Что общего между господином Никола, привыкшим этак простецки хватать девушек за талию и валить на кровать, и господином де Тибуто, возмущенным, что будущий зять выразил желание познакомиться с его дочерью до свадьбы? А есть ли общее между важными дамами, которые раздают девственным крошкам премии за примерное поведение, сетуя, что оставаться добродетельными те смогли бы, только будучи уродинами, — и потрепанными аббатами, которые переодеваются в светскую одежду и спешат в Люксембургский сад кадрить подростков? Век XVIII — эпоха всех мыслимых контрастов. По крайности, в нашем представлении он является таким, ведь столетие, пожелавшее озарить светом разума самые темные уголки души человеческой, оставило нам в наследство такие свидетельства, от каких предшествующие века, может статься, целомудренно отводили взор.
В истории любовных шашней эта эпоха стала поворотной, поскольку сделала обольщение необходимым на всех уровнях. Брак по взаимной склонности, заключаемый даже наперекор противодействию родителей, расчищая себе место под солнцем, мало-помалу навязывает молодому человеку обязанность завоевывать свою супругу. Историки относят этот феномен, существующий с незапамятных времен, но лишенный возможности развернуться под гнетом то Совета Тридцати, то внезапно возродившегося в XVI веке римского права, к XVIII веку с его стремлением к автономизации личности посредством ее связей с социальной группой и семейным кланом. Все это настоятельно побуждает индивида научиться нравиться, а стало быть, обольщать.
Такой угол зрения со всей очевидностью присутствует в разнообразных изданиях «Сада любви», которые одно за другим выходили в свет между 1709 и 1784 годом. Одно из последних, отрекаясь от стародавних строгостей под влиянием моды на браки по любви, напрямик заявляет, что «союзы, заключаемые по доброй воле и без корысти, более прочих угодны Господу, Он чаще освящает их своим благословением, нежели те, что заключаются в расчете на крупный барыш или обилие добра, коим владеют семейства».
В свете считалось хорошим тоном афишировать свою связь с постоянным любовником или любовницей. Если кого-то никто не любит, значит, ему недостает обаяния и тонкости манер. «Моя мать не могла избавиться от необходимости быть кокеткой, — пишет графиня де Тенсен. — Положение красивой и притом великосветской дамы обязывало ее к этому». Возраст перестает быть проблемой благодаря румянам и парикам. Обычай, запрещающий матери какие бы то ни было уловки соблазна с того момента, когда до них дозрела дочь, теперь забыт: у каждой свои обожатели. «Часто случается даже, — замечает графиня де Тенсен, — что кавалер начинает с матери, особенно если речь идет о будущем супружестве». Зато возникает иная проблема: любовников и любовниц надобно подыскивать не абы каких, а приемлемых в глазах света. Придворному не к лицу увлечение буржуазкой, но завоевание неприступной женщины служит к вящей славе соблазнителя. Предав огласке связь с развратным аббатом, можно испортить репутацию, а если он вас к тому же бросит, совсем плохи ваши дела. Неписаные законы, вмешиваясь в область соблазна, молчаливо регулируют происходящее сообразно общественному рангу действующих лиц. Все это ощутимо сказывается на приемах искусства ухаживать и нравиться.
Постижение психологии обоих полов ведет к созданию сложной системы любовных приемов. Соблазнитель эпохи Просвещения научился играть на струнах женской души, словно на музыкальном инструменте, которым овладел виртуозно. Однако у такой виртуозности есть оборотная сторона: мгновенно ослепляя, она скоро надоедает. Искусство оборачивается искусственностью. Настоятельная потребность в непосредственности и свежести чувства может возникать параллельно с самым холодным расчетом. Поэтому стратегия обольщения предписывает опускать ритуализированные знаки внимания, с тем чтобы натуральнее разыграть сердечный порыв. В годы царствования Людовика XV и Людовика XVI наличие столь противоречивых тенденций оставляет в области любовных приключений простор для свободного выбора.
В приличном обществе, если хочешь должным образом устроить брак своей дочери, надобен глаз да глаз. Семейства с наиболее строгим укладом не допускали даже мысли о том, чтобы позволить жениху увидеться с невестой до свадьбы. В 1749 году, когда переговоры о замужестве его дочери вступили в решающую фазу, господин де Тибуто, имевший в армии чин генерального королевского инспектора, возмутился, что маркиз де Куртоме, его будущий зять, захотел увидеть невесту. Генерал усмотрел в этом признак оскорбительного недоверия: он что же, сомневается в правдивости портрета его дочери, написанного по поручению ее отца?
Ведь все условия брака были обговорены в переписке между мачехой невесты и ее кузиной, матерью жениха. Уж не опасается ли маркиз, что Луиза Роза может иметь иные желания помимо воли ее отца? Девушка, начиная с 13-месячного возраста, росла в заточении в аббатстве Горфонтен. Привезти ее оттуда в Дрё по настоянию маркиза для родителей значило бы «выставить себя на посмешище»!
На худой конец, да и то «из чистой снисходительности», господин де Тибуто дозволяет будущему родственнику посетить ее в обители. Опять же не без упреков и сетований: «Наиболее почтенные союзы — те, что основаны на честности и доверии. Живя вдали, браки только так и заключают, если же обитают по соседству, увидеться можно в церкви или на прогулке, чтобы лишь издали посмотреть друг на друга, тогда никакие формальности не нужны, надо только подписать брачный договор. Но когда предложение уже принято, условия обсудили со всех сторон, все предусмотрено, улажено и признано, что остается лишь поставить свои подписи, вдруг просить встречи — о таком никто слыхом не слыхал».
Стало быть, не каждому дано приударить за своей будущей женой. Мадам де Шанталь (будущая святая Жанна де Шанталь) позволяет своей дочери принять у себя ее суженого, господина де Тулонжона. Но подобное мыслимо лишь потому, что их свадьба — уже дело решенное. «Конечно, я очень довольна тем, что ваши родители и я договорились об этом браке без вашего участия — так устраивают дела люди мудрые», — пишет она жениху дочери, сообщая ему о возможности визита.
Но и в случае брака по сговору семей не все родители проявляют одинаковую непреклонность. Во Франции XVII века, открывшей для себя прелести изысканной галантности, стали принимать во внимание мнение женщин. А они требовали хоть малую толику нежности. Так и вышло, что в 1649 году мадемуазель де Монпансье, кузина Людовика XIV, позволила себе отказать английскому королю. Когда он прибыл в Перонну, где должен был встретиться со своей нареченной, та пожаловалась аббату де Ларивьеру: «Я умираю от желания услышать от него нежные слова, я ведь пока и понятия не имею, что это такое: никто никогда не осмеливался говорить со мной так». — «Увы, — вздохнул аббат, — он способен говорить только об охоте. Чуть зайдет речь о серьезных предметах, прикрывается своим весьма посредственным знанием французского языка. А за столом набрасывается на куски говядины, пренебрегая тонким блюдом, приготовленным из садовых овсянок». — «Таков уж его вкус», — заметила с улыбкой высокородная девица, намекая тем самым, что подобного же типа предпочтения жениха проявляются и в его отношении к ней. Когда их оставляют наедине, он молчит, может так безмолвствовать хоть четверть часа, и ей приходится его подбадривать. Но кто поверит, что сей монарх не осмеливается обратиться к ней с «нежным словцом»? Мадемуазель де Монпансье придется завести с ним беседу прилюдно, лишь тогда ее окружение убедится, что английский король не умеет ухаживать за женщинами.
Коль скоро родители не заинтересованы заключать браки, в которых их дети будут несчастны, малая толика ухаживания приветствуется. Но этот первый шаг к близости требует надзора. Семья сама организует встречу, которая может состояться, к примеру, в приемной монастыря, где воспитывалась невеста; такое место в любом случае мало подходит для любовных излияний. Однако приспособиться можно. Мадам де Сталь-Делоне провела отроческие годы в монастыре Святого Людовика в Руане, ее там лелеяли, поселили в апартаментах аббатисы. В 1705 году, достигнув 13 лет, эта юная особа затеяла галантную интрижку с одним остроумным господином, которого, как она пишет в своих мемуарах, «некие юридические формальности вынудили несколько дней подряд посещать мой монастырь». Этот человек — его звали мсье Брюнель — избегал оставаться с ней наедине, но спросил мадемуазель де Силли, приятельницу девочки, нельзя ли нанести им визит. «Мало-помалу у него вошло в привычку проводить все вечера в нашей приемной, возникло нечто вроде галантного ухаживания, причем его любезности примерно поровну делились между мадемуазель де Силли и мной». Заметив вскоре, что чаша весов склоняется в ее сторону, и тронутая стихами, которые он ей посвящал, девочка-подросток не стала прерывать эту галантную игру, хотя его чувств не разделяла. «Отношения, что нас связывали, продлились до конца его жизни — он умер вскоре после того, как я покинула провинцию», — напишет она в своих «Воспоминаниях».
Как видим, приключение невинное, не ведущее к иной цели, кроме создания атмосферы кокетливой болтовни в столь неподходящем месте, суровость которого смягчает только присутствие молодых девушек. О какой-либо интимности даже речи нет: господин Брюнель в мыслях не имеет увидеться с девицей за спиной ее подруги. Если намечается скорое замужество, девушке в лучшем случае позволяется под надлежащим приглядом оставить обитель, с тем чтобы препроводить ее в родительский дом для представления, после которого ее тотчас же отправляют обратно; там она проводит все время, оставшееся до свадьбы. Именно так Сесиль де Воланж в начале «Опасных связей» готовится покинуть монастырь, чтобы выйти замуж за Жеркура.
Однако романисты предостерегают: путешествия небезопасны. Где, как не на почтовой станции, Манон Леско встретила де Грие? И Сесиль де Воланж, едва переступив порог монастыря, тотчас влюбляется в шевалье Дансени. Так что, пожалуй, можно понять семейство Тибуто, столь упорно не желающее выпустить свою дочь из-под защиты монастырских стен.
Итак, девушка может выйти из монастыря, чтобы немного пожить у родителей и показаться в свете, прежде чем встретится со своим нареченным. Это вовсе не значит, что она остановит на нем свой выбор. Но тогда их окружение, действуя как обширный комплот, заставит будущих супругов влюбиться, пусть даже они сами того не сознают.
Лепренс д’Ардене, юрист и негоциант из Мена, поведал нам эту диковинную историю, случившуюся в 1750 году. Он слышал много хорошего о девицах д’Ассе и, встретив их, почувствовал склонность к младшей. Долгое время он довольствовался тем, что поглядывал на сестер «безо всяких надежд и притязаний» в церкви, на улице или на террасе их дома. Но в дело вмешались его друзья: они, заказав написать портреты старшей, которой полагалось выйти замуж первой, склонили к ней его помыслы. С этого момента общество «занялось ими». В течение нескольких лет друзья расписывали перед ним достоинства мадемуазель д’Ассе, которую в свой черед таким же манером подготавливали ко встрече с этим молодым человеком, «так что за три года до свадьбы мы оба уже прониклись решительным расположением друг к другу, хотя никогда не виделись наедине, да и в обществе сталкивались до крайности редко», — напишет он в своих «Мемуарах». Встреча с глазу на глаз могла стать возможной не иначе как после формального предложения. В свои 26 лет, то есть в 1763 году, молодой человек на него решился. И после того как мадемуазель д’Ассе 12 января 1764-го дала согласие, им было дозволено поговорить 2 февраля на людях. Семейство и вдобавок кюре собрались, чтобы присутствовать при их объяснении! Надо ли говорить, что оно не отличалось надлежащей спонтанностью? Несмотря на ту зачаточную взаимную склонность, которую доброхоты сумели в них пробудить, молодые люди, застыв, молча буравили друг друга глазами. Лед разбил кюре, спросив девушку, готова ли она отдать свое сердце. Она покраснела, присутствующие принялись шутить, и спустя неделю договор был заключен. Теперь можно было приступить к официальным ухаживаниям: Лепренса д’Ардене стали ежедневно принимать в особняке д’Ассе. Но обольщение продолжалось недолго: свадьбу сыграли 13 февраля.
Свидание! Мадам Ролан вспоминает его в своей камере в Консьержери. Ей было 19, когда ее руки попросил 34-летний врач. Встречу назначили в Люксембургском саду, но пошел дождь, и ее отвели на нейтральную территорию — в дом подруги. Ей повезло: она знала, какова цель визита. Два года назад ее уже сводили с тем же претендентом, не предупредив о его далеко идущих намерениях. Манон сохраняла хладнокровие — сама себе дивилась, что ей настолько безразлично, каков будет результат этого демарша. Она стала вышучивать медицину, чем привела претендента в растерянность. «Мы много болтали; я, хоть и не будучи плутовкой, все же немножко пользовалась преимуществами своего положения». Через несколько дней врач сделал предложение, после этого визиты стали позволительны. Однако он появился всего единожды, и, судя по корреспонденции Манон, ее это удивило дней на десять. Видимо, дело сорвалось из-за неуклюжих маневров отца невесты, который пытался навести справки о будущем зяте. А если бы не это, брак, основанный на равнодушии, был бы заключен? Другие свидания, которые ей пришлось испытать в дальнейшем, проходили тем же порядком: визиты становились допустимы только после официального предложения, а их частоту умело регулировали в зависимости от надежд, внушаемых состоянием молодого человека.
В эпоху, сделавшую из драматического жанра всеохватывающую «теологическую сумму», официальное сватовство — не что иное, как представление, которое будущая пара дает как узкому кругу главных заинтересованных лиц, так и кругу более широкому, куда ей предстоит войти. Все эти «зрители» призваны посмотреть, удачно ли подобрана чета, не проявляют ли эти двое подозрительной торопливости, за которой угадывается похоть… Есть ли здесь театральность? Тот же Лепренс д’Арсене характеризует свое первое свидание с будущей женой как «интересную сцену». Не стоит удивляться, что он, готовясь к своей роли, не преминул воспользоваться руководствами по обольщению и сборниками любовных писем. Да, Лепренс признается, что «вызубрил свой урок». Ведь молодые люди оказываются в замкнутом кружке «зрителей», которые изучают каждое их движение. И он с удовольствием отмечает: «Не только наши родные и друзья, но и вся прочая публика от души аплодировала нам». Представление новобрачного семье невесты, по его мнению, — «прелестный водевиль». Театральная лексика тут более чем уместна, к ней прибегают все чаще и чаще. Та же публичность наблюдается не только при самих свадебных торжествах, но и при подписании контракта, да и обязательные визиты на следующий день со счетов не сбросишь.
Пытаться уладить свои любовные дела приватно, ускользнув от этой показухи, — роковая ошибка.
В «Школе отцов» Ретиф де Ла Бретоны изображает подобный пример. Робкий молодой человек, влюбившись в дочку торговца, шлет ей пламенные анонимные письма до тех пор, пока его не настигают ее братья. Здесь осуждается традиционное представление, будто кадреж никого не касается, кроме двоих молодых людей. Предосудительность его писанины («Юноша снова признал, что писал эти письма, и спросил, велика ли его вина. — Да, сударь, — с жаром отвечал Старец, — вы виновны!») подчеркивается как ее анонимностью, так и благоразумием Розы, которая отдала эти послания своим родителям. Общение молодых людей становится возможным лишь с позволения отца и после года отсрочки; впрочем, за этот срок тетка девушки сумела втайне наладить связь между ними. Окружение вмешивается в дело и тогда, когда возникает нужда преодолеть застенчивость воздыхателя: робкого влюбленного «натравливают», девушке расхваливают претендента, так что в конце концов их убеждают пойти прогуляться в Тюильри, но девица, заметим, отправляется туда не иначе как в сопровождении сестры и после того, как поклонник уже три месяца посещал ее дом. Той же сестре, понимающей толк в этих делах, удается разрешить ситуацию: она завлекает молодых людей в темную аллею и вынуждает признаться — если не в чувствах, то, по крайности, в том, что они могут пробудиться. То есть разыгрывается неимоверно замысловатое театральное представление, в котором каждому из главных действующих лиц отведена своя роль.
Роль друзей и родных в таком действе, как соблазнение, отнюдь не фикция. Это они могут послужить гарантами честности намерений поклонника, от них исходят доводы разума, тогда как главными героями движет чувство, и, наконец, у них в этой ситуации нет никакой корысти. Так, Жаннетта Демайи, юная красавица сирота, провела какое-то время в комнате молодого человека, некоего «господина Никола», ни сном ни духом ничего предосудительного в виду не имея, как она потом заявила перед судьей: она замужем за пятидесятилетним торговцем галантереей, а в той комнате оказалась из-за «заговора соседей», убедивших ее, что он ей приходится родным братом. Если бы не это, могла ли она осмелиться на поступок, в иных обстоятельствах заслуживающий всеобщего осуждения?
Судебные архивы Англии, в частности честерские, сохранили нам мимолетные свидетельства таких обольщений с участием посредников. Когда в 1638 году Джиль Ломэкс докучал Анне Дербишир своими домогательствами, нажим со стороны окружения решил дело: молодой человек «побуждал друзей девушки уговорить ее его полюбить и выйти за него замуж, и она в конце концов уступила этим настояниям». Что ж, если речь идет о том, чтобы помочь стеснительному влюбленному объясниться, посредничество законно. Молодые люди, почти не имея привычки общаться с противоположным полом, уже и сами не знали, как выразить свою любовь. Когда родители мадемуазель де Силли прихватили вместе с дочерью ее подругу мадемуазель Делоне и увезли в свой замок, там девушки заметили, что шевалье д’Эрб глаз с них не сводит. Надо думать, влюблен. Но как узнать, в кого из двоих? Им так и не удалось разгадать этот секрет, пока кавалер не набрался храбрости, чтобы объясниться с мадемуазель де Силли.
Однако назойливое вмешательство посредников может быть нестерпимо, и тем нестерпимее, чем авторитетнее эти люди в глазах соблазняемой женщины. Чтобы устоять перед таким нажимом, надо быть дамой опытной, как, к примеру, тридцативосьмилетняя вдова Элизабет Вайзмэн, обладательница двадцати тысяч фунтов, которая закрыла дверь перед Робертом Спенсером, поклонником довольно пронырливым. Он мог рассчитывать на поддержку ее старшего брата и пытался залучиться еще помощью кузена. Улизнуть от такого мудрено. Приняв приглашение брата, позвавшего ее в гости, Элизабет обнаружила там претендента, которого избегала, и собравшиеся тотчас позаботились оставить их наедине. После этой беседы, продлившейся несколько часов, Спенсер, за которого горой стояли брат Элизабет и ее золовка, стал утверждать, что ее рука была ему обещана. Когда же в 1687 году она избрала себе мужа по своему вкусу, Спенсер стал преследовать ее по суду за нарушение брачного обещания.
Так что предусмотрительность требует перво-наперво убедиться в согласии семьи, «дабы вы не потратили зря свое время и усилия на любовь и служение». Очень легко ошибиться, если смотришь на красоту больше, чем на «расположение ее родителей и друзей, которые всегда держат и должны держать волю девушки в своих руках», — рассуждает автор «Сада Любви».
Девушкам же, ищущим «любовника», рекомендовалось ограничиваться пассивными демаршами: проявлять благоразумие и скромность, быть хорошей хозяйкой, «усердно заботиться о своих нарядах, о белье, о порядке в комнате», одеваться сообразно своему рангу, не носить того, что ему противоречит, советует «Наставление для взрослеющих девиц». Когда связь влюбленных признана их кругом, который нашел выбор обоих уместным, далее общение происходит на публике. Поклонник вправе сопровождать свою красавицу вплоть до ее порога, однако в дом входить не должен. Она же там готовит еду, моет посуду, управляется со всеми хозяйственными делами… и выходит на порог, «чтобы иметь удовольствие увидеть своего воздыхателя, который не преминет оставаться на месте». Итак, первейший знак почтения со стороны ухажера — умение ждать. Торопливость девушки, если ей не терпится присоединиться к нему, разумеется, говорит о желании снова его увидеть, но может также означать, что она разделалась с хозяйственными заботами кое-как, пренебрегла ими, а это дурной знак. Уравновесить одно с другим — задача не из легких.
Когда она выходит на порог, где ее поджидает возлюбленный, он может пригласить ее на вечернюю прогулку. Разумеется, она откажется, «чтобы не создалось впечатление, будто она любит гулять по вечерам». Ему надлежит настаивать и, когда она согласится, зайти к ее родителям (последние остаются в доме, но, разумеется, сочувствуют их роману) и попросить позволения сопровождать ее. Опасности ни малейшей: за парочкой приглядывает весь город. Если парень подобным образом провожает свою нареченную к мессе, ему следует воздерживаться от «зубоскальства», то есть сохранять почтительную дистанцию, чтобы своей манерой держаться не дать повода для сплетен. То, что такое общение происходит у всех на глазах, — гарантия девичьей чести.
В этом теоретическом пассаже есть крайности, которые поневоле смешат. Сколько найдется ухажеров, способных терпеливо топтаться перед дверью своей красотки в ожидании, когда она помоет посуду? Самое интересное здесь — уверенность, что общественный пригляд может уследить за девушкой. Действует своего рода публичный барометр, контролирующий состояние четы, это позволяет вовремя окоротить молодого человека, не проявляющего должной деликатности, а также служит ориентиром для других пар, побуждая находить иные формы выражения нежности. Можно вспомнить ссоры Шарлотты и Пьеро в мольеровском «Дон Жуане» — они ведь цапаются потому, что должны отличаться от Томасы и Робена, у которых совсем другая манера проявлять свои чувства. Ведь романические отношения и впрямь принимают различные формы в зависимости от общественного положения и характера каждого из действующих лиц.
Злые языки способны на многое. Скажем, опасаясь их, высокородная девушка отвергает самый что ни на есть безобидный знак почтительного внимания: мадемуазель д’Ассе, уходя из концертной залы, не позволяет своему поклоннику подать ей руку, чтобы помочь спуститься с лестницы. «Я бы и вообразить никогда не мог, что столь естественный и благопристойный жест может ей не понравиться», — вспоминает ее кавалер в своих мемуарах. Позже она ему объяснит, что боялась, как бы у ее матери не возникли подозрения, ведь в то самое утро она отвергла другую партию.
Подозрения? С какой стати, если все вокруг только и делают, что способствуют их союзу? Речь, стало быть, о сомнениях в добродетели дочери: их способен вызвать жест, который можно истолковать как фамильярность, между ними чрезмерную. Знак обычной вежливости, сопряженный, однако, с телесным контактом, становится двусмысленным. Вот и Фауст, встретив Маргариту, предлагает ей опереться на его руку, и она точно так же отказывается; и на этот же самый жест (после года и трех месяцев знакомства!) отваживается Дорлисса из «Школы отцов» Ретифа де Ла Бретонна. И хотя молодой человек рассудку вопреки был этим непомерно взволнован, он отнюдь не поспешил признаться в том. «В общем, все единодушно принимают как должное, — пишет по этому поводу Морис Дома, — что после Возрождения интимные жесты, принятые в процессе любовного ухаживания, стали строже, их диапазон сузился. Представить тому доказательства — это уже другая задача».
В том-то и неудобство любовного сближения на виду у всех: прикосновения здесь возможны разве что украдкой. Гуж де Сессьер хоть и рекомендует следовать за своей пассией на улице, но предупреждает, что труды соблазнения должны быть скромны, незаметны и происходить не где-нибудь, а во время променада в людном парке: «Вы на лице печаль глубокую храните, / И шагом медленным за нею вслед идите, / Лишь прелести ее пусть занимают вас, / От милой взора вы не отводите. / Но иногда от ней с тоскою прочь бегите, / И, выждав лишь чуть-чуть, тотчас назад спешите. / Плутовка взор отвесть не сможет — лишь сильней / Амура чарами ее вы охмурите». Самое большее, на что может рассчитывать обожатель на втором этапе осады, — это возможность облобызать ручку. Засим следуют свидания уже в местах более (хотя и не вполне) уединенных: можно посетить красавицу за туалетом, потом — совместная трапеза, за которой, не без помощи шампанского, «глаза избранницы, и голос, и рука / Доступны станут вам, победа здесь легка. / Пора нанесть удар безжалостному сердцу. / Тут вам послужит все: смятенье, страх, тоска…». Так, может быть, и удастся достигнуть цели. Всего удобнее для этого по-прежнему сельская местность, там на влюбленных не давит окружение, не мешают предрассудки общественной жизни. Можно не бояться ни чужих глаз, ни злых языков, всегда готовых разносить скандальную хронику по салонам. Нет более нужды чтить условности. «Здесь что ни час, то время пасторали».
Кроме высшего света, есть, однако, и другие слои общества. Там все по-иному: красноречие не играет столь большой роли, зато телесный контакт куда более возможен. Мерсье, склонный к обобщениям, обращает внимание на то, что юные аристократки и дочери богатейших буржуазных семейств воспитываются в монастырях, а горожанки попроще остаются на попечении своих матерей. Ни те, ни другие не имеют ни малейшего повода для «близкого общения» до брака. «Стало быть, только дочери мелких буржуа, ремесленников и простонародья вольны сколько угодно уходить из дому и возвращаться, а следовательно, завязывать любовные отношения по собственному вкусу», — заключает он.
Как же это происходило? Книжки советов по искусству любить были широко распространены, их покупали у торговцев-разносчиков. На поиски по-прежнему рекомендовалось отправляться в места скопления девиц, туда, куда они «сбегаются больше для того, чтобы людей посмотреть и себя показать, чем для иных надобностей»: на празднества, свадьбы, рынки, ярмарки, на представления комедий, на площади и т. п. В качестве зацепки для знакомства предлагается речь, ошеломляющая своей банальностью: «Девушка, ваша красота и приятные манеры — причина, заставившая меня оказаться подле вас; не знаю, не будет ли вам неприятно, что я позволил себе дерзость подойти к вам, но я сделал это, чтобы узнать от вас, кто вам люб, кого вы признаете своим слугой». Заметим к тому же, что в более поздних изданиях вместо обращения «девушка» появляется «мадемуазель», а весь пассаж сокращается на три строчки. При второй встрече, согласно старинным руководствам, ее уже можно называть «мое сердечко», тогда как позднейшие издания более сдержанны: по-прежнему «мадемуазель». В других изданиях этот пассаж повторяется практически без изменений.
За ритуалом знакомства следует долгая болтовня, подспудный смысл которой — выяснение, каковы у ухажера шансы на успех. То есть надо порасспросить, есть ли у нее дружок, и, если она это отрицает, поставить ее слова под сомнение, мол, быть не может, она просто скрывает из скромности! И, само собой, объявить, что молодой человек служить ей готов, но быть слугой ее слуги считает недостойным, в ответ на это она сообщит, что она, со своей стороны, выше того, чтобы быть его служанкой. Он же должен во весь голос весьма темпераментно утверждать, что его слова искренни и идут от сердца. Заверять, что у него добрые намерения, он чтит Господа и не преминет заручиться согласием ее родителей. На двенадцатой странице им позволено поцеловаться. Один раз. Притом эта подробность наличествует только в самом старом издании (1709 года). Прочие издания поцелуя тоже не избежали, но там девица в этот момент протестующе восклицает — двустишие смахивает на поговорку: «О-ля-ля, сей же час прекратите, / Если вздумали что, так молчите!» — или, в другом варианте, еще вразумительней: «Чем шалить, прежде в жены возьмите!» Тогда парень может попросить у девушки ее кольцо, но до обручения она его не даст.
Такова теория, слишком гладкая, чтобы применяться на практике. Судебные архивы освещают эти вопросы куда более колоритно, при всем их буквализме. Отцы, обманутые в своих надеждах на выгодный брак дочери, могут подавать на соблазнителей в суд. Так, в 1660 году в Нью-Хейвене Джейкоб Мерлин был подобным образом обвинен в соблазнении своей соседки Сары Татл. Сара, зайдя к миссис Мерлин одолжить нитки, застала у нее веселящуюся компанию и задержалась. Явившись туда в свой черед, Джейкоб присоединился к собравшимся и стащил у Сары перчатки, предложив вернуть их в обмен на поцелуй. Девушка была не против, и молодые люди в продолжение получаса любезничали на глазах у сотрапезников: он держал Сару за талию, а ее рука обвивала его плечи. Такое откровенное сближение, хотя поводом к нему послужила всего лишь игра, благодаря присутствию свидетелей приобрело вес, став равноценным брачному обещанию. Впрочем, перед судом Сара признает свое согласие, и не Мерлину, а ей придется заплатить штраф за слишком дерзкое поведение.
Воспоминания Жака-Луи Менетра рисуют картину Франции 50-х годов XVIII столетия — эпохи, когда сей помощник торговца стеклом объехал всю страну. Надобно сделать поправку на бахвальство, изрядная доля которого присутствует в россказнях этого «распутника», гордого своими «проказами». Однако пятьдесят два приключения, которыми он насладился до своей свадьбы (не считая мимолетных интрижек и гульбы с продажными женщинами), все же свидетельствуют о легкости любовных завоеваний. С кем он только не шалил — от монахинь до знатных дам, от жен своих патронов до их дочерей. Редкие попытки отпора («сопротивления») победить ничего не стоило. Если какая-нибудь «разыгрывает скромницу», хочет, чтобы за ней капельку поволочились, прежде чем отдаться, достаточно свечку задуть, и она твоя. В общем, создается впечатление, что стоит лишь попросить и получишь желаемое: женщины ведут себя так, будто склонны к этому не менее, чем главное заинтересованное лицо.
О том, каковы были способы ухаживания у крестьян, мы осведомлены куда меньше. Письменные свидетельства исходят от образованных наблюдателей, стало быть, это взгляд извне, что подчас приводит к превратным истолкованиям. Такие рассказчики без малейшей снисходительности живописуют нравы, которые считают вульгарными, но зато оттеняющими их собственную городскую изысканность. Нам же дано лишь попытаться сквозь мелькающие порой в литературных текстах карикатурные изображения разглядеть эти обычаи, интерпретация которых успела стать предметом бурных дискуссий.
Хотя общеизвестно, что в старину образцом возлюбленного считался буколический пастушок, нельзя не признать, что презрение, которое в XII–XVIII веках внушала крестьянская любовь, — факт тогдашней культуры. Понятия об «утонченной любви» предполагали противопоставление «куртуазного» и «мужицкого». Символический антагонизм между словом и жестом приводил к тому, что на высшую ступень безоговорочно ставилось искусство обольщения посредством стихов, красноречивых признаний, писем — всего того, что доступно придворному, ловко владеющему словом. В эпоху Возрождения заигрывать без речей, украдкой наступая на ногу и т. п., считается вульгарным, это пристало лишь неотесанному мужлану, хотя в XV веке такие приемы воспринимались положительно. Луиза Лабе в защитительной речи Меркурия, отстаивающего права Безумства в любовной области, так описывает «глупые и забавные шашни поселян: наступать на носочек ноги; пожимать мизинчик; отпив вина, писать им на краю стола свое имя и имя подружки так, чтобы они сплетались; приглашать ее первой на танец и кружить целый Божий день». Однако два из перечисленных жестов — наступить на ногу и написать инициалы вином — пошли еще от Овидиева «Искусства любви».
В классическую эпоху представление о простонародном заигрывании еще более ухудшается. Его цель — немедленное удовлетворение, без всяких преамбул. Если похоже, что желанная женщина и сама не прочь, почему не обойтись без ухаживаний? Герцогиня де Шеврез, переодевшись поселянкой, чтобы не привлекать к себе внимания в сельской местности, имела в этом смысле поразительный опыт. Остановившись, чтобы перекинуться парой слов с рабочим — прядильщиком шелка, она притворилась, будто он ей по душе, «но этот мужлан, слыхом не слыхавший ни о каких тонкостях, ее без всяких церемоний взял да опрокинул, и говорят, она это стерпела, да и как знать, было ли ей такое впервой». Осторожный Таллеман де Рео, написавший это, оговаривается: он не ручается за истинность рассказа, всего лишь повторяет, что слышал, да и высмеивает он скорее легкомыслие герцогини, чем хамство поселянина. Но не он один отмечает чрезвычайную облегченность сексуальных связей в ту эпоху. В Лангедоке, к примеру, если кто захотел девушку, образ действия, «простейший и потому самый распространенный», состоял в том, чтобы без предупреждения пробраться к ее постели. Если же это невозможно, другой способ — заманить ее к себе под предлогом, что подыскиваешь служанку для некоего третьего лица или хочешь дать ей какое-то поручение. Можно также использовать портниху, что явилась с готовым заказом, или гостиничную прислугу, греющую простыни.
Свидетельства наблюдателей-горожан или «поселян-парвеню» XVIII столетия, фольклористов и путешественников XIX–XX веков создают настолько противоречивую картину, что здесь мудрено подвести окончательный итог. В лучшем случае намечаются некоторые основные штрихи, но и те надлежит прочерчивать с осторожностью, поскольку сопоставляются свидетельства, относящиеся к разным эпохам и регионам. Согласие между полами в крестьянской жизни рождается благодаря более постоянному общению, даже если не всегда ведет к систематическому промискуитету. Поводы встречаться возникают то и дело: паломничества на богомолье, ярмарки, набор штата слуг, праздники. Днем, в поле, можно бегать за пастушками, вечерком приударять за соседками.
Эта товарищеская непринужденность позволяет поддерживать атмосферу лукаво-невинную, на самом же деле насыщенную эротикой, причем без серьезной опасности для чести девушек, коль скоро признания надежно укрыты под жестами ритуализированного обихода; впрочем, этим может и злоупотребить какой-нибудь первый парень на деревне или опытный совратитель. На начальных этапах ухаживания исключительность отношений, по-видимому, не обязательна. Но с того момента, когда возникает близость, подобает иметь дело лишь с одной девушкой и согласие родителей становится весьма желательным. «Чтобы перейти от компанейской фамильярности между разнополыми группами к личным отношениям с индивидом противоположного пола, — резюмирует Фландрен, — требуется время, пример и поддержка приятельского кружка и помощь обычаев». По его мнению, дело не в том, что в повседневной жизни молодежь обоего пола смешивается; он ставит в упрек Жан-Мари Гуэссу легкость, с которой тот принимает на веру свидетельства нетипичные и явно скандальные.
Кокетки имеют возможность подавать парню закодированные сигналы, побуждая объясниться. Уронить, например, свою пряжу или платок, давая этим ухажеру повод поднять упавшее. В Лангедоке во время сбора винограда девушка может также обронить «кисточку» (обрывок виноградной кисти), а парень, заметив это, вправе отщипнуть и съесть ягодку, что надлежит понимать как поцелуй. Некоторые, чтобы завлечь молодого человека, нарочно оставляют одну виноградную кисть висеть на обобранной лозе. Сближению способствуют также коллективные игры вроде «смотринок», распространенные в различных регионах в первое воскресенье поста. «Ведущий» собирает вокруг себя молодых людей брачного возраста и составляет из них пары-однодневки. Если они друг дружке не подойдут, им нужно лишь выпить вместе по чашечке кофе или оттанцевать один танец. «Смотринки» — средство, изобретенное в молодежных компаниях, чтобы обеспечить двоим, если они созданы друг для друга, возможность соединиться; без такого вмешательства коллектива встреча двоих слишком зависела бы от воли случая.
Переход от игры к ухаживанию происходит совершенно естественно, и тут в ход всегда пускаются руки. Так, Луи Симон жалуется на девушку из Ла-Фонтен-Сен-Мартен, что в Нижнем Мэне: она его надула, он (дело было в году примерно 1765-м) узнал, что она «забавлялась» с парнями на постоялом дворе. Ожидания влюбленного были обмануты, отчего ревность, несомненно, вспыхнула с особой силой, однако для самой девушки случившееся было не более чем игрой. Она оправдывалась, говоря, что «парни захватили ее на улице, увели с собой силком, она не смогла вывернуться у них из рук», а ему не надо быть таким непреклонным по отношению к девушкам, а главное, она ведь совершила всего-навсего маленькую оплошность, да и то не по своей воле. «Вывернуться из их рук» — стало быть, лапанье в ее глазах пустяк, ни к чему не обязывающий, тем не менее для влюбленных подобные вещи кажутся нетерпимыми. Девушкам позволительно поддерживать всевозможные связи, даже не помышляя о супружестве: «А если убедятся, что друг другу не подходят, просто не доводят дела до чего посерьезнее», — замечает Анна Фийон, комментировавшая эту историю.
Особое значение придавалось вечеринкам, но свидетельства, которыми мы располагаем на сей счет, разрозненны и относятся к позднейшему времени. Парни могли, собираясь группами, забредать на фермы, где были заневестившиеся девушки. В Вогезах существовал обычай: можно было узнать, какой прием ожидает подобных гостей, по тому, как уложен навоз перед дверями. Если его чисто сгребли в компактную груду, их приход ко двору, если же нет, пусть отправляются своей дорогой. Чтобы показать им, есть ли у них шансы, также имелись особые символические жесты. Так, девушка, уронившая веретено, ждет, чтобы юноша поднял его. В Финляндии был другой обычай: та, что держит при себе пустые ножны, ждет, чтобы парень вложил в них свой нож. Но все это тоже приемы пассивные, действуя так, трудно показать своему избраннику, что сигналы адресованы именно ему.
Лотарингский обряд «препирательства» (le daillement), относимый исследователями к XVI столетию, но бывший еще в ходу в промежутке между двумя войнами прошлого века, — одна из тех вечерних игр, при которых дозволительно скромное заигрывание. Молодые люди, находящиеся за порогом, и девушки, остающиеся внутри жилища, обмениваются игривыми шутками на предмет «любовных торгов»: в ходе продолжительных препирательств они продают друг другу всякие нелепые предметы, которым придается символический смысл. Когда девушек удовлетворяют результаты торгов, они впускают парней в дом, и те принимают участие в вечеринке. Такие словесные игры — не только форма ухаживания, их назначение шире, их ценят и дети, однако подобная игра позволяет выразить чувство, в котором трудно признаться иначе: «Купите с нашей клумбы три букета! Вот маленький жасмин, приятнейший цветок, а я уж полюблю вас на часок; второй букет примите — орхидеи, расцеловал бы вас, да не посмею; фиалки в третьем, и скажу, любя: без памяти я втюрился в тебя!»
Вечеринка, однако, способна выродиться в обжиманья, дерзкие ласки украдкой, которые влекут за собой жалобы в суд: ответчик, мол, «лапал за груди, совал руку под юбки», ответчица «завлекала кокетливыми уловками». Иногда на этой почве завязывались неприятные истории, случаи выхода за рамки дозволенного многочисленны, но «злонамеренности в том нет», — отмечает изучавшая их Арлетта Дофен-Фарж. Конечно, в атмосфере, так густо насыщенной эротикой, кое-кто нарушает неписаные законы чести. Ведь улыбку недолго принять за поощрение, и кому охота обременять себя словесными объяснениями, чтобы это проверить?
Не присутствует ли здесь, в этих скоропалительных случках, наперекор всему некий зародыш любовной игры? Анализ жалоб на совращение, поданных в суд в Лангедоке между 1676 и 1786 годом, дает весьма скудные результаты. Надо отметить, что пострадавшие девушки в большинстве своем служанки и работницы, соблазненные либо своим работодателем, либо кем-то из членов его семейства или лакеев. Многие хозяева при этом обходятся грубым приставанием или прямым насилием, «зачастую пренебрегая правилами настоящего ухаживания». Но некоторые все же снисходят до «более или менее куртуазной преамбулы», до ласк и признаний. Лакеи, слывущие ловкими краснобаями, прибегают к кадрежу охотнее, их примеру следуют сыновья и братья хозяина, а там и он сам, опережая в этом секретарей и приказчиков. Те же, кто считают возможным без этого обойтись, принадлежат к низшим слоям — это землепашцы или ремесленники, «невежественные, неотесанные», двух слов не умеющие связать. Обольщение — привилегия тех, кто не лишен культуры, ведь когда ты образован, тебе ничего не стоит «малость приударить» за своей служаночкой, а уж если она упрямится, взять ее силой.
В чем состоит эта возможность «малость приударить»? Выбор небогат: подарки, обещания жениться (к последнему прибегали только сами работодатели), торопливые уверения. «Вышеназванный Ригаль, в прошлом аббат, ныне студент в Тулузе», объявил Туанетте Патинад, прачке, явившейся с выстиранным бельем, что он уже давно ее любит и, «коль скоро они остались наедине… надобно, чтобы она уступила его плотским желаниям», а засим повалил ее на кровать, да и обрюхатил, гласит обвинение. Другие соблазнители и того расторопнее. «Ну, вот тебе три ливра, я хочу тобой попользоваться», — сказано в другом. Брачные посулы и подарки — две грани той же логики: девичья честь имеет свою цену, свадьба — тоже плата. Когда разница общественного положения слишком существенна, чтобы можно было поверить брачному обещанию, жертва может получить такую добавку к своему приданому, чтобы у будущего жениха отпали все сомнения.
Таким образом, брак, в том числе в сценах соблазнения, остается на примете у действующих лиц как основная цель, истинная или мнимая. При обольщении уместна деликатность, если речь идет не о заведомо случайных интрижках, а о «честных намерениях». Следует различать пресловутую грубость крестьянского мира в отношении мимолетных связей и ту сдержанность, если не робость, которую крестьянин проявляет там, где речь заходит о выборе спутницы жизни. А ведь здесь только ему, мужчине, полагается сделать первый шаг. Когда в 1765 году Анна Шапо влюбилась в Луи Симона, она четыре месяца искала предлог, чтобы привлечь к себе его внимание. В конце концов ей пришлось открыться опытной женщине, которая взяла на себя роль посредницы. Зная, как делаются такие дела, она заговорила вовсе не о любви, а перечислила тех, на чье наследство девушка вправе рассчитывать. Луи Симон вежливо отказался: он успел пережить любовное разочарование, сделавшее его осмотрительным, да к тому же молодому ремесленнику не хотелось связываться с «прислугой».
Анна на том не остановилась и сама перешла в наступление. Она «более не могла сохранять благопристойность, какую девушки обязаны проявлять по отношению к парням», — отмечает Луи в своих воспоминаниях. Она пригласила его прогуляться «к большой Рошели» и во время этой прогулки дала ему понять, что свободна; после этого Луи отважился поцеловать ее на прощание в обе щеки. Но — жест довольно красноречивый — когда она повернулась к нему спиной, он простер ей вслед руку, сжатую в кулак, и тихонько проговорил: «Бедная моя девочка, ты думаешь, я буду с тобой любовь крутить? Тут ты очень ошибаешься». Хоть бы и крутил, мораль была бы спасена, поскольку он после ряда перипетий все-таки на ней женился. Впрочем, на полях своих воспоминаний Луи признается: «Эти слова мне дорого обошлись!»
Ухлестывать за женщиной — задача тем более сложная, что даже самые бойкие говоруны не горазды распространяться о любви. Луи Симон хотя бы прочел несколько романов, бывал в Париже. Своим красноречием он во многом обязан песенкам, что слыхал на Новом мосту. Это отчасти объясняет, почему в своем селении он мог сойти за опасного соблазнителя. Но вот у Мариво поселяне, несмотря на свой хорошо подвешенный язык, в любовных делах скованны, двух слов не свяжут. Таковы Жаклин и Пьер в «Сюрпризе любви»: «Моя милая Жаклин, скажи мне какое-нибудь словечко, чтоб я смекнул, что ты можешь малость потерять разум». — «Ну-ну, Пьер, я ничего этакого не говорю, но чтобы я об этом не думала, так вовсе нет».
Итак, здесь именно грубые жесты свидетельствуют о нежности, по крайней мере в восприятии писателей, которые над этим потешаются. В буржуазной среде, занимающей промежуточное положение между поселянами с их неотесанностью и изысканно-учтивым двором, смесь того и другого придает манерам особый смак. Донно де Визе так описывает маневры юного торговца: «Чтобы показать милой Жаннетте свою любовь, он так сильно пожимал ей руку, что она несколько раз вскрикивала от боли; также он часто не упускал случая наступить ей на ногу, чем причинял немалые мучения». Но в момент прощания он возвышается до мадригала и заявляет, что увидит ее завтра же, «если не умрет от любви раньше».
Есть и другие данные, подтверждающие, что речь идет не только о литературной теме, всем известной по мольеровскому «Дон Жуану» (акт II, сцена III). Свидетель на процессе о соблазнении, рассмотренном в работе Мари-Клод Фан, видел, как двое влюбленных «весело болтали, дергали и теребили друг дружку, и по всей их манере вести себя легко было заметить, что между ними любовь». Ретиф де Ла Бретонн противопоставляет этой грубости манер деликатность, присущую его отцу: в первые годы XVIII столетия в Нитри было принято «грабить почем зря ту, которая нравилась, — парни тащили у девушек все, что только могли: их букеты, кольца, футлярчики и т. п.». Эдм, увлекшись Катрин Готрен, приревновал ее к сопернику, который на выходе с мессы вырвал букет из рук понравившейся девушки. Здесь речь идет о жесте заигрывания, который возбуждает ревность соперника, но не гнев галантного кавалера. Он ответил на эту выходку другим жестом: протянул Катрин свой собственный букет. А та отделила от него белые розы для себя, возвратив алые Эдму.
Подарить цветы — самый общепринятый способ поухаживать, это уже классический признак галантности. Катрин не осталась к нему равнодушной, поскольку этот новый букет она защищала куда бдительнее, чем предыдущий. Ее другой поклонник тотчас это приметил и осознал, раздосадованный, что вторым букетом Катрин дорожит больше, потому что он от Эдма. Здесь обольщение обходится без слов: хотя Эдм до этого уже три раза говорил с Катрин, теперь они узнали друг друга немного ближе. А другой претендент, как только букет был вручен, сразу ретировался, разочарованный. Да и осторожность того требовала: его отец находился неподалеку, самый факт, что сынок положил глаз на девушку без его позволения, мог бы стоить ему суровой выволочки.
Стоит ли доверять Ретифу, который судит селение своего детства, глядя на него уже глазами горожанина? Этот вопрос задаешь себе, встречая похожую байку в «Школе отцов»: для поселянина ухаживание в том, чтобы воровать у девушек красную смородину, для горожанина — предложить горстку своей. Ретиф подчеркивает разницу: «Парни в нашем краю городской галантности не признают». Это «смещение правил поведения, предписанного влюбленным обычаем», представляющее нежность как образ действий горожанина, противоположный природной традиции, небезопасно и приводит к девирилизации практик обольщения в культурных средах, которую, впрочем, не раз подчеркивали исследователи.
Если верить фольклористам XIX века, которых забавляет этот немой кадреж, сельским жителям такая опасность не грозит. На землях департамента Жер ухаживание сводится к двум простым жестам: «Молодой работяга щиплет девушку за руки — вот и все объяснение; некоторое время спустя девушка запросто плюхается к нему на колени, он ее обхватывает — вот и ответное признание. Чтобы зайти дальше, надо подождать согласия родителей, особенно отца юноши». В Беарне, Арманьяке, Каталонии, Провансе, Ницце приглашением к любви служило бросание мелких камешков в окно девушки. В Жиронде влюбленные объяснялись в своей страсти и выражали согласие пожатием рук во время танца, а потом похлопывали друг дружку, подтверждая, что дело у них пошло на лад. В Вандее шлепки и удары кулаком со стороны девушки означают ее благосклонность; надо добавить, что таким манером принято отвечать на любезности ухажеров — щипки и выкручиванье рук.
Поначалу здесь, несомненно, речь идет о том, чтобы привлечь внимание, не прибегая к затруднительным объяснениям и не подвергая себя опасности категорического отказа. Ритуализированность этих примитивных жестов освобождает их от двусмысленности. Они могут выглядеть назойливыми, а то и варварскими в глазах горожан, преувеличивающих их грубость: следует ли верить виконту де Метивье, утвержавшему, что в 1839 году в Ландах он видел любовные «рывки и подергиванья», способные приводить к «вывихам ее локтей и запястий»? Достоверны ли отмеченные доктором Богро в Морване около 1870 года тумаки (со стороны девушек) и выворачиванье рук (со стороны парней)? А выкручиванье пальцев и запястий, шлепки и кулачные удары, которые Марсель Бодуэн в 1906 году якобы наблюдал в Вандее? Преувеличения здесь порой граничат с карикатурой, право же, впору заподозрить этих авторов в том, что нравы крестьян они воспринимают через призму воспоминаний о фарсах Мольера. Они насмехаются над нравами мужланов, не доискиваясь до объяснений, если не считать грубости крестьянской жизни, вынуждающей проверять, достаточно ли силен будущий супруг. Исследователи в аналогичных ситуациях скорее отмечали жесты, выражающие нежность (поцелуи, ласки), нежели щипки да тумаки, и полагают, что обыкновения, описанные фольклористами-современниками, соотносятся с языком танца или служат знаком близких отношений.
На самом деле наряду с такого рода корявыми нежностями в сельском обиходе замечены и проявления настоящей галантности. К примеру, серенада продержалась в нем дольше, чем в городе. В департаменте Луар-Атлантик песня дает парню возможность узнать, что чувствует к нему его милая. «Проснитесь, красавица, встаньте, / Не важно, что ночка темна! / Придите, мы ждем вас на танцы, / Станцуем, на что нам луна?» — поет он под ее окнами. Если девушка в ответ на тот же мотив пропоет, что, дескать, при лунном свете уж больно хорошо (а плясками впотьмах она скомпрометирует себя), это означает отказ. Если же она предложит ему вернуться, когда рассветет (то есть даст понять, что готова выслушать его, но не в потемках), это согласие. Оба ответа определяются тем, что мрак ночи располагает к поступкам, угрожающим чести.
В сельской местности, где все между собой знакомы, отказ может повлечь за собой серьезные распри. Парень рискует прослыть недотепой, девушка — задавакой; если же она согласится слишком быстро, ее сочтут доступной. При подобных обстоятельствах язык символов становится насущной необходимостью. Сдержанность жестов помогает обоим при любом исходе сохранить лицо. Так, в Альпах девушка может положить несколько овсяных зерен в карман претенденту, которого отвергает. А в знак согласия она щедро насыплет ему в суп тертого сыра.
Если дело происходит на берегах Луары, пастушка, которая удерживает свою собаку, тем самым хочет показать, что, если за ней приударят, она не останется равнодушной. А в Бретани девушка из тех же соображений загнет уголок своего передника. Принять подарок — в любом случае знак согласия, притом недвусмысленный. Когда дело доходит до брачного предложения, здесь снова в ход идут кодовые жесты, позволяющие, не задавая отцу невесты прямого вопроса, узнать, каков будет ответ: если надо намекнуть претенденту, что не следует затевать сватовства, можно подать на стол воду вместо вина, не подбрасывать дров в камин, дав пламени затянуться пеплом, разбросать головешки — и он без слов все поймет. Эти жесты, относясь к разным эпохам и регионам, тем ярче свидетельствуют об устойчивости символического языка подобного типа в сельском обиходе.
К тому же горожане, забавляясь зрелищем этих кокетливых тумаков, возможно, понятия не имели о других, куда менее заметных знаках. Так, в Ландах в годы империи прихожане после мессы собирались возле церкви, мужчины и женщины отдельно. Заводила запевал песенку, и молодые люди, выскочив из обеих групп навстречу друг другу, под ее звуки пускались в пляс. Священник и нотариус, глядя на все это, поясняли ошеломленному наблюдателю, для каких пар сейчас решается вопрос о браке: «Они примечали, кто кому пожимал руки, это знак безошибочный». И верно, несколько молодых парочек не замедлили отделиться от прочих, обменялись парой слов, похлопали друг дружку и направились к своим родителям сообщить, что поладили. Как только родительское согласие получено, тотчас зовут нотариуса и кюре, чтобы назначить дату. А наблюдатель, если бы не пояснения, так бы ничего и не приметил.
Так не будем же толковать о неуклюжести или робости в отношениях между полами в сельской среде: нам не понять в достаточной мере смысл дерзостей тех, кто, когда дело принимает серьезный оборот, даже не осмеливается признаться в своих чувствах. Как только первый шаг сделан, начинаются долгие церемонии, в ходе которых возможны добрачные шашни, заходящие более или менее далеко, подчас переступая границы кадрежа как такового.
Мадемузель Делоне, дочери неимущего английского художника, возвратившегося к себе на родину, удалось поступить в услужение к герцогине дю Мэн. В 1718-м, будучи на двадцать втором году жизни, она заодно со своей госпожой была уличена в заговоре против регента и вместе с ней заточена в Бастилию. Там-то и завязалась эта интрига, одна из самых диковинных за всю ее жизнь. В нее влюбился крупный тамошний тюремный чиновник, королевский лейтенант Мезонруж. Терзаясь застенчивостью, объясниться не сумел, однако попросил шевалье де Мениля, одного из своих подопечных, сочинить вместо него какие-нибудь галантные стихи, чтобы развлечь узницу. Тот не усмотрел в такой просьбе ничего дурного: галантное сочинительство — не более чем времяпрепровождение, оно не затрагивает сердца. И вот между двумя заключенными, в глаза не видевшими друг друга, при влюбленном содействии их общего тюремщика завязывается нежная переписка!
О романе и речи не было: когда Мезонруж, уступив их просьбе, дал им возможность издали посмотреть друг на друга, оба отнюдь не пришли в восторг; в последующих письмах они иронизируют над своим разочарованием. Переписка наладилась, а они с трудом находят, что бы еще сказать. Тем не менее эта безобидная забава в конце концов приносит свои плоды. Молодые люди начинают увлекаться друг другом. Участие во всем этом тюремщика становится обременительным. И вот уже шевалье, чтобы объясниться с мадемуазель Делоне, тайком взламывает дверь ее камеры. Такое нарушение запрета добавляет ему очарования. Он говорит ей о «серьезной привязанности, доселе скрываемой за легкомысленной болтовней, коль скоро иные письма ему бы не позволили передавать», — как напишет она впоследствии в своих «Мемуарах». Риск, на который он пошел ради свидания с ней, ее убедил. Зная, что времени им отпущено мало, она не протестовала, когда он принялся изливать свои чувства. «В любом другом месте я бы еще долго отказывалась его выслушать и уж тем паче ответить, но здесь, где, добившись встречи, не знаешь, удастся ли еще когда-нибудь увидеться, за час высказываешь то, что при иных обстоятельствах, быть может, не высказала бы и за долгие годы». По прошествии лет анализируя свое тогдашнее поведение, она дает понять, что сознание опасности придало наслаждению любовной беседой особую остроту. Когда они с молодым человеком расстались, она написала ему, что отвергает его любовь, но послание дышало мольбой не отступать. В нем был «решительный отказ, однако высказанный в манере, намекающей, что им надлежит пренебречь: он так и поступил». Тогда мадемуазель Делоне почувствовала себя вправе безоглядно предаться страсти: «Я не ставила никаких препон его намерениям». Но увы, по общественному положению шевалье ее сильно превосходил. Несмотря на все клятвы, он, выйдя из тюрьмы, забыл девушку, с которой там развлекался.
Тогда, в начале XVIII столетия, понятия о любви и обольщении были тронуты этаким характерным идиллическим налетом. Все начиналось со светской забавы, позволительной молодым людям из хороших семей, свободным от социальных утеснений. Кокетливая болтовня — игра, нимало не нарушающая благопристойности, не предполагающая даже, что эти двое должны друг другу нравиться, не ведущая ни к браку, ни к любовному роману, ни к половой связи. Потому-то лейтенант Мезонруж, истинно влюбленный, не увидел в происходящем повода для беспокойства. Однако случайные обстоятельства и авантюрный оттенок этой галантной игры превратили пустую болтовню в обольщение. Еще оставалась возможность сдержать нарождающееся чувство, но мадемуазель Делоне, поверив в искренность шевалье, дает волю страсти, а в оправдание себе вспоминает платоновское толкование андрогина!
В ту пору обольщение — подобие романной интриги. Это она порождает чувство, а не любовь, ища самовыражения, создает интригу. Признание льстит, но ни к чему не обязывает. Оно должно быть выражено остроумно и не в лоб, а с помощью принятых для этого кодов, которые так или иначе надо приспособить к конкретной ситуации. Так, когда Бернарден де Сен-Пьер, арестованный в Варшаве, был отпущен на свободу благодаря вмешательству супруги обер-камергера Литвы, он счел себя обязанным слегка полюбезничать с нею. «Прощайте, мой узник», — обронила она. «Вы дали мне свободу и сами же отняли ее», — отозвался он, обыгрывая куртуазную тему любовной неволи. Ни он, ни она не были влюблены, не проявляли ни малейшей склонности затеять интрижку, хотя бы мимолетную. Признание здесь не более чем форма вежливости. Бернарден даже считает уместным в своем личном дневнике уточнить: «Это было не всерьез!» Но и виртуоз такого галантного пустословия, вошедшего в литературу как «мариво-даж», может испытать самую неподдельную робость, когда надо признаться в истинной страсти. Тот же Бернарден был тогда влюблен в княгиню Марию Мисник, внимания которой он сумел добиться. «Но при одном звуке ее голоса мой мне изменял. В гостях у нее я мог держаться спокойно, но лишь до того момента, когда был вынужден покинуть ее». И все же в конце концов любовь к Марии Мисник не помешала Бернардену приударить за обер-камергершей, причем весьма успешно. Шутливые признания, искренняя любовь и раскованная сексуальность еще могли существовать порознь, независимо друг от друга.
Руководства по обольщению еще со времен Овидия предлагали простые рецепты, рассчитанные на немедленный успех. Литература порой изобретала сценарии посложнее, где влюбленные достигали своей цели лишь после долгих перипетий. Но это до поры до времени оставалось исключением. Однако XVIII век с его театрализацией любви стал отдавать предпочтение таким терпеливым стратегическим маневрам. Знаменитые соблазнители, как вымышленные (Дон Жуан, Вальмон, Ловелас, Версак), так и реальные (Казанова, Ретиф де Ла Бретонн), суть прежде всего актеры до мозга костей, претендующие на роль великих знатоков души человеческой, в особенности женской. Они сделали из любовного завоевания настоящее искусство, научившись играть на ее струнах, как на музыкальном инструменте.
И разумеется, они уподобили его также воинскому искусству: в ту эпоху любовный словарь больше чем когда-либо заимствует выражения из военного лексикона. «Опасные связи» — не что иное, как «изнурительные кампании» и «искусные маневры», ведущие к «капитуляции» мадам де Турвель и «победе», чтобы не сказать «триумфу» Вальмона. Ловелас в «любовной войне», уподобясь саперу, прибегает к «подкопу». Если некогда у Корнеля Химена хотела быть всего лишь «завоеванием» Родриго, то этим она давала понять, что станет его супругой не из любви, а только доставшись ему по праву победителя. И Сид гордо отвечал на это: «Я прихожу сюда не за добычей бранной». Веком позже значение того, что дотоле могло определяться как «бранная добыча», упростилось до банального «любовница».
Этому искусству завязывания интриги со сложной стратегией литература обязана своим исключительным влиянием на эволюцию человеческих взаимоотношений. Ее герои более чем когда-либо стали восприниматься как пример для подражания. По крайней мере, так принято думать. Скажем, молодой Стендаль и не скрывает, что рассматривает Мольера, Лабрюйера и Лакло как наставников в искусстве соблазна. «У любви есть свой церемониал; наши единственные наставники в этой области — романы, которые мы читаем». «Опасные связи» стали для него учебником любовной стратегии. А Луи Симон, вспоминая любовную драму, пережитую в 1765 году, без колебаний сравнивает ее с перипетиями, вычитанными из книг. «Я прочел немало любовных романов, — пишет он, — но ни в одном не нашел истории столь горестной».
Слово «интрига» особенно подходит к мизансценам, которые разыгрывает Вальмон. Это подлинный артист обольщения, который импровизирует перед публикой и, во всех подробностях расписав свои триумфы мадам де Мертей, после падения занавеса выходит раскланиваться. Когда до него доходит, что президентша де Турвель, которую он обольщает, наводит справки о его демаршах, он подыскивает драматическую ситуацию, позволившую ему выставить себя в наилучшем свете, благо в ту эпоху это не составляло труда. На следующий же день он якобы случайно забредает в селение, где как раз описывают мебель бедного семейства, которое не может заплатить подать. Зная, что за ним наблюдает соглядатай, подосланный президентшей, он великодушно погашает долг несчастных. Такой шаг, о котором было доложено мадам де Турвель, побуждает ее уступить домогательствам Вальмона.
В своем отчете, представленном мадам де Мертей, он сам подчеркивает театральность происшествия: «Посреди неумеренных благословений этого семейства я сильно смахивал на героя драмы в сцене развязки». И даже еще добавляет изысканные детали, призванные ублажить только его самого. Он просит поселян, которые рассыпаются в благодарностях, «молить Бога об успехе всех его замыслов», то есть бесчестного соблазнения! Вальмон сам себе публика, это для него еще важнее, чем такие зрители, как шпион президентши или мадам де Мертей. Ловелас Ричардсона тоже считает себя бесподобным комедиантом; что до маркизы де Мертей, она признается, что, «получив в руки это первое оружие, я стала его испытывать. Не довольствуясь тем, что теперь меня было уже не разгадать, я забавлялась, надевая самые разные личины»; она прибегает к слезам, «разыграв эту сцену», в подражание Вольтеровой Заире.
Эта театрализация у Лакло пронизывает все и вся. Вальмон заранее рассчитывает время, когда ему вернуться в дом своей тетушки, чтобы появиться в час трапезы: тогда мадам де Турвель будет сидеть спиной к двери и узнает, что он здесь, по звуку его голоса. На прогулке он выбирает направление с расчетом, чтобы путь преградил ров, сообразив, что перепрыгнуть недотрога не рискнет, то есть разрешит взять ее на руки, а уж тогда «рассчитан-но неловкое движение» позволит ему прижаться грудью к ее груди. Он разыгрывает доктора, чтобы пощупать ей пульс и дотронуться до ее пухлого предплечья. Чтобы вынудить ее у всех на глазах принять его записку, он велит своему егерю сказать, будто это бумага, которую она просила принести. Если все так, пришлось бы признать, что лучший анализ кадрежа дает Дидро в «Парадоксе об актере»: подобно тому как комедиант становится выразительнее, когда перестает быть искренним, любовное признание особенно действенно тогда, когда соблазнитель хладнокровен.
Такие замысловатые подходы — не только измышление романистов. Чтобы обольстить Жюли Довер, Мирабо не стеснялся нагромождать самые немыслимые выдумки. Выдавая себя за любовника принцессы де Ламбаль, близкой подруги королевы, он внушал своей юной честолюбивой пассии несбыточные надежды получить место при этой высокой особе. Ради подкрепления своей лжи он подделал почерк принцессы и организовал на балу в Опере встречу, участницы которой были в масках. Жюли была убеждена, что говорила там с королевой и принцессой: роль первой сыграла графиня де Бюсси, вторую же взял на себя приятель влюбленного обманщика Дюбю де ла Таньрет, юнец женственной наружности. Но тут отец Жюли пригрозил учинить громкий скандал, пришлось родителю Мирабо утихомирить его гнев посредством звонкой монеты.
Не будем удивляться тому, что театральные приемы стали орудием обольщения. Вот что высказал по этому поводу принц де Линь, заскучавший во время одной из великосветских вылазок за город, оказавшись вдали от столичных услад: «Мы здесь, можно сказать, так хорошо устроились, чего же нам не хватает? Зрелищ? Что ж, дадим спектакль сами себе: осталось только распределить роли». И вот давние влюбленные обретают себя в амплуа первого любовника и героини; репетиции позволяли смело вышивать по канве жестов и слов, сочиненных автором. Подобная тактика дважды пускается в ход у Кармонтеля в «Боящемся любить».
Театральные залы в ту пору как никогда часто служат местом кадрежа, не говоря о том, что актрисы и танцовщицы еще долго будут служить придворным подспорьем в их погоне за наслаждениями. В театр приходили и спектакль посмотреть, и себя показать. Как свидетельствует Гуж де Сессьер, действенный способ состоял в том, чтобы, сопровождая туда ту, чьих милостей ищешь, комментировать происходящее на сцене, не упуская ни малейшего повода порассуждать о любви. Когда актеры впечатляют, это легче легкого. Если, скажем, популярная актриса Госен вышибает слезу в роли Химены, чувства, что она изображает, без труда передаются девушке, проникая ей в самое сердце: «Пусть в грудь ее войдет душа Госен». Что до Оперы, она приучает к мысли, что любовь побеждает всегда: «Влюбленный, торопись на эти представленья, / Любовь здесь никогда не знает пораженья».
С женской точки зрения жизнь тоже театр и в нем своя публика. Марианна, героиня Мариво, инстинктивно угадывает это, когда входит в церковь. Все взгляды обращаются к ней: женские полны зависти, в мужских игривость и вожделение. Это самый настоящий зрительный зал: мужчины «откровенно рукоплещут ее очарованию». Тогда и она решает сыграть роль в спектакле — сперва для толпы, затем преимущественно для одного молодого человека. Чтобы «держать в напряжении» этих господ, она угощает их «маленькой демонстрацией своих прелестей». Устремляет взгляд на картины, расположенные так высоко, чтобы зрители могли оценить, как безукоризненны белки ее глаз, как блестит их радужка. Поправляет прическу, под этим предлогом обнажая руку. Это вполне осознанные уловки, и прибегает к ним девушка, которая еще полна решимости сохранять благоразумие: «Благодаря таким хитростям можно заставить всех провозгласить, что выгляжу я обворожительнее всех». Театрализуя кадреж, литература обновляла его уловки. В книгах той поры, как, впрочем, и в любую другую эпоху, описываются мелкие трюки соблазнителей. Желая сорвать поцелуй с уст Клариссы, Ловелас выпрашивает у нее самое невинное обещание, но это лишь предлог, чтобы поцелуем скрепить договор. Принц де Линь шутки ради устроил так, чтобы его сын Людовик оказался занят в тот час, когда должен был встретиться со своей любовницей. А сам занял его место и, когда дама явилась, предложил ей отомстить невеже за такое невнимание; она согласилась. «Когда все это разъяснилось, — пишет он в «Мемуарах», — они оба меня осудили и сочли ужасным человеком». Впрочем, не похоже, чтобы это так уж огорчило шутника.
Однако иные выстраивали замысловатые сюжеты, проявляя немалую изобретательность. Граф Альмавива из «Севильского цирюльника» не только переодевается студентом, чтобы завлечь Розину: студент в свой черед превращается в солдата или в бакалавра, чтобы проникнуть в дом возлюбленной, обманув бдительность ее опекуна. Ловелас — тот предпочитает комедии драму. Похитив Клариссу, он разыгрывает перед трактирщиками роль добродетельного брата, который пытается укрыть свою сестру от преследований соблазнителя, — ход, не лишенный юмора. Он не колеблясь принимает рвотное, лишь бы заманить Клариссу к изголовью мнимого больного, да еще использует кровь голубя, чтобы заставить ее поверить, будто у него лопнул сосуд. Таким образом он вынуждает ее обнаружить свои чувства, которые, как он подозревает, начали уже остывать прежде, чем он добился своей цели. Подобно Вальмону с его показным актом милосердия, он разыгрывает скромность: притворяется, будто хочет скрыть от Клариссы свое состояние, однако устраивает так, чтобы она о нем узнала.
Высший расцвет этой театральности с ее драматическими позами и страстными тирадами пришелся на предромантическую эпоху. Можно ли объясниться в любви, не пав на колени или не вскарабкавшись на балкон? Леди Гамильтон, супруга английского посла в Неаполе, собравшись обольстить адмирала Нельсона, репетировала свою роль, как заправская актриса. Дело происходит 22 сентября 1798 года; Нельсон только что уничтожил французский флот под Абукиром. Его встречают как героя. Адмирал сам описал своей жене эту «волнующую сцену». Прекрасная Эмма бросается к нему, восклицая: «Боже мой, поверить не могу!» — и ни жива ни мертва падает в его объятия. При взгляде из-за кулис этот эпизод — сущая умора. «По правде говоря, — как явствует из мемуаров леди Гамильтон, — я еще на лодке, что везла меня на «Авангард», начала репетировать некоторые драматические позы [театральный прием!], готовясь принять на себя роль трагедийной королевы». Дама до такой степени увлеклась своей пантомимой, что офицер, сопровождавший ее, боялся, как бы она не опрокинула лодку!
Разумеется, вся эта театрализация была не совсем нова. Но ее чрезвычайная распространенность указывает на поворот в истории любовного обольщения. Приемы, которыми пользовался Овидий, требовали оправдания — глубокого чувства. Если кавалер бледен, значит, он страдает от любви к своей красавице; его притворные слезы говорят о том же. Обольстители XVIII века, напротив, прибегали к мизансценам, с этой точки зрения малозначительным. Проглотить рвотное, возвести очи к небесам, проявить милосердие к бедному поселянину — все это не свидетельства любви, которую питают к кому-то, кого хотят обольстить, а лишь способы привлечь внимание к персоне соблазнителя, показать в выгодном свете его или ее достоинства, будь то щедрость, красивые глаза или ранимая душа…
Цель этого — втянуть партнера в игру, заставить его отреагировать, что эффективнее, чем действовать самому, ведь это значит разбить лед его безразличия, предложив ему выигрышную роль. Разбудить в девушке материнский инстинкт, дав ей повод позаботиться о мнимом больном, как делает Ловелас, обманывая Клариссу; польстить мужской склонности к покровительству подобно леди Гамильтон, притворившейся, будто ее судьба в руках Нельсона, — это приемы беспроигрышные. Для Казановы соблазнение состоит в том, чтобы возбудить в женщине жажду любви, не важно, каким способом: хоть показывая ей непристойные эстампы, как это ни примитивно, хоть доводя ее до нужной кондиции посредством угощений, обостряющих чувственность. Когда он примечает в женщине любовь к хорошим винам, это для него важный знак. Подарок, если он его преподносит, призван не продемонстрировать щедрость дарителя, а оказать честь красоте дамы. Театрализация любви — способ поменяться ролями, вынудить объект любовного преследования взять инициативу на себя. Уделяя особое внимание желаниям женщины, обольститель обязывает ее примерить на себя мужское амплуа. Равнодушие, пробуждающее любопытство, и презрение, задевающее самолюбие, могут быть элементами той же стратегии. По словам Шамфора, мужчина, считавший своим долгом «глубокое почтение к женщинам», на вопрос, много ли их у него было, отвечал: «Меньше, чем было бы, если бы я ими пренебрегал».
Если слова любви по-прежнему важны в делах соблазна, их одних уже недостаточно. При сочинении любовного послания искусство не сводится к подбору чувствительных выражений, надобно еще и мизансцену выстроить, здесь высшее достижение принадлежит Вальмону, когда он пишет президентше де Турвель на импровизированном пюпитре из ягодиц Эмилии. Что до обещания жениться, сквозящий тут расчет на наивность девицы разоблачен в гнусной истории Клариссы и Ловеласа. Как могла верить этим посулам Кларисса, которую подвергли преследованиям и насилию, похитили и заперли в борделе, выдав его за дом доброй приятельницы? Ловелас не чета Дон Жуану, добивавшемуся своей цели посредством легкомысленных ухаживаний. Этот — мастер манипулировать. Он выстраивает для своей жертвы замысловатую ловушку, в которой брачное обещание — не более чем пружина, им ничего не стоит пренебречь. Его наслаждение в том, чтобы одурачить свет, непреклонную Клариссу и ее высокомерных родителей. «Благодаря этой машине, пружины которой я так старательно содержал в наилучшем состоянии, я могу получать удовольствие, водя их всех за нос». В его исполнении искусство соблазнителя сводится к беспощадному логическому расчету. «Если я все предусмотрел без ошибок, она явится и падет в мои объятия назло всем ее близким, наперекор ее собственному непреклонному сердцу. Тогда уж полюбуюсь, как все негодяи и негодяйки ее семейства будут у меня в ногах валяться». Конечно, он прикрывает холодный расчет видимостью любви, в которую под конец и сам начинает верить, а оправдания подлостям ищет в отказе родителей девушки, вынудившем его пуститься на уловки. Но за этой любовью, искренней лишь отчасти, за его жаждой отомстить всему женскому полу, за тщеславным стремлением победить самую добродетельную угадывается главное: интеллектуальный азарт исследователя, желающего разобрать на винтики механизм души человеческой.
Вероятно, такое стремление постигнуть механизм любовных взаимоотношений (его можно обнаружить также при анализе произведений Мариво или Бомарше) связано с новыми представлениями о природе чувств, возникшими в XVIII веке, начиная с Декарта, когда было отвергнуто платоновское разделение любви на плотскую и духовную. Никто более не верил в идеальную любовь, ниспосылаемую с небес, в основе наших самых чистых чувств стали вслед за Дидро предполагать нечто идущее от тести-кул. Вот Тифэнь Деларош считает, что любовь рождается от «симпатической материи», каковая разлита вокруг людей, это ее микроскопические частицы, воздействуя на органы наших чувств, вызывают влечение или отвращение. Этот «тонкий незримый пар» можно сравнить с ароматом цветов, с электричеством, источаемым мехом кошки, с бледным сиянием светлячков. Молодые люди богато наделены этой материей и расточают ее в изобилии, так что же удивительного, если они внушают столь бурные страсти? Пожать руку молодой женщине значит вступить в прямой контакт с ее симпатической материей, которая тотчас начнет воздействовать на нервы поклонника. В таком случае повторные рукопожатия, коим, видимо, учит влюбленных сама природа, призваны вызвать усиленное выделение пара подобно тому, как выжимают влажную губку. Эта физиологическая теория, отзвук которой улавливается в нынешней моде на феромоны, отразилась в обиходном словаре и галантных сочинениях. К этой традиции принадлежит и «запах женщины», который Дон Жуан у Да Понте улавливает издали, и вошедшее в обиход именно тогда уподобление страстного порыва электрическому разряду.
Итак, обольстить — это не только завоевать, но и поставить женщину в ситуацию, вынуждающую сдаться на основании причин, доступных анализу с поведенческой или, по крайности, логической точки зрения; при наиболее циничном подходе эти причины могут быть сочтены попросту физическими. Кадреж в XVIII столетии, похоже, стремится возвыситься в ранг точной науки.
Тогдашнюю страсть к игре в обольщение невозможно понять, если не принять в расчет свободу нравов, царившую и в городе, и при дворе. Не убийственна ли мода на непристойности для искусства соблазнять? Если достаточно попросить, чтобы получить желаемое, для чего долгие ухаживания, которые лишь без толку отдаляют неминуемое достижение цели? Или напротив, не надоедает ли сам факт, что никого не нужно завоевывать, ведь охотиться на домашнюю птицу — удовольствие сомнительное? Недаром у Казановы пропадает всякое желание из-за чрезмерной податливости Люси, дочери консьержа в доме графини де Мон-Реаль: «Несмотря на это, я ее почтил, сие было необходимо именно потому, что она не оказала мне ни малейшего сопротивления. Это был мой грех».
Всевозможных ловеласов и вальмонов тоже привлекают недотроги, трудность задачи возбуждает их тщеславие: настоящий разврат — не столько погоня за сексуальными усладами, сколько желание «ловко манипулировать поведенческими и языковыми кодами, доступными лишь посвященным», — говорится в современной работе, посвященной этой теме. Так кадреж становится самоцелью, а не средством достигнуть цели — мимолетной связи или брака. Здесь пролегает психологический, а то и, пожалуй, исторический разлом. «Истинный Казанова, — утверждает Патрик Лемуан, — не женщину желает, он хочет сам стать ей желанным. Переход от эстетического (кадрежа) к этическому (верности) губителен, ибо порождает скуку».
Пресыщенный обольститель испытывает потребность в обновлении. Вальмон хвалится, что знает тысячу способов обесчестить женщину, но он «поклонник новых и более трудных приемов». Опасный развратник Преван, которого маркизе де Мертей вздумалось проучить, попадается в ее сети лишь потому, что она воздвигает множество преград, которые он должен преодолеть на пути к ней: тут и привратник, охраняющий ее апартаменты, и камеристка, которая шпионит, и сторожевой пес у ее дверей… Для нее самое трудное — «изображая сопротивление, помогать ему изо всех сил».
Те же побуждения у Ловеласа: соблазнителю нравится измышлять новые хитрости, «сети», «заговоры». «Такое великолепное поле для интриги и стратегических маневров, в которых, ты ведь знаешь, для меня самая сласть!» — пишет он своему сообщнику. Что до племянника Рамо, герой диалога Дидро гордо отвергает традиционные рецепты передачи любовного послания и норовит выдумывать иные: «У меня более ста приемов, как приступить к обольщению молодой девицы в присутствии ее матери, причем та и не заметит и даже окажется моей пособницей. Едва я вступил на это поприще, как уже отверг все пошлые способы вручения любовных записок; у меня есть десять способов заставить вырывать их у меня из рук, и смею похвастаться, что есть способы и совсем новые».
Надобно признать, что традиционные способы и впрямь смехотворны, а если принять во внимание ироническую приметливость дам, то тем паче.
«Ваша задача — успеть захватить стул рядом с возлюбленным предметом или место за столом напротив, — советует принц де Линь. — Затем — совместный спуск по лестнице; шаль, которой вы позволяете волочиться по полу; мерзкая возня с платком, поскольку карманов у дам нет». Что до многозначительного подталкивания ногой под столом, оно по нынешним временам вызывает лишь сарказмы: «Я прекрасно вижу, что вы меня любите, но незачем из-за этого пачкать мои чулки». Истинный возлюбленный должен быть оригинален.
Процесс обольщения выявляет место человека в обществе. Оно ведь предполагает культуру владения общепонятными знаками, словесными кодами с двойным или тройным смыслом, которые, по замечанию Сары Маза, не только не являются симптомом разложения социума, но, напротив, «служат главнейшим орудием, обеспечивающим его выживание». Распутник — это скорее репутация, нежели накопление большого числа побед. Ретиф, к примеру, преувеличивал количество своих. Господин Симон, председатель суда, с которым водил знакомство Руссо, ценил свой имидж закоренелого юбочника. А между тем сей «великий мастер любовной игры» был карликом, обделенным природой. Но коль скоро он являлся блестящим собеседником и слыл большим остроумцем, дамы из Аннеси «были не прочь иметь его в своей свите, как маленькую обезьянку-сапажу», забавляясь его претензиями на роль сердцееда. «Некая Мадам д’Эпаньи говорила, — замечает Руссо в своей «Исповеди», — что величайшая милость, когда-либо им достигнутая, — это позволение облобызать колено женщины». Но что с того, если успехи у женщин утешали судейского чиновника, компенсируя горечь обделенности? Либертинаж — это не разврат, а образ жизни, суть коего в перманентном обольщении.
История амурной стратегии эпохи Просвещения не исчерпывается стремлением к любовной игре. Некоторым надоедало осаждать неприступные твердыни, в то время как столько других настежь распахивали свои ворота. Были и такие, кто в искусстве любовного сближения видели лишь способ пополнить список своих охотничьих трофеев. Все реакции подобного рода говорят об одном: чрезмерная легкость в отношениях полов может привести к такому же результату, как крайняя суровость запретов.
Хороший пример этой двойственности являет собой Ретиф де Ла Бретонн. В календаре своих побед, который он составил под конец жизни, каждый день отмечен новой интрижкой. Однако критика усматривает здесь немалую долю вымысла. В автобиографии, которую этот автор опубликовал под именем мсье Никола, рассказывается история юного обольстителя, брошенного посреди развратной столицы, но еще не открывшего в себе незаурядных талантов дамского угодника. На путь порока его толкает монах-францисканец, юнцу (ему и двадцати еще нет) даже не приходится искать себе подружек: аббат, опасаясь, как бы Никола не влюбился, сам его «перекармливает женщинами», доставляет ему на потребу все новых девиц. Он тщетно томился в Осере по жене своего патрона? Что ж, его ментор присылает к нему в спальню служанку, с которой он занимается любовью трижды за ночь. Чуть позже некий подмастерье-типограф втягивает его в развратную оргию с четырьмя участниками. Девушки, если послушать Ретифа, падали в его объятия сразу, готовенькие, как библейские печеные жаворонки.
И вот он разом обретает дерзость, заслуживающую виселицы, в отношении легко доступных девушек, но в том, что касается порядочных дам, продолжает проявлять робость, которая иногда сменяется внезапными приступами наглости. В двух случаях обольщение оказывается бесполезным. С Коломбой — потому что ее достаточно было только обнять за талию и поцеловать («Она почти не противилась, и я восторжествовал»). А потом убежать в сад, чтобы снова встретиться с нею за оградой. С мадам Парангон, даром что его ровесницей, — поскольку подле нее он онемел и застыл. Он несколько раз решался потом атаковать, но тотчас раскаивался в содеянном. Например, нагишом, в одной сорочке, пробрался к ней в спальню, пользуясь тем, что муж в отъезде, и ретировался, ни на что не решившись; обнял ее за талию, пытаясь взять силой, но при первых же криках спасовал. Легкость предыдущих побед сделала его робким. Со служанкой Туанеттой он пускал в ход те же ухватки, что с любой потаскушкой или с супругой патрона: он их всех хватал за талию. По всей видимости, других подходов просто не знал. «Этот жест, — признается он, — доставляет мне удовольствия не меньше, чем другому — полное обладание». Туанетта сопротивляется — он не настаивает. Когда же он пробует обольщать незнакомок галантными посланиями, то подписывает их чужим именем и сам же передает, выдавая себя за мальчика на побегушках. (Все эти приключения Ретиф де Ла Бретонн описал в своем сочинении «Мсье Никола».)
Редко когда дерзость и робость соседствовали так тесно. Но это все же не исключение. Манон (Жанна-Мари) Флипон, будущая мадам Ролан, сохранила детское воспоминание об аналогичной сцене, разыгравшейся в мастерской ее отца. Некий гравер, к которому она зачем-то подошла, удержал ее, «взял за руку, будто играя, затащил под стоявший рядом верстак и заставил прикоснуться к некоей в высшей степени странной штучке». Ей стоило немалых усилий высвободить свою руку, которую он отпустил только затем, чтобы «представить на обозрение объект ее испуга». Впрочем, увидев ее смятение, он более не приставал, сцена на том и закончилась. Эпизоды такого сорта банальны, сближение до крайности примитивно, и мужчина, столкнувшись с отказом, отправляется искать удовлетворения в другом месте.
Без сомнения, Ретиф пережил множество приключений, но до чего убоги его желания (он фетишист, помешанный на обуви), примитивны обольстительные жесты (это вечное лапание за талию) и приемы (приставание на улице, проникновение в спальни к тем, кто это позволит). В его случае создается впечатление, что разврат поистине убивает кадреж. Ему нравится быть не субъектом соблазнения, а объектом, он оправдывает эту склонность своим незавидным происхождением, подобно юному Эдмону, герою «Совращеннного поселянина»: «Разум мне говорит, что женщина, которая выше по положению, если полюбит нас, желает все-таки оставаться на высоте, а потому не захочет, чтобы возлюбленный сам преодолевал расстояние, отделяющее его от нее: сближаться мало-помалу и наконец сравняться с ним — это наслаждение она приберегает для одной себя».
Итак, любовь дискредитирована, разврат предпочитает ей дешевую, поверхностную галантность, однако это порой вызывает приступы странной робости. Искренне любящий может, боясь выглядеть смешным, притворяться, будто ищет лишь легкого приключения. Так маркиз де Френуа изо всех сил скрывает свою страсть к графине де Тенсен. «Маленькие знаки внимания» и «любезности» разрушили бы его репутацию, а потому на публике он воздерживался от них. «Ничего не могло быть уморительнее тех усилий, что он прилагал, стараясь придать своим ухаживаниям оттенок наглое — ти», — писала потом маркиза. Но как только эти двое оставались наедине, его тон менялся: «Тогда любовь, к которой более не примешивалось тщеславие, становилась нежной и робкой».
Проблема, как сохранить хорошую мину в глазах общества, возникала и тогда, когда женщина сталкивалась с необходимостью сделать первый шаг (к примеру, имея дело с подростком). Так было, когда двенадцатилетнего Казанову лишила невинности Беттина, которая была на три года старше. На правах дочери доктора Гоцци, у которого он лечился, она регулярно приходила навестить его, лежавшего в постели, причесывала пациента, ласкала и нашла предлог стянуть с него штаны, якобы затем, чтобы обмыть ляжки, которые, по ее утверждению, были грязными. Потом продвинулась дальше. «Ее любопытство доставило мне наслаждение, которое длилось и возрастало до того момента, когда уже не могло стать больше». Благовоспитанный мальчик был уверен, что исправить случившееся возможно только женитьбой, но неопытность завела их обоих в странный круговорот взаимных обид и презрения. Беттина в конце концов отступает перед общепринятыми понятиями о мужских прерогативах. «Подумайте и о том, что, если бы вы сами еще раньше не обольстили меня, я не сделала бы того, в чем ныне раскаиваюсь», — объявила она, как следует из его «Мемуаров». Хотя нравы стали значительно свободнее, предрассудки по-прежнему смешивали карты, мешая искренним проявлениям чувства.
Когда же Казанова, оспаривая Генриетту у венгерского офицера, предоставляет молодой женщине право выбора, он лжет относительно своих чувств. Ему необходимо изображать равнодушие, превращая обольщение в игру, исход которой не важен, отказаться от пламенных признаний в романтическом духе, а между тем для всех троих заинтересованных лиц ставка высока. «Вы понимаете, каково это — сказать женщине при объяснении в любви, которому положено быть безмерно нежным: «Мадам, или он, или я, выбирайте сейчас же!» — Я прекрасно это понимаю. Здесь не было ни нежности, ни пафоса, как изобразили бы в романе; но это правдивая история, притом из самых серьезных». Во всех приведенных случаях тщеславие чинит тягостные препоны желанию, любви, да и просто счастью соединения влюбленных.
Как вновь оживить угасающее желание? Надобно использовать все самомалейшие поводы, превращающие жизнь искателя приключений в бесконечно обновляющуюся охоту, череду засад: разделить ложе двух сестер, во время грозы дать фермерше приют под своим плащом, помочь даме, у которой во время прогулки сломался каблук. В противоположность Ловеласу, сладострастно обдумывавшему мельчайшие детали своих планов, любуясь ими еще до их реализации, Казанова с наслаждением ловит удачу на лету, для него ощущение красивого поворота судьбы еще милее, чем любовная победа.
И легкомыслие венецианца, и неуклюжесть бургундца — только разные способы разрядить обстановку в то роковое мгновение, когда все срывается и уже не избежать осмеяния или отказа. Тогда Казанова смеется, а Ретиф хамит. Но может статься, оба знаменитых соблазнителя ужасно боялись этого момента истины в мире, где жизнь все более смахивала на спектакль.
Как всякое представление, кадреж нуждается в декорациях. В этом вопросе XVIII столетие придавало месту действия большое значение. Для начала вспомним самое характерное: Казанова устраивал так, чтобы его застали в постели. Ретиф же предпочитал менять мизансцены: насколько однотипной выглядит его стратегия, настолько разнообразен выбор «поля битвы»: парки, лавочки, чердаки. Особняки и замки сулят новые возможности: будуары обеспечивают уединение, потайные лестницы и двери, секретные переходы будто созданы для интриг.
Интимный антураж ванных и туалетных комнат всегда благоприятствует желаниям соблазнителя. Их предназначение четко определено у Ретифа де Ла Бретонна в «Совращенном поселянине»: когда Эдмон заботами его совратителя получает приглашение на вечер танцев в дом некоей молоденькой кокетки, последняя не ограничивается этой «заурядной любезностью». Чтобы ускользнуть от шумной суеты, она увлекает гостя в свой будуар. Это вроде первого этапа, после чего она ведет его в спальню, где, сославшись на жару, сбрасывает платье, меняя его на другое, то есть позволяет ему увидеть ее прелести; однако потрогать не дает. Когда, возвратившись на бал, Эдмон замечает, что девушка вновь скрылась, он уже знает, где ее искать, и безошибочно направляет свои стопы в спальню. Будуар как бы приглашает к любви: само его расположение пробуждает у мадемуазель де Сент-Эдм страсть к шевалье де Горвилю — так явствует из «пьески-пословицы» Кармонтеля под названием «В будуаре».
Близ городских застав появляются (в подражание затейливым загородным особнякам) специально замысленные для прогулок места — именно их посещают знатные дамы, терзаемые греховными искушениями. Парки во французском стиле также становятся излюбленным местом встреч, а при случае и заигрывания. Там вычерченные по линеечке аллеи предоставляют выигрышную сцену для театрализованных светских романов подобно тому, как в конце столетия английские парки, с немалым искусством создающие впечатление дикости, сделаются приютом для любовных утех в ином, более интимном стиле.
В ту пору Париж был щедро оснащен изысканными декорациями для великосветских шашней. Таким местом был, например, сад Тюильри при дворце, воздвигнутом некогда для Екатерины Медичи на месте бывшей черепичной фабрики («тюиль» по-французски «черепица», отсюда и название). На протяжении четырех столетий это место давало искателям любовных утех возможность для встреч, а то и для торопливых уединений. Начиная с царствования Людовика XIII там стало можно прогуливаться всем желающим при условии, что они прилично одеты. По свидетельству Соваля, парк вскоре прослыл «приютом любви». В «Комедии Тюильри» (1635), третий акт которой сочинил сам Корнель, действует юный Атлант, завсегдатай этих мест. Стало быть, потому-то его дядюшка выбирает именно Тюильри для встречи племянника с подосланной им молодой женщиной, которой поручено соблазнить его и тем отвратить от любви, противоречащей матримониальным замыслам дяди.
Самая шикарная манера ухаживать состояла в том, чтобы дать концерт для своей возлюбленной в «Эхе» (так называлась округлая площадка в конце центральной аллеи Тюильри, обнесенная стеной). Если затеять это в часы наплыва публики, у вашей любви будет множество свидетелей. Имелись места и поукромнее, вроде обрамленной двумя террасами лужайки (так называемого «кроличьего садка Реньяра»), что, служа продолжением парка королевы, тянулась до старинных бастионов. Этот укромный уголок, примыкавший к западной оконечности парка, начиная с XVII века считался местом разврата.
Около Садка кадрились, да уже и переходили к завершающему этапу: лабиринт Екатерины Медичи, существовавший там в те поры, «долгое время был отмечен подвигами влюбленных парочек», — пишет Анри Соваль. Если бы его кипарисы могли заговорить, «они поведали бы нам множество милых маленьких приключений, о которых мы понятия не имели». Лабиринт перестал существовать после переустройства территории парка Ленотром в 1664 году. Но обычай от этого не изменился: любовники, в особенности гомосексуалы, продолжали искать в парке мимолетных услад. Так, Бернар Жирардо, арестованный за содомию в 1737 году, привел туда молодого человека (на самом деле тот был доносчиком), которого он закадрил на берегу Сены, и объявил ему: «Есть места, где мы можем себя чувствовать вольготно и без помех поразвлечься».
Причиной подобного предпочтения являлось то, что парк принадлежал королю: производить там аресты было запрещено. Полицейским приходилось выманивать правонарушителей наружу угрозами либо хитростью — предложив, к примеру, пропустить стаканчик в таверне за пределами крепости. Если из-за этого разражался скандал, они проигрывали партию. С конца XVII века Тюильри для «женоподобных кавалерчиков» становится по преимуществу территорией кадрежа. Впрочем, не единственной: скажем, Морис Леве отмечает в этом смысле важную роль Порт-Сен-Мартен, Сен-Жерменской ярмарки, Пале-Рояля, Малого моста, берегов Сены. Однако при Людовике XV именно в Тюильри по вечерам, после восьми часов, сходились любители мальчиков, это продолжалось до той поры, пока полицейский надзор не вынудил их к большей осторожности. Слава этого места достигла провинции: скажем, маркиз де Брессэ, прибыв из Нормандии, тотчас направился туда. Там он был арестован 9 октября 1725 года, когда предложил позабавиться некоему юноше — и надо же, какое невезение: это был лучник, совершавший обход!
Есть свое преимущество в том, что существуют места, заведомо предназначенные для кадрежа: это избавляет от недоразумений — цель встречи, происходящей здесь, очевидна. Соответственно и просьба может быть прямой, да зачастую и грубой.
Так, 24 февраля 1725 года шевалье де Жансон был застигнут в момент, когда предложил одному молодому человеку «снять с него штаны и поиграть с его хозяйством». У «паскудников», как их в то время называли, было свое место собраний: аллеи, прилегающие к подковообразной стене, нижний пруд. Те, кто там прогуливался на склоне дня, искали приключений — отсюда столь откровенная атака. Вот и аббат де Буарено заявляет незнакомцу: «Вы, несомненно, хотите подыскать себе какую-нибудь другую компанию, задумали поразвлечься? Я прекрасно знаю, что в такой час в эти места не приходят с иной целью».
Какой бы то ни было ответ на обращение здесь сам по себе равносилен согласию. Кустарники и подстриженные тисы, что рядами тянулись вдоль берегов Сены, или сады аббатства Фельянов (на месте нынешней улицы Риволи) служили, как свидетельствует Морис Леве, гостеприимным приютом. В ту пору и Жан-Батист, отец де Сада, таким же образом попался на кадреже в Тюильри. Вечером, около половины девятого, он был замечен гуляющим вокруг боскетов (декоративных выступов из ровно подстриженных в виде стенок деревьев) и потом присел на скамейку, окликнул проходящего юношу, приветствовал его и пригласил сесть рядом. Тот повиновался. Это считалось формой согласия, дальнейшее сближение шло напрямик. Хотя граф уже, по собственному признанию, успел помастурбировать, он предложил парню «вставить ему». Хотел отвести его за боскет, но молодой человек (оказавшийся полицейским агентом) уговорил пойти к нему, это, мол, совсем рядом. По его знаку графа де Сада арестовали, но, принимая во внимание его ранг, вскорости отпустили.
В других местах любители клубнички этого сорта вели себя осторожнее. Прежде чем объясниться откровенно, следовало позондировать почву. Так, аббат де Рошфор, в 1704 году выходя на охоту близ парижской мэрии, приставал к лодочникам с оглядкой. Заводил разговоры на безобидные темы, потом приглашал свою жертву зайти к нему в комнату, а на то, чего ожидает в дальнейшем, намекал туманно («развлечься», «как вы наверняка делаете со своими друзьями»), переходя к более вразумительным объяснениям лишь при втором свидании. Да и другие примеры подтверждают, что при знакомстве вне традиционных мест для достижения желаемого полагалось дождаться второго рандеву. Для объяснений имелся свой код, ныне, увы, утраченный, что позволяло не нарываться на грубость. Полицейским ищейкам код был известен. В 1737 году Бернар Жирардо с выразительными ужимками приблизился к одному из них, не чуя опасности, посмотрел ему прямо в лицо и подал «обычный сигнал паскудников», затем продолжил свой путь, оглядываясь, чтобы проверить, следует ли тот за ним.
Но вот настал момент уточнить сексуальную цель встречи. То есть первый жест еще можно было истолковать двояко, — по сути, он был понятен, но по форме безобиден. Теперь же пора предложить искупаться в Сене, чтобы вынудить раздеться, или помочиться — продемонстрировать свою эрекцию. Тому, кто не пожелает понять этих намеков, достаточно лишь продолжить свой путь. А приблизиться и завести беседу — это уже согласие, за которым должны тотчас последовать конкретные предложения. (Повторение первого нейтрального жеста также равносильно приглашению сделать новый шаг. В 1734 году полицейский агент приметил в Люксембургском саду Бернара, мастера париков, тридцати одного года от роду, который выдал себя лишь тем, что встречался на его пути слишком часто, «и всякий раз, снова и снова проходя мимо, приподнимал шляпу». Чтобы он объяснился, потребовалось затащить его в кабаре.)
Возникновение особых мест для кадрежа гомо-сексуалов изменило стиль их сближения. Исчезает страх вызвать возмущение, и отказ не кажется таким оскорбительным. В то же время полицейский надзор мало-помалу порождает недоверие между ними. Во времена Людовика XVI они еще кадрятся в Тюильри, но реже занимаются там любовью. Скорее предпочитают комнатки, которые предлагают дружественные кабаре, расположенные поблизости. Но этот парк наперекор всему остается до наших дней излюбленным местом кадрежа геев, расшифровка нынешних кодов которого дана в книге Ги Окенгема «Ночная птица» (посмертное издание 1998 года).
Что до ухажеров, предпочитающих молодых женщин, они тоже продолжают посещать Тюильри. Те и другие практики здесь соседствуют, не мешая друг другу: на то есть разные аллеи, да и время суток зачастую не совпадает. Слишком лобовые атаки не в чести, влюбленные сохраняют застенчивость. В «Карманных часах любовника» (1789) упоминаются комплименты, которые отпускают вскользь женщине, идущей навстречу, и «внимательные» взгляды, но также не забыт «тот боскет, у коего красавицы прогуливаются с намерением кого-нибудь подцепить». Если Мопассан мимоходом и обращает нежные стихи к молодой матери, которая, сидя на скамье, наблюдает за игрой своего ребенка, при всем том его дерзость ограничивается прикосновением губ ко лбу малыша! В XIX веке влюбленные пристрастятся к прогулкам в летнюю пору под апельсиновыми деревьями. Они будут ходить туда в поисках родственной души. И вот, как только в парк выставляют деревья в кадках, мамаши, имеющие дочерей на выданье, выводят их туда. «Чинно усаживаются на стулья, расставленные со стратегическим расчетом близ главной аллеи», и подстерегают фланирующих холостяков. Эта демонстрация девушек станет так знаменита, что их прогулки в Тюильри войдут в рекламные проспекты! Но отныне место станет маркированным. Для бальзаковских денди «женщина, по воскресеньям посещающая Тюильри, аристократически выражаясь, не имеет цены».
Век XVIII изобрел для кадрежа новое место, обреченное на яркий успех: публичный бал. Первым из подобных институций — и не имевшим себе равных на протяжении двух столетий — был бал в Опере, зарождение которого знаменует конец царствования Людовика XIV. Семейство герцогов Орлеанских, по сути, обосновалось в Пале-Рояле начиная с 1692 года. Когда в 1715-м Филипп Орлеанский стал регентом, двор из Версаля переместился в Париж. Людовик XV, в то время еще ребенок, въехал в столицу 30 декабря того же года. А 31-го, чтобы ознаменовать его прибытие и наступление Нового года, был выпущен ордонанс, разрешающий давать в зале Оперы публичные балы.
Конечно, балы-маскарады существовали уже давно: Людовик XIV любил организовывать их. На этих придворных балах каждый был на виду, все узнавали друг друга. В Опере балы стали повторяться регулярно. В середине XVIII века их давали каждое воскресенье со Дня святого Мартина до Великого поста, прекращая лишь на время поста Рождественского. А в дни карнавала могло быть и два, и даже три бала в неделю. Вскоре три бала в неделю (по средам, субботам и воскресеньям) станут правилом. Бал в Опере — настоящий ночной клуб, открывавший свои двери в одиннадцать вечера и закрывавшийся утром часов в шесть или семь.
Сюда мог сходиться весь город, аристократы и буржуа вперемешку; высокая входная плата (шесть ливров) позволяла избегать нежелательных вторжений. Маска и домино обеспечивали анонимность. По крайней мере, они избавляли от целомудренной сдержанности, хотя завсегдатаи все же хвастались, будто умеют отличать знатных дам по их манерам. Высокопоставленные особы могли здесь забыть о постоянно устремленных на них посторонних взорах, да порой и о своей репутации, недаром молва утверждает, что Мария-Антуанетта и граф де Ферсен встретились именно там, в Опере.
Такой успех побудил устроителей переоборудовать помещение: посредством специального механизма партер мог быть поднят до уровня сцены, два оркестра расположили по двум противоположным углам, к услугам публики были также буфет и ложи для дам и для господ, которые «уважают себя» и расположены не более чем позабавиться зрелищем, достойным сравнения с римскими сатурналиями. По мнению Мерсье, который описал эти балы времен царствования Людовика XVI, их предназначением были откровенные амурные шашни. Тем не менее в те годы посещать их стало престижно, снобы отправлялись туда не столько в чаянии наслаждений, сколько ради пикантной дрожи нарушения запретов. Монах, сбежавший из монастыря, сумев там побывать, чувствовал себя счастливейшим из смертных, однако переодетые священники, напротив, проявляли признаки пресыщенности. «Когда у женщин уже и попросить нечего, становится скучно; а все равно идешь, чтобы завтра говорить, что вчера был на балу и сумел там не задохнуться». Когда набивалось достаточно много народу, в толпе возникали приливы и отливы, но женщины ныряли туда, не боясь давки.
После перерыва в годы революции совершенно бесподобный успех ожидал балы в Опере на всем протяжении XIX века. После пожара 1873 года этим балам пришлось перебраться из так называемого «зала на улице Лепелетье» в Опера Гарнье, где Третьей республике, однако, не удалось возродить искреннее веселье времен монархии и империи. Первый бал, организованный там по случаю карнавала 1877 года, разочаровал критиков — не помогло даже присутствие Штрауса. «Несмотря на пышность декораций, яркий свет и шум толпы, в воздухе сгустилась какая-то скука, неведомая прежним балам на улице Лепелетье», — сетует газета «Тан». Автор объяснял это отменой бесплатных билетов для женщин, отчего на место бережливых небогатых дам заступили красотки слишком легкого нрава. «Создается впечатление, будто главной заботой дирекции было заманить сюда как можно больше молочниц и пастушек Ватто, малюток в масках и в голубых, розоватых или желтых помятых платьицах».
Тем не менее бал остается местом достаточно эффективного кадрежа, если верить забавному перечню расходов, который тогда циркулировал в обществе, — его приписывали одному из светских львов: «Вход — 10 франков; заказанные напитки, экипаж и туалет — 18, 20 франков; ужин у Бребана с долговязой Аделью, встреченной в фойе, — 50 франков; консьержке Адели за то, чтобы разбудила, — 2 франка; оставить на память Адели, расположенной ко мне весьма дружелюбно, — 60 франков». Общая сумма достигла 146,20 франка, включая ошибку в счете и 5 франков, оставленных горничной за то, что отчистила на его одежде пятна… оставленные свечой. Таким образом, 80 % потраченных денег израсходованы на встречу. Дамы, сохранившие достоинство, оказались там в ничтожном меньшинстве, однако имелся безошибочный способ отличить их под маской: похлопать по заду. Не имея привычки к подобным знакам внимания, они гневно вспыхивали, между тем как кокотки только роняли, не оборачиваясь: «Не угодно ли прекратить?»
После отмены привилегий бал в Опере тоже утратил свою: у него сразу появились опасные соперники. Едва наступила термидорианская реакция, в Париже стали множиться публичные балы. Мода на них достигла максимального расцвета в промежутке между 1830 и 1848 годом: Прадо, Тиволи, Валентино, Монтескье, Зал под акациями, не говоря уж о забегаловках на берегу Сены, куда стекалась публика попроще; обольщение здесь происходило более спонтанно и менее корыстно. Бал в Опере был теперь не более чем одним из многих, причем тамошняя обстановка казалась устарелой. В 1903 году он закрыл свои двери.
Это случилось 1 июля 1730 года в Савойе, вблизи городка Тон. Юный Жан-Жак (ему было двадцать лет) встретил двух дам, совершавших прогулку верхом. Будучи прескверными наездницами, они не могли переправиться через речку. Проявив предупредительность, он взял их лошадей под уздцы и заставил перейти на другой берег, после чего собрался удалиться, «как дурень». Простодушие или робость? Другой бы на его месте использовал ситуацию; и другие молодые особы были бы раздосадованы, что ими пренебрегли. Но благородные девицы де Граффенрид и Галле нашли такую невинность трогательной. Их спаситель пришелся им по душе. Он промок, они должны пригласить его в замок, дать обсохнуть. Как он реагирует? Как подобает галантному мужчине: «Но, мадемуазель, я ведь не имею чести быть знакомым госпоже вашей матушке, что она скажет, если я вдруг появлюсь?» Но это, оказывается, не довод: матери как раз нет дома! Он больше не может разыгрывать простофилю. «Электрический разряд был бы не столь стремителен, как воздействие этих слов на меня».
Рассказывая об этом своем юношеском приключении, Руссо сам первый посмеивается над собственной неловкостью. И слегка привирает. Девушки поддразнивают его, щедро пуская в ход арсенал женского обольщения. Более разбитная предлагает ему взобраться к ней на лошадь, так что он волей-неволей оказался прижат к ее спине. Его сердце бешено заколотилось; она, заметив это, сказала, что и ее собственное несется вскачь от страха, как бы не упасть. «Сама моя поза почти что побуждала меня проверить истинность моих предположений», — признавался Руссо в «Исповеди». Но он не посмел. Когда же они оказались в замке, языки развязались. Но и только. Проходили послеполуденные часы, а он и не пытался ничего предпринять.
Однако стоило ему остаться наедине с той или другой, его замешательство выдавало сильное смятение. Когда речь зашла об обеде, он огорчился, что не подали вина: «Я немножко надеялся на это подспорье, чтобы расхрабриться». Стало быть, все дело было именно в робости. И юноша злился сам на себя. Покончив с трапезой, пошли в сад рвать вишни. Забравшись на дерево, Жан-Жак целыми горстями бросал их в подставленные передники. Он даже осмелился обозреть декольте мадемуазель Галле, думая про себя: «Зачем мои губы не вишни? Как бы я их бросал туда! От всего сердца!» Эта ему нравилась больше. Оказавшись с ним вдвоем, она начинала тяжело дышать и не поднимала глаз; он позволил себе единственную вольность — поцеловал ей руку. О счастье! Отнимая руку, она не выглядела рассерженной. Занавес. Они больше никогда не увидятся.
Приключение не удалось, то-то посмеялись бы Вальмон или Ловелас! Но автор — и это всего страннее — отказывается признать, что сплоховал. Он чистосердечно верит в собственную скромность, хотя «иные скажут, что это моя глупость». Он напирает на то, что помыслы девушек были невинны. Вот и доказательство: их же было двое! Собственное благочинное поведение приводит его в экстаз, он не вменял его себе в обязанность, но это пришло как наитие: «Мы приняли тон, который внушили нам наши сердца». Высокое слово произнесено. Разве невозможно забыть животные поползновения и предаться одному лишь влечению душ? «Мы любили друг друга без тайн и стыда, и нам хотелось вечно любить так». По крайней мере, он старается убедить себя в этом, ведь физическое возбуждение там присутствовало. Это воспоминание становится более драгоценным, чем память о любовной победе. В тот день ему открылось сладострастие высшего порядка, превосходящее то удовольствие, что он бы получил от обольщения, достигшего цели. «Я, быть может, испытал больше наслаждения от этой любви, завершившейся поцелуем руки, чем вам когда-либо выпадало от ваших романов, которые с этого по меньшей мере начинались».
Мы, к сожалению, не располагаем на сей счет версиями девиц де Граффенрид и Галле. Возможно, они и впрямь были столь невинны, как утверждает Жан-Жак. Однако две юные девы, гуляющие без сопровождения и приводящие в свой замок промокшего молодого человека, сердце которого стучит будто полковой барабан, призывающий атаковать, немного фривольны для простушек. Скорее похоже на то, что подобная ситуация и неуклюжесть их «пленника» позабавили этих шалуний. В эпоху, которая довела до предельной изощренности науку амурных стратегий, сама наивность парадоксальным образом стала оружием соблазна. Но Руссо здесь желает выступить как антисоблазнитель, как антипод Вальмона или Ловеласа. Он мог бы продемонстрировать действенность неуклюжести как любовной тактики. Но предпочитает утверждать, что его цели благороднее, да и сладострастнее.
Здесь-то и заключается существенное новшество. Ведь использование неловкости как средства достигнуть вожделенной цели отнюдь не назовешь беспрецедентным приемом. Тип робкого воздыхателя, который соблазняет, отрекаясь от своей лучезарной и победоносной мужественности, — старинная тема, каждая эпоха ее обыгрывает на свой манер. Согласно классической схеме, мужчина стремится выступать в роли покровителя, он обольщает так же, как охотится или сражается, — показывает свою силу. Но наряду с неотразимостью продубленных ветром моряков и обожженных солнцем воинов Овидий ведает и непостижимую притягательность болезненных, бледных, изможденных бессонницей воздыхателей. Согласно представлениям римлян о любовном безумии, все это признаки терзаний, переживаемых в честь возлюбленной.
Изощренность техники обольщения пробуждает недоверие — тем трогательней неуклюжесть поклонника. Приемы такого рода были известны еще Корнелю, порукой тому «Комедия Тюильри» (1635). Аглант, преследуемый авансами соседки, которую не любит, пытается уклониться от скучного разговора, ссылаясь на свою застенчивость. Флорина же, напротив, усматривает здесь доказательство любви. «Рассудочных бесед всегда фальшивый строй / Претит влюбленному, он с раненой душой / В смятенье мечется, но хоть мятежны сны, / Его томящие, слова его честны» (акт III, сцена 3). Если вспомнить Руссо, разница в том, что Аглант, в отличие от него, не гордится своей неловкостью, а, напротив, видит в ней лишь признак своей незаинтересованности.
Искренность, неловкость, слабость воздействуют тем сильнее на фоне ломания пресыщенных обольстителей, ошеломленных такими предпочтениями партнерш, которые будто и не знают правил их игры. У Мариво в «Двойном непостоянстве» Фламиния порывает со всеми тонкостями амурного обихода, найдя сердечное обновление во встрече с простодушным Арлекином: «Сказать по чести, принц прав: у этих маленьких людей в любви такой подход, что устоять невозможно».
Притворная наивность оборачивается парадоксальной хитростью соблазнителя. Мари Шарпийон разыгрывает перед Казановой кающуюся обольстительницу, но сам-то он разве не пытался влюбить ее в себя, именно для этого отказываясь приударить за ней? Вальмон использует аналогичное оружие против президентши де Турвель, и Фламиния советует то же Лизетте, мечтающей очаровать Арлекина: никакого кокетства, гримасок, ни одного легкомысленного или опрометчивого жеста, ни малейшей аффектации в поведении: наплевать на все милые небрежности, нежности, ужимки, остерегаться лукавых взоров, беспечных или заносчивых поз, вызывающих острот, дерзких выходок, наигранного тона. «Надобно, если угодно, не давать никакой воли всем этим приятностям». Так что же остается? Все эти бесчисленные кадрежные ухватки следует заместить искренностью, столь же незамутненною, как само слово, каким ее обозначают.
Это недоверие проявилось в «Саде честной любви» (до нас дошло несколько его изданий, следовавших друг за другом на протяжении столетия). Старейшее из них датировано 1709 годом, в него включен наряду с прочим короткий эпистолярный трактат, выдержанный в традициях секретарской переписки века минувшего. В более позднем издании 1784 года этих писем уже нет. Зато здесь публикуется образчик письма, призванного принудить адресата к молчанию: «Сударь, для влюбленного Вы слишком красноречивы, та чрезвычайная страсть, которую Вы якобы питаете ко мне, способна выражаться лишь беспомощным языком; это вселяет в меня уверенность, что на сочинение прекрасного письма, присылкой коего оказали мне честь, Вы потратили больше времени, нежели на терзания любви, каковою, по Вашим словам, Вы ко мне воспылали».
Дополнительный шаг в освоении темы делает Жан-Жак своим приведенным выше примером. Отказ от кадрежа не только оборачивается источником соблазна, но и сам соблазн осмысляется на новом уровне, открывая путь к высшему сладострастию, к наслаждению не тела, а сердца. Отказ при этом абсолютен, ведь речь идет о воздержании не только от видимых проявлений любовной осады, но еще и от самих приключений, которые становятся возможны в итоге.
Этот миф о «вознагражденной добродетели», если похитить у Ричардсона подзаголовок его «Памелы», воплощается в празднике розы, «изобретенном» в 1766 году графиней де Жанлис. Сара Маза усматривает в нем идею «антиобольщения»: та, что устояла перед соблазнами, осталась девственницей, обольстительна самой своею добродетелью — или, если выразиться прозаичнее, тем приданым, которым ее одаривают важные дамы, блуждающие по собственным землям, безрассудно ища в деревнях пастушек, похожих на тех, кого видишь в Комической Опере. Зато карикатуристы на сей счет не заблуждались. У Кармонтеля благотворительница опасается, что ее скромница, которой придется вручить награду за выдающееся целомудрие, окажется «страшна, как смертный грех», разу нее нет любовника. Она тревожно расспрашивает об этом кюре, которому поручено произвести отбор кандидаток: «Они все дурнушки, не так ли, милый пастор?» — «Можно сказать, что их украшает очарование добродетели». — «Ах! Я так и знала, это наверняка жуткие уродины!» В принципе предполагалось, что девушка, заслужившая награду, сможет выйти за того, кого любит, а не искать богатого мужа, который взял бы ее бесприданницей. Но не было ли это на деле всего лишь заменой личной прелести привлекательностью приданого и самой добродетели — ценности, на которую общество того времени напирало весьма старательно?
Таким образом, борьба с традициями обольщения имела и политический аспект. Это было реакцией на отклонение, свойственное нравам предыдущей эпохи, когда любовное завоевание, наряду с войной и охотой, воспринималось как одно из развлечений знатных сеньоров. Разве Дидро не связывал к тому же галантность с монархией? В стране с деспотическим правлением галантности нет, поскольку и мужчины не свободны, и женщины не могут проявлять свою власть. Но выяснилось, что и при демократии галантности нет места, ибо теперь мужчины слишком добродетельны, а их манеры «жестки и грубы». А вот «при таком правлении, когда один занимается делами всех, — замечает Дидро в статье «Галантность», написанной для «Энциклопедии», — праздные граждане куда больше посвящают себя общественной жизни, у женщин здесь больше свободы, мужчины приобретают умение нравиться им, и мало-помалу формируется то искусство, которое можно назвать искусством галантного обхождения».
Добродетельный протест против испорченности нравов, внезапно вспыхнувший в тогдашнем обществе, возник отнюдь не во имя любви. Мыслители отдавали предпочтение браку без страсти, уподобляясь в том гуингмам, этим лошадям-философам из «Путешествий Гулливера». Таков брак Юлии с господином де Вольмаром в романе Руссо. Таков, без сомнения, лучший вариант для какой-нибудь из награжденных скромниц, заслужившей свободу выбирать себе партию по вкусу, но лишенной возможности когда-либо узнать, вправду ли парень, милый сердцу, но не посчитавший нужным приударить за ней до ее обогащения, готов теперь жениться не только ради денег. И по всей видимости, на такой же брак решилась юная Манон Флипон, боявшаяся, как бы не совершить выбор под влиянием одного лишь зова плоти.
Эта последняя, которой предстоит прославиться под именем мадам Ролан, хорошо чувствовала связь между обольщением и властью. Она не пожелала, уподобясь монарху, иметь вокруг себя «двор». «Я ненавижу любезников настолько же, насколько презираю рабов», — пишет она в своих «Мемуарах», созданных в дни ее заточения. Если она и признает за собой желание нравиться, то лишь в силу того шарма, который придают ей чистота и строгость ее принципов. То есть ценности, отрицающие фривольность «старого режима», который она осуждала уже в 17 лет, в пору, «когда добродетель уважают меньше, чем талант». Об этом она писала своей подруге Софи: «Оба пола взаимно портят друг друга своим желанием нравиться, которое всегда опасно, если потворствует слишком легкомысленной манере общения, подогреваемого тщеславием и располагающего к крайней фривольности». Вскормленная мечтаниями о Римской республике, она всем сердцем желала, чтобы нравы изменились.
Для этих мужчин и женщин, что сделали революцию, обольщение — ловушка, сеть, в которую нас заманивает мир. Оно маскирует правду индивидуальности подобно тому, как галантная дама, «восседая на престоле целомудрия, несет в себе свою дерзость». Поэтому, когда заходит речь о выборе мужа, Манон без колебаний объявляет, что «внешность ей абсолютно безразлична, право на ее интерес имеют только характер, чувства, образ мысли, лишь они могут побудить ее решиться». Она и сама не претендует на то, чтобы «пленить его только своими прелестями». Она рассчитывает, что Провидение и благоразумие родителей избавят ее от дважды вдового негоцианта или провинциального врача, который по возрасту почти вдвое старше нее. Но разум запрещает ей отвергнуть их по причине одного лишь физического неприятия: «Никогда внешность не будет для меня решающим обстоятельством».
Буржуазия, без ума влюбленная в добродетель, проливавшая слезы над «Новой Элоизой», отвергла регламентированную социумом комедию любовного сближения во имя искренности. Вслед за Дидро она полагала, что средоточие всех наших бед в том, что естественное состояние человека искажено вторжением в его внешний и внутренний обиход всяческой искусственности и фальши. «Тогда его поиск счастья будет устремлен к прозрачности сердец, простоте, правде, причем с одновременными попытками вывести из игры тело, как свое собственное, так и чужое», — пишет Доминик Годино. Но возможно ли это, желательно ли? Ведь в сердца можно проникать посредством речей, не так ли? Разве мы не рискуем, как в «Опасных связях», обмануться, когда перед нами разыгрывают комедию искренности? Как бы то ни было, потребность в чистосердечной открытости присуща не только девушкам, ищущим ответа на вопрос, сколь они сильны по части обольщения. Это еще и политическая ставка поколения, желающего порвать с лицемерием «старого режима». Шарль-Луи Руссо, депутат от Тоннера и автор «Эссе о воспитании и гражданском и политическом существовании женщин согласно Французской конституции» (1790), тоже ополчается на родителей, которые, заботясь об удачном замужестве дочери, подстрекают ее к кокетству, учат приемам, какими можно привлечь взоры мужчин и возбудить их желания. Скомпрометированный развратным веком, «кадреж», даже с самыми благими намерениями, представляется в ту эпоху чем-то чуждым республиканским добродетелям.
Женщина, первой открывающая свои чувства, во все времена считалась распутной. «Та, что способна об этом просить одного, никому не откажет», — изрекает персонаж Корнеля. Эта концепция остается неизменной и в XVIII веке. Конечно, распутство перестало считаться преступлением, однако мужчина, к которому обратились с подобной просьбой, избавлен от обязанности быть щепетильным. «Ныне, — рассуждает Мерсье, — некоторые женщины от безделья, из любопытства, а главное, из самолюбия не отказывают себе в праве атаковать первыми. Но установления природы из-за этого не перестанут быть нерушимыми; мужчины имеют право на отказ, или же все сводится к мимолетной интрижке». Так и юный принц де Линь, любви которого домогались «негодницы из Оперы», без малейшего стеснения разрушал их «прожекты», отнюдь не отказываясь попользоваться их милостями. «Не любя этого рода положений, — писал он, — я полагал, что они — тот единственный случай, когда позволительно быть скорее плутом, нежели простофилей».
Коль скоро молодые люди, становясь объектом откровенных домогательств, приходят в растерянность, женский кадреж волей-неволей должен оставаться лимитированным. Но девушки, чье общественное положение выше, чем у их возлюбленных, все-таки должны помочь им перейти Рубикон. Так, в 1730 году в Херфордшире Джеймс Перри подвергся форменной осаде со стороны некоей богатой наследницы по имени Партенисса, которой он демонстрировал игру на спинете. Сначала она пыталась его раззадорить во время обеда оскорбительными замечаниями в адрес жителей его родного города. Когда же разговор пошел в повышенных тонах, девица дошла до того, что швырнула ему в голову кувшин с сидром к немалому изумлению своей матери, которая при сем присутствовала. Несмотря на чувство, которое он к ней питал, его гордость самца была задета — Джеймс решил, что ноги его больше не будет у нее в доме. Тогда уже мать Партениссы послала к нему дочку с извинениями и просьбой возвратиться. Его отказ стал поводом для сближения: пытаясь увлечь молодого человека за собой, девушка положила ему руку на плечо, он же воспользовался этим, чтобы стремительно заключить ее в объятия.
Тем не менее ей пришлось пустить в ход все хитрости мужского кадрежа, чтобы дело продвинулось дальше. Показать ему картинку на библейский сюжет «Лаван, ищущий своих идолов», чтобы подсказать: мол, Рахиль, сидящая на идолах своего родителя, не могла встать, потому что с ней было то, «что бывает у женщин», — он же притворился наивным простачком. Затянуть карточную игру настолько, что ее мать вышла из-за стола и громко хлопнула входной дверью, чтобы соседи подумали, будто Джеймс ушел. В ту ночь он остался с ней, но ограничился тем, что уснул, сжимая ее в объятиях. Пришлось ей осведомиться, как ему нравится маленький бутончик, проросший на ее бюсте. Тогда он отважился на более определенную ласку и на первый поцелуй. И снова не кому-нибудь, а все ей же пришлось сыграть пьеску на клавесине, чтобы дать ему за это время собраться с духом. Уф! На сей раз он наконец отважился поведать ей о своей страсти. Тут уж она поиграла с ним дня два-три, прежде чем призналась в своей. Все это произошло 1 мая 1731 года. Им потребуются еще три года, прежде чем тайно пожениться (совместно прочитав текст церемонии, позаимствованный из церковной книги, причем мать еще умудрилась потерять кольцо). И лишь тогда их союз был должным образом увенчан: «Нет нужды объяснять читателю, что произошло с нами после церемонии бракосочетания, но прежде, чем вернулась старая дама в сопровождении служанки, я овладел всем, чего могла желать моя душа».
Хитрости Партениссы — из мужского арсенала: двусмысленный физический контакт, тенденциозный комментарий к безобидной гравюре, якобы запертая дверь и даже фальшивая брачная церемония, идея которой принадлежала ей. Необузданность, которую она проявляет, и преимущественное право на разрыв, которым в ответ пользуется он, показывают, что отношения полов могут радикально перемениться из-за различия в общественном положении.
Итак, граница между полами начинает расплываться в Европе эпохи Просвещения, научившейся анализировать их взаимоотношения при свете разума? Нет смысла и дальше держаться за привычные образы охотника и добычи или, напротив, Евы-совратительницы: по меньшей мере, надлежит все это осмыслить. На вопрос, почему мужчины ухлестывают за женщинами, а не наоборот, можно ответить, что «естественно обращаться с просьбой к тому, кто всегда склонен согласиться». Но и это мнение, приведенное Дидро, доказывает, что старые клише более недостаточны. При всем том, если философ объявляет естественной галантность, «это разнообразие энергических либо деликатных средств, которые страсть внушает хоть самцу, хоть самке, жаждущим снискать то предпочтение, что ведет к самому нежному, самому значительному и общему для всех наслаждению», то он указывает на ее несходство с кокетством, побуждающим эту страсть подделывать. Итак, если бы человек мог жить в «грубом и диком» состоянии, то и тогда «самые влюбленные смогли бы преодолеть дистанцию, отделяющую мужчину от женщины». А следовательно, для него нет никакой естественности в том, чтобы предоставлять право на первый шаг исключительно самцу.
Однако если в природе этот первый шаг — простое выражение желания, не является ли девирилизацией замена грубого сближения льстивым соблазнением? XVIII век ставил этот вопрос, но первым, кто теоретически осмыслил эту нейтрализацию полов в обольщении, стал Кьеркегор. Молодые женщины, как заявляет Иоганнес в «Дневнике обольстителя», питают особое расположение к робким мужчинам, в отношении которых они чувствуют свое превосходство. «Смятение, отнимающее у мужчины его мужскую значительность, сводит на нет различие полов». Но если эта робость неподдельна, молодой человек обрекает себя на жестокость со стороны той, кого хочет обольстить. Лишь притворное смятение оказывается действенным приемом в тот момент, когда эта маска спадает. Таким образом, возвращение от мнимого женоподобия к победительной мужественности — наилучшая тактика.
Эту идею развивали впоследствии сначала Ален Роже, затем Фредерик Моннейрон. «Сердцееды» XVIII столетия — Казанова, Ловелас, Вальмон — ни в чем не уступают Дон Жуану, чьи победоносные свершения относятся к веку XVII, но между ними и им есть важное различие: увеличение числа завоеваний уже не является их заветной целью. Они, как подчеркивает Ален Роже, перешли от «этики количества» к «эстетике качества». Их легкомысленное распутство доходит до предела при столкновении с женщиной исключительного склада: таковы несбывшиеся любовные ожидания Ловеласа, надежда Вальмона снова завоевать маркизу де Мертей — это приключения особой важности, как для Казановы — история с Генриеттой.
Ален Роже скрупулезно анализирует случаи применения в целях обольщения, начиная с XVIII века, качеств и приемов, воспринимаемых как женские (добродетель, благочестие, нежность, письма, слезы), а также появление в произведениях романистов черт сексуальной двойственности обольстителя. Так он подтверждает свою идею, что последний стремится идентифицировать себя с объектом соблазнения, при этом, следовательно, утрачивая мужественность. Даже если обладание остается целью соблазнения, его средства, по мнению этого автора, женственны. «Средства и цели взаимно исключают друг друга», — объясняет он, поскольку для обладания необходимо возвратить себе мужественную роль. Отсюда презрение, которое наиболее радикально настроенные личности (как тот же Кьеркегор) питают к результату обольщения. Другие, подобно Казанове или Дон Жуану, отказываются от обладания одной женщиной, без конца переходя от связи к связи, что позволяет им непрестанно возобновлять игру соблазнения. Что до Вальмона и Ловеласа, их ошибка в том, что они хотят выйти из этой игры через обладание.
В этой перспективе история возрастающей изнеженности обольстителя пройдет ряд этапов, начиная с фигуры денди XIX века, который соблазняет постольку, поскольку берет женщину себе за образец: таковы байроновский Дон Жуан, герои Бальзака, Барбе д’Орвильи и Стендаля. Эстетский «конец века» продолжит эту линию, рискнув довести тему обольстительности в женской манере до таких крайностей, как искушения гомосексуальности и гермафродитизма в образах Сперелли у д’Аннунцио, уайльдовского Дориана Грея или Таммуза у Пеладана. Конечным результатом здесь явится «лесбиян» (определение Алена Роже из его работы «Ереси вожделения»), который соблазняет, давая в полной мере выразиться женской стороне своей натуры и уподобляясь «западне», успокаивающей свою «добычу».
Может быть, следовало бы с другой меркой подойти к интерпретации произведений, которые, несмотря на весь свой успех, являют нам лишь одну романическую грань истории любовных сближений эпохи Просвещения. Изображенные их авторами тончайшие ухищрения куда как далеки от той грубости, которой эти отношения были отмечены за полтора века до того, и этот отпечаток отнюдь не стерся. Женщины, бесспорно, сыграли первостепенную роль, взяв на себя функции полиции нравов. Но, усмотрев здесь торжество женственных ценностей над грубым мужским желанием, мы впали бы в тот же сексистский предрассудок. «Образцовый республиканец мужествен и крепок» — такова модель руссоистского происхождения, внесшая свою лепту в этот предрассудок, который на заре XIX столетия породит новый всплеск мачизма.