. Картина эта полна религиозного чувства, но такой религии, из которой исчезло всякое "иерархическое" начало. Здесь появляется близкое современному человеку чувство всебожия. Картина предвещает Милле, Сегантини. Все разумные существа равны и все равноценно, ибо все пропитано одной великой благодатью мира и любви. Христианский рай как бы спустился на саму землю. Этот рай не Schlaraffenland, страна тунеядцев, блаженствующих в сытости и безделье, это и не рай бесплотных ангелов с чуждыми людям чувствами, но счастливая, тихая жизнь на земле среди здорового и благородного полевого труда в общении с миром ласковых, трудолюбивых животных.

Слева и здесь рисуются оголенные деревья; но этот падуйский мотив на сей раз не имеет ничего угрожающего, напротив того, стволы этих деревьев, видимо, полны соков, и их оголенность объясняется тем, что весна еще не вполне наступила: не сегодня, так завтра мягкие ветви покроются почками и зазеленеют, как уже зазеленел нежной листвой ряд деревьев вдали. На низком холме стоит замок с боевыми башнями, но при взгляде на светлые массы его стен не думаешь о тиранах и грабителях, а приходят на ум добрые евангельские "хозяева", отец блудного сына или Человек, устроивший пир для нищих. В этом замке есть что-то "усадебное", почти русское, простодушное, приветливое и успокаивающее. И не знают страха коровы и быки, покоящиеся рядом с "венециановским" пастухом (вся картина почему-то напоминает старосветские помещичьи идиллии нашего Венецианова), а над этой тишиной стелется мягкое, теплое небо с пушистыми облачками, сулящими в будущем бесконечные, такие же тихие и ласковые, подернутые милой грустью дни.

X - Последователи Беллини

Марко Базаити

Марко Базаити. Пейзаж в картине "Призвание апостолов". Венецианская академия

Ближе всего к Беллини стоит Марко Базаити[346], умерший после 1521 года, а также художественный его двойник, окрещенный "стильнокритической наукой" несуразным словом псевдо-Базаити. Вполне возможно, впрочем, что в данном случае мы имеем дело с произведениями одного и того же художника, но разных эпох его жизни. И достоверные картины Базаити рисуют его, как мастера очень неровного. Несколько его картин принадлежат к первоклассным шедеврам, другие ниже посредственного; некоторые произведения выдают его поэтические намерения и полны музыкального чувства, другие в своем преследовании иллюзии доходят до безвкусия позднейших натуралистов. Пейзажи Базаити, однако, почти всегда одинаково прекрасны. По-видимому, в глубине души он был именно "пейзажистом", но в то время художественное сознание еще не дозрело до того, чтобы выделиться этой специальности. Сами художники, по укоренившемуся предрассудку, смотрели на пейзаж как на нечто придаточное и второстепенное; главным для них продолжали быть "лики святых", "иконы".

Безусловно, прекрасны пейзажи на двух картинах Базаити в Венецианской академии: "Призвание апостолов", 1510 года, и "Моление о чаше" (приблизительно того же времени). Первая (маленький вариант 1515 года которой имеется в Венском музее) в смысле пейзажа еще напоминает "Аллегорию" Беллини, но написана спустя лет двадцать после нее[347]. Вторая картина приближается по композиции к "Святому Иерониму" Беллини. Однако, с одной стороны, мотивы последователя как бы богаче и вычурнее мотивов предшественника, с другой - в них замечаются и известные черты недомыслия. В "Призвании апостолов" пейзаж не связан со сценой на переднем плане картины и слишком отвлекает внимание зрителя; во второй картине, опять таки, нет настоящей связи между трагической сценой предсмертной молитвы Христа и всей декорацией, долженствующей скорее представлять алтарь или одно из тех theatrum, которые воздвигались в праздничные дни в церквях. Надо, впрочем, сказать, что, взятые сами по себе, обе картины так хороши, что перед ними подобная критика должна умолкнуть.

На картине псевдо-Базаити в церкви Св. Петра в Мурано "Вознесение Богородицы" (считавшейся долгое время произведением Беллини) фон снова очень суровый и прямо указывает на зависимость от падуйских формул. Время года - зима. Слева оголенное, справа срубленное дерево; на скалах грозные замки и развалины, вдали горная цепь, по обыкновению, с замком. Усиливают зимнее настроение рыхлые облака, почти заполнившие все небесное пространство. На первом плане небольшая группа святых разных времен и народов изумленно взирает на неподвижно стоящую на облаке Марию. Картина эта, одна из прекраснейших в венецианской живописи начала XVI века, изумительно сочно и широко написанная, поражает, однако, своим застылым характером, своей приверженностью к иератическим формулам[348].

Чима из Конелиано

Чима из Конелиано. Поклонение пастырей. Кармине в Венеции.

Ближе к Беллини стоит Чима из Конелиано[349], и, в особенности, эта близость выражается в той роли, которая предоставляется на лучших его картинах пейзажу. Можно даже прямо сказать, что Чима - один из великих пейзажистов истории искусства. Он менее разнообразен, чем Беллини, он часто повторяется, пользуется одними и теми же мотивами. Все его искусство страдает некоторой неподвижностью, и ему абсолютно чужды сильные аффекты. Он любит передавать лишь покорное смирение и, главным образом, сосредоточенную молитву. Но какая дивная прелесть заключена все же в его картинах и особенно в их пейзажах, занимающих всегда очень большое место в композициях. Сколько в них непосредственной наблюдательности, сколько трогательной любви к природе и какое громадное мастерство, иногда оставляющее за собою даже мастерство Джамбеллино!

Разбирать творчество Чимы хронологически почти бесполезно, ибо оно в целом совершенно однородно от начала до конца и почти не знает эволюции. Единственным исключением в этом ровном, безмятежном творении представляется "Мадонна в виноградной беседке" музея в Виченце, отличающаяся резким мантеньевским характером. Но и здесь резкость живописи и блеклость красок объясняются скорее особенностями техники жидких клеевых красок по холсту, нежели "ученической робостью" и неумением мастера (картина наиболее ранняя из известных нам и датирована 1489 годом). В позднейших работах Чима больше не обращается уже к этой технике, но пишет, как и большинство его товарищей, смесью сочной темперы (разведенной на яйце) с масляными красками.

Лучшие пейзажные декорации в картинах Чимы в одинаковой степени прекрасны и даже очень близки по своим незамысловатым композициям и по мотивам. Сюда относятся "Крещение" в церкви S. Giovanni in Bragora (Венеция) 1494 года, "Мадонна с двумя святыми" в Венецианской академии, "Благовещение" и "Положение в гроб" в Эрмитаже, триптих в Кане (Caen), "Мадонна" в Венском музее, "Товий" в Лувре[350], "Святой Иоанн Креститель" в церкви С.-Мария дель Орто и т. д. Всюду мы видим невысокие холмы с замками и городскими стенами, поля и одинокие деревья; на первом плане, в виде кулисы, скалу с богатой растительностью или же прекрасный портик. Иногда узнаешь определенный мотив, взятый в окрестностях Тревизо, Конелиано или Падуи; особенно охотно пользуется Чима живописным и романтическим мотивом конелианских стен, взбирающихся по невысокому холму. Иногда это лишь фантазии, но поразительно правдоподобные фантазии, на те же темы. Всегда прекрасны, гармоничны и безупречны в перспективе и, опять-таки, одинаково совершенны его архитектурные композиции. Особенной иллюзии достигает мастер в изображении полуразрушенного портика с двумя куполами на образе церкви Санта - Мария дель Орто и портика над внушительной фигурой св. Петра-Доминиканца в Брере. В последнем образе характерен для Чимы низкий горизонт, способствующий иллюзии и как бы заставляющий его быть чрезвычайно сдержанным и скромным в линиях нижней части картины.

Что является действительно неотъемлемой особенностью Чимы, так это воздух, серебряный тон его картин, часто, к сожалению, скрытый или искаженный под слоями пожелтевшего лака. Чима любит равномерно разлитый на больших пространствах свет, и особенно удается ему сияющий свод неба. Солнечных эффектов он избегает, но это, очевидно, не из робости перед задачей, а из личного вкуса, в силу того, что рассеянный, умеренный свет облачного дня более отвечает задачам настроения его картин. Его венская "Мадонна на троне" в своем роде единственна по совершенству; прекрасна здесь музыка мягких, нежных красок (особенно в одеждах святых). Но лучше всего удался Чиме в этой гениальной картине пейзаж, как будто целиком списанный с натуры. Восхитительно передано трепещущее листвой и отливающее серебром дерево, служащее как бы фолией для фигуры Царицы Небесной; а серебристость общего тона картины предвещает величайших колористов - реалистов XIX века - Коро и Дега[351].

Плохо выясненной фигурой представляется Винченцо Катена[352]. Ему принадлежат и вещи очень слабые, вроде "Мадонны с дожем Лоредано" в Палаццо Дукале (раннее произведение, подражающее муранской "Мадонне" Беллини), и такая грандиозная композиция, как "Мучение святой Христины" (S. Maria. Mater Domini в Венеции). Ему же приписывают теперь даже такую очаровательную, полную уюта, тихой ритмичности и нежной гармонии картину, как лондонский "Святой Иероним за книгами".

В полуразрушенной временем картине "Мучение святой Христины" замечательнее всего пейзаж: далекая поверхность зеленого моря с гористыми берегами слева и с кулисным силуэтом дерева справа. В небесах стоит величественный Христос, милостивым жестом благословляющий всплывающую над поверхностью святую утопленницу. Ангелочки хороводом сопровождают мученицу и поддерживают орудие пытки - привязанный к ее шее жернов. В "Святом Иерониме" встречается в упрощенном виде та же задача, что и на картине с тем же сюжетом Карпаччио. Святой сидит в открытой лоджии за монументальным каменным столом. На стене в открытых шкафах видны книги, шандал, фляга. Вся обстановка, каждый предмет изображены с явным намерением блеснуть перспективными знаниями. Эта картина вместе с "архитектурными образами" Беллини, Чимы и Альвизе Виварини, рядом с интарсиями веронских и бергамских мастеров показывает с совершенной наглядностью, до какой степени художники наслаждались тогда перспективными открытиями и теми основанными на математики приемами, которые давали им возможность сообщать своим картинам "правильную иллюзорность".

Якопо деи Барбари

Якопо деи Барбари. Натюрморт. Мюнхенская Старая Пинакотека

Одному из этих венецианцев- перспективистов, Якопо деи Барбари ("Jacob Walch", или der Welsche Jacob, как его называли в Германии, "мастер Кадуцея", как его называют собиратели гравюр), принадлежит первая вполне точная, поражающая своим перспективным построением ведута в истории - огромная гравюра на дереве, изображающая вид, с птичьего полета, Венеции. Именем Якопо подписан также портрет знаменитого математика, знатока перспективы и профессора Болонской академии Луки Пачиауоли в Неаполитанском музее[353]. Значение Якопо деи Барбари в истории живописи вырастет до чрезвычайности, если принять во внимание, что вторую половину своей жизни он провел в Германии (где его советами пользовался и Дюрер) и в Нидерландах, всюду насаждая строго научные знания.

К сожалению, до сих пор остается невыясненным, что в точности представлял из себя этот знаменитый в свое время мастер. Одна из немногих достоверных работ Якопо, nature morte (битая птица и рукавица латника, подвешенные к деревянной доске) в Мюнхенской Пинакотеке, поражает, во всяком случае, своим исключительным совершенством и стоит особняком в искусстве начала XVI века. Не будь подписи, ее можно было бы приписать кому-либо из первоклассных рембрандтистов: Вермэру, Паудитсу или еще Шардену. Развитость колористического зрения, разбирающегося в малейших оттенках, да и все чисто реалистическое отношение к задаче, забегает здесь на полтораста лет вперед. Детали мертвой натуры на неаполитанском портрете Пачиауоли написаны еще "усердным школьником" ("наивно-хвастливо" передан там хрустальный многогранник). В мюнхенской же картине лишь подпись указывает на осознание им совершенного подвига, во всем остальном проглядывает та благородная скромность, которая встречается лишь на самых высоких ступенях развития.

XI - Джентиле Беллини

Джентиле Беллини

Разобранные художники являются создателями художественной атмосферы, в которой развились Джорджоне, Пальма и Тициан. Переход от "юного" еще искусства старца Джованни Беллини к вполне уже "зрелому" искусству этих трех гениальных юношей вполне последователен. Первые картины самих Джорджоне и Пальмы не лишены еще "беллиниевских" черт. Совершенно иначе обстоит дело с другой группой художников, ведущих свое начало от Якопо Беллини и нашедших своего вождя в лице старшего сына Якопо, Джентиле, а своих лучших представителей - в лице Карпаччио и Мансуети[354]. В этой группе художников общее то, что в них меньше "стилистических забот", что они являются как бы летописцами и иллюстраторами своего времени. Не живописные их достоинства представляют главный интерес, а ровное, внимательное, но бесстрастное отношение к окружающей жизни, к быту. К сожалению, произведения этой группы дошли до нас в крайне скудном количестве. Даже о Джентиле Беллини, знаменитейшем мастере своего времени, возведенном цезарем в достоинство палатинского графа и приглашенном ко двору великого султана Магомета II, трудно составить себе полное представление по сохранившимся достоверным его работам[355].

В первых своих работах (1465 года), в створках, украшающих орган собора Сан-Марко, Джентиле еще падуец. Массивные фигуры стоят в аркадах или истощенные анахореты молятся среди каменной пустыни. Но затем в этюдах, привезенных им из Турции (где он провел 1479 и 1480 года), он становится бесхитростным копировщиком действительности, и таковым же он является во всех своих последующих картинах портретах или тех "уличных сценах", в которых он рассказывает (без всякого драматического таланта) разные чудеса, происшедшие с реликвией Св. Креста (1496 и 1500 года). Это сухой и черствый реалист, скорее даже "протоколист". Его мало заботят и красочные эффекты, но зато с величайшим усердием отмечает он всевозможные чины, участвующие в процессиях, и с ремесленной выдержкой списывает с сановников и прелатов один (вечно профильный) портрет за другим. При этом никакой психологии, никакой эмоции.

"Процессия на площади Святого Марка" (Венецианская академия) должна изображать чудесное исцеление сына брешанского купца Якопо де Салис. Однако с величайшим трудом выискиваешь среди участвующих в шествии коленопреклоненную фигуру отца, молящегося за своего сына. Сотни портретов изображены на "Чуде с упавшим в воду крестом", но на лицах этих написано полное безразличие к событию, представленному Беллини самым ребяческим образом. В картине "Исцеление Пьетро деи Лудовичи" персонажи, портреты первого плана, даже не оборачиваются в сторону, где происходит событие. В "Проповеди святого Марка" (Брера) все внимание художника обращено на костюмы турок, на хитрую декорацию в восточном вкусе и на портреты венецианских сенаторов, так что по впечатлению, производимому этой картиной, она ничем не отличается от "бессюжетной" картины "школы Джентиле Беллини" в Лувре.

Джованни Беллини. Чудо с реликвией Святого Креста. Веницианская академия.

Но зато какое богатство "документов" в костюмах, в лицах, в архитектуре. Последняя играет едва ли не главную роль в картинах Джентиле и его верного последователя Мансуети. Но эти декорации Джентиле не имеют ничего общего с поэтическими, музыкальными фонами его брата. Все здесь только внешность, и нет в них и тени поэзии. При этом Беллини предпочитает копировать действительность, а не сочинять.

Мы видим изображенную с совершенной точностью площадь Св. Марка, какой она была в 1496 году, и можем даже различить все византийские мозаики, украшавшие некогда фасад и впоследствии замененные изделиями ренессансных и барочных мастеров. На "Чуде с упавшим в воду крестом" мотив, по-видимому, взят из видов, какие дюжинами продаются в Венеции: на первом плане временный дощатый помост, подобный тем, что строятся на празднике Redentore; слева линии домов с набережной, справа дома, выходящие прямо на воду; в глубине перекинутый через канал кирпичный мост о трех арках. Все это передано резко, отчетливо, без заботы о приятности красок, но зато очень точно. Если изображенное место и не Понте делла Палия, как утверждает Вазари, то, во всяком случае, это точный снимок с натуры, "этюд". В картине коллекции Лайард "Поклонение волхвов", приписываемой Джентиле, пейзаж, раскинувшийся во все стороны, имеет более фантастический, падуйский характер. Но атрибуция этой картины Джентиле может покоиться на том, что и здесь у пейзажа нет поэзии - он такой же неподвижный, омертвелый, как и фигуры, расставленные на переднем плане композиции.

Значение Джентиле

Совершенно в духе Джентиле написаны картины для той же серии "Чудес Святого Креста" Карпаччио (о которых мы уже упоминали) и Мансуети[356], а также картины последнего с эпизодами из жизни св. Марка. Главные роли и здесь отведены домам, замкам, галереям, лестницам, капеллам, гондолам, одеждам и портретам современников. За всеми этими отвлекающими внимание элементами прямо невозможно разыскать настоящее содержание картин. Зато, опять-таки, какой богатый материал здесь для ознакомления с жизнью того времени. Некоторые картины этих серий могут целиком служить декорациями для "Венецианского купца" или "Отелло".

Когда глядишь на эти картины Джентиле и его школы, приходят на ум и знаменитые видописцы Венеции конца XVIII века. Так, например, "Чудо с упавшим в воду крестом" Джентиле или "Риальто" Карпаччио, или еще золотистая (к сожалению, испорченная) картина Мансуети "Погребение члена братства Святого Иоанна" имеют вид как бы "юношеских работ" Канале или Белотто. Это та же любовь к данному определенному виду, уверенность в том, что простая копия лучше всякой фантазии. "Юношескими" же кажутся эти картины только потому, что в смысле краски и освещения в них чувствуется большая робость. Требовалось преодолеть громадные технические трудности, создать традиции и манеру, чтобы живопись подобных картин приобрела легкость и грацию. Характерно, что все написано в ровные серые дни, нигде не играет солнце. Но здесь эта черта объясняется не "вкусом" Джентиле и его последователей, а скорее их неумением. Отсутствие солнца не сообщает мягкости краскам и формам, как это мы видели у Чимы, а напротив, несмотря на рассеянный свет, все отличается почти ребяческой резкостью. Таким образом, перед нами как бы только схемы, скелеты тех самых мотивов, которые удалось "одеть", "закутать" Канале и Гварди в золотистые, мягкие испарения, осветить игривыми или печальными солнечными лучами, перекрыть громадами тающих облаков или грозных туч. Небо Джентиле и близких к нему художников не знает бесхитростных, но прелестных и навеянных природой эффектов, к которым прибегали Джованни и его группа[357].

XII - Антонелло да Мессина

Антонелло. Портреты.

Вид Венеции. С деревянной гравюры конца V века.

До сих пор мы не останавливались на одной очень значительной, издавна интересующей историков искусства и все же до сих пор далеко не разгаданной личности в венецианской живописи XV века - на Антонелло из Мессины[358]. Ему Вазари приписывает введение в Италию "секретов" масляной живописи, будто бы похищенных мастером во время пребывания в Нидерландах. Знаменитый историк рассказывает даже по этому поводу ряд небылиц, путает имена, эпохи. В действительности же масляная техника была известна итальянцам еще в XIV веке, а в Нидерландах Антонелло не бывал вовсе. Нельзя, однако, отрицать, что следы нидерландских приемов можно найти в достоверных работах Антонелло, а также то, что его живопись произвела в Венеции, и вообще на севере Италии, где он жил в 1470-х годах, колоссальное впечатление. Надо только при этом принять во внимание, что для приобретения нидерландских "секретов" Антонелло не нужно было ехать ни в Брюгге, ни в Брюссель, ибо на его родине, в Палермо и в Неаполе, работали для испанской династии любимые ими фламандские живописцы. Учеником одного из них и был, несомненно, Антонелло.

Мы не знаем ничего доподлинного о том, в каких отношениях стоял художник к венецианским и ломбардским художникам, кто из них был его учеником; наконец, вовсе не доказано, чтобы он именно учил, а не учился на севере Италии[359]. Возможно, что мягкость, получающуюся в работах Джованни Беллини приблизительно к концу 1470-х годов (т. е. как раз тогда, когда пребывание Антонелло в Венеции подтверждается документами), и более последовательное пользование масляной техникой следует соотнести с зависимостью от впечатления, произведенного в Венеции густыми, яркими, глубокими красками и "эмалевой", отчетливой и мягкой техникой Антонелло. Вероятность этого как будто подтверждает легенда об Антонелло, сохранившаяся до дней Вазари[360]. Но, с другой стороны, нидерландское влияние при торговых сношениях и увлечении итальянских любителей яркими и экспрессивными картинами нидерландцев могло в это время приобрести большую силу и без помощи отдельного лица, какого-то "похитителя секретов". В 1470-х годах нидерландская живопись имела за собой пятьдесят лет равномерного и совершенного творчества, разветвления ее уходили во все стороны - в Испанию, Бургундию, Германию, в Сицилию, в Неаполь; даже во Флоренции именно в 1470-х годах появился "алтарь Портинари" Гуго ван дер Гуса, который произвел колоссальное впечатление в самом центре художественной итальянской жизни. Наконец, ряд нидерландских мастеров работали при дворе итальянских государей-меценатов.


Лучшее, что дошло до нашего времени от творчества Антонелло - его портреты, эти "Гольбейны XV века", яркие, зоркие, пугающие своей жизненностью лица. Но и в "сюжетных картинах" Антонелло замечательный художник. Нас сейчас должны особенно интересовать две картины: одна - в Лондонской галерее, изображающая св. Иеронима, другая - в Антверпенском музее, "Распятие". Обе принадлежат еще к "готическому стилю" и тем самым отличаются от северо-итальянских картин второй половины XV века. Не будь какого-то особенного ритма в линиях тела Христа и в позе Мадонны, можно было бы ее считать за произведение брюггской живописи[361]. При этом трудно представить себе больший контраст антикизирующим, вполне "ренессансным" творениям Мантеньи и прочих падуйцев, нежели обе эти картины мессинского мастера. Особенно картина "Святой Иероним" имеет "немецкий" вид[362].

Однако вглядываясь, видишь и здесь сквозь германские формы как бы латинскую душу художника. Архитектура "кельи" святого - готическая, но ее стройность и простор, "кокетливое" чередование строго симметричных и игриво-ассиметричных форм выдают изящный вкус художника, "приобщенного" к более зрелой и сложной культуре. Так мог бы понять готику, пожалуй, и француз, но Франция во второй половине XV века не обладала подобным техником и, в особенности, подобным знатоком светотени.

Что за мастерство хотя бы в передаче льющегося из пяти отверстий в глубине картины света! Из всех источников света три находятся в самой зале, где на странном помосте святой кардинал устроил свою студию, два других освещают глубокие боковые помещения - низкую комнату и длинную сводчатую галерею на хрупких столбиках. Все это отделено от авансцены аркой, а на самом переднем плане прогуливаются павлин и куропатка. При этом полное безучастие в профильной фигуре святого; зато сколько потрачено труда на выписку всех деталей "мертвой натуры" вокруг св. Иеронима и на мягкое, последовательное проведение светового эффекта, предвещающего смелые и не более удачно разрешенные задачи Питера де Гооха, Эммануеля де Витте или Гране[363].

Антонелло. Святой Себастьян

Точно так же и на "Распятии" Антонелло пейзаж позади трех крестов, мелкие складки одежд, угловатая поза коленопреклоненного Иоанна все это говорит о Фландрии или же о "германском вкусе" в широком смысле. Однако никогда у фламандца не найдется столько спокойствия и мягкости в линиях развернутой панорамы, столько простоты. На таких пейзажах и "классик" Джованни Беллини мог выучиться проще и более обще смотреть на природу. Но и наоборот, возможно, что Антонелло приобрел эту "классическую" простоту именно в Венеции и вообще на севере Италии. Корявые деревья, на которых висят распятые разбойники, имеют несколько скварчионеский характер, а кое-какие падуйские элементы встречаются и в самих мотивах, из которых состоят дали (ряды деревьев, стены замков, кипарис)[364].

Совершенным венецианцем представляется Антонелло в дрезденском "Святом Севастиане". Позади несколько "деревянной", но превосходно написанной и вылепленной фигуры юного святого открывается перспективный вид на характерную венецианскую улицу - мотив, встречающийся у Джентиле Беллини и у Карпаччио, но написанный на двадцать лет раньше известных нам произведений обоих венецианцев[365]. Тщательно вычерчен богатый, выложенный плиткой пол, производящий прямо стереоскопическое впечатление. О перспективных увлечениях и знаниях говорит и обломок колонны, а также лежащий справа в резком ракурсе воин. С поразительно зрелым совершенством и чувством тона, "точно Дегазом", написана левая теневая сторона домов. Замечательно также крайне редкое в XV веке явление в живописи - падающие тени на освещенной солнцем постройке в глубине композиции.

Антонелло да Мессина. Святой Севастиан. Дрезденская галлерея.

XIII - Веронская школа живописи

"Святой Себастьян" Либерале

Доминико Мороне. Битва на улицах Мантуи. Галлерея Криспи в Милане.

"Святой Севастиан" Антонелло заставляет вспомнить о другой картине, которая также построена на сопоставлении нагого тела с живописной прелестью венецианских архитектур. Мы говорим о "Святом Севастиане" веронца Либерале в Миланской Брере[366]. Вне всякого сомнения, последняя картина навеена первой. Что мы здесь имеем дело с настоящим заимствованием, доказывает хотя бы такой наглядный пример, как обломок колонны, лежащий справа у самого края картины. Но что заимствование произошло именно в указываемом порядке, подтверждается, кроме костюмов стаффажа на заднем плане, большей развитостью форм и большей изощренностью позы в картине Либерале (влияние Перуджино?). Вовсе не исключена, наконец, возможность того, что обе картины навеяны третьей, для нас утраченной - венецианской или падуйской[367].

Либерале да Верона. Святой Севастиан. Берлинский музей.

По колориту картина Либерале менее прекрасна, нежели картина Антонелло. Вместо серых, "дегазовских" теней Антонелло мы видим коричневые (оттенка жженой сиенны), первый план холодного серого тона, а вода - желтоватого. Но, повторяем, развитость форм здесь большая, и при этом важно в данной картине отметить всевозможные черты "скварчионизма", указывающие на длительное распространение формул падуйской школы. К этим чертам относятся "граненость" и резкость перспективы и, в особенности, жесткая металлическая манера, в которой переданы часть скалы на первом плане, излом на грани колонны, драпировка на бедрах святого, наконец, сама лепка его тела. Напротив того, макушка дерева, лицо и волосы святого обнаруживают желание уйти от падуйской сухости и строгости к венецианской мягкости и нежности. Упомянутая макушка своими корявыми формами наводит на сравнение и с деревьями немцев XVI века, например, Дюрера или Балдунга[368].

Картина Либерале ввела нас в изучение веронской школы второй половины XV века, стоявшей на очень высокой ступени развития; к сожалению, однако, наши познания о ней недостаточны. От самого Либерале, дожившего до 1536 года, осталось лишь незначительное количество достоверных картин и, кроме того, ряд превосходных миниатюр в богослужебных книгах[369]. Трудно поэтому объективно судить, в каком отношении находилась веронская школа к падуискои и венецианской. Черты сходства в них большие. В частности, можно отметить много черствого, жесткого (падуйского) и много нежного, музыкального (венецианского) в картинах веронских художников; но нам не хватает сведений о том, в какой мере эти черты были заимствованиями и в какой мере они представляли развитие местных традиций. Веронская школа, как мы видели, расцвела еще в XIV веке; она дала таких мастеров, как Якопо Альтикиери, позже Стефано да Дзевио и Пизанелло, Но далее замечается пробел, и затем история веронской живописи снова становится ясной приблизительно только с 1480-х годов, уже в помянутой падуйско-венецианской окраске.

Микеле да Верона. Голгофа. Музей Брера в Милане.

В это время рядом с Либерале здесь работает Доменико Мороне (родился в 1442 году), превосходный, разнообразный, но еще мало исследованный мастер. Его фрески (написанные в сотрудничестве с сыном Франческо) в трапезной (библиотеке) монастыря Св. Бернардина в Вероне исполнены монументального величия в суровом, неподвижном характере ранних "падуйских" картин Джованни Беллини. Тон их при этом светлосерый, "пленэрный". Пейзаж позади монументальных и аскетических фигур очень прост и стелется безотрадными массами под холодным небом, светлеющим к горизонту. Замечательны при этом все оптические приемы в росписи этой залы: портик на колоннах, за которым стоят главные фигуры, Мадонна и святые (преимущественно монахи), и переданные с большим знанием дела выступы, служащие постаментами для фигур святых на боковых стенах[370]. Многофигурная картина в галерее Креспи в Милане, изображающая битву на улицах Мантуи (убийство Ринальдо Буонакользи), напоминает в одно и то же время баталии Учелло и Франчески - своими фигурами и картины Джентиле Беллини и Карпаччио - "декорацией". Вид передает местность почти с совершенной точностью. Краски сочные и приятные, сочетание густо-серых, коричневых и красных оттенков.

Веронские художники

Сын и ученик Доменико, Франческо (1474-1529), обладает меньшим темпераментом, нежели отец, но является еще большим мастером. По зрелости форм и технике его уже следует отнести к "золотому веку". Лишь в композиции он еще нерешителен и сдержан, как примитив. В благородстве и правильности рисунка Франческо выдерживает сравнение с Чимой, но он однообразнее и по сочинению еще "беднее" этого художника, также не отличающегося богатством выдумки. Франческо Мороне присущ серый аристократический тон, иногда, впрочем (например, в чудесной "Мадонне со святыми" Миланской Бреры), отчасти зависящий от тусклости красок[371].

В своих позднейших картинах Франческо становится окончательно "ренессансным" мастером и приобретает полные, "круглые" и развитые формы. Пейзаж при этом играет обыкновенно незначительную роль, но в некоторых картинах художник доказывает, ч го он мог бы и в этой области не отставать от лучших мастеров своего времени, если бы его не удерживала приверженность к условным церковным схемам. Его склонность к реализму сказывается и в том, с каким вниманием, точностью и мастерством написаны им с натуры все "околичности"[372].

Последним "верным падуйцем" Вероны был Франческо Бонсиньори (1455-1519), считающийся учеником Джованн и Беллини, но обладающий скорее всеми особенностями самого сурового из венецианских "скварчионистов" - Бартоломео Виварини[373]. Во всем у него та же отчетливость и жесткость: складки одежды точно вырезаны из дерева, лица точно каменные, младенцы как будто вылиты из бронзы, "страшными" неподвижными глазами глядят старцы. Подобно Мантенье, Бонсиньори любит смелые ракурсы[374] и резкие архитектурные очертания. Но при этом у него замечается сильный уклон в сторону реализма[375]. Мадонны Бонсиньори даже как бы предвещают "тривиальный натурализм" Караваджо, Это портреты крестьянок, приятных, здоровых, но без намека на царственность и что-либо мистическое. Пейзаж при этом не интересует Бонсиньори[376]. Согласно древней формуле, он завешивает фон картины наполовину драпировкой, оставляя открытым лишь небо, но и занавеска, и небо написаны Бонсиньори с величайшей отчетливостью, ни на шаг не отступая от натуры.

Падуано-венецианские черты остаются даже и на картинах веронских мастеров начала чинквеченто, мастеров, всем своим образованием принадлежащих к "золотому веку". Превосходная "Мадонна" Джироламо деи Либри (1474-1556) в церкви S. Maria in Organo в Вероне сидит под шлифованной, граненой стеной, сложенной из мрамора и отделанной бронзой. Лимонное и фиговое деревья по ее сторонам написаны с величайшей точностью, несомненно, с натуры, но несколько сухо, черство, резко. Среди этой застылой декорации позирует, точно готовая уснуть, Мадонна и стоят, как истуканы, св. Екатерина и св. Стефан[377].

Реализм у Джироламо не ведет к мягкой идилличности, как мы это видим, например, у нидерландцев или у Джованни Беллини. Забота о стиле, а может быть, и византийская реминисценция сковали его приемы и, несмотря на отдельные бытовые черты, придали картинам Джироламо характер строгой церковности. Даже излюбленный им мотив дерева (лимонного или лаврового), которым он пользуется как фолией для главной фигуры, не делает его картины более нежными и "сентиментальными", вероятно, потому, что в передаче и этого мотива Джироламо точно выковывает все формы. Целая пропасть отделяет Джироламо от трепетной чувствительности Чимы[378].

К Карпаччио и Джентиле Беллини больше других веронцев приближается в своем "Распятии" галереи Бреры ученик Доменико Мороне - Микеле да Верона. Картина его особенно замечательна своим пейзажем, стелющимся позади несколько сухих и застывших в однообразном ряде фигур[379]. Пейзаж этот представляет, как кажется, вид где-то в окрестностях Гарды, скомбинированный с некоторыми памятниками самой Вероны. В середине большая крепость, позади нее, у подошвы отвесной скалы, город, к которому ведет мост на арках, еще дальше озеро и Альпы. Многое напоминает еще схемы Мантеньи: отвесная скала, граненые стены (особенно вспоминается мантуйский вид на мадридском "Успении"), но падуйские схемы в этой большой картине 1501 года получили все же какую-то "венецианскую" мягкость, сообщающую ей даже неуместную при этом трагическом сюжете приветливость[380].


XIV - Художники Виченца

Бартоломео Монтанья

Небольшой, но необычайно богатый художественным творчеством город Виченца лежит между Вероной и Падуей. Палладио в XVI веке придал "своей" Виченце римский облик, она стала "классической", вся в портиках, колоннадах, барельефах. Но когда-то это была "Венеция на суше", и почему-то венецианский характер сказался здесь ярче, нежели в соседней и более близкой к Венеции Падуе. Венецианский характер сказался и в небольшой, но прекрасной школе живописи, которую дала Виченца. Формулы ее падуйские, но сущность венецианская. Падуя дала трагические темы, строгую композицию, каменные формы, Венеция - сочную красочность и какую-то полускрытую, но все же всюду проглядывающую сентиментальную ноту. И у Палладио везде сквозь оболочку "сурового Рима" просвечивает нежная, чувствительная душа.

Одним из наиболее крупных явлений в истории искусства представляется Бартоломео Монтанья[381], уроженец местечка близ Брешии, но свою школу основавший в Виченце. Сходству фамилий Мантенья и Монтанья соответствует и сходство в живописи. Но Монтанья был лет на пятнадцать моложе Мантеньи, и, равным образом, все его искусство моложе, мягче, "легче", несмотря на верность мастера падуйским формулам. В знаменитых створках алтаря для капеллы S. Biagio в Веронской церкви S, Nazaro e Celso (1491-1493) внушительные фигуры святых стоят среди открытого портика, совершенно еще напоминающего схемы Мантеньи. Но в грациозной постановке ног, в грустном взгляде святых, в изящных, почти робких жестах чувствуется нечто противоположное по существу, нечто такое, что сближает этих мощных атлетов с нежными святыми Беллини и Альвизе Виварини, с жеманными пажами Карпаччио. Прекрасная картина "Плач над телом" (1500 года) в нагорной церкви в Виченце имеет падуйскую декорацию из шлифованных скал, а фигуры расставлены в архитектурной симметрии, облачены в "жесткие" драпировки. Но сочный рыжеватый тон напоминает Беллини, а пейзаж в фоне с его ломбардским замком, выглядывающим из-за рощи, с небом, покрытым легкими, развеянными облачками, смягчает трагизм и придает всему характер элегии.

Одна из самых ярких и глубоких по краскам картин Монтаньи - это "Поклонение Младенцу" в Вичентинском музее. Здесь пейзаж носит определенно падуйский характер; особенно характерна мелко граненная, в стиле Мантеньи, ступень в скале, на которой покоится Младенец; да и весь стиль этой картины "аскетический". Но краски поют о чем-то другом, более приветливом, и в спокойных выражениях лиц Мадонны и двух святых отсутствует мантеньевская "жуть"[382].

Ряд картин Монтаньи весьма близок к схемам Джованни Беллини, Чимы и особенно Альвизе Виварини. Это больше напрестольные образы с Мадонной на троне. Подобный превосходный образ находится в музее Виченцы; он рисует нам открытую, полную воздуха и света лоджию, покоящуюся на арках. Серебристое небо в отверстиях между столбами испещрено серыми облаками. Более падуйский характер имеет "Мадонна со святыми Севастианом и Иеронимом" в Венецианской академии и особенно скварчионеский "хитрый" трон и мантеньевские барельефы над арками в фоне. Архитектурная же декорация знаменитого грандиозного алтаря в Брере (1492 года) состоит из закругляющегося над фигурами Мадонны и святых свода, выложенного разноцветным камнем, и напоминает перспективные схемы интарсиаторов или мраморные постройки Ломбарди. Аналогичную архитектуру представляет декорация алтаря Магдалины в церкви Санта-Корона в Виченце, но здесь свод покрыт не мраморными плитами, а грандиозными мозаичными разводами. В предэлле последнего образа, к сожалению, очень испорченной, восхитительны пейзажи; особенно в крайней правой картине, изображающей Магдалину, одетую в свои рыжеватые волосы и молящуюся среди серо-бурой пустыни[383].

Лучшее, что создано Монтаньей в смысле пейзажа, это те фоны, что мы видим в трех его вариантах "Святого Иеронима в пустыне" (Музей Польди-Пеццоли в Милане, собрание Фриццони и собрание Креспи там же[384]). Во всех трех картинах формула совершенно мантеньевская, и мотивы для этих пейзажей заимствованы, по примеру Мантеньи, несомненно, в каменоломнях: колоссальные скалистые громады, лестницы, уступы, пещеры. Но куда девалась при этом суровость, как будто неизбежная при таких мотивах, вся неправдоподобная и трагическая жесткость Мантеньи? Если здесь о ком вспоминаешь, так скорее о Базаити и Беллини. Несомненно, это подходящие декорации для изображений святого пустынника, но все же того ужаса и, в связи с этим, того сострадание к лишением Иеронима, которые вызывают аналогичные картины Дзоппо, Туры и даже Карпаччио, здесь не испытываешь. Это суровая, но и манящая природа. Страшно четырехугольное отверстие пещеры в фоне картины в галерее Польди-Пеццоли, но тут же радом расположилась гостиница для паломников, а к самому гроту ведет высеченная в скале удобная лестница, снабженная поручнями.

Джованни Буонконсильо

Джованни Буонконсильо. Плач над телом господним. Музей в Винченце.

Видно, сильно переменилось время, если такому мощному художнику, каким, несомненно, был Монтанья, не удавалось уже всецело передавать того, что он себе ставил задачей. Сами условия жизни времени Скварчионе и Мантеньи были несравненно более суровыми, ужасающими, и это невольно отразилось в их творчестве. Напротив того, в дни, когда Монтанья творил свои лучшие картины, сам старик Мантенья написал "Парнас", и уже восходили в соседней Венеции светила Джорджоне, Лотто и Тициана[385].

Близко к Монтанье стоит его ученик Джованни Буонконсильо, прозванный "Марескалко"[386]. Его "Плач над телом Господним" в Вичентинском музее - одна из прекраснейших картин северо-итальянской живописи. Благодаря тому, что Буонконсильо опускает горизонт и изображает позади великолепно нарисованных фигур далекую даль, заканчивающуюся цепью высоких синих гор, благодаря высохшему кусту, трагично протягивающему свои ветви из скважины утеса справа, и особенно благодаря превосходно написанному (невольно вспоминаешь Будена и Коро!) серебристо-голубому, исполосованному горизонтальными облаками небу, картина эта производит совершенно исключительное впечатление. Зимним холодом веет над группой точно всеми покинутых, плачущих людей. Все говорит о безутешном горе, о конце, и страшно светится блекло-зеленоватое тело Спасителя рядом с глубокой синевой плаща Мадонны. Сама техника - резкая, определенная - подчеркивает настроение, не впадая, однако, в преувеличенную жесткость Мантеньи.

В других картинах мастер решительно приближается к венецианцам к Беллини, Альвизе, Карпаччио - особенно в том, что касается архитектурных декораций, с полным совершенством сочиненных и написанных Буонконсильо. В просторной лоджии поместил он свою "Мадонну со святыми" в образе церкви Сан-Рокко в Виченце; очень изящна также лоджия в образе св. Севастиана церкви С.-Джакомо дель Орто в Венеции. В последней картине с величайшим искусством изображен потолок и перспективно сокращающиеся на нем изображения святых. Тема, представлявшая непреодолимые трудности даже для гениальных мастеров пятьдесят лет назад, делается теперь доступной для второстепенных художников, идущих по следам других. Наконец, полного иллюзионизма в передаче такой "часовни" Буонконсильо достигает в большом золотистом образе "Мадонна со святыми" (1502 год) в Вичентинском музее и в образе "Спаситель между святыми Эразмом и Секундом" в церкви Санто-Спирито в Венеции (1534 года).

Натурализм Буонконсильо, его страсть к лепке, к иллюзорному изображению вещей, выражается еще в том, как он трактует всевозможные детали: ризы, драпировки, атрибуты святых, капители колонн, лампады, пьедесталы, на которых, согласно старинной схеме, стоят центральные фигуры напрестольных образов. Нигде не забывает художник поместить (en trompe loeil) лоскутки бумаги, снабженные его отчетливой подписью. В мастерстве передавать видимость он идет еще дальше Беллини, Монтаньи, и лишь в однообразной схематичности композиции, в фасовом и симметричном расположении фигур и архитектуры сказывается еще некоторый примитивизм великолепного мастера. Но подобного схематизма не чужд даже сам Джорджоне ("Мадонна Кастельфранко"). Лишь Тициан в венецианской живописи решительно опрокидывает сковывавшие фантазию традиции и превращает церковный образ в свободную картину.

Третий значительный вичентинский художник конца XV века - Марчелло Фоголино[387]. Его пестрая ранняя картина "Поклонение волхвов" в Museo Civico Виченцы интересна потому, что в хитром ее пейзаже сказываются, несомненно, нидерландское и немецкое влияние. "Схема" пейзажа, эти скалы, храмы, горы, все еще падуйская, но суровые линии развеселены всякими "украшениями", состоящими из кустиков, ползучих растений, свешивающегося мха[388]. "Немецкий" вкус сказывается и в ярком разнообразии одежд, в сухости письма. Восхитительны и более самостоятельны узкие пейзажи предэллы того же образа, в которых в строгой гамме красок и в довольно сухой манере написаны коричневые скалы, зеленовато-голубые озера и горы (особенно хороши средний и правый сюжеты: "Поклонение Младенцу" и "Бегство в Египет"). Пейзаж другой фризообразной картины в том же музее ("Святой Франциск с четырьмя другими святыми") обладает мягким и нежным характером, напоминающим не то Мемлинга, не то умбрийцев. Справа здесь помещена ведута Виченцы среди фантастической гористой местности[389].

Боккаччио Боккачино

Передвигаясь от Виченцы на запад, мы находим в Кремоне небольшую школу живописи во главе с прекрасным мастером Боккаччио Боккачино (1460 (?)-1525 (?))[390]. Этим мастером (и его учениками) исполнена роспись собора в Кремоне, но своей славой в настоящее время он обязан, главным образом, картине в Венецианской академии "Мадонна со святыми", являющейся одним из ранних примеров так называемых "Santa Conversazione", окончательно превративших церковную икону в милые бытовые композиции, полные интимного чувства[391]. Вместо того, чтобы изображать Мадонну на престоле и святых в чопорных позах придворного ритуала у подножия его, художники вывели Святую Семью и "близких к ней" людей за город, на деревенское приволье, и усадили на мягкую траву под открытым спокойным небом.

Общее настроение этих картин мягкое, идиллическое, и всеми этими чертами в высшей степени отличается картина Боккачино с ее чарующим полугерманским пейзажем, в котором так нежно тают дали, а ближние планы написаны с необычайным усердием и любовью. Но падуйский стиль, лежащий в основе феррарской школы, в которой получил свое образование Боккачино, сказывается и здесь: частью в угловатости (почти готической) драпировок, частью в слишком острой моделировке фигового дерева справа. В других картинах Боккачино те же черты обнаруживаются то в постройке трона, то в перспективе. Наряду с этим в творении мастера уживаются умбрийские, проникшие через Романью и Болонью, мотивы: пушистость отдельных деревьев и упомянутая туманность далей[392].

XV - Художники Западной Ломбардии

Винченцо Фоппа

В западной Ломбардии падуйское течение находит свое лучшее выражение в деятельности Винченцо Фоппы, одного из самых передовых мастеров второй половины XV века, переселившегося сюда из Венецианской области (родился он приблизительно одновременно с Мантеньей, около 1430 года, в Брешии)[393]. В творчестве Винченцо Фоппы смешиваются пластические элементы школы Скварчионе со световыми достижениями Пьеро деи Франчески.

Эти черты Фоппа выразил особенно наглядно в росписи капеллы Портинари (Св. Петра-мученика) в церкви S. Eustorgio в Милане (1466-1468). Фигуры святых отцов, изображенные на сводах капеллы как бы сидящими в круглых окнах, повторяют декоративную идею, использованную падуйцем Пиццоло в апсиде капеллы Эремитани. Главные же сцены в люнетах под сводами полны очень удачных перспективных построений в духе Франчески, и в них повторяется характерная особенность окраски архитектуры всей капеллы (построенной флорентийцем Микелоццо). Вся эта роспись имеет назначение производить иллюзорное впечатление; при этом оптическое ухищрение достигает своей предельной силы во фризе тамбура, в котором и ангелы, стоящие по карнизу, и аркады позади них сделаны слегка выпуклыми.

Общее впечатление от декоровки капеллы Портинари несколько холодное (доминируют вообще редкие в северных фресках белая и светло-желтоватая краски), но этот холод объясняется, главным образом, желанием Фоппы придать всему возможно больше света и воздуха. В сцене убиения св. Петра-Доминиканца замечателен пейзаж с остроконечными, "нидерландскими" горами, как бы предвещающими леонардовские "лунные пейзажи". Здесь "пленэрная" задача в духе Франчески выражена особенно ясно в сером тоне дали и серовато-зеленом - рощи, а также в "туманной" трактовке травы на первом плане[394].

Еще резче выразилось падуйское влияние в творении учеников Фоппы, двух художников, постоянно работавших вместе - Бернардо Дзенале и Бутиноне[395]. Шедевром их является большой роскошный алтарь собора в Тревилио (1485 года), в котором скорее сказывается близость к Скварчионе, к Кривелли или к самому Мантенье, нежели к Фоппе. "Распятие" в предэлле этого образа является как бы вариантом картины с тем же сюжетом великого падуйца в Лувре. Творцы Тревильянского алтаря особенно любят "плафонные ракурсы", уходящие в глубь галереи, резкую лепку лиц и тела, словом, всюду выступают их пластические искания. Но, странное дело, несмотря на это, ретабль их, в общем, производит плоское впечатление, и это, несомненно, благодаря обилию золота, архаической тесноте композиции и часто довольно бессмысленному размещению фигур (например, св. Мартин на лошади изображен стоящим в узкой галерее, причем голова его касается арки). Оба живописца были, несомненно, мощными художественными натурами, не признававшими компромиссов (это ясно выражено в нескольких чрезвычайно энергичных типах святых), но в то же время, по сравнению с художниками Венецианской области (Падуи, Вероны, Виченцы), они кажутся "провинциалами". Провинциалами они кажутся и рядом с их учителем.

Амброджио Бергоньоне. Олиптих. Париж. Лувр.

Вообще, после того, как прошла плеяда Бизускио, Грасси и других знаменитых в свое время художников, развитие ломбардской живописи остановилось и к моменту приезда Фоппы в Милан находилось в большом запоздании по сравнению с другими школами Италии. Так, например, фрески Грегорио и Амброджо Дзаваттари в Монцском соборе, написанные в 1440-х годах, т.е. в те годы, когда скварчионистам досталась роспись капеллы Эремитани, когда Доменико ди Бартоло расписывал Сиенский госпиталь, а Липпи, Учелло, Кастаньо и Франчески уже создали многое из того, что должно было подготовить во Флоренции почву для появления Леонардо и Микель Анджело, - фрески эти исполнены совершенно примитивным образом в духе миниатюристов конца XIV в., без проблеска тех научных знаний, которыми гордились уже лучшие художники Италии. На монцских фресках, декоративных и занятных (к ним мы еще вернемся), все совершенно плоско, нет и намека на перспективную глубину, на размещение фигур в пространстве. Встречаются на них и самые дикие несообразности в пропорциях, а вместо неба стелется золотой орнаментированный фон[396].

Амброджо да Фоссано

Среди однообразных и довольно скучных, характерно-провинциальных художников Ломбардии второй половины XV века мы находим лишь одного большего мастера - Амброджо да Фоссано, прозванного Бергоньоне[397]. Ему удалось создать полные красоты произведения, несмотря на то, что он выказал необычайное упорство в верности какой-то архаической строгости и неподвижности и не последовал примеру своих младших товарищей, поступивших в ряды подражателей Леонардо да Винчи (переселившегося в Милан в 1483 году). Но нас этот мастер не может интересовать так, как другие, более жизненные художники XV века. Красота его типов слишком поверхностна, позы слишком однообразны и чопорны, он совершенно лишен драматического таланта и, наконец, он обнаруживает необычайное равнодушие к характеристике места действия. Несколько его образов, впрочем, представляют прекрасные залы и портики чистейшего ренессансного характера, выписанные с опрятностью и отчетливостью, доходящей до резкости. Любопытно, что и этот художник как будто не знал эволюции. Его последняя картина, помеченная 1522-м годом, так же безжизненна, скованна, методична, как и все другие.

Загрузка...