Глава III СРЕДНИЕ ВЕКА: СОБЛАЗНИТЬ ИЛИ СОЧЕТАТЬСЯ БРАКОМ

Наш XXI век, заботясь о том, как покончить с гиперсексуальностью века XX, провозглашает возвращение куртуазной любви; успехи секс-обслуживания по телефону и прогресс Интернета на фоне страха перед болезнями, передающимися половым путем, побуждают говорить о «любви издалека» (amour de loin); этот французский термин призван напомнить сходную тему (L’amor de lonh), воспетую средневековым поэтом Жофре Рюделем. Периодически всплывает клише, которое мне, надеюсь, удалось поколебать в предыдущей главе: якобы искусство говорить с женщинами — изобретение Средних веков.

Постулат банальный и необоснованный: идеализированное представление о рыцарской любви родилось лишь в позапрошлом столетии. Средневековая «утонченная любовь», напротив, отличается сугубой чувственностью, которую рыцарь возвышает силой своего духа; к тому же он применяет ее по отношению отнюдь не ко всякой женщине. Это искусство любви, далеко не единообразное по стилю, зависящее и от места, и от времени, уходит корнями в предшествующие эпохи и вписывается в Августиново противопроставление любви-похоти и любви-милосердия. Но, как всякое общее место, постулат этот содержит и долю истины: невозможно отрицать значение опыта XII века в развитии взаимоотношений полов.

О БЕСПОЛЕЗНОСТИ СОБЛАЗНЕНИЯ

Радегунде, дочери короля Тюрингии Бертахара, было нечего ждать, кроме брака, устроенного ее родителями в интересах королевства. Но даже и такого случая не представилось: она была совсем еще ребенком, когда франки в 531 году напали на Тюрингию. Доставшись в качестве добычи сыновьям Хловиса, Тьери и Лотарю, она стала яблоком раздора между двумя правителями. Эта странная распря до вооруженного столкновения не дошла, и девочка росла потом во дворце Лотаря, в Атье. Не сохранилось точных данных о том, вправду ли трем прежним женам Лотаря пришлось умереть, когда он решил жениться на Радегунде, достигшей подобающего возраста. После неудачной попытки бегства она было уступила, согласилась на этот брак, но Лотарь еще и подослал убийц к брату своей жены! Не в силах оставаться рядом с убийцей, Радегунда приняла постриг: ее поныне чтут как основательницу монастыря Нотр-Дам в Пуатье. Итак, все, чем угодил ей перед свадьбой будущий супруг, — захват в плен, распря братьев, не поделивших добычу, преследование беглянки.

Разумеется, это крайний пример, но, похоже, ни одна из королев династии Меровингов не удостоилась ничего более увлекательного, чем сообщение, что монарх избрал ее. Клотильду попросили у ее дяди, прислав к нему с этой целью посредника, о замужестве Брунгильды тоже договаривались с ее отцом, Балтильду отдал Хловису II купивший ее мажордом. Что до любовниц, рабынь или служанок, о них говорится попросту: мол, король велел им взойти на его ложе, как, к примеру, Дагобер — Рагнетруде.

Вопреки настоятельному требованию христианских законов, следовавших здесь за римским правом, чтобы браки основывались на обоюдном согласии, в благородных семействах, оставивших нам драгоценные свидетельства, слово женщины при решении вопроса о супружестве никогда ничего не значило; впрочем, молодого человека зачастую тоже никто не спрашивал. Да и могло ли быть иначе, если брак детей служил печатью, скрепляющей семейный союз, о котором договаривались родители? Целью такого союза было приумножение богатства и могущества, утверждение легитимности династии, обеспечение безопасности территории, укрепление политических альянсов. Для подобного решения требовались веские резоны, оставлявшие личному выбору мало места.

Эта патриархальная модель не была единственно возможной. Не говоря о жизни низов, о подробностях которой у нас нет достаточной информации, следует принимать в расчет непредвиденные сюрпризы, их предостаточно в мире, где поводы для встречи двоих отнюдь не были исключением. На фоне меровингских королев служанки и рабыни представляли собой нешуточную силу, что делало возможной если не узаконенную, то фактическую полигамию и облегчало мужьям расторжение супружеских уз. Чтобы соблазнить женщину, достаточно было посулить ей брак и удаление с глаз долой возможных соперниц — так Дагобер завоевал Нантильду, красавицу скромного происхождения, ради нее отвергнув Гонатруду, в чьих жилах текла королевская кровь, и пообещав, что после нее у него не будет других жен, только наложницы.

Когда церковь настояла на единственности и нерушимости супружеского союза, личные чувства стали еще меньше приниматься в расчет. Возможно, новая волна браков с похищением, поднявшаяся в эпоху Каролингов, объяснялась именно этим изменением морали в области сексуальных отношений. Являясь составным элементом атмосферы насилия, царящей вокруг, она позволяла молодым людям, «обходя социальные и демографические препоны, — пишет современный историк, — захватывать себе жен, брак с которыми добавлял им знатности, богатства и власти». Обольщение, то есть похищение с согласия девушки, приобрело законные права, начиная с VII века, и стало восприниматься обществом весьма терпимо. Иногда за этим крылась подлинная любовная история — если не придавать этому слову слишком современное значение. Тема нашла свое отражение в приключенческой литературе — в «Рауле де Камбре», где Бернье вынужден похитить Беатрис, которую король намерен отдать Эршамбо. А конюшему Гильому довелось встретить даже девицу из хорошей семьи, похищенную монахом!

Брак по договоренности родителей и тот, что венчает похищение, по-видимому, равным образом давали возможность обойтись без тех предварительных хлопот, которых требует кадреж, или, по крайней мере, хлопоты эти считались моментом столь незначительным, что свидетельств о них не сохранилось. Есть тому и причина идеологическая: взять в жены ту, которую полюбил и обольстил, не столь почетно, как поиметь выгодную партию в качестве признания твоего высокого ранга или воинской доблести. Со времен Блаженного Августина (V век) и впрямь стали делать различие между любовью-похотью и любовью-милосердием. Первая проистекает от природы, падшей и оскверненной Адамовым грехом, не определяется ничем, кроме плотского желания и физической красоты, следовательно, она эфемерна, ей не дано длиться долго. Вторая же идет от Господа, она стойка и бессмертна, нерушима, как сам брак, а потому позволяет мужчине питать к женщине такую же благосклонность, какую Христос питает к церкви; ее основа — «супружеская привязанность». Хронисты эпохи Меровингов, сурово осуждая погрязших в распутстве королей, охотно упоминают о красоте совращаемых ими женщин: стало быть, эти монархи не смогли возвыситься над плотским соблазном, отсюда и проистекали кровавые драмы, потрясавшие их царствование.

Красота «пробуждает вкус к плотским утехам, за коими вслед приходят воздыхания», — утверждает Исидор Севильский (VII век): ведь она всем мила, оттого так трудно уберечь свою жену! Он сетует: красота, наряду с богатством, становится ныне одним из главных поводов для брака, между тем как в старину решающими были знатность рода и доблесть. Заметим, что и мужская красота тоже влияет на выбор супруга: она стоит на третьем месте после отваги и знатности, но перед умом. Несмотря на это, красота, богатство, родовитость и доблесть могут быть поставлены в один ряд как достойные основания честного брака.

В XII столетии все несколько меняется. Тогда стали всерьез задумываться, может ли красота служить законным основанием для брака: ведь любовь помрачает рассудок и ставит под сомнение разумность взаимного согласия! Мнение это, исходящее от Пьера Ломбара, не стало обязательным для всех, однако брак по любви был объявлен «менее почтенным». Сходные воззрения оказались на диво долговечными, если вспомнить, какое удовлетворение Луи Расин выражал по поводу того, что его прославленный отец не заключил брака по любви: «Когда он решил жениться, ни любовь, ни корысть ни в малой степени не повлияли на его выбор: в столь серьезном деле он полагался лишь на разум».

Что же произошло между временами Исидора Севильского и Пьера Ломбара? Брак был признан священным таинством. Конечно, Исидор тоже мог сокрушаться о том, что многие браки основываются на похоти, однако же это не ставило под сомнение нерушимость матримониального контракта. С момента же, когда речь стала идти не только о союзе, заключаемом между семьями, но и о таинстве (XII век), естественно возник вопрос, насколько правомерен союз, заключенный в силу физического влечения. Вскорости ответ был найден: посредством венчального обряда на чету распространяется особая благодать, преображающая плотскую страсть в любовь-милосердие (XIII век). Таким образом, в принципе бесполезно любить ту, кого берешь в жены, и строить ей куры ни к чему: подлинная любовь рождается в супружестве. Эта концепция долгое время будет служить оправданием браков, заключаемых по сговору родни. Недаром в пьесах Мольера влюбленные старцы убеждены, что достаточно лишь свадебной церемонии, чтобы юная девушка ответила взаимностью на их чувства.

Руководства по обольщению, начиная с XII века, в своем понимании предмета тоже исходят из подобного взгляда. Андре Ле Шаплен, создатель трактата «De amore» («О любви»), где кодифицированы основные свойства «утонченной любви», а вслед за ним и его переводчик и интерпретатор Друар Лаваш, переосмысляют причины зарождения любви, следуя за христианскими мыслителями: первый из этих стимулов — «высокая красота» (так же, как у Исидора), второй — «великая доблесть» (особенно это касается мужчин), третий — «словоохотливость», что в данном контексте означает красноречие. Четвертый и пятый стимулы в глазах авторов малопочтенны, ибо это богатство и плотское влечение.

Но авторы неземедлительно начинают преуменьшать власть красоты, тем не менее главенствующую в средневековой литературе. С одной стороны, красота возбуждает желание, а поскольку родители ревниво следят за дочками-красавицами, влюбленные, не сумев утолить свою страсть, с неизбежностью проникаются ненавистью к ее предмету. Вдобавок куда деться от страха, что красота недолговечна, зачастую вовсе искусственна, а в мужчине чрезмерная ухоженность даже подозрительна. Причесываться — это с его стороны верх кокетства! Что до слишком красивой женщины, она не может быть благонравной. Вывод из всего этого один: в мужчине самое достойное любви — его добрая слава, в женщине — благоразумие, изящество в обхождении и чистота нравов.

Но к чему тогда вообще куртуазная любовь? Чего ради обольщать девицу, имея в виду брак с ней? Соблазнение в таком случае должно было бы стать лишь изящным баловством, ограничившись сферой адюльтера, коль скоро «утонченная любовь» в недрах супружества отнюдь не царствовала. Это как нельзя лучше подходит сеньорам, которые вправе выдавать своих дочерей за кого вздумается, одновременно расточая знатным дамам знаки внимания по всем канонам возвышенной любви. При буквальном понимании супружеская любовь так мало отличима от низменного плотского соблазна, что кадреж был бы полностью сведен на нет. Однако реально ли подобное положение вещей?

О ПОЛЬЗЕ СОБЛАЗНЕНИЯ

Почему Хловис женился на Клотильде? Сменяющиеся столетия по-разному отвечают на этот вопрос. До ушей короля дошли слухи об изысканности и благоразумии принцессы, и он, пожелав ее в жены, с этой целью отправил к ее дяде Гондебо посланца. Такова немногословная версия Григория Турского (VI век). Спустя четыре столетия некое анонимное «Жизнеописание» («Vita») объявляет монаршью избранницу уже не только грациозной и рассудительной, но и «прекрасной телом». Несколько позже Эмуэн, монах из Флери (конец X века), не упоминая более о ее красоте, уточняет зато, что Хловис в нее влюбился. Одновременно возникает идея необходимости обоюдного согласия: «Жизнеописание» (IX–X века) утверждает, что посланец, прежде чем просить у Гондебо руки принцессы, удостоверился в согласии самой Клотильды; у Эмуэна из Флери читаем, что ее дядя, прежде чем дать ответ, поинтересовался мнением племянницы.

Итак, красоту восстановили в правах, однако здесь были свои нюансы: клирик из Флери отнюдь не выступал как сторонник полового влечения. Хловис еще в глаза не видел Клотильду, он увлекся ею лишь по рассказам своих посланцев; к тому же он «воспылал к ней любовью в надежде таким манером завоевать Бургундское королевство». Речь шла о политическом союзе, который Эмуэн на скорую руку маскирует под любовь — за два столетия до наступления куртуазной эпохи.

Литература в свой черед тоже предостерегает против браков по договоренностьи семейств. Тристан выступает защитником Изольды, избавляя ее от брака с претендентом, который ей противен, — это, несомненно, доказывает, что насильственное супружество больше не воспринимается как идеальная модель. Однако тот же Тристан является, чтобы предложить девушке другой политический брак, на сей раз с королем Марком! И чтобы обеспечить новобрачным счастье в лоне будущего союза, роман на сей раз рассчитывает не столько на церковное благословение, сколько на любовный напиток по роковому недоразумению выпитый Тристаном! Если бы не такое коварство судьбы, Изольда и Марк прожили бы свой век в любви и согласии.

Впоследствии, когда Тристан в надежде забыть Изольду Белокурую добивается благосклонности Изольды Белорукой, он обращается с брачным предложением к ее родителям, однако берет на себя труд предварительно сжать в объятиях и поцеловать суженую. Тогда все охотно согласились на их брак — поэт подчеркивает это. Идея обольщения здесь в зачаточном состоянии, хоть все и проходит успешно, причем создается впечатление, что для обоюдного согласия это необходимо. Но главное, этот союз демонстрирует крушение традиционной концепции — Тристан от всего сердца верит в то же, что в один голос утверждали теологи и врачи: что брак исцелит его от страсти к Изольде Белокурой. Здесь снова свидетельство милости Божьей, связанное с брачным обрядом (а герой на него-то и надеется), обнаруживает свою недостаточность: «Я так люблю королеву Изольду, что ваша сестра осталась девственницей», — признается Тристан брату своей законной супруги.

Романы, в которых любовь предстает как основная пружина, приводящая в действие сюжет, демонстрируют более прагматичный взгляд на сближение подобного рода, возникший начиная с XII века: не отрицая брака по расчету, он оставляет место и для любви. Старания очаровать будущую супругу уже представляются нормальным образом действия при условии, что родители одобряют задуманный союз. Если он призван обеспечить сближение двух семей или двух народов, крайне важно, чтобы супруги поладили между собой. Об этой надобности напоминают широко известные примеры вроде расторжения Филиппом-Августом брака с Ингеборгой Датской. Чтобы оценить друг друга, молодым людям нужно познакомиться и увлечь друг друга, не слишком полагаясь на чудодейственность брачного обряда.

Литература сыграла важную роль в утверждении идеи брака по личной приязни в рамках согласия семейств. Позднейший роман «Бодуэн Себургский» (XIV век), вдохновленный — куда как издали! — деяниями Бодуэна Дю Бурга (короля Иерусалимского с 1118 по 1131 год), повествует даже о том, как сарацинская царевна отвергает брак, на котором настаивает ее брат Красный Лев, ибо у нее другой на уме. И тогда отвергнутый претендент, африканский царь Бригедан, так урезонивает разгневанного брата: «Не брани ее: любви девственницы так скоро не добьешься. Я буду беседовать с ней, заводить сладкие речи, тогда, может статься, любовь даст ей добрый совет. Ведь женщина, которая сегодня клянется, что не уступит никогда, изменчива, как ветер, непостоянна, как юла. Женщина, прежде чем рубашку скинет, тридцать мыслей передумает, уверяю вас». Этот Бригедан по воле романиста оказывается другом Эсмере, возлюбленного девушки: его брачное предложение — уловка с целью обмануть Красного Льва и дать влюбленным возможность пожениться тайно. Ему достаточно пары слов, чтобы объяснить это мятежнице, которая тотчас соглашается на свадьбу. Изумлению Красного Льва нет границ, он восхищается Бригеданом: «Вы поистине владеете искусством обольщать [alourder] дам и девиц, им не устоять против вашей воли!»

Хотя здесь повествуется о хитрой проделке и речи персонажа исполнены пренебрежения к женскому полу, напрашивается вывод, что небесполезно уметь говорить с девушками, чтобы убеждать их из любви соглашаться на выгодный брак. Эта жалкая оговорка тем не менее свидетельствует об эволюции во взаимоотношениях полов. Кадреж здесь узаконивается, но с одобрения родителей, ответственных за нареченную.

Речь идет не только о теме для романа. Джованни ди Паголо Морелли, буржуа из Флоренции, оставил воспоминания о том времени своей жизни, когда искал себе жену (это было в 1390-м или около того), они тоже свидетельствуют об этом новом состоянии умов. В них мемуарист пишет отнюдь не о спонтанно зарождающейся любви, ведь он делает две попытки через посредников «при свете дня» (mezzano, per mezzodi…). С просьбой отдать девушку ему в жены он сперва обращается к отцу, но перед окончательным согласием тот разрешает Джованни поухаживать за ней. Молодой человек принимается за дело так ретиво, что влюбляется в будущую супругу не на шутку. Тем хуже для него! Потому что ее родитель берет свое обещание назад и находит для дочки партию получше. «Это причинило мне большое горе, — признается рассказчик, — потому что я любил свою даму и поистине был очарован ею».

Возможность поухаживать за своей будущей женой породит один из классических приемов кадрежа: брачное обещание, во времена Античности немыслимое. Бодуэн Себургский обманывает таким образом дочь своего опекуна: «Бодуэн полюбил ее, и пошел он с ней поиграть. И она отдалась ему, понесла и телом распухла». Однако молодчик и не думает отвечать за содеянное, поскольку волочится за всеми девицами в округе. Так начинается его славный путь, — по крайней мере, роман приписывает ему три десятка бастардов до достижения восемнадцати лет! Эта особенность кадрежа обязана своим возникновением эволюции христианского менталитета. Вне брака никакие половые отношения не дозволены, следовательно, молодой человек, чтобы достигнуть цели, должен предложить брак. Отринув любые социальные различия, пастушка может чистосердечно поверить обещаниям короля, как во времена «славного короля Дагобера» или как в пасторалях, например, у Жана де Бриенна: «Милая пастушка, только будь со мной, сделаю тебя я знатной госпожой!»

Итак, начиная с XII века договора между двумя молодыми людьми довольно, чтобы навеки соединить их сердца, и тут не требуются ни священник, ни свидетели. Такое обоюдное согласие в узком понимании, допускаемое вплоть до Тридентского собора (1563 год), может стать ловушкой. Сколько бы обманутые девушки ни воображали себя замужними, как им доказать это перед лицом закона? А порой и сам обольститель бывал захвачен врасплох, подобно Клерену Шампенуа из Ванда, которого в 1438-м привлекли в Труа к консисторскому судье за то, что он посулил брак девушке из своего селения. «У меня никогда не будет другой жены, кроме тебя», — заверил он. «И у меня никогда не будет никого, кроме вас», — пообещала она. Этого было довольно, чтобы получить от нее все, чего он хотел. Молодой человек думал: в добрый час, коли Жанна уже помолвлена с Этьенном Люллье, можно и признать то обещание перед лицом суда, это ему ничем не грозит.

Это было большой ошибкой: девушка ничего бы не смогла доказать, если бы не его признание. А ведь за помолвкой не последовало совокупление, тогда как между Клереном и Жанной плотская связь имела место. Установленное законодательство было строгим в подобных вопросах. Итак, первоначальная помолвка была расторгнута, ответственность за это возложена на неверную невесту, а любовников приговорили заключить брак, да к тому же еще и в тюрьме подержали, заставили штраф выплатить, судебные издержки погасить! Таким образом, если брачное обещание становилось действенным оружием, то, быть может, потому, что для девушки утрата невинности все же могла послужить гарантией брака. Однако такие правила игры небезопасны для обеих сторон.

Брачное обещание как общее место обольщения и соблазнитель, нарушающий его, — все это изобретения Средневековья. Именно в этом смысле надо понимать ход мысли Кьеркегора, увидевшего типично средневековый персонаж в Дон Жуане, характернейшей фигуре, так занимавшей воображение людей XVII века.

КУРТУАЗНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Утер Пендрагон, отец короля Артура, еще принадлежит эпохе варварства. По крайней мере, он — приверженец старинного менталитета, предполагающего, что путь к любовному союзу — насилие, в то время как супружество по сговору семейств — залог мира. Увлекшись прекрасной Игрейной, женой своего вассала, он без колебаний затевает войну и прибегает для соблазнения дамы к чарам Мерлина. Хронист XII века аккуратно подправляет ситуацию, сводя ее к смерти мужа и королевскому браку по любви, но в этом брутальном изнасиловании не нашлось никакого места для куртуазии. Однако похоже, что при дворе его сына все изменилось. Там рыцари считались достойными любви лишь после того, как троекратно отличились в сражении. «Тогда женщины становятся чисты и добродетельны, а рыцарей любовь к ним делает более отважными», — со сдержанной похвалой замечает Жоффруа де Монмут в позднейшей легенде 1135–1138 годов. Но важно отметить, что в ту эпоху общая культура и почтение, которое дулжно оказывать женщине, в понимании англичан уже взаимосвязаны, а геройство представляется гарантией постоянства в любви.

Хроника Жоффруа де Монмута, повествующая о деяниях бретонского правителя VI столетия, говорит об изменении менталитета, проявившемся в первой половине XII века.

То явление, что в Средние века именовали «утонченной любовью» (название «куртуазной» она получила только в 1882-м), отнюдь не было плодом фантазии, внезапно зародившейся в головах каких-нибудь трубадуров. Подобно многому другому, эта идея взросла на почве сочетания Овидиевой и арабо-андалузской поэтических традиций с христианским миропониманием. Но то, что в большинстве европейских стран менталитет и впрямь изменился, проявилось быстро и отчетливо.

Главная примета новизны — подчинение мужчины своей подруге, если последняя по общественному положению выше; тогда ее именуют «дамой», «госпожой» — словом, ведущим свое происхождение от «domina» латинских элегий. «Любовь не знает прав сеньора, кто их потребует, мужлан в делах любви», — поет Бернар де Вентадур. Для культуры, со времен Адама утверждавшей господство самца, это поистине примечательное новшество.

По сути, рыцари и труверы так же, как в свое время римляне, волей-неволей вынужденные обольщать свободных женщин, имевших право отказать им, и надеяться не могли вырвать согласие силой. А разница в том, что их дама сердца занимает высокое положение в обществе, тогда как римские вольноотпущенницы, напротив, именно низкому положению были обязаны своей свободой. Превосходство любимой теперь стало правилом. «В даму высокого рода влюблен я затем, что умею любить, — декларирует испанец Карвахаль (1442–1469) и продолжает: — Ибо знатности с любовью по пути, а плебейству от бесчестья не уйти». «Декамерон» Боккаччо тоже предостерегает от всякого нарушения незыблемого правила.

Но не будем прежде времени восхищаться таким прогрессом. Стоит задуматься, не скрывается ли за этой одержимостью идеей социального превосходства дамы все то же мужское пренебрежение к женщине, почитать которую вынуждают внешние обстоятельства? Ведь куртуазное обожание обращено не к женщине как таковой, но к супруге сеньора, которому обожатель подвластен. Различие социального статуса здесь предполагает природное превосходство мужчины, который отказывается от него лишь перед лицом жены своего сеньора. Таким образом, эта антиприрод-ная покорность, по сути, основана на разуме, это он велит склониться перед знатностью дамы. Тут ничего общего с покорностью римлянина вольноотпущеннице: то, что там было свидетельством «любовного безумия», залогом искренней страсти, здесь — плод умозрения. Превозношение женщины римлянам несвойственно, напротив, они словно бы распаляют свое безумие тем сильнее, чем меньшим уважением пользуется их любимая, — в частности, Проперций отнюдь не чуждался подобных чувств. Чем ниже стояла женщина, тем более пылко выражали любовь к ней.

Достаточно сравнить такое отношение к женщине с переживаниями Ланселота, совершенного куртуазного возлюбленного, изнывающего по даме, которая по рангу и добродетелям его превосходит (по королеве Геньевре), и без колебаний садящегося по ее слову в повозку с заключенными. Уничижение рыцаря не связано, как бывало у латинян, с социальным положением дамы, ему приходится сознательно ронять себя, подчиняясь мистическому предназначению, достигающему бесконечного божественного возвышения рыцаря через его умаление. Вот, без сомнения, пробный камень для куртуазной любви: здесь тотальное возвеличивание возлюбленной.

Таким образом, любовь в своих наиболее законченных формах являла собой адюльтер — ведь муж не мог поклоняться собственной супруге, коль скоро, как учил святой Павел, он «господин своей жены». Такова расхожая коллизия романов и фаблио; лишь в XVI веке испанская, итальянская и французская литература станет отдавать предпочтение историям любви юных девушек. В результате любовная связь сохраняет чистоту (женщина, поддавшаяся сексуальному желанию, была бы запятнана), что от противного свидетельствует о замешательстве романистов перед лицом героев, являющихся из глубины прошлого, времен, когда законы «утонченной любви» еще не сформировались. Ведь Ланселот, Гавейн, Тристан упиваются плотской любовью своих подруг. А строгая концепция «утонченной любви», напротив, предполагает, что рыцарь, готовый во имя возлюбленной дамы презреть все опасности, выставляет на обозрение лишь свою доблесть, сдерживая порывы желания.

Одним из очевиднейших условий тогдашней кадрежной стратегии было постоянно обогащать список своих подвигов все новыми доказательствами отваги. Римлянин пытается смягчить жалобами непреклонное сердце своей милой; рыцарь страдает молча, за него говорят его боевые раны. В сражении доказать свою доблесть — вот что главное. Лучший способ поухаживать — победа, одержанная во имя дамы, чей платок или рукав развевается на рукоятке его копья. Присутствуя на турнирах, дамы, сидящие на почетных местах, по числу побед оценивают беззаветность обращенной к ним любви. Цвета рукава — убедительный знак любовной авантюры в «Романе Фламенки». Завидев, что король избрал накладные рукава иной расцветки, королева терзается ревностью и тотчас начинает подозревать в Фламенке соперницу. Это в свой черед становится известно мужу Фламенки Аршамбо де Бурбону, что оказывается пружиной всей дальнейшей интриги.

Но коль скоро любовь гарантирует победу, стало быть, чем последняя труднее, тем более впечатляющим свидетельством любви она становится. Так рождается рыцарский обычай носить на ноге «эм-приз» — цепь, символизирующую любовные оковы (однако во время битвы на самом деле, а не только символически изрядно сковывающую его движения). Эта мода, родоначальник коей — Жан де Бурбон, прошла по всей Европе. При Арагонском дворе сицилийский рыцарь Джованни ди Бонифаччо сражался с оковами на левой ноге. В 1434-м дворянин из Леона Суэро де Киньонес пожелал каждую среду во имя любви к своей даме надевать на шею железную цепь. Чтобы возвестить о своем решении, он вызвал на поединок окрестных рыцарей, они должны были явиться на мост у границы Леона. На вызов ответили шестьдесят восемь рыцарей. После шестисот двадцати семи схваток один из участников погиб и осталось множество раненых, в том числе и сам де Киньонес. Надо сказать, что в честь своей дамы он сражался без оружия в правой руке.

Доказательства отваги приобретали порой странный характер. Ульрих фон Лихтенштейн послал своей возлюбленной палец, который он потерял в бою: «Это случилось со мною во славу дамы, и надобно мне это зачесть как мое служение». Отныне в истории любовной стратегии возникает нечто постоянное. «Пускай смеются, мне плевать, / Тебе достаточно сказать, / Что хочешь — я пойду на все!» — пела Эдит Пиаф. Не уверен, что Проперций или Тибулл рискнули бы на такое заявление.

Женщина, стоящая выше на социальной лестнице, может позволить себе даже кадрить активно, по крайней мере в литературе. В «Сказе сливового дерева» замужняя дама высокого ранга решает наставить на путь истинный сына своего мажордома, молодого конюшего, который вольготно чувствует себя в компании поселянок. Когда разговоры ни к чему не приводят, она принимается без всякого стеснения соблазнять его, не испытывая при этом ни малейшей любви. Она касается его пальцами, приглаживает ему волосы, шиплет, наступает на ногу. Все это знаки, откровенные до непристойности, прикосновения, говорящие больше, чем слова, и все это имеет весьма мало общего с куртуазным ухаживанием! Но, разумеется, она позволяет себе такие вольности лишь потому, что он — всего лишь конюший, парень, привыкший иметь дело с простолюдинками.

Эти авансы он понимает, а потому краснеет, бледнеет и неизбежно влюбляется. А коль скоро это история с моралью, легкомысленный малый по воле автора меняет образ жизни, в свой черед пытаясь обольстить даму, и ради этого просит, чтобы ему вручили оружие — хочет уподобиться рыцарям. Но она остается непреклонной. Короче говоря, эта сцена — типичный образец куртуазной любви: сила незаконной, но чистой страсти к той, что по рождению выше его, делает мужчину лучше. Здесь интересна реакция окружения дамы: то, что творится у всех на глазах, никого не беспокоит, хотя озадачивает. Вызывает удивленные взгляды, смешки в кулак, но никаких гневных запретов. Это, несомненно, первый случай в истории человечества, когда замужняя женщина откровенно любезничает с молодым человеком, не вызывая скандала. Разумеется, это всего лишь роман, но и для него нужно хотя бы минимальное правдоподобие в поведении персонажей.

Семейная мораль торжествует, покой в доме героини восстановлен. Юный рыцарь, потрясенный подобной манипуляцией, безумствует. Однако когда дама, овдовев, случайно встречает его снова, она дает ему второй шанс и в конце концов берет его в мужья. Хотя о любви с ее стороны по-прежнему речи нет.

В реальной жизни куртуазная любовь имела свои границы. Порукой тому приключение Беатрис де Планиссоль, увековеченное Жаком Фурнье в материалах инквизиции. В девяностых годах XIII века она вышла замуж за Беранже де Рокфора, владетеля Монтелу, чья история описана Эммануэлем Леруа Ладюри. Беатрис не замедлила обзавестись другом сердца в лице управляющего поместья Раймона Русселя. Можно ли здесь говорить о куртуазной любви? Ни он, ни она не обладали для этого необходимой культурой, однако социологическая схема та самая: дама по общественному положению превосходит кавалера, он обольщает ее своими речами. В данном случае поклонник излагал ей постулаты альбигойской ереси, «исполняя при ней службу почтительного обожателя и соблазнителя». Так продолжалось вплоть до того дня, когда он вздумал явить даме последнее доказательство своего рвения… и спрятался у нее под кроватью. Тогда она велела выгнать его взашей, как «неотесанного мужлана», каковым он являлся отныне в ее глазах.

Что не помешало неумолимой красавице впоследствии завязать продолжительную и вполне сексуальную связь с кюре из соседнего селения.

ЧТО ПРИВНЕСЛА КУРТУАЗИЯ

Чем же мы обязаны куртуазной любви в развитии традиций любовного обольщения, если оставить в стороне саму необходимость его, что уже немало, и такой новый мотив, как доказательство любви? В первую очередь она дала нам простой жест, с тех пор принятый на вооружение самыми романтичными из влюбленных, — коленопреклонение перед любимой женщиной. Таков в «Романе Фламенки» первый порыв Гийома: «Он пал на колени перед своей дамой», и слово «дама» здесь употреблено в значении «госпожа». Ведь, по сути, это жест покорности сюзерену во время принесения вассальной присяги. Та же самая поза — со сложенными ладонями и поцелуй в уста, скрепляющий вассальную клятву, — все это позаимствовано куртуазной любовью, ибо влюбленный объявляет себя «человеком» своей дамы. Да и само слово «дама» пришло из феодальной лексики.

Это очень сильный жест, он высоко ценится еще у Чосера, в Англии XIV столетия. «Посмотрите, племянница, как этот господин умеет преклонять колена! Итак, право же, приглядитесь к этому джентльмену!» — восклицает в «Троиле и Крессиде» дядюшка героини, выступая посредником Троила, готового принести ей дань своего почтения.

Другая тема, по-прежнему неотделимая от любовного сближения, — тайна, которая делает любовь робкой. Изначально речь шла о клише, оправданном запретностью адюльтера, что обязывало влюбленных прибегать ко множеству хитростей, чтобы объясниться, но не выдать себя. Флорентиец Бонкомпаньо, написавший около 1215 года любовный письмовник «Rota Veneris» («Венерино колесо»), посвященный «плотской любви», настаивает, чтобы амурное послание было анонимным, «дабы, попав в чужие руки, не давало возможности с легкостью определить адресата». Отправителю надлежит скрывать свое имя, заменяя его каким-либо тайным значком или рисунком.

Таким образом создается представление об идеальном любовнике, томящемся любовью, но не смеющем заявить о ней открыто. При этом роль посредника становится решающей. Она породит множество наперсников и субреток классического театра. По мнению Андре Ле Шаплена, первое, к чему прибегает человек, осознавший, что влюблен, — отнюдь не кадреж, а поиск: он «ищет поддержки, взыскует посланца», чтобы через посредника отдаться на милость той, кого любит. Лишь после этого он справляется об удобном месте и времени, чтобы поговорить с ней.

И он прав. Куртуазная любовь не расточает признаний: если некому разрубить гордиев узел, любовники пребывают в затруднительном положении. В «Клижесе» Кретьена де Труа Александр и Соредамор, будущие родители главного героя, не отваживаются признаться в своей любви; однако королева вынуждает их к этому. То же с самим Клижесом: «Лишь взглядом говорят они, у них красноречивы очи, а рот труслив и ни за что любви их выдать не захочет, хоть деспотична власть ее, она терзает их и точит». (Признание посредством «пронзительного» взгляда или улыбки — классический мотив куртуазной литературы, замечает современный исследователь.) Причем Кретьен уверен, что знает, почему влюбленные не находят в себе ни благоразумия, ни отваги, чтобы высказать свои чувства, даже тогда, когда им представляется для этого удобный повод: «Любовь без трепета сомненья огню подобна без свеченья, без солнца дню, пчеле без меда, и лету без цветов, и птице без полета, без хлада январю, и небу без луны, и книге, где нет строк и буквы не видны. Кто жаждет полюбить, того удел страшиться, иной дороги нет, без страха не влюбиться». Так что Клижес не совершает никакой ошибки, в ужасе шарахаясь от Фенисы. Им необходима долгая разлука, чтобы наконец отважиться на любовное объяснение.

Этот секрет принимала в расчет даже медицина. Ведь если любовь — болезнь, благое дело понять, какова причина недуга. Возбудитель же в данном случае — любимый или любимая. Если больной молчит, скрывает, кто это, Авиценна рекомендует, как дознаться, ведь один из симптомов — сердечные перебои: надо, называя разные девичьи имена, считать пульс пациента. Когда прозвучит имя любимой, пульс изменится и выдаст тайну.

Настоящая любовь в античные времена была чаще всего сопряжена с дерзостью и безумствами: пробраться в дом родителей своей милой через дымоход или проникнуть туда посредством хитроумного плана — вот что служило свидетельством истинной страсти. А для куртуазного влюбленного это показалось бы грубым разрушением любви. Овидий настаивал на важной роли пылкого краснобайства — «изысканная любовь» предпочла молчание. Отсюда пошли поколения робких вздыхателей.

Другое открытие эпохи куртуазии: любовная лихорадка заразна. Равно как и чтение — оно, распространяя самые благородные и чистые примеры любви, тем самым становится оружием совращения! Порукой тому скандал, разразившийся году примерно в 1283-м в городке Римини и так потрясший Тоскану, что еще и Данте, и Боккаччо заговорят о нем! Джанчиотто Малатеста застал свою жену Франческу в объятиях Паоло Малатесты, собственного родного брата. Пользуясь тем, что закон испокон веку снисходителен там, где речь идет о мщении за семейную честь, он пронзил их обоих мечом.

Банальная драма супружеской измены и инцеста? Это отнюдь не так в глазах автора «Божественной комедии», поместившего любовников в том круге ада, где томятся сладострастники: «В досужий час читали мы однажды / О Ланчелоте сладостный рассказ; / Одни мы были, был беспечен каждый. / Над книгой взоры встретились не раз, / И мы бледнели с тайным содроганьем; / Но дальше повесть победила нас. / Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем / Прильнул к улыбке дорогого рта, / Тот, с кем навек я скована терзаньем, / Поцеловал, дрожа, мои уста» (Данте. «Божественная комедия», V, 127–136). Легенда это или нет, Данте смог предвосхитить времена, когда бретонская литература примет на себя часть ответственности за новую манеру любовного поведения обитателей итальянских городов.

Распространившаяся мода на чтение, особенно среди женской части образованной публики, была для Запада новым явлением. Отныне книга заняла важное место в истории любовной стратегии. Подарить той, кого хочешь соблазнить, сборник стихов или любовный роман, обсуждать его в беседах с нею, обмениваться впечатлениями — все это ознаменовало вхождение в романтическую эпоху с опорой на классические образцы. В «Разуме и чувстве» Джейн Остин Уилоби соблазняет Марианну, с жаром декламируя ей стихи Купера, но прежде удостоверившись, что литературные вкусы девушки совпадают с его собственными. Шарлотта у Гете не уступала Вертеру, лишь во время достопамятного нескончаемого чтения Макферсона ее стойкость пошатнулась. В «Леопарде» Лампедузы граф Кавриаги, пытаясь обольстить Кончетту, дарит ей стихи Ламартина, а Леон покоряет Эмму Бовари благодаря греховному совместному чтению газет, за которым они коротают скучные вечера в Ионвиле.

В живописи романтической эпохи сюжет Паоло и Франчески приобрел весьма примечательное распространение. «Невозможно считать чистой случайностью, что пример риска, какой представляет для юных существ некоторого рода чтение, вдохновил столь многих художников изобразить это, причем именно во времена чуть ли не взрывообразного распространения грамотности и литературной продукции, иначе говоря, от последней четверти XVIII до конца XIX века», — пишет Фриц Нис. Сцены обольщения никогда не воспроизводились так впечатляюще, как в ту эпоху, и книга играет здесь значительную роль. Достаточно вспомнить картины Энгра (1818), Сабателли (1823), Пинелли (1624), Россетти (1849), Паллаверы (1852), Кассиоли (вторая половина XIX века), Доре (1860), Фейербаха (1864), Джизберта (1869), Кабанеля (1870), Дикси (1894), Ван Вели (1896), Превиати (конец XIX века), приведенные в работе Гильельмо Лочеллы, посвященной этой теме.

Любовь отныне становится областью творчества. Свидетельство тому — словарь, сложившийся начиная с XVII века. Взять себе любовника — затеять роман, познать восторги и страсти книжных героинь, пережить «любовное приключенье» (удостоверено, что выражение имело такой смысл уже в 1637 году), завязать «интрижку» (первое свидетельство такого словоупотребления относится к 1636 году), «одержать победу» (1637 год). В «Клижесе» Кретьена де Труа Фениса не хочет уподобиться неверной Изольде. Но сам ее отказ от такого сравнения доказывает от противного, с какой оглядкой на литературные источники развивалась любовная интрига. Поистине «утонченная любовь» самым решающим образом как в большом, так и в малом повлияла на наше восприятие стратегии обольщения.

ИСКЛЮЧЕНИЯ ИЗ ПРАВИЛ КУРТУАЗИИ

Однако не будем идеализировать всех этих трубадуров и рыцарей, не имевших ничего общего с теми романтическими героями, которых желал видеть в них XIX век. Каким бы беззаветным ни было в теории поклонение женщине, способное якобы распространяться даже на «мерзавку», на деле «утонченная любовь» оставалась игрой, которой знатные дамы и юные рыцари забавлялись в ожидании брака. Вне этих пределов наши дамские угодники охотно избавлялись от избытка кипящих молодых соков.

«Декамерон» Боккаччо, изобилующий сценами обольщения, которые зачастую разыгрываются в среде, чуждой куртуазии, оставляет впечатление, что женщины очень падки до секса, но боятся, уступив соблазну, погубить свою репутацию. Стало быть, не стоит труда их обольщать: они на все согласятся, лишь бы оставалась возможность утверждать, будто они сопротивлялись, но их принудили. Надо взять их хитростью, это прямиком ведет к сближению. Молодые люди всячески обманывают их: один выдает себя за мужа своей пассии, другой за архангела Гавриила, третий убеждает девицу, что загонять дьявола в ад — благое дело, а еще можно прикинуться немым. На женоненавистнических предубеждениях такого рода основаны сложные стратегические построения, все еще рекомендуемые иными руководствами по кадрежу.

Все это прекрасно, пока остаешься в своей среде. Но как действовать, имея дело с крестьянкой? «Если хочешь быть куртуазным и благоразумным, не теряй головы от простолюдинки», — предостерегает еще в XII веке мэтр Элия. А если это все же случилось? Коль скоро плебейки ничего не смыслят в куртуазии, чего ради хлопотать, пытаясь прельстить их? Пасторали, любовные песни о встрече рыцаря и пастушки, убедительно демонстрируют, что сии девицы, чуждые тонкого воспитания, нечувствительны даже к самым прекрасным речам и трогательным уговорам. Распинаться перед ними — только попусту время терять, так ничего не добьешься, а то и палкой отдубасят. А потому «предавайся своим желаниям без колебаний, бери их силой, — настойчиво советует другой автор, Друар Ла Ваш. — Она отвергает ухаживания столь благородного любовника, который оказывает ей честь, без лишних предисловий задирая ее юбку? Это же прямое доказательство, что она всего лишь мужичка!» Тем очевиднее, что здесь церемониться нечего, вторит ему Ле Шаплен: «Чтобы излечить от целомудрия, их надобно для начала немножко принудить».

Стало быть, у изнасилования еще есть впереди отрадные перспективы. Куртуазная любовь не мечет бисера перед простолюдинками. Из мира низких соблазнов исключаются одни только высокопоставленные дамы. В рыцарских романах, воспевающих красоту «утонченной любви», сплошь и рядом фигурируют благородные девицы, которых рыцари берут силой, встретив их на развилке дорог и увезя в свой замок. Новая полиция нравов не видит надобности защищать женщину без мужа.

В любовном сближении за пределами куртуазных правил надобно различать несколько форм. Согласно неписаному закону, рыцарь, ни с кем не связанный, вправе захватить любую женщину, не имеющую друга-защитника. Именно об этом толкует мать Персеваля, поучая сына: пусть он оказывает поддержку беспомощным девицам и дамам, среди которых ему можно «испросить» одну себе в подруги. Желательно с ее согласия, но это не столь необходимо. У Кретьена де Труа девушки в подобных обстоятельствах должны вознаградить героя кольцом и поцелуем, но все «чрезмерное» строго-настрого запрещается. Ошибка Персеваля в том, что потребовал у девственницы этот поцелуй — даже целых семь! — и кольцо, не желая сделать ее своей подругой и не заботясь о том, что друг у нее уже есть. (Согласно автору, Кретьену де Труа, — ошибка Персеваля в том, что тот неправильно истолковал смысл слишком расплывчатого и двусмысленного наставления.)

В «Лэ о Дезире», которое входит в состав «Сказания о Граале, или Персеваля» ситуация еще страннее. Этот молодой рыцарь, встретив на распутье благородную девицу, действует сообразно тем же заветам («Не может рыцарь стать простолюдином»): он сходит с коня и, решив сделать незнакомку своей подругой, хватает ее и кладет на траву, собравшись овладеть ею. («Коль скоро ею он весьма пленился».) Выпутаться из этой ситуации ей удается, только сообщив насильнику, что у нее есть спутница, которая еще красивее.

В этих литературных источниках речь ни в коем случае не идет о том, чтобы овладевать всеми встречными женщинами, но лишь о той первой, которую рыцарь сочтет достойной стать его подругой. А поразительно то, что согласие дамы при этом ни к чему и что физическое сближение обходится без просьбы, сводясь к демонстрации права сильного — не более, ведь Дезире даже рта открыть не удостаивает. Притом если Персеваль — простак, не знавший никого, кроме своей матушки, то Дезире кавалер, видавший виды, он посвящен в рыцарское достоинство более десяти лет назад, его ценят в придворных кругах Франции и Бретани! Это сводит почти на нет уважение, которое рыцарь обязан испытывать к своей подруге. Или, того хуже, создается впечатление, что для девицы, если она свободна, немыслимо отказать рыцарю, домогающемуся ее любви.

Более того, это грех, за который придется расплачиваться на том свете. В «Декамероне» (День пятый, новелла восьмая) фигурирует прекрасная гордячка, осужденная после смерти вечно убегать от любовника, преследующего ее, словно дичь. В «Лэ о кавалькаде» мертвые любовники бодрой иноходью трусят на богато убранных конях, между тем как равнодушные мучаются, трясясь без стремян мелкой рысью. Поскольку уступать любви вменяется даме в обязанность, это, несомненно, ограничивает надобность в ее обольщении.

Куртуазная любовь — не более чем манера поведения, разумеется, самая благородная, но не самая распространенная; она требует от влюбленного, чтобы тот был достоин своей дамы. Однако юношеская сексуальность ищет выхода, тем паче в среде аристократии, где почетного супружества можно ждать до тридцати, а то и до пятидесяти лет. Удовлетворение этой потребности обеспечивалось тем, что называлось «donoi» или «donoiement», — словами, ведущими свое происхождение от «domina» («дама», «госпожа») и предполагающими далеко зашедший «флирт». В романах, например в романе Кретьена де Труа «Ивейн, или Рыцарь со Львом», как нечто абсолютно нормальное, изображается появление короля Артура с придворными и целым эскадроном из девяти десятков девиц в расположении королевского войска или поступок безмужней владелицы замка, вдовы или сироты, которая просто-напросто забирается в постель к проезжему герою.

С другой стороны, девушка, чересчур искусная в куртуазной риторике, рискует оказаться плохой женой. Доказательством тому служит сцена, где Жоффруа де Латур Ландри представляют девице, которую его отец выбрал ему в жены. В присутствии родителей затевается куртуазная болтовня в лучших традициях жанра. Естественно, что к концу разговора девушка полна самых радужных надежд. Ведь она показала себя во всем блеске, это совершенно очевидно. Но когда отец спрашивает молодого человека, каковы его впечатления, юный Жоффруа неодобрительно замечает, что эта дева уж слишком бойка, ее ловкость и открытость в любовной игре ему не по нраву. Он полагает, что хорошей жены из нее не получится, причем скандал, чувствительно задевший ее репутацию полтора года спустя, подтвердит это мнение в его глазах. Когда, в свою очередь став отцом, он в 1371 году напишет «Книгу в поучение моим дочерям», он не преминет их предостеречь: скромность — первейшее достоинство женщины. Что до куртуазной любви, она годится лишь для романов. Такое недоверие к девушкам, излишне осведомленным в этой области, сохранится надолго, по крайней мере до появления Мольеровой Аньес: благое дело, если невеста — дурочка, ничего не смыслящая в любви. Просветить ее — приятная задача мужа.

Итак, отнюдь не преуменьшая вклада эпохи «утонченной любви» в культуру взаимоотношений мужчины и женщины, все же надобно сделать две оговорки: с одной стороны, античное и арабо-андалузское влияние здесь слишком значительно, чтобы считать куртуазию явлением абсолютно оригинальным, с другой — всю изысканную почтительность она приберегает для тех женщин, кого признает достойными таких церемоний, что до прочих дочерей Евы, в обращении с ними допускается всевозможная грубость и жестокость.

И наконец, куртуазия никоим образом не в состоянии регулировать отношения между простолюдинами, а последние, как известно, составляли в те времена подавляющее большинство населения. Им остается та же любовь, что доступна животным, то есть примитивно-чувственная. А при всем том им тоже навязана мораль, запрещающая любую плотскую связь вне брака. «Евангелие под веретено» (старинное издание канонического текста с комментариями) упоминает о любовных игрищах, допускающих по меньшей мере один контакт со столь очевидными сексуальными коннотациями, что почтенные кумушки считают их запретными.

Скажем, «съесть последнюю вишенку» означает, что тот, кому эта последняя достанется, и в брак вступит последним, так что, если влюбленные станут лакомиться вишнями вдвоем, у них мало шансов стать мужем и женой. Также им не следует хлебать свой суп «в потемках», то есть украдкой, — это примета, что муж будет непостоянным. За такими загадочными выражениями, за играми, нигде в иных местах не упоминаемыми, быть может, кроется просто-напросто осуждение добрачных половых сношений. Зато вступать в брак девственными эта книга не рекомендует, ибо если оба супруга в первую брачную ночь окажутся невинными, они рискуют произвести на свет слабоумное потомство.

ИДЕАЛЬНЫЙ ВЛЮБЛЕННЫЙ НА РАСПУТЬЕ

Последствием моды на «утонченную любовь», захлестнувшей рыцарство, стало то, что даже вне этой среды, на которую она была рассчитана, начали принимать в расчет чувства женщины, стараться их понять. Разумеется, об изобретении кадрежа речь пока не идет — чаще всего довольствовались рецептами, почерпнутыми у Овидия. Но симптоматичен сам факт, что они снова пригодились. Такой успех древнеримского поэта в Средние века позволил его тогдашним ценителям говорить об «aetas ovidiana» — «Овидиевой эре», в продолжение которой он успел подвести окончательный итог и любовной науке, и своей горькой судьбе.

Перво-наперво поговорим о том, каким образом античное «Искусство любви» переосмыслялось в ту эпоху. Нет ничего удивительного в том, что куртуазные романисты XII столетия не раз ссылаются на него. Кретьен де Труа даже упоминает о его переводе в списке своих сочинений (сам текст, увы, не сохранился). А между тем мудрено приложить к теории «утонченной любви» практические рекомендации автора, умышленно циничного, зачастую непристойного, вступающие в резкое противоречие с куртуазной моралью!

Чтобы прочесть Овидия, как его стали понимать тогда, на них надлежит смотреть под иным углом зрения. Ничего доброго невозможно ждать от Природы, падшей по вине согрешившего Адама, ставшей источником дьявольских искушений. Таким образом, вожделение, пробуждаемое соблазном, осуждается с точки зрения как просто христианского, так и куртуазного миропонимания. Столкнувшись с такой проблемой, как желание, первое может противопоставить ему только брак, второе — только непреклонную чистоту.

Чтобы признать желание позитивной силой, нужно, чтобы Природа была реабилитирована. Такой натуралистический, идущий от Аристотеля взгляд на вещи появился в XIII веке и продержался до 1277 года, когда Сорбонна осудила его, усмотрев тут признаки недозволенной свободы мысли и нравов. Ни похоть, ни наслаждение не предосудительны в глазах медицины, порицающей лишь крайности в удовлетворении первой и погоне за вторым. Подобные эксцессы надлежит умерять воздержанностью, но ее благое действие тормозят дурные врожденные наклонности и недостаток воспитания. Исправлять их — задача врача. Здесь содержится намек, пусть и не столь откровенный, на возможность оправдать похоть, если она не слишком разнузданна. А стало быть, и оправдание кадрежа: стремиться к обольщению дев законно, ибо того требует Природа.

Вот тот контекст, в котором следует воспринимать многочисленные переложения «Искусства любви», увидевшие свет между 1200 и 1300 годом, такие, как «Искусник Овидий» мэтра Элии, «Искусство похождений» Жака Амьенского, «Искусство любви» Гиара, а также англо-нормандские сочинения «Дружественость истинной любви», «Ключ любви» и, наконец, «Искусство ухаживаний». Очертить круг публики, которой все эти произведения были адресованы, не просто, ведь они соотносятся как с эпохой Овидия, так и с XIII веком. Разумеется, они обращены к тем, кто умеет читать, отчасти, возможно, и к духовенству, для представителей коего маневры соблазнителей могли служить предметом абстрактного изучения, а не руководством к прямому действию. Но мир, что описывают эти книги, — Средневековье со всеми его приметами, с ярмарками и турнирами. Некоторые, как мэтр Элия, воодушевленно живописуют Париж, особую вселенную, где встречаешь «прекрасных и нежных плоскогрудых дев», с которыми никто не сравнится во владении Венериным искусством. В других текстах, вышедших из-под пера авторов-провинциалов, подобно «Ключу любви», все несколько иначе — там визит монарха может быть изображен как некое исключительное событие.

По поводу цели и пускаемых в ход средств особых разночтений не наблюдается: речь идет о поисках не жены, а подруги. Женщин опутывают, раскидывают им сети, пользуясь всеми ухищрениями искусства, ибо, как говорит мэтр Элия, «та, что должна стать твоей подругой, не упадет к тебе с неба». Бесцеремонно используется охотничий термин: «Псу нужна хитрость, чтобы лисицу поймать». Охотиться на чужих землях ничуть не зазорно, мэтр Элия и Жак Амьенский безо всякого стеснения делятся своими рецептами соблазнения замужних. Нечего и думать, что здесь что-то почерпнуто из Античности. Мэтр Элия говорит о ситуациях, неразрывно связанных со средневековым обиходом. Рыцарь отправляется ко двору или идет на войну, он там задержится не меньше, чем на полмесяца: удобный момент для того, чтобы его покинутая жена пригласила к себе друга. Того лучше, если муж торговец, тогда он может оставить жену без присмотра даже месяцев на семь.

Все это, разумеется, объясняет, почему в Дантовом аду соблазнители заточены в круге, предназначенном для обманщиков, вместе с Ясоном, прельстившим Гипсипилу сладкими речами и позами и бросившим ее с ребенком во чреве, и с куртизанкой Фаидой, что обещала любовь, которой не ведала. Одного хлещут бичами, другая «себя ногтями грязными скребет, / Косматая и гнусная паскуда, / И то присядет, то опять вскокнет».

ВСТРЕЧА

Прежде всего — как наладить контакт? Места, удобные для кадрежа, вдохновенно указал еще Овидий, по крайней мере, их дух он уловил, ведь в мире Средневековья они зачастую те же, да не те. Общественные места, да, разумеется. Но вместо цирков и амфитеатров предпочтение теперь оказывают рынкам и церквам, встречаются на состязаниях, танцах, зрелищах (например, на выступлениях фокусников). Мэтр Элия более прочих тяготеет к Овидию в своих, порой неуклюжих, попытках следовать его подходам. Он учит, что, заводя разговор, лучше толковать о священнослужителях и мирянах, нежели о скаковых конюшнях! Но спрашивается: как можно, будучи на ярмарке, прогнать прочь нахала, который толкает красавицу коленом в спину? Когда речь идет об античном театре, это понятнее: там у сидений не было спинок и соперник, расположившись ступенью выше, мог прибегнуть к такому способу, чтобы привлечь к себе внимание.

Чтобы на публике заинтересовать того или ту, кого хочешь прельстить, прибегают к знакам (nutus), сигналам (indicia), признакам (signa) и вздохам (suspiria). Сигналы суть прямые жесты: можно, к примеру, строить глазки или «изображать рукой». Бонкомпаньо описывает оба этих сигнала как взаимосвязанные: «Есть такой знак жестом, когда женщина, улыбнувшись, на миг слегка раскрывает ладонь правой руки и левый глаз, отчего в сердце влюбленного рождается неописуемый восторг, порыв, который часто заставляет его превзойти самого себя». Женщина может также указать перстом на свою грудь, на миг приподнять покрывало или сдвинуть шарф, чтобы дать полюбоваться своими волосами, поправляя подбитый мехом плащ, показать, какие у нее красивые руки. «На самом деле ловкая женщина способна при всех подавать знаки осторожно, обиняком, так, что никто ее не уличит».

Звуковые сигналы не так скромны, поскольку их подают с помощью голоса. Допустим, монахиня, увидев своего любовника, проходящего мимо церковных врат, принимается напевать «Sol fa mi re, sol fa mi re, sola sum, sola sum» («Соль-фа-ми-ре, соль-фа-ми-ре, я одна, я одна»). Если женщина в разговоре часто называет мужчину по имени, это тоже сигнал, как и старания мужчины снова и снова, будто невзначай, оказываться подле нее.

Признаки выдают чувство невольно, таков внезапный румянец; в этом отношении они для истории сознательной любовной стратегии не так интересны и оказываются несколько в стороне. Вздох принадлежит к разряду и знаков, и сигналов, и признаков: он может быть притворным, уловкой, которой при случае злоупотребляют и мужчины, и женщины. Он прекрасно может служить одним из приемов кадре-жа, оставаясь, однако, не более чем частным случаем в отношении к трем предыдущим.

БАЛКОНЫ И САДЫ

Помимо общественных мест, унаследованных от Овидия, внимания заслуживал и средневековый дом, открытый внешнему миру гораздо больше, чем древнеримская вилла, притом женщины без стеснения показывались в окнах, подобно «прекрасной Доэтте» из песни или шекспировской Джульетте. «Роман о Розе» предлагает, если хочешь возвестить о своей страсти без объяснений, расположиться перед окном красавицы или ее запертой дверью, испуская жалобные стоны. В иконографии вознаграждение, ждущее влюбленного, взбирающегося по лестнице к окну своей милой, уподобляется захвату твердыни любви. Хотя на исходе Средних веков лоджии, застекленные эркеры и угловые башенки стали выдаваться вперед, нависая над улицей, именно балкону, появившемуся в Италии XV века, суждено было стать классическим местом кадрежа.

С балконом появилась и серенада, этот ночной концерт, разыгрываемый под окнами соблазняемой женщины. Если верить источникам, это слово впервые появилось тоже в Италии в конце XV столетия, чтобы в классическую эпоху распространиться по всей Европе. Но практически серенада оставалась в ходу преимущественно в Италии и в Испании. Как утверждает Никола Гула, в Париже частыми серенадами можно было только взбудоражить целый квартал и породить сплетни, губительные для репутации девушек.

Поклоннику, чтобы его заметили, надлежало снова и снова бродить по улице. Так врач зрелых лет, персонаж одной из новелл Боккаччо, влюбившись в молодую вдову, но поначалу не смея объясниться, привлек внимание красавицы таким нескончаемым хождением взад-вперед. Она в конце концов пригласила его зайти, собираясь посмеяться над ним, однако он сразил ее таким галантным комплиментом, что добился своего. В другом рассказе отмечены три этапа, коими не подобает пренебрегать: сперва блуждания под окнами, затем подарки и, наконец, проникновение в спальню, когда муж отлучится из дому.

В «Корабле дураков» есть сочувственное описание кадрежа у окна: парочки обмениваются игривыми подмигиваньями, льстивыми намеками, любезностями. По вечерам влюбленные приходят под окна своих пассий, играют на лютне, добиваясь, чтобы желанная показалась. «Их ничем не отвадишь», разве что выплеснуть им на голову «вонючий эликсир домашнего приготовления» (то есть содержимое ночного горшка) или камень швырнуть. «Уследить за женщиной, сколько ни тщись, невозможно: если она благоразумна, словно Пенелопа, тогда и надзирать за нею не стоит, сама даст искателям отпор; если же нет, тогда и башня вроде той, куда заперли Данаю, ее не убережет».

Вместе с тем великая эпоха кадрежа у окна поистине ознаменует классический период, ибо, когда Франциск I запретил строить дома с нависающими над улицей этажами, балконов стало очень много. Прикрывающие окна решетки, получившие весьма точно прозвание «жалюзи» («ревность»), и лоджия, изобретенная специально для того, чтобы женщины могли дышать свежим воздухом, не подвергаясь приставаниям поклонников (слово «loggia» появилось в итальянском языке в конце XV века, а во французском впервые замечено в 1549-м), — все эти новшества самым интимным образом вплелись в представления о кадрежном искусстве, которое обновлялось одновременно с архитектурой. Литература широко пускала в ход подобные детали — начиная от окна, возле которого Ромео застает Джульетту, и кончая жалюзи из «Севильского цирюльника», скрывающими Розину, когда она подглядывает за Альмавивой. У Мольера в «Школе жен» невинную Аньес соблазняет ухажер, которому она по простоте душевной ответила на приветствие, и это тоже происходит у окна, хотя в XVII–XVIII веках главным объектом поношения становятся уже не архитектурные изыски, а суровость опекунов. А вот у Эдмона Ростана кульминационный момент сцены на балконе — поцелуй, который Кристиан срывает с уст Роксаны, забравшись туда и предоставив Сирано прятаться в потемках.

Проникновение в сад — второй этап любовной осады. Вспомним, что Ромео пришлось, прежде чем увидеть в окне Джульетту, перебраться через стену. Такой стратегический ход тем хорош, что помогает даме сохранить свою репутацию незапятнанной. В праздничный день, когда супруг отправляется в церковь, она может прогуливаться по фруктовому саду в сопровождении своих компаньонок, что служит гарантией ее добродетели. Тогда поклонник, предупрежденный заранее, запускает в сад своего сокола и просит позволения войти, чтобы забрать его. Разумеется, ему будет в этом отказано — сама же дама и запретит такое вторжение. Но пусть он, не робея, затеет ссору со служанкой, не пустившей его на порог. «Услышав перебранку, я прикажу позвать тебя ко мне, и так ты сможешь открыть мне тайны своего сердца», — читаем мы у Бонкомпаньо. Садовая планировка, обновившаяся в эпоху Ренессанса, стала еще благоприятнее для встреч влюбленных. Беседки в итальянском вкусе, увитые зеленью, лабиринты, аллеи подстриженных грабов, глубокие ниши с фонтаном и статуей нимфы, а также мода последующих веков — маленькие садовые часовни, искусственные гроты, декоративные руины — все это так и звало к душевным излияниям и ласковым жестам. В 1595 году Филипп Стэббс изобличал порочность этих проникающих в Англию парков, обнесенных высокой стеной, где предусмотрительная хозяйка не преминет разместить несколько маленьких домиков для легкого ужина, с галереями, с башенками: «Потому-то они и запираются, такие сады, у некоторых замков ключа по три-четыре, один дама хранит у себя, другие вручает своим воздыхателям, чтобы они могли пробираться незамеченными в эти укромные приюты прежде, чем она сама туда подоспеет».

КАДРЕЖ В ХРАМЕ

Кадриться в святом месте? Почему бы и нет, если женщинам, за которыми надзирают особенно бдительно, никуда, кроме церкви, и выйти не дают? Иные и перед святотатством не остановятся к величайшему негодованию Бадиуса: «Сколь безумны те, кто является в церкви, куда нам велено приходить, дабы снискать Божие благословение, лишь затем, чтобы повидать продажных женщин или дам, разряженных, словно проститутки, чтобы губить свою душу, самым недостойным манером оскорбляя Господа, ибо все это происходит некоторым образом в доме Его, в Его святом присутствии, у Него на глазах».

Кадреж в храме не имеет никаких отличий от того, что практикуется в любом другом общественном месте, то есть состоит преимущественно в переглядывании и осторожном отпускании комплиментов. Но «Фламенка», одно из самых оригинальных сочинений эпохи Средневековья, заостряет внимание на подробности по меньшей мере своеобразной. Гильем и впрямь обольщает Фламенку именно в церкви, причем ему удается назначить ей свидание… в термах Бурбон-л’Аршамбо. Сочетание этих двух «храмов» любви как нельзя лучше подчеркивает двуединость ее духовного и плотского начал. Надобно пояснить, что героиня романа состояла под неусыпным мужниным надзором: приблизиться к ней можно было только в церкви да в бане, причем и на это требовалось много времени и терпения.

Переодевшись каноником, молодой человек сначала следил за той, кого возжелал обольстить, сквозь отверстие решетки, ограждающей хоры. Увы, она неизменно появлялась только под покрывалом и понятия не имела о своем воздыхателе. Оставалось надеяться лишь на ее слух. Он стал петь молитву «Господи в небесах» голосом, который взволновал ее, хотя там говорилось о любви к одному лишь Всевышнему. Чтобы получить святой воды, она на миг откинула покрывало, тогда Гильем, воспылав радостью, затянул «Чудо спасения». Во время мессы она сотворила крестное знамение, и тут он смог увидеть ее руку. Когда священник, благословив Фламенку, дал ей облобызать Евангелие, он (Гильем подкупил его) протянул даме книгу, раскрытую на заранее оговоренной странице: теперь молодой человек знал, какого именно места коснулись губы красавицы, и не замедлил последовать ее примеру: «Больше тысячи раз он поцеловал этот листок бумаги».

Здесь мы сталкиваемся с куртуазной традицией поклонения обожаемой даме, приводящего рыцаря в состояние экстаза. Теперь остается завоевать любимую. Ради этого ему приходится занять место священника, который должен благословлять прихожан; притом он один вправе ходить среди них во время службы. Гильем богат. Он дает молодому клирику кошель с деньгами, чтобы тот смог отправиться учиться в Париж, и обещает в его отсутствие сам исполнять обязанности церковного служителя. Сказано — сделано. Конечно, речи не может быть о том, чтобы человек в рясе откровенно приударял за женой на глазах мужа. И все же Гильем прикидывает, что в момент, когда уста Фламенки коснутся молитвенника, он успеет тихонько прошептать ей два-три слова.

Засим следует весьма продолжительный диалог, даром что состоящий из двух десятков слов. Ведь на каждой мессе можно произнести лишь одно словечко, в крайнем случае пару, а ответа зачастую приходится ждать целую неделю. Таким образом, чтобы обменяться двадцатью репликами, требуется месяцев пять-шесть! В первый день влюбленный ограничивается вздохом: «Увы!» На следующем богослужении Фламенка роняет: «О чем грустишь?» (Que plans?) Дальнейшая беседа растягивается от мессы к мессе: «Умираю» (Mur mi). — «От чего?» (De que?) — «От любви» (D’amor). — «К кому?» (Per cui?) — «К вам» (Pervos). — «Чтожя могу?» (Qu ’enpues?) — «Исцелить» (Garir). — «Как?» (Connsi?) — «Хитростью» (Per geiri). — «Придумай ее» (Pren IТ). — «Я придумал». (Prus l’ai). — «Какую?» (Е quai?) — «Приходите» (Iretz). — «Куда же?» (Es on?) — «В бани». (Als banz). — «Когда?» (Соrа?) — «Скоро» (Jom breu). — «Я согласна» (Plasmi).

Интерес романа заключается во внутренних монологах героини и ее диалогах с наперсницей, показывающих, как от мессы к мессе развиваются чувства Фламенки, как нарастает владеющее ею возбуждение. Гильем между тем не сидит сложа руки: используя долгие месяцы обольщения, он умудряется прорыть ход между своей комнаткой в купальне и той, где принимает ванну его желанная.

Каким бы курьезом это ни выглядело, церковь в продолжение всей классической эпохи служила, к вящему негодованию пастырей, излюбленным местом кадрежа. Именно в храме на Пасху поэт Клеман Маро, по собственным словам, встречает любимую, и Панург строит куры своей даме тоже в церкви. В своих мемуарах, относящихся примерно к 1550 году, поэтесса Луиза Лабе вспоминает тщательно причесанных, разряженных, надушенных щеголей, что спешили в церковь в надежде встретить своих прелестниц, хотя это не сулило «иных наслаждений, кроме возможности обменяться игривыми взглядами да отвесить мимоходом поклон». Храм она при этом, нисколько не выделяя, ставит в один ряд с другими общественными местами: «Надобно найти средство, чтобы тебя попросили сопровождать твою даму куда-либо: в церковь, на зрелище или в другое публичное сборище».

Руководства по обольщению, подобные «Маленьким премудростям и уловкам любви», о маневрах, предпринимаемых в церкви, упоминают наряду с прочими способами найти подход к замужней женщине: можно подбросить записку на скамеечку для коленопреклонения, запрятать в свечку или в выдолбленный камешек («тайник довольно надежный и хитроумный»), а то и поручить послушникам передать ей писульку при внесении святых даров! Прекрасная хитрость, если в теории, но чаемый эффект отнюдь не гарантирован. Так, Ретиф де Ла Бретонн потерял любовь всей своей жизни — повстречавшуюся ему в церкви Жаннетту Руссо, воспоминание о которой и в шестьдесят лет все еще будоражило его, хотя он с ней ни разу даже словом не перемолвился. Когда он отважился объясниться, то засунул скрученное трубочкой письмецо в трещинку подлокотника той скамьи, где она обычно преклоняла колена, и слегка замазал щель воском. Он рассчитывал на девичье любопытство, ведь воск в конце концов станет липнуть к ее руке. Но записка пролежала в этом тайнике две недели, потом молодой человек вытащил ее и разорвал. И — последняя безнадежная дерзость — разбросал обрывки по полу: может, Жаннетта, преклонив над ними колена, заметит их, соберет, сохранит как реликвию.

Протестантские храмы, как бы ни были суровы, не избежали общей участи. А что делать? Как упрекнуть в нескромности юную девушку, «когда она видит, — как пишет мемуарист, — что ее мать, которая всегда рядом, бросает взгляды туда и сюда, силясь определить (так!) ее возлюбленного. Неужели что-то заметила? Она кивает ему, присовокупляя к жесту улыбку и взор, способный вселить любовь в самое бесчувственное сердце. Во все время, пока происходят сии маневры, служитель Господа проповедует скромность: да пусть его! Это годится для дамы его ранга?»

Тема, разумеется, литературная, однако и реальные житейские байки подтверждают, что встречи в церкви для кадрежа удобны. Вот и Никола Гула в 1620-е годы мог встретить пленившую его юную соседку только в храме. Тут главными объектами оказываются преимущественно причетники и прочие младшие церковные чины, поскольку внимание прихожан сосредоточено прежде всего на них. В 1755 году на Иванов день юная служанка Анна Шапо влюбилась в Луи Симона, лудильщика из селения Лафонтен Сен-Мартен, но, главное, — ризничего, раздававшего облатки прихожанам. В Бристоле в 1727 году или около того пятнадцатилетний певчий Джеймс Перри был сражен прелестью девушки, сидевшей поблизости на скамье: ее кокетливые взгляды давали понять, что их склонность взаимна. При первых шагах они прибегли к посредничеству табакерки: красавица каждый день предлагала ему понюшку, молча совала ее в рукав его стихаря; он же ее возвращал, подсовывая под записи молитвенных распевов, которые клал на разделявшее их свободное сиденье. Уловка? Случайность? Внезапно девушка прекратила эти проделки. Два дня Джеймс лил слезы, затем стал выслеживать ее, на этот раз вне церковных стен. Так началось их приключение.

КЛАССИЧЕСКИЙ ХОД: ПОДАРКИ

Мог ли подарок не оказаться главным средством достижения любовной близости, если и древние греки, и римляне, и германцы видели в нем основу основ обольщения? Когда в мир пришло рыцарство, щедрость стала восприниматься как одна из первейших доблестей. Умение тратить, не считая, — признак благородства, а заботиться, как бы сэкономить деньги, — доказательство мелочности, присущей буржуа. При таких условиях разориться ради женщины значило явить высочайшее доказательство любви. Дать ей понять, что ничем не дорожишь больше, чем ее присутствием, которого довольно, чтобы влюбленный почувствовал себя богачом.

Этого могло хватить, чтобы покорить и самую бесчувственную, по крайней мере в новеллах Боккаччо такое случалось. Федерико, влюбленный в прекраснейшую из женщин Флоренции, увы, замужнюю, готов на все, чтобы стать ее другом. Он участвует в состязаниях, в турнирах, закатывает праздники, неистощим на подарки — короче, расточает свое состояние без счета. Но все тщетно. Разоренный, он удаляется в маленькое поместье. Из всего добра у него только и остался сокол, которым он дорожит больше, чем собственной жизнью. Между тем дама, овдовев, пожелала нанести визит тому, кто так ее любил. О его разорении она не знает. А он беден настолько, что ему нечего подать на стол. И он без колебания убивает своего сокола, чтобы приготовить для нее угощение. Узнав, что он совершил, доселе бесчувственная дама так растрогана, что выходит за него замуж. Ирония новеллы состоит в том, что вдова прибыла как раз затем, чтобы попросить этого сокола для своего сына, который так им пленился, что даже занемог.

Но это все литература. Общественное равновесие и фамильные состояния были бы в большой опасности, если бы у великой любви, помимо разорения, не было иных способов достигнуть вожделенной цели. Поэтому Андре Ле Шаплен прямо и недвусмысленно порицает безрассудное мотовство. Влюбленному подобает тратиться на подарки «сообразно возможностям, какие дает его состояние». Как прагматику, ему известно, что мужчина, обреченный на нищету, теряет благосклонность своей дамы. Однако Ле Шаплен опасается, как бы не прослыть скупцом, и потому настаивает на том, что между щедростью и расточительностью есть разница. Он также отмечает, что никакой дар не имеет прелести, если возлюбленная по доброй воле не склонна его принять.

К тому же подарок обязывает. Он может быть отвергнут, но, принимая его, дама должна взамен одарить поклонника своей любовью, в противном случае она уподобится куртизанке. Некоторые разновидности подарков в особенной чести: это могут быть платок, лента, перчатки, кольцо, ларец, духи, умывальный прибор. «В общем, все те маленькие подношения, что могут послужить для украшения тела и удовольствия красавицы или стать для нее напоминанием о любовнике». Легко заметить, что в этом перечне едва ли не уравниваются подарок дорогой и чисто символический, позволяющий любовнику через посредство предмета достигнуть подобия интимной близости к своей пассии. Ведь перчатка, лента, деталь одежды касаются тела, прикосновение к коему запретно, они подчас могут быть допущены к самым укромным его местечкам. Что до кольца, оно говорит о желании завладеть теми же правами, какими располагает муж.

Мы можем также констатировать, что в этих переменах проявился переворот в представлениях о социальной иерархии между любовником и его дамой. Римлянину требовалось обольстить низшую по положению — вольноотпущенницу, куртизанку или чужестранку; рыцарь обращает свои помыслы к знатной даме, не ждущей от воздыхателя существенных даров. С этого момента ценность приобретает не само подношение, но жест. А вот в пасторалях, где речь идет о соблазнении пастушек, все наоборот: кавалеры особо напирают на то, как богаты их подарки — шелковый пояс, корсаж с серебряной шнуровкой, шубка из беличьего меха.

Что до цены мужчины, она зависит не от его состояния, а от доблести. Рыцарские романы полны отважных, но безземельных вояк, которые не могут разоряться на пышные дары, поскольку ничего не имеют. И вот Жорж Дюби показывает нам, что куртуазная любовь в особенности предлагалась в удел младшим отпрыскам знатных родов, которые, пребывая в ожидании уготованного им в будущем высокого ранга, ленного владения или достойного брака, находили выход мужскому пылу своей юности, социально небезопасному, в строго очерченных формах этой любви. Тогда-то и стало необходимо, чтобы любовное искусство было им по карману.

Но все это объяснялось не столь цинично. Подарки, не отягченные особой стоимостью, испокон веку рекомендовались всеми правилами обольщения. Так, «Ключ любви» советует не скупиться на щедрые посулы, но, если пора переходить к подаркам, отделываться дешевыми пустячками. Подарки — дело хорошее, но при условии, если они не слишком роскошны. Присылки песен или стихов должно было бы хватать, предполагает толкователь Овидиевых советов, но здесь он черпает вдохновение скорее в среде римских куртизанок, нежели знатных французских дам. А вот по поводу женской неподкупности современниц он не питает никаких иллюзий. Если бы Овидий и Гораций, эти светочи любовной поэзии, ныне ограничивались тем, что дарили своим желанным собственные сочинения, им бы частенько приходилось натыкаться на запертую дверь!

Идея символического дара до предела развопло-щается в теме дареного сердца, которую мы находим в куртуазном «Романе о Розе» Гильома де Лорриса и на особенно часто воспроизводимых средневековых гобеленах (которые можно посмотреть в парижском Национальном музее Средневековья). Такой дар символизирует тот факт, что чувства влюбленного более не подвластны ему, ибо отныне они в руках его дамы. Отметим также, что перемена социального статуса обоих теперь позволяет и даме делать подарки. Наиболее типичными являются платок или накладной рукав, что почти равносильно признанию: так, при первой же встрече отдав Аалардену свой рукав, Агиженора (персонаж цикла романов, продолжающих кретьеновского «Персеваля») без колебаний признается Аалардену в любви и только потом, в полном замешательстве, осознает, что преступила все границы!

Обычай преподносить символические подарки, хоть и зародился, по-видимому, в рыцарской среде, вышел за ее пределы. В средневековых судебных архивах мы впервые обнаруживаем указания на случаи соблазнения в простонародных сообществах различного типа, где большую роль играют такие маленькие знаки приязни. Коль скоро подобные сцены запротоколированы, стало быть, там дела обернулись плохо, брачное обещание не было исполнено. Церковный суд решал подобные споры в два счета, ибо с религиозной точки зрения клятва обязывает.

Эти судебные тяжбы XV столетия, видимо, велись, исходя из тех же условий, что предписывала кур-туазия. Прежде всего в отношении денег: они воспринимались как нечто двусмысленное. Если женщина соглашалась их брать, на такую смотрели, как на продажную, от нее могли потребовать всего, что угодно. По всей видимости, именно так произошло с каменотесом Жаном Ардемоном, некогда служившим помощником нотариуса: однажды (дело было в 1494 году) он заглянул в таверну «У толстухи Марго» с двумя своими приятельницами, Николь и Жаннеттой. Он предложил девушкам вина, но потом, когда все захмелели, разгорелся спор. Жан утверждал, что Николь стащила у него кошелек. Жаннетта возражала, у нее была иная версия случившегося. И тут-то помощник нотариуса ей просто-напросто брякнул: «А ну-ка, пошли!» — «Что значит «пошли»?» — удивилась Жаннетта. «Пошли!» — наседал парень, вознамерившись без долгих слов познать свидетельницу телесно («scilicet ut carnaliter cognosceret ipsam testent»). Девушки были возмущены, они совсем не так понимали ситуацию. Жан, со своей стороны, почуял, что его надувают, и потребовал, чтобы ему вернули деньги, заплаченные за вино. А поскольку у девушек не нашлось при себе нужной суммы, разразился скандал.

Таким образом, по понятиям молодого человека предложение пропустить стаканчик — красноречивое предисловие, после которого, чтобы конкретизировать ситуацию, кавалеру достаточно сказать: «Ну, пошли!» К такому же выводу приходит Морис Дома, изучая иконографию XVI–XVIII веков, согласно которой предложить выпить — это некий знак: плата за будущие интимные услуги. Но знак этот достаточно невнятен, а потому женщине можно было притвориться, будто она его не поняла. Чтобы подтвердить договор сообразно ритуалу, желательнее, чтобы одна сторона предложила деньги, а другая их приняла.

Среди символических подарков есть такие, что могут быть поднесены «в залог супружества», «во имя брачного союза» («nomine matrimonii»). В таком качестве часто выступают домашние туфли, пояски, шпильки. Значимы могут быть также фрукты, вино, «hoqueton» (плащ). Подобные подарки зовутся «chanjons» (залоговыми), их хранят, а в случае необходимости возвращают, они в глазах общества обязывают как того, кто преподносит, так и ту, кто принимает их: таким образом, они равносильны данному слову.

Так, в 1494 году некоего Гийома Фуше принудили взать в жены Маргариту, дочь Жана Гё, поскольку на празднике мастериц по стеганым одеялам он подарил ей грушу. Сколько он ни отнекивался, утверждая, что в этот день, в праздничном воодушевлении, он всем девушкам раздавал фрукты, нашелся свидетель, который подтвердил, что для Маргариты эта груша была подарком в залог брака и она ее именно в этом качестве приняла и съела. А в 1530 году Жан Рагон из Бофора подал жалобу на обман со стороны Жанны Лепаж. На празднике Святых Даров она словно бы в шутку выхватила булавку, которую он держал в руке, и отказалась вернуть. «Что ж, коли ты не желаешь мне ее возвратить, — заявил парень, — вручаю ее тебе в залог супружества, если Господу и пресвятой церкви это будет угодно». После короткого колебания Жанна воткнула булавку в свой корсаж. Свидетель это подтвердил, и Жанне пришлось выйти за Жана.

Хоть изредка, но бывало все же и так, что женщина (в приведенном ниже случае вдова) могла преподнести подарок мужчине. Так, Аньес в виде брачного залога (nomine matrimonii) дарит плащ некоему Этьенну Бриссо, каковой воспринимает это как знак ее согласия на половую связь.

В сельских местностях подарки остаются традиционным способом ухаживания. Каждая эпоха, равно как и каждый регион модифицируют этот обычай по-своему, но суть остается неизменной: они воспринимаются повсюду как род обязательства, нарушать которое непозволительно. Изучая нравы селян области Мэн в XVIII веке, Анна Фийон отмечает, что до 1720 года подарок неизменно выражался в звонкой монете. К концу столетия это бесхитростное серебро заменили драгоценности, по большей части кольца, служившие, на ее взгляд, свидетельством, что взаимоотношения четы зашли довольно далеко. Подарки, полезные в хозяйстве, которые прежде были в большом ходу, мало-помалу уступили место предметам, побуждающим к кокетству. «Наряду с прочими цветами любви девицам ныне подобает подносить то, что льстит их кокетливой жажде выглядеть важными барышнями». Чтобы такие подарки, тем паче если они незначительны, имели значение брачного обета, при их вручении необходимо присутствие отца.

Здесь речь идет о торжественных подношениях, принимаемых в залог супружества. Но это отношение к подаркам не мешает им играть свою роль на всех этапах обольщения. В этом случае общественный ритуал оборачивается индивидуальным жестом. Искусство соблазнителя может выражаться в том, чтобы ловко обыграть эту двойственность.

В дарении фруктов содержится вполне осознанное указание на яблоко, данное Евой Адаму, — тут достаточно вспомнить, в каком смысле употребляют выражение «отведать яблочка». Литература и иконография свидетельствуют, что многие фрукты — то же яблоко, апельсин и все, что произрастает гроздьями, — служат также символами сексуальности и плодородия. Прядь волос, портрет, фотография подразумевают сходный намек — даритель вручает обожаемому существу часть самого себя. Что до волос, здесь прибавляется еще воспоминание о любовных путах — популярной средневековой аллегории. Поэт Тристан Л’Эрмит видит в «усах из прядей» своей любовницы «цепи, которые мне дороже короны».

А вот еще примечательное высказывание (его автор — Пюже де ла Серр): «Вы не удивитесь, если в том сладостном рабстве, в которое вы меня обратили, я испрошу новых оков в виде браслета из ваших волос». Романтизм отдаст щедрую дань этим прядям, которые афишируют любовную связь (более или менее широко — в зависимости от места и размера отрезанного локона). Здесь не лишне вспомнить демонстративную выходку героини стендалевского романа «Красное и черное» Матильды де ла Моль, гордо нанесшей своей шевелюре ощутимый ущерб в честь Жюльена Сореля.

ПРИЗНАНИЕ

Но наступает момент, когда пора сделать решительный шаг. Даже если взгляды, жесты и подарки подготовили почву, только признание снимает всякую недоговоренность. Подвести к нему — задача немаловажная, это надо уметь. Если хочешь подступиться к незнакомке, чтобы войти в более близкий контакт, можно притвориться глухим, придвинуться, коснуться ее, как бы случайно или в шутку сжать ее в объятиях. Потом рассмешить ее песенками или остротами. Если вы не знакомы, нужно завязать разговор, но главное, чтобы не о любви. «Не открывай ей сразу и слишком напрямик того, что у тебя на уме», — поучает Жак Амьенский. Разговор в основном позволяет выразить взглядом то, что затем будет высказано более ясно. Объясняться нужно не раньше, чем уверишься, что твое признание примут благосклонно.

Дар слова настолько важен, что, по мнению Андре Ле Шаплена и Друара Лаваша, те, кто не знает, как говорить с женщиной, не должны рассчитывать добиться у нее успеха. «Но тем, кто умеет изъясняться красиво, любезно и дерзко, надобно стремиться к обществу дам». Авторы пространно, на многих примерах объясняют, с какими речами надлежит обращаться к даме в зависимости от возраста и положения обоих партнеров. Эти рекомендации все еще остаются в области чистой риторики, традиционного средневекового «диспута». Обольщение совершается посредством аргументов и опровержения возражений. Женщине подобает и впрямь отказываться от каких-либо милостей, по крайней мере в первый раз. В лучшем случае для нее позволительно заставить влюбленного потерпеть и даровать ему надежду — это первая ступень, ведущая к согласию. Затем мало-помалу она может пройти три следующие: разрешить поцелуй, обнять за шею, потом отдаться.

Наиболее оригинален в своих высказываниях Жак Амьенский, который, похоже, никому не подражал. Он делит женщин на категории, сообразно которым стиль обращения к даме должен сильно различаться, быть либо серьезным, либо более легкомысленным, если не откровенно игривым. Даму высокого ранга с самого начала надлежит именовать «госпожой», и лексика в обращении к ней отдает куртуазней (поклонник — «преданный вассал», «утонченный возлюбленный»). Это, однако, не исключает фривольности тона: «Дама, миловидная телом, светлая ликом, Дама радости и наслаждения, госпожа, тысячу и один раз госпожа!» Чтобы ее склонить, надобно угрожать, что умрешь от любви к ней, за что не преминут упрекнуть безжалостную красавицу.

К даме просто зажиточной надлежит приступать «на другой манер». Столь же почтительно, однако более прямо. Неплохо, если она заметит, что ее поклонника бьет дрожь. Тогда она полюбопытствует, что его так взволновало, а он в ответ попросит позволения говорить о том открыто. Ей, разумеется, будет в радость узнать, что причина такого смятения в ней самой, и она может предложить ему стать ее другом, только чтобы никто об этом не знал. И наконец, «дурочку», в которую можно влюбиться за ее юность, надо кадрить как бы в шутку. Весело болтать, представляя любовь как нечто пустяковое («что уносит ветра порыв»). В отличие от двух других категорий, к ней с самого начала игры обращаются на «ты», даже если в решающие моменты «выкать» вежливее. И о поцелуе ее можно попросить сразу, стоит только похвалить ее красивые губки. Разумеется, при этом надо клясться всеми богами, что больше ничего не попросишь, а главное, что здесь нет ничего опасного для ее чести. Лицемер! На самом-то деле именно так ее можно «довести до безумия».

Особый случай — замужняя дама. Она будет отказываться, опасаясь Божьего гнева. Тут надобно не теряться, а напомнить ей, что она вправе обмануть своего мужа, ведь он-то ее обманывает (наверняка). Надоумить, что ребенка в случае чего этот же дурень и взвалит себе на плечи. Она любит своего мужа? Да полно! Как можно быть уверенной в этом, если не знала никого, кроме супруга? Тут-то и кстати испробовать другого любовника, а уж после делать выводы: где тот правовед, что в юности учился бы у одного-единственного наставника?

В этих психологических этюдах о женской реакции на краснобайство есть ценный опыт, коим стоит поделиться. Иная, к примеру, не доверяет пышным речам: «Слишком много хвастунов, изменников, льстецов, лицемеров, лжецов, уж и не знаешь, кому верить: все только и норовят запятнать твою честь, предать, обмануть!» Встретив столь холодный прием, не стоит паниковать — это добрый знак! Он говорит о том, что красавица хочет быть соблазненной, она разочарована тем, что предыдущие ухажеры этого не сумели. Тут нужны посулы и подарки, они приведут к цели.

Галерея портретов впечатляет, по этой части с нею может сравниться разве что разнообразие возможных ответов и отказов, каких можно ожидать от дам. Как бы ловок ни был говорун, самые красивые речи в конце концов бесславно иссякают. А потому женщине лучше вообще отказаться слушать их: к той, что отвергает любовь своего воздыхателя, он в самом скором времени примется взывать вновь, та же, что сразу готова согласиться на любовную связь, будет выглядеть легкомысленной особой. Следовательно, в любом случае женщине подобает начать с отказа.

Если и предлагается отвечать поклоннику сурово (притом с гневом!), Амадей де Эскас, один из наставников в этой науке, не лишен тонкости: с мужчиной, который «подходит к вам куртуазно», не следует быть сварливой, скорее уклончивой — спросить у него, к примеру, какие дамы, на его вкус, красивее и в обхождении изысканней — англичанки или гасконки. И каков бы ни был его ответ, высказать противоположное суждение, а затем позвать третьего, чтобы разрешил этот спор. Таким образом можно тактично увильнуть от галантного разговора.

Однако и мужчинам тоже надобно быть настороже, опасаться соблазнительниц. Вот в романе «Рудлиб» герой, советуясь с друзьями, кого взять в жены, и наводя справки о той, кого ему предназначают, выясняет, что она кокетка и у нее раньше уже была связь со священником. Желая преподать ей урок, он затевает в насмешку над ней некое подобие любовной осады. Через посредника он вероломно уведомляет ее о своей страсти, и молодая женщина отвечает фразой, достойной будущих миннезингеров: «Скажи ему от имени моего верного сердца, что я шлю ему столько любви, сколько листвы на деревьях, столько страсти, сколько радостей у вольных птиц, столько восхищения, сколько на земле трав и цветов». Но как только она поняла, что он над ней посмеялся, тон мгновенно изменился: «Скажи своему другу, что, если на свете не останется других мужчин, кроме него, и если он целый мир принесет мне в приданое, я и тогда не захочу выйти за него».

Когда слов более не достаточно, пора продемонстрировать доказательства своей искренности. Жан Ренар в «Лэ о тени» ставит своего героя в следующую ситуацию. Не успел тот пуститься в любовные излияния, как дама грубо оборвала его: мол, слишком много обманщиков, которые, будто ловкие фокусники, «из вашего уха вашу монетку достанут»… Рыцарь расплакался, и дама не скрыла, что тронута. Слезы — лучшее доказательство искренности, ведь по приказу не заплачешь. Но это еще вопрос! И «Ключ любви», и «Роман о Розе» советуют вызывать их при помощи чеснока и лука.

В куртуазном романе слова, коим трактаты придают такое значение, как будто обесцениваются. Филипп Менар заметил, что любовное признание зачастую умещается в одной-двух кое-как сляпанных стихотворных строках, а Гильом де Лоррис узнает идеального любовника по его неспособности объясниться: те, кто «болтает языком, без страха расточая комплименты», суть «фальшивые влюбленные». Рыцарь из «Лэ о тени», разумеется, исключение, но недаром отмечено, что у него большой опыт обхождения с дамами, хотя он ни разу еще так не влюблялся. Это красноречивый сердцеед, и та, кого он пытается обольстить, с полным правом не доверяет ему.

Чтобы заставить поверить в свою искренность, нужны сильные жесты, выразительные свидетельства безумия или очарованности. К примеру, в «Лэ о тени» рыцарю удается хитростью надеть кольцо на палец своей дамы. Заметив это, она в гневе возвращает ему подарок, лишний раз подтверждая, что хитрость с искренностью несовместима. Он же, чтобы дать ей понять, что у него нет другой подруги, бросает кольцо в пруд, как бы даря его отражению любимой — ее тени, и само название поэмы связано именно с этим жестом. Именно этим неординарным поступком он пленяет ее. Она отдает ему свое кольцо, а чуть позже уступает окончательно. Презрение к богатству, к общественным условностям (как у Ланселота, что, не убоявшись позора, садится на жалкую телегу), к материальным потребностям (общее место — что влюбленный забывает о пище), зачарованность (как у Персеваля при виде трех капель крови или у Ланселота, смотрящего на гребень Геньевры) — такие доказательства любви сильнее слов.

ТЕЛЕСНЫЕ КОНТАКТЫ

Если признание принято благосклонно, телесная близость не будет отвергнута с презрением, — впрочем, только в мемуарах Овидия все так просто. На деле же оговорки значительны. У Овидия пассаж, где он в театре делает вид, будто стряхивает пыль (реальную или воображаемую) с бюста своей соседки, сглажен, это не более чем мимолетное упоминание. В «Ключе любви» автор задерживается на этой теме подольше, толкует о пыли, осыпавшей ее грудь, платье или шляпу — что само по себе менее прово-кативно, — и советует, уподобляясь в этом своему античному образцу, если и нет никакой пыли, притвориться, будто она есть. Рекомендация, не вполне усвоенная Жаком Амьенским, который в двух стихотворных строках довольствуется стряхиванием пыли, «что села на нее», но обходится без каких-либо уточнений. К тому же подобает это проделать не как-нибудь, а «куртуазно». Зато красноречивы реакции дам, которые он предвидит. Одна ни словом не отзовется на это прикосновение, другая, самая изысканная и разумная, поблагодарит за любезность, третья же, надменная дикарка, отрежет: «По правде сказать, сударь, мне не по вкусу, когда меня трогают!» А Робер де Блуа в своем «Целомудрии дам» настоятельно советует никому из мужчин не позволять «класть руку вам на грудь» — не значит ли это, что такой жест был в обычае, если молодых женщин надо было предостерегать против этой вольности, которая в наши дни показалась бы верхом хамства? Здесь речь, несомненно, идет скорее об осуждении бесцеремонности, заходящей слишком далеко, нежели о любовном сближении.

Множество уловок, которые Овидий предлагает, чтобы за общей трапезой прикоснуться к той, кого соблазняешь, его продолжатели либо упоминают вскользь, либо вообще опускают. Жак Амьенский и «Ключ любви» считают допустимым маневрировать ногой и касаться губами края стакана в том же месте, где отпила она. Первый этим и ограничивается, намекнув вдобавок, что опьянение позволит «вести игру» с большей дерзостью. В «Ключе» же, помимо довольно туманной рекомендации «пускай твои и помыслы и ноги настойчиво пекутся об одном», содержится практическое предостережение: не смей ее толкать ногою под столом — «Опасно это слишком, право слово, / уж лучше воздержись. Ведь ты ошибкой / совсем другую можешь тронуть ногу, / которую просунул между вами тот, кто тебя уже подозревает / в намереньях предерзостных. Всегда / будь осторожен с тем, чего не видишь». Правда, за этим в поэме тотчас следует уточнение: мол, орудовать ногой — дело вполне возможное, но только если уверен, что никто не вмешается, расставив тебе таким манером коварную западню!

Эти способы заигрыванья, одобряемые Овидием, куртуазный роман презирает: отныне они воспринимаются как проделки грубиянов. Таков герцог Нормандский, персонаж «Графа де Пуатье»: будучи приглашен в гости к графине, он откусывает хлеб в том месте, которого касались ее зубы, под столом толкает ее ногой, щиплет за бедра, потом норовит склониться к ней на грудь, хватает за талию и напрямик признается, что возжелал ее тела. Удивит ли нас после этого, что она угрожает ему пощечиной? Руководства по соблазнению советуют после трапезы притворится, будто захмелел, чтобы допускать вольности, непростительные со стороны трезвого. Когда столы уберут (в Средние века столами по большей части служили временные помосты), можно придвинуться вплотную, коснуться бока женщины, наступить ей на ногу. Опьянение послужит оправданием этим двусмысленным жестам.

«Заигрывать ногой» — это классический способ, в «Пятнадцати радостях брака» он поставлен на ту же ногу, что признания или многозначительные переглядывания. Фаты, плененные нарядной девицей, теснятся вокруг, каждый надеется завоевать ее первым: «Один улещает ее красивыми речами, остроумными и изящными, другой наступает ей на ногу и жмет руку, третий смотрит на нее искоса, жалобно и проникновенно». Тут надобно заметить, что нога в средневековой символике наряду с другими субститутами служила подчас заменой неудобосказуемого члена и могла поэтому фигурировать в шутках легкомысленного свойства. В эпоху Возрождения заигрывать ногой уже считалось неприличным.

Но остаются еще руки. «Ключ любви» с особым чувством говорит о контактах, возможных благодаря им. «Посредством взоров и посредством рук / ты сможешь выразить свое желанье». Когда проносят таз для омовения рук, можно взять свою подругу за руку, как бы для того, чтобы побудить ее первой зачерпнуть воды. «Ее коснувшись, можно притвориться, / что весь дрожишь от сердца полноты, / огнем желанья обожжен при виде / ее столь дивной плотской красоты». Коль скоро на столе обычно не хватает приборов, можно также слегка задеть ее руку своей, потянувшись к блюду одновременно с нею.

Таким образом, «Ключ любви» оставляет некоторое место для телесных соприкосновений со своей желанной, но призывает к разумной сдержанности, необходимой в основном потому, что кадрить поневоле приходится на публике. Если же остаешься с нею один на один, тут уж надобно утолить свою страсть. Не будем смущаться отказом: он — лишь дань требованиям благовоспитанности, а совсем не то, чего подруга хочет на самом деле. Или даже тактическая уловка: она отвергает влюбленного, чтобы распалить его тем сильнее.

Итак, все должно вести к свиданию наедине. В этом пункте позднейшие авторы все еще находятся под влиянием Овидия. Они придают сугубое значение вмешательству служанки, которая будет неустанно расписывать своей госпоже доблести поклонника. Так же как у Овидия, ему не рекомендуется ложиться с посредницей в ожидании милостей госпожи. Последняя может разозлиться, если проведает об этом. Однако, подчеркивает Жак Амьенский, если «уложить» служанку первой, в том есть преимущество: тогда уж она без колебаний будет выкладывать о своей хозяйке все — и о ее поступках, и о происходящем в доме.

И ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ В НАГРАДУ

Наступил момент перейти к действию. Главная задача — добиться поцелуя. Античность тоже это признавала, но именно Средние века до чрезвычайности повысили лобзание в цене. Разумеется, нужно отличать простое соприкосновение губ от поцелуя взасос. Первый сохраняет святую ценность обмена вздохами и остается символом мира и равенства. Это также залог вассальной преданности, а следовательно, и той, какую рыцарь должен питать к своей даме. Он закрепляет любовный союз высокой пробы. Тема «гордого поцелуя», который превращает монстра в прелестную деву или — в зависимости от ситуации — очаровательного принца, та самая тема, от которой пошло освобождение Чудовища от злых чар любовью Красавицы, впервые появилась в литературе XIII века (в «Прекрасном незнакомце» Рено де Божё), отчасти благодаря этому соприкосновение уст стало ключом к вратам рая Амура.

Поцелуй сладострастный, «голубиный», такой, в котором задействованы языки — ведь голубь хоть и позитивный символ, но все-таки животное! — это поцелуй продажной женщины, у любовницы, тем более у жены его не просят. В театральных представлениях поцелуй, где сплетаются языки, — примета разврата, как у Брейгеля в аллегории похоти (1557). Этот поцелуй тоже подвергся переоценке, но с негативной коннотацией. Начиная с «Чинов исповедания кающихся» меровингской эпохи повторяется ставший общим местом постулат: женщина, которая соглашается так целоваться, не способна отказаться от «излишеств». «Кому подарен поцелуй, тому должно предаться тело», — безапелляционно заключает «Ключ любви». Притом чаще всего между двумя родами поцелуя не видят разницы. Остается впечатление решающего обязательства, чувственного либо духовного.

Роман XIII века «Бланканден и Тщеславная в любви» дает пример такого гипертрофированного средневекового представления о поцелуе. Герой — традиционный типаж кавалера-простака, воспринимающего буквально любой полученный совет. Так же всерьез он соглашается на пари трижды поцеловать Тщеславную в любви, надеясь, что тогда эта богатая наследница, отвергающая всех претендентов, влюбится в него. Но Бланканден, неуклюжий и неопытный, умудряется лишь дерзко, у всех на глазах похитить три поцелуя и удрать со всех ног, оставив даму в полном ошеломлении. Сколько ни урезонивала ее служанка, мол, «велика ли беда в поцелуе?», гордячка поклялась отомстить: наглец должен умереть! Какой стыд, если этот молодой человек был всего лишь простолюдином! Потребуется целый роман, чтобы эти любовники, перескочившие через традиционные этапы обольщения, наконец соединились. Придется испытать обольщение видом (турнир, где она убеждается в храбрости Бланкандена), ревность (он селится в доме прево, у которого две дочки на выданье), и, наконец, объяснение, чтобы порядок развития любовной интриги был восстановлен. Бланканден сражен любовью внезапно, стрела Амура пронзает его как раз вовремя. Возьмем же из этого романа то, о чем искусство любви напоминает в избытке: поцелуй — сезам, открывающий двери, но лишь тогда, когда наступит подходящий момент.

Из этого романа можно почерпнуть и еще одно: что в те времена женщина тщетно стала бы разыгрывать Турандот. Средние века так же мало верили в реальную возможность изнасилования, как Античность, снова и снова повторяя тот же совет: «И хотя она утверждает, будто ее взяли силой, такая сила девственницам весьма по вкусу». Написавший это Гиар еще более груб, когда речь заходит о том, чтобы перешагнуть последний этап. Надобно сперва объясниться, затем не спасовать, встретив отказ, своего не упускать, пусть и против ее воли заключить в объятия свою добычу. Чем крепче ее обнимаешь, впиваешься в нее губами, тем больше она тебя полюбит. Губы тебе — на что? Так-то: закупори ей рот поцелуем, чтобы не могла больше протестовать, руку используй для того, чтобы задрать рубашку, «а другую, словно бы в шутку, суй промеж ног». Конечно, она будет сопротивляться. Не станем принимать это в расчет, пойдем на приступ ее девственности. Когда же наслаждение будет завоевано, можно и в жены ее взять, если будет вести себя смирно. А если окажется гордячкой, тогда подобает удалиться. Сей немногословный поэт (в его творении 256 строк), столь прямо идущий к цели, в финале с пеной у рта проповедует то, что только что отрицал. Здесь недолго заподозрить лицемерие, если не цинизм: ведь Господь прощает все грехи.

Последнее слово мы тем не менее предоставим безымянному автору «Ключа любви» и Овидию, которому он подражает. Разумеется, в женщине тут видят обольстительницу, которая хочет именно того, от чего притворно отказывается. Но к чему тогда эта последняя хитрость в момент, когда происходит то, что, как полагают, и было ее целью? Если встреча имеет место ночной порой, уточняет поэт, надо прежде побудить свою подругу заговорить, а уж затем предпринимать дальнейшее, не то может статься, что она, пользуясь темнотой, попросит свою камеристку занять ее место. По существу, в таком ли уж она восторге, эта девушка, которую загнали в угол и насилуют?

И тем не менее предполагается, что она соблазнительница, эта женщина, которую научили, что мужские авансы нужно отвергать. В противоположность утверждениям Жака Амьенского, который более реалистичен или, по крайней мере, более опытен (недаром он учит, как обмануть даже самых благоразумных), церковники без конца твердят, что мужчина — жертва, попадающая в сети этой правой руки дьявола, они при этом ссылаются на соответствующие примеры — Самсона, Давида, Соломона.

Увы, действительность не так проста, мы видим это на примере Латура Ландри. В литературе женщина, которая позволяет себе сделать шаг навстречу мужчине, чаще всего либо бесшабашная нахалка, либо ревнивица, она приходит из другого мира (фея) или из высшего общественного слоя (королева). Будучи отвергнута, она смертельно оскорбляется, возводит клевету на того, кого надеялась завоевать, и замышляет его погибель, если автор романа не поспешит выручить его. Мотивы такого рода, появившиеся еще в античных и библейских источниках (Федра, ложно обвинившая Ипполита, жена Потифара, оклеветавшая Иосифа), возрождаются и в средневековой литературе.

Соблазнение — работа того, кто искуситель по преимуществу, до такой степени, что с конца XII века змия из Книги Бытия можно представлять с женской головой. Ведь если охотника ловит его дичь, это не может быть естественным ходом вещей, тут замешаны демонические силы. Колдовство стало уделом женщин. Это объясняет их власть над мужчинами. Известных обольстительниц всегда более или менее подозревали в колдовстве, эта традиция восходит еще к Цирцее! Хинкмар обвиняет Вальдраду в том, что та навела чары на обезумевшего от любви к ней Лотаря II. Аббат Сугерий изобличает Бертраду де Монфор в том, что она так же поступила с Филиппом I и даже с Фульком IV Анжуйским, своим первым мужем.

Но, вникнув более пристально, приходишь к заключению, что чары любовной магии, пускаемой в ход женщиной, при всем своем разнообразии предполагают сексуальные отношения (к примеру, смесью его семенной жидкости и влаги из ее влагалища начертать крест между лопаток мужчины) или по меньшей мере близкое общение — без этого женщине, к примеру, было бы трудно потчевать его блюдами, куда подмешаны ее волоски с лобка или кровь. О других колдовских процедурах нам повествуют Хинкмар, архиепископ Ремсский, Бурхард из Вормса и «Евангелие под веретено». Имеются и свидетельства о подобных процедурах, что были в ходу сравнительно недавно, например в Лангедоке в XIX веке. Все это проделывали не какие-нибудь хищные Мессалины в погоне за своей дичью, а замужние женщины, желавшие возбудить любовь мужей. Складывается впечатление, что момент кадрить любимого наступает для них лишь после заключения брака. А до этого все женские кощунства сводятся к колдовству, позволяющему угадать имя своего будущего возлюбленного, а потом вынудить его жениться. Что до мужчин, те, как пишет Браун, напротив, используют колдовство, чтобы «соблазнять всех женщин, кого ни пожелают».

ИЕРАРХИЯ ЧУВСТВ

Со времен Овидия понятия о любовном чувстве претерпели значительную эволюцию, в этой области появились новые ценности. Разницу между любовью и животным инстинктом стали определять, исходя не из интенсивности чувства, а из его природы. Хотя «изысканная любовь» еще опирается на явственно выраженное желание, оно очищено испытаниями целомудрия и не имеет ничего общего с грубой похотью, уделом поселян. Прикосновению перестали придавать значение, его презирали тем сильнее, что оно связано с похотью, строго говоря, именно в отношении к нему заключается разница между возвышенной любовью и плотской страстью.

Такая иерархия чувств, теоретически осмысленная на исходе Средневековья, решающим образом влияет на способы ведения любовной осады. Чем больше дистанция между ним и ею, тем благороднее чувства, устремленные на то, чтобы наладить между ними контакт, и тем большего уважения требует зарождающаяся таким образом любовь. Видеть и слышать предмет своего обожания можно издали, чтобы обонять его аромат, нужно подойти близко, а чтобы коснуться и испробовать на вкус, надобно сойтись вплотную. Недаром на лице человека глаза расположены сверху, уши и нос — под ними, а в самом низу рот.

Итак, осязательные и вкусовые ощущения, требующие физического контакта, пребывают на нижней ступени иерархической лестницы, да и обоняние презираемо почти в той же степени. Любовь, вызываемая ими, выражается в ласках, поцелуях, совокуплении. Эта оценка чувств, побуждающих к контакту, как низменных, весь этот иерархический подход, зависящий от близости либо отдаленности предмета любви, идет, несомненно, от Аристотеля («О душе»), которого Бадиус трактует следующим образом: «Наслаждения, связанные со вкусом и прикосновением, мы делим с животными, стало быть, их надобно презирать, осуждать и почитать постыдными более всего, что достойно порицания».

Даже стремясь к физическому соприкосновению, было бы неуместно видеть в последнем источник любви. Этим объясняется замешательство авторов переложений Овидия там, где он упоминает о телесных контактах: нельзя же создавать впечатление, будто любовь порождается низменными чувствами. Тот же подход наблюдается у Марсилио Фичино, который, анализируя разновидности чувства, усматривает в них иерархию трех «аффектов»: любви божественной, человеческой и скотской — и помещает «скотскую» ниже двух других «благородных» форм переживания. «Итак, стало быть, всякая Любовь начинается со зрения. Однако Любовь человека созерцательного возвышается от зрения к осознанию, похотливый от зрения нисходит к осязанию, деятельный же продолжает придерживаться зрения».

О сходной иерархии пяти чувств, позволяющих нам познавать мир, — при том что разум, шестое, благороднее их всех, — говорит и Бадиус, одно из произведений которого, «Корабль безумии», целиком построено на этой теме. Описанные три пристрастия (любовь божественная, человеческая и скотская) соответствуют трем градациям нисхождения эмоций: от ощущений высшего порядка (зрительных и слуховых) к низменным (обонятельным, вкусовым, осязательным). На подобную же иерархию, начиная по меньшей мере с Доната (IV век), опираются пять ступеней любовного завоевания: созерцание, слово, прикосновение, поцелуй, коитус. («Prima uisus, secunda alloquii, tertia tactus, quarta osculi, quinta coitus».) Этот пассаж на всем протяжении Средних веков оставался на слуху.

Зрение, высшее из пяти чувств, является и первым в деле соблазнения, оно здесь до такой степени важно, что слепой, по мнению Андре Ле Шаплена, необратимо лишен способности любить. Этот автор и впрямь вводит зрение как основополагающее свойство даже в само определение любви: «Любовь — естественная страсть, которая зарождается от вида красоты существа другого пола и неотступных помышлений об этой красоте». Перегруженная символикой и вертикально ориентированная средневековая мысль весьма широко развивает это общее место. Зрение причастно небесам, ибо при свете все лучше видно, свет же божествен по сути. Между кротом, обреченным земному плену слепышом, и орлом, символом божества, чей пронзительный взор устремлен к солнцу, человек занимает срединное положение: его стопы упираются в землю, глава же подъята к небесам. И к божественным высям ему дано подняться именно посредством зрения.

Выходит, не случайно самая чистая любовь рождается от взгляда, а расцветает в речах, признаниях, любовных песнях. Проходя вначале через благороднейшее из ощущений, она затем позволяет услаждать слух любимого существа. На исходе Средних веков и в начале XVI столетия эта иерархия пользовалась неизменным уважением. Обольщению полагалось происходить в три стадии: зрение (взоры), слух (признание), осязание (половая близость). Чему соответствуют три большие сцены «Ромео и Джульетты»: появление Джульетты на балу Капулетти — зрение, сцена на балконе — слух, затем страстные объятия в спальне — осязание.

Тем понятнее классическая схема, сделавшая общим местом обольщение женщины у ее окна. Помимо такого социального фактора, как вынужденное женское затворничество, это еще и залог чистоты любви, не замутненной низменными ощущениями. Отсюда же, без сомнения, происходит миф о «солнечном ударе» — любви, что сражает мгновенно, с первого взгляда достигая максимальной интенсивности, то есть не имеет времени запятнать себя низменным вожделением. Так, в романе «De duobus amantibus» («О двух влюбленных») Энеа Сильвио Пикколомини, в 1455 году ставшего папой под именем Пия II, безумная любовь с первого взгляда вспыхивает между замужней женщиной из Сиены и благородным молодым немцем. «Он прибыл из Франконии, она из Тосканы; они ни единым словом не обменялись, но по одной лишь игре взоров случилось так, что они пленили друг друга».

У Фичино речь идет о настоящей зачарованности: он и она, погружая свои взоры в глубину очей друг друга, «объединясь во взаимном сиянии, злополучные, вместе испили чашу долгой любви». Таким образом, те, у кого блестящие глаза, даже если их сложение не столь совершенно, легче могут возбуждать любовь. Подобно Ле Шаплену, полагающему, что слепые обречены никогда не узнать любви, Фичино находит, что тем, чьи очи не сверкают, не дано внушать ничего, кроме «умеренной нежности». Что до прочих частей тела, их вид может вызвать лишь «случайные толчки» чувства, но не истинную любовь. Здесь сильнейшим образом проявляется характерная для эпохи преувеличенность в оценке роли зрения как определяющей в том, что касается любовной встречи. Античность такой крайности не знала. Нам же от нее остался миф о пленительном взгляде. «Знаешь, а у тебя красивые глаза» — так говорят, обольщая, даже если то, что Фичино именует «случайными толчками», стало с тех пор играть роль, по меньшей мере столь же важную.

Если любовь упорна и не очищена божественным светом, ей суждено вступить на тот путь нисхождения, который мы прочертили ранее. Тому порукой, к примеру, следующая история, как утверждают, не вымышленная, а якобы случившаяся в 1504 году. Некая дама, будучи замужем за слишком уж престарелым сеньором, влюбилась в дворянина, обитавшего по соседству. Она принялась его «завлекать взглядами и сладострастными позами» — издали, само собой. Когда он это заметил, она начала «пожирать его глазами, наводя на любовные помыслы». Автор уточняет, что «в ту пору они не имели друг от друга иного удовлетворения, кроме расчетов на будущее». Потом начались мимолетные встречи. Жесты влюбленных стали определеннее — теперь стало возможно обнять, поцеловать, положить руку на грудь и «производить тому подобные маленькие приготовления к любви, да так накоротке, как это позволительно только между супругами». Тем не менее они еще, по-видимому, не дошли до коитуса, поскольку мужу, когда он обнаружил их интрижку, пришлось обеспечить им возможность провести ночь наедине, дабы застать их на месте преступления. В этот момент, как подчеркивает автор, они «осознали, что достигли вершины блаженства».

Существует, впрочем, и такая любовь, которая даже возвышеннее той, что рождается очарованным созерцанием. В Средние века верили в ощущения высшего порядка, наиболее чистые, ибо они отрешены от материального. Любить разумом благороднее, чем позволить красоте очаровать тебя. При всей важности последней она в куртуазном романе неизменно уступает обаянию мудрости, которой принадлежит роль главенствующего критерия в выборе обожаемого предмета. Для мужчины же таким критерием является доблесть, бранная слава — это она должна прельщать женщину. В «Романе о Розе», где бог Амур расщедрился на целую лекцию об искусстве любви, он перво-наперво советует мужчине совершать великие дела и проявлять великодушие, дабы молва об этом достигла ушей той, чьей любви он взыскует.

Для мужчины же похвальна привязанность скорее к добродетели своей дамы, нежели к ее красоте. Достигнув предельной высоты помыслов, он мог воспылать любовью, ни разу не увидев женщины, плениться ее репутацией понаслышке — тогда, по крайней мере, у него была уверенность, что никакие притязания со стороны органов чувств не замутят его любви. Такая «любовь издали» — старинная тема, пришедшая из испано-арабской поэзии в провансальскую еще во времена первого трубадура, Гильо-ма IX Аквитанского. Однако тот, кто дал ему имя и дворянские грамоты, — Джауфре Рюдель, принц Блейский, влюбленный в графиню Триполитанскую «по причине ее доброй славы, что дошла до него через пилигримов, возвращавшихся из Антиохии». Согласно его полулегендарной истории, он сложил множество песен в ее честь, а потом отправился в паломничество, чтобы посмотреть на свою даму.

Добравшись до Триполи, он заболел и слег на постоялом дворе, где его приютили как умирающего. Когда графиня узнала об этом, она поспешила к его изголовью. В объятиях той, кого он ни на миг не переставал любить, Джауфре испустил дух, возблагодарив Создателя, позволившего ему взглянуть на нее хоть раз. Шесть поэм, оставшихся после него, вызвали значительный отклик: В них увидели восторг небесной любви, не ищущей иного воздаяния, кроме восхождения к высотам любви божественной через отречение от плотской страсти, а то и экстаз любви мистической, обращенной к духу, что пребывает на небесах.

Чтобы соблюсти благородную соразмерность в добродетели, графиня Триполитанская после его кончины удалилась в монастырь.

Эта форма дистанционного обольщения весьма популярна в средневековой литературе. Король Марк пленяется Изольдой исключительно по рассказу Тристана, примерно так же происходит с Рембо д’Оранжем (или Оранским; на старопровансальском его имя звучало как Рэмбаут д’Ауренга) и графиней де Ургель. Редко встретишь тогдашний роман, где хотя бы один, пусть второстепенный персонаж не последовал бы этой моде. Разумеется, можно привести чувственную любовь к высотам разума, пленившись созерцанием красоты, довести свое обожание до самой чистой формы. Это — то чувство, которое Данте испытывает к Беатриче: эманация божественного милосердия, позволяющего ему войти в рай. И о том же теоретизирует Марсилио Фичино, согласно которому идеальной является лишь та красота, что воспета Платоном, а прелесть телесная — лишь ее отражение.

Такой иерархический подход к чувствам и мода на «любовь издали» могли бы иметь прискорбные последствия для традиций любовного сближения. По сути, тогда на долгое время в умах возобладала идея, что истинная любовь воспаряет над всеми чувствами, включая даже зрение, так что нет необходимости видеть того или ту, с кем собираешься вступить в брак, была бы только репутация достойна похвалы. Но, к великому счастью, все это осталось по преимуществу литературной темой, которая впоследствии будет сильно возмущать здравый смысл эпохи Ренессанса. Пикколомини устами Эвриала объявит плотское обладание «подлинным залогом любви». «А что воистину преступно, так это не схватить счастье, когда оно идет тебе в руки». Что до старинной куртуазии, послушаем Брантома, как он говорит о наслаждении, что якобы познал Тибо Шампанский с королевой Кастильи: «Совершенство любви в обладании, а обладание невозможно без прикосновения, ведь совершенно так же, как голод и жажду нельзя утолить и смирить иначе, нежели едой и питьем, так и любовь не обходится ни зрением, ни слухом, но требует объятий, поцелуев и Венериного обычая».

Да, в XVI веке любовная стратегия приобретает более плотский характер.

Загрузка...