Древняя Русь в течение IX-X вв. из непрочного племенного союза превратилась в единое раннефеодальное государство. Походы киевских князей Олега, Игоря и Святослава ввели Русь в сферу европейской политики. Тесные дипломатические, торговые и культурные отношения Древней Руси с ее южными соседями — с Болгарским» царством и особенно с крупнейшим государством Юго-Восточной Европы — Византией подготовили почву для принятия христианства. Этот важнейший этап в идеологической жизни Руси не только поставил молодое государство в ряд христианских стран Европы[41], как бы сблизил и уравнял их в религиозно-этическом мировоззрении, но и отвечал насущным интересам великокняжеской власти и феодального строя в самой Руси.
Христиане были в Киевской Руси и задолго до ее официального крещения: христианкой была жена киевского князя Игоря — Ольга (ум. в 969 г.), в Киеве имелась христианская церковь Ильи, но государственной религией христианство стало лишь около 988 г., при внуке Игоря — великом князе Владимире Святославиче.
Принятие христианства имело значительные последствия для развития книжности и литературы Древней Руси. Болгарским и византийским священникам, приехавшим на Русь, и их русским ученикам и последователям потребовалось незамедлительно переписывать или переводить книги, необходимые для богослужения; нужно было также познакомить новообращенных христиан с патристикой (сочинениями богословов — «отцов церкви»), с житиями святых, с поучениями и наставлениями христианских проповедников.
Наконец, надо учесть еще одно немаловажное обстоятельство. Христианизация Руси потребовала коренной перестройки мировоззрения; прежние языческие представления о происхождении и устройстве Вселенной, об истории человеческого рода, о предках славян были теперь отвергнуты, и русские книжники остро нуждались в сочинениях, которые излагали бы христианские представления о всемирной истории, давали бы новое, христианское истолкование мироустройству и явлениям природы.
Хотя потребность в книгах у молодого христианского государства была очень велика, возможности для удовлетворения этой потребности были весьма ограничены: на Руси было на первых порах мало умелых писцов, а сам процесс письма был очень длительным (напомним, что первые книги писались уставом — крупным почерком, в котором каждая буква отделялась от соседних и скорее рисовалась, чем писалась, — слитное письмо появится лишь в XV в.!); материал, на котором писались первые книги, — пергамен — был очень дорогим.
Поэтому заказчиками книг могли быть либо очень богатые люди — князья и бояре[42], либо церковь.
Древнейшая русская летопись «Повесть временных лет» под 1037 г. сообщает, что князь Ярослав Мудрый «книгам прилежа (имел пристрастие), и почитая е (их) часто в нощи и в дне», он приказал собрать писцов, которые перевели и «списаша книгы многы». Это летописное сообщение, видимо, соответствовало истине: в первой половине XI в. на Руси действительно становятся известными многие памятники византийской и болгарской литературы. Разумеется, что среди переписываемых и переводимых книг преобладали богослужебные тексты или памятники, содержавшие основы христианского мировоззрения и христианской морали. Однако книжники привезли из Болгарии, перевели или переписали и произведения других жанров: хроники, исторические и историко-бытовые повести, естественнонаучные сочинения, сборники изречений.
Факт, что среди более чем 130 рукописных книг XI-XII вв., хранящихся сейчас в наших архивах и библиотеках, около 80 — богослужебные, объясняется, однако, не только тем, что богослужебные книги составляли значительную долю среди древнейших книг Киевской Руси, но и тем, что книги эти, находившиеся в каменных церквях, скорее могли сохраниться, а не погибнуть в огне пожарищ, от которых в первую очередь страдали деревянные жилые строения, в том числе и княжеские или боярские хоромы. Поэтому о том, какие именно книги или произведения и в каком числе списков обращались на Руси в XI-XII вв., мы можем судить лишь по косвенным данным, так как дошедшие до нашего времени рукописи — ничтожная часть книжного фонда XI-XII вв.
И все же можно утверждать, что литература Киевской Руси была посвящена в основном мировоззренческим вопросам. Ее жанровая система отражала мировоззрение, типичное для многих христианских государств в эпоху раннего средневековья. «Древнерусскую литературу можно рассматривать как литературу одной темы и одного сюжета. Этот сюжет — мировая история, и эта тема — смысл человеческой жизни», — так вкратце сформулировал характерные черты литературы древнейшего периода русской истории Д. С. Лихачев[43].
Рассмотрение древнерусской литературы старшего периода мы начинаем с обзора литературы переводной. Это не случайно: переводы в XI-XII вв. в ряде случаев предшествовали созданию оригинальных произведений того же жанра. В целом Русь стала читать чужое раньше, чем писать свое. Но не следует видеть в этом какое-то свидетельство «неполноценности» культуры восточных славян. Все европейские средневековые государства «учились» у стран, наследниц многовековой античной культуры — культуры Древней Греции и Рима. Для Руси важнейшую роль в этом отношении сыграли Болгария и Византия. Подчеркнем также, что восприятие чужой культуры, с ее многовековыми традициями, было у восточных славян активным, творческим, отвечало внутренним потребностям развивающейся Древней Руси, стимулировало возникновение оригинальной литературы.
Византийские и болгарские книги на Руси. Явление «трансплантации». Прежде чем рассмотреть вопрос, какие произведения и жанры переводной литературы стали известны в Древней Руси в первые века после создания письменности, познакомимся подробней с характером деятельности древнерусских переводчиков.
Значительная часть книг, и в частности богослужебных, была привезена в X-XI вв. из Болгарии. Старославянский (древнеболгарский) и древнерусский языки настолько близки, что Русь смогла использовать уже готовый старославянский кириллический алфавит, созданный великими болгарскими просветителями Кириллом и Мефодием[44] в IX в., а болгарские книги, будучи формально «иноязычными», по существу, не требовали перевода; отдельные черты болгарского морфологического строя, как и часть лексики болгарского языка (так называемые старославянизмы) вошли в систему древнерусского литературного языка.
Одновременно осуществляются переводы непосредственно с греческого, при этом древнерусские переводчики не только сумели создать точные, адекватные оригиналу переводы, но и сохранить стиль и ритмику греческих оригиналов. Реже осуществлялись переводы с других языков[45].
Особенности взаимоотношений древнеславянских литератур между собой и их отношений с литературой Византии иногда рассматривались как процесс влияния одной литературы на другую. Древнерусская литература, более молодая сравнительно с литературой Болгарии и тем более — с литературой Византии, предстает при такой постановке вопроса пассивным объектом такого влияния. Правильнее говорить, однако, не о «влиянии», а о своеобразном процессе трансплантации («пересадке») литературы одной страны в другую — о переносе византийской литературы на русскую почву[46]. Дело в том, что до принятия христианства в Древней Руси не существовало литературы (искусство слова было представлено фольклором) и, следовательно, византийской литературе было не на что влиять. Поэтому, на первых порах после принятия христианства византийская литература — непосредственно или через болгарское посредство — была просто перенесена на Русь (трансплантирована). Такой перенос, однако, не был механическим: произведения не просто переводились или переписывались, они продолжали свою литературную историю на новой почве. Это значит, что создавались новые редакции произведений, их сюжет изменялся, первоначальный язык перевода русифицировался, на основе переводных произведений создавались новые компилятивные[47] памятники. Особенно это касалось произведений светского повествования и исторических; произведения богослужебные, сочинения «отцов церкви» или библейские книги в большей степени сохраняли свой канонический текст.
Поэтому деление древнерусской литературы на оригинальную и переводную может иметь значение лишь в том отношении, что мы указываем на происхождение памятника, а не на его место в литературе Древней Руси.
Явление трансплантации оказалось чрезвычайно прогрессивным: благодаря ему Русь в короткий срок получила литературу с разветвленной системой жанров, литературу, представленную многими десятками, а то и сотнями памятников. Уже через несколько десятилетий после начала этого процесса на Руси по образцу переводных памятников стали создаваться свои, оригинальные произведения — жития, торжественные и учительные слова, повести и т. д.
Литература-посредница. Для средневековых литератур характерна и еще одна специфическая особенность — существование литератур-посредниц, т. е. литератур, «книжный фонд» которых (иначе говоря — сумма входящих в них литературных памятников) оказывается в значительной своей части общим для разных национальных литератур. Для южных и восточных славян функцию такой литературы-посредницы выполняла древнеболгарская литература. Она включала как памятники древнехристианской литературы (переводы с греческого), так и памятники, созданные болгарскими авторами, в Моравии и Чехии, а в последующие века и памятники, созданные на Руси и в Сербии.
Литература-посредница объединяла книжность славянских народов (особенно Болгарии, Сербии и Руси) очень долго, почти что до начала нового времени, хотя, разумеется, все более и более возрастал удельный вес «своих» произведений в каждой из отдельно взятых национальных литератур[48].
Жанры переводной литературы. Библейские книги. Обратимся теперь к рассмотрению основных жанров переводной литературы XI-XIII вв. Столь широкие временные рамки — условие вынужденное, поскольку произведения этого периода, как правило, сохранились лишь в поздних списках, и мы можем только по косвенным данным определять время их перевода или проникновения в литературу Древней Руси.
Основой для христианского вероучения и мировоззрения являлись библейские книги (или Священное писание), а также сочинения наиболее авторитетных богословов.
Библия включает в себя книги Ветхого завета и Нового завета.
В Ветхий завет входит так называемое «Пятикнижие Моисея» (книги Бытия, Исход, Левит, Числ и Второзаконие), в котором повествуется о сотворении мира, о древнейшей истории еврейского народа; приводятся основные религиозные и моральные предписания. В последующих книгах: книге Иисуса Наввина, книге Судей и четырех книгах Царств — излагается история евреев в Палестине вплоть до гибели Израильского и Иудейского царств.
Из пророческих книг наибольшей известностью в Древней Руси пользовались книги пророков Исайи, Иеремии и Иезекииля; остальные книги обычно именуются книгами малых пророков. Огромна была популярность Псалтыри — собрания из 150 псалмов (молитв и гимнов). Автором псалмов церковная традиция считает в основном царя Давида, но фактически они слагались в течение длительного времени, принадлежат различным авторам, а некоторые восходят в конечном счете к фольклору. Дидактические поучения и афоризмы содержатся в книгах: «Притчи Соломоновы», «Премудрости Соломона» и «Премудрости Иисуса, сына Сирахова». В книге пророка Даниила излагались пророчества эсхатологического[49] характера, т. е. пророчества о гибели мира и наступлении царства справедливости.
В Новый завет входили четыре Евангелия, «Деяния апостолов», «Апостольские послания» и «Апокалипсис». Евангелия (от греч. евангелион — благая весть) приписывались ученикам Христа — апостолам Матфею, Марку, Луке и Иоанну; в них повествовалось о земной жизни Иисуса и излагалось его учение. О проповеди апостолами христианства рассказывается в книге «Деяний»; в «Апокалипсисе» Иоанна Богослова в символических образах изображается близкий конец мира.
Полностью Библия была переведена на Руси лишь в XV в., но отдельные библейские книги стали известны в славянских переводах (через болгарское посредство) уже в Киевской Руси. Наиболее широкое распространение получили в это время книги Нового завета и Псалтырь. Вероятно, были известны также те или иные книги Ветхого завета («Пятикнижие», книга Иисуса Наввина, книги Судей и Царств, некоторые из книг пророков, книга «Руфь»). Судить о времени их появления на Руси трудно, так как древнейшие из дошедших до нас списков датируются XIV в., но в то же время по косвенным данным мы можем установить, что, например, в хронографический свод середины XIII в. были включены все книги «Пятикнижия», книги Иисуса Наввина, Судей, книги Царств и отрывки из некоторых других ветхозаветных книг[50].
С содержанием ветхозаветных книг русские читатели могли познакомиться также через посредство греческих хроник (особенно через «Хронику Георгия Амартола»), через Палею, излагавшую и толковавшую текст Ветхого завета и, наконец, через Паремийник — сборник отрывков из различных книг Библии.
Библейские книги, Палея, хроники, сочинения «отцов церкви» предназначались для самостоятельного чтения верующими. В церкви же, во время богослужения, читались иные, специально рассчитанные на церковный обряд богослужебные книги.
К ним относились, во-первых, евангелия-апракос и апостол-апракос (от греч. апрактос — праздничный) — выбранные чтения из евангелий и апостольских деяний и посланий, расположенные в порядке чтения их во время церковных служб (определенные чтения на определенные дни недели или на дни церковных праздников). В церкви читался Паремийник, служебные минеи (книги, содержащие похвалы святым), различного рода служебники, часословы, требники, тропари и другие книги[51].
Книги священного писания и богослужебные книги, помимо чисто учительной и служебной функций, имели и немалое эстетическое значение: Библия содержала яркие сюжетные рассказы, книги пророков отличались повышенной эмоциональностью, яркой образностью, страстностью в обличении пороков и социальной несправедливости; псалтырь и служебные минеи являлись блестящими образцами церковной поэзии, хотя их славянские переводы и были прозаическими.
Патристика. В древнерусской, как и в любой другой средневековой христианской литературе большим авторитетом пользовалась патристика — сочинения римских и византийских богословов III-XI вв., почитавшихся как «отцы церкви» (по-греч. патер — отец, отсюда и название их произведений — патристика).
В сочинениях «отцов церкви» обосновывались и комментировались догмы христианской религии, велась полемика с еретиками[52], излагались в форме поучений и наставлений основы христианской морали[53] или правила монашеского быта.
На Руси широкое распространение получили сочинения Иоанна Златоуста (344-407), выдающегося византийского проповедника. В своих «словах» и проповедях Златоуст наставлял верующих в христианских добродетелях, ярко и темпераментно обличал пороки, обсуждая порой и важнейшие общественные проблемы. Из сочинений Иоанна Златоуста составлялись сборники — «Златоструй» (старший из сохранившихся списков его относится к XII в), «Златоуст»; его «слова» входили в состав «Торжественников», а в более позднее время — в состав сборников «Маргарит» (по-греч. жемчуг).
Авторитетом в Древней Руси пользовались также сочинения византийского проповедника Григория Назианзина (Богослова) (329-390), Василия Кесарийского (ок. 330-379 гг.), автора полемических и догматических произведений, а также популярной в средневековье книги «Шестоднев» (цикл проповедей на темы рассказа библии о сотворении мира), Ефрема Сирина (ум. в 373 г.), Афанасия, автора «Паренесеса» (паренесис — увещевание, свод наставлений для людей, принявших христианство), Иоанна Синайского (ум. в 649 г.), автора «Лествицы» (поучения о самоусовершенствовании монахов), Афанасия Александрийского (293-373) — борца за догматы православия против различных ересей раннего христианства[54]. Патристическая литература сыграла важную роль в формировании этических идеалов новой религии и в укреплении основ христианской догматики. В то же время произведения византийских богословов — в большинстве своем блестящих риторов, усвоивших лучшие традиции классического античного красноречия, способствовали совершенствованию ораторского искусства русских церковных писателей.
В Киевской Руси известны также и сборники, в которых; наряду с произведениями «отцов церкви», читались и другие памятники разнообразного содержания. Древнейшими из дошедших до нас являются сборники 70-х гг. XI в. Один из них — «Изборник» Святослава 1073 г. является копией с болгарского сборника, составленного еще в начале X в. для болгарского царя Симеона. На Руси «Изборник» был переписан для киевского князя Изяслава, но затем имя князя было выскоблено и заменено именем Святослава, захватившего великокняжеский престол в 1073 г. Сборник представляет фолиант большого формата, с роскошным художественным оформлением. На фронтисписе книги (левой стороне первого листа) изображен Святослав в окружении семьи. Среди статей «Изборника» находится трактат по поэтике — статья Георгия Хировоска (VI-VII вв.) «О образех», в которой разъясняется значение различных тропов (аллегорий, метафор, гипербол и т. д.), при этом они иллюстрируются примерами, извлеченными, в частности, из «Илиады» и «Одиссеи». «Изборник» Святослава впоследствии не раз переписывался. В настоящее время обнаружено 27 его списков XV-XVII вв. русской редакции[55].
Другой сборник — «Изборник 1076 г.», просто оформленный, небольшого формата, составлен, как сказано в рукописи, «в лето 6584 (1076)... при Святославе князи Русьскы земля». В числе произведений этого «Изборника» — статья, прославляющая чтение книг, а также «Стословец Геннадия» — свод изречений константинопольского патриарха Геннадия (ум. в 471 г.)[56].
Сборники изречений появлялись на Руси и в более позднее время. Среди них особой популярностью пользовались сборники «Мудрость Менандра Мудрого» «Изречения Исихия и Варнавы» и особенно — «Пчела», сборник изречении античных философов и писателей, а также цитат из Библии и произведении «отцов церкви». Фундаментальное исследование сборников изречении и афоризмов принадлежит М. Н. Сперанскому[57].
Жития святых. Сборники изречений и афоризмов имели открыто назидательную, дидактическую цель. Обращаясь непосредственно к читателям и слушателям, проповедники и богословы превозносили добродетели и осуждали пороки, сулили праведникам вечное блаженство после смерти, а нерадивым и грешникам грозили божественной карой.
Также воспитывали и наставляли в христианских добродетелях и памятники другого жанра — жития святых, рассказы о жизни, страданиях или благочестивых подвигах людей, канонизированных церковью, т. е. признанных святыми и официально удостоенных почитания[58]. Житийная литература называется также агиографией (от греч. агиос — святой и графа — пишу). В житиях мы нередко встречаемся с остросюжетным повествованием, так как авторы их охотно использовали фабулы и сюжетные приемы древнегреческих романов приключений. Агиографы, как правило, рассказывали и о чудесах, творимых святыми (что и должно было подтвердить их святость); при этом чудеса эти, или вмешательство чудесных сил — ангелов или бесов, — описывались в житиях с яркими и детальными подробностями; авторы житий стремились и умели добиться иллюзии правдоподобности самых фантастических эпизодов.
Уже в Киевской Руси были переведены многие византийские жития. Сохранились списки или ссылки русских авторов на жития Алексея, Человека божьего, Василия Нового, Саввы Освященного, Ирины, Антония Великого, Феодоры и другие.
Примером жития-романа (термин исследователя византийской агиографии П. Безобразова[59]) может служить «Житие Евстафия Плакиды».
Евстафий был «стратилат» (военачальник), прославленный как воинскими доблестями, так и «делы праведными». Однако Плакида был язычником. Однажды на охоте он повстречался с чудесным оленем, который человеческим голосом призвал Плакиду креститься. Тут же Евстафий услышал голос, возвестивший, что он должен будет доказать искренность своей веры своими делами и претерпеть все страдания, которые выпадут на его долю. И действительно, Плакида вскоре лишается всех своих богатств и, стыдясь своей нищеты, покидает родной город. Его разлучают с женой, его детей похищают волк и лев, и отец считает их погибшими. 15 лет Евстафий, ничего не зная о своих родных, живет в некоем селении, где сторожит «жита» (хлеб). Но вот на Рим нападают враги, и император посылает разыскать славившегося в прошлом доблестью стратилата Плакиду. Воины случайно находят Евстафия и приводят его в Рим. Во главе войска Евстафий выходит в победоносный поход.
Тем временем также случайно встречаются и узнают друг друга братья — сыновья Плакиды, причем встречаются они в доме не узнанной ими сначала (и также сперва не узнавшей их) матери. Затем жена и дети находят самого Евстафия. Однако не этой счастливой развязкой завершается житие: следуя канону жития-мартирия (т. е. повествования о святом-мученике), агиограф рассказывает, как после смерти любившего Евстафия императора Траяна его преемник требует, чтобы Плакида принес жертвы в храме Аполлона. Тот отказывается и вместе с женой и сыновьями гибнет после страшных пыток.
Другой тип жития может быть рассмотрен на примере «Жития Алексея, Человека божия». Алексей, благочестивый и добродетельный юноша, добровольно отрекается от богатства, почета, женской любви. Он покидает дом отца — богатого римского вельможи, красавицу жену, только что обвенчавшись с ней, раздает взятые из дома деньги нищим и в течение семнадцати лет живет подаянием в притворе церкви Богородицы в Едессе. Когда повсюду распространилась слава о его святости, Алексей уходит из Едессы и после скитаний вновь оказывается в Риме! Никем не узнанный, он поселяется в доме отца, кормится за одним столом с нищими, которых ежедневно оделяет подаянием благочестивый вельможа, терпеливо сносит издевательства и побои отцовских слуг. Проходит еще семнадцать лет. Алексей умирает, и только тогда родители и вдова узнают, что пропавший сын и муж жил подле них[60].
Патерики. Широко известны были в Киевской Руси патерики — сборники коротких рассказов, по большей части о монахах, прославившихся своим благочестием или аскетизмом.
В Синайском патерике, переведенном на Руси в XI в., повествуется, например, о столпнике[61], который настолько чужд гордыни, что даже подаяние нищим раскладывает на ступенях своего убежища, а не отдает из рук в руки, утверждая, что не он, а богородица одаряет страждущих. Повествуется в патерике о юной монахине, которая выкалывает себе глаза, узнав, что их красота вызвала вожделение юноши. Праведного старца обвиняют в прелюбодеянии, но по его молитве двенадцатидневный младенец на вопрос, «кто его отец», указывает пальцем на действительного отца; по молитве благочестивого корабельщика в знойный день над палубой проливается дождь, утоляя жажду страдающих от зноя путников. Лев, встретившись с монахом на узкой горной тропе, встает на задние лапы, чтобы дать ему дорогу, и т. д.
Если праведникам сопутствует божественная помощь, то грешников в патериковых легендах ожидает страшная — и что особенно характерно — не посмертная, а немедленная кара: вору, осквернителю могил, выкалывает глаза оживший мертвец; корабль не двигается с места, пока с его борта не сходит в лодку женщина-детоубийца, и эту лодку с грешницей тотчас же поглощает пучина; слуга, задумавший убить и ограбить свою госпожу, не может сойти с места и закалывается сам.
В патериках изображается некий фантастический мир, в котором за души людей непрерывно ведут борьбу силы добра и зла, где праведники не просто благочестивы, но благочестивы до исступления и экзальтации, где чудеса совершаются порой в самой будничной обстановке.
Сюжеты переводных патериков оказали влияние на творчество древнерусских книжников: в русских патериках и житиях мы встречаем иногда сходные эпизоды и характеристики, заимствованные из византийских патериковых легенд[62].
Отдельные патериковые легенды были использованы в творчестве русских писателей XIX в. — Л. Н. Толстого, Н. С. Лескова, В. М. Гаршина.
Апокрифы (греч. апокриф — потаенный). Помимо преданий, вошедших в канонические, библейские книги, т. е. в Ветхий и Новый завет, в средневековой письменности широкое распространение получили апокрифы — легенды о персонажах библейской истории, однако сюжетно отличающиеся от тех, которые содержатся в библейских канонических книгах. Иногда в апокрифах с иных мировоззренческих позиций рассматривалось происхождение мира, его устройство или столь волновавший умы в средневековье вопрос о «конце света»[63]. Наконец, апокрифические мотивы могли входить в произведения традиционных жанров, например в жития[64].
Первоначально различались апокрифы, рассчитанные на наиболее умудренных в богословских вопросах читателей, которые смогли бы согласовать апокрифические версии с традиционными, и «отреченные книги», содержавшие безусловно враждебные ортодоксальным взглядам еретические воззрения. Но эти различия не всегда строго осознавались, грань между апокрифическими и отреченными книгами была весьма зыбкой, разные книжники оценивали их по-разному, и поэтому обе группы памятников обычно рассматриваются в рамках одной апокрифической литературы. Весьма сложно порой выделить апокрифы из числа «истинных» (термин древнерусских книжников) книг: полного единомыслия в этом вопросе в средневековой литературе не было. Строго говоря, апокрифическими должны быть признаны и некоторые из библейских книг («Премудрость Соломона», «Премудрость Иисуса, сына Сирахова», «Товит» и др.). Апокрифические сюжеты встречаются в хрониках, летописях, палеях, а сами апокрифы — в сборниках, наряду с авторитетными и почитаемыми произведениями. Составлявшиеся в Византии и у славян списки запрещенных книг («индексы») не всегда соответствовали один другому, и порой на практике их рекомендации часто обходились[65].
Апокрифы были известны уже литературе Киевской Руси. В списках до XIII в. сохранились апокрифические сказания о пророке Иеремии, апокрифы «Хождение Агапия в рай», «Сказание Афродитиана», «Хождение Богородицы по мукам» и ряд других. Апокрифические легенды мы встретим и в Начальной летописи: там присутствуют, например, апокрифические подробности в рассказе о детстве пророка Моисея (как он, играя, уронил венец с головы египетского фараона), а в приводимом в летописи (в статье 1071 г.) ответе волхвов, предводителей восстания в Ростовской земле, воеводе Яну Вышатичу излагаются богомильские представления о создании человека: «створи дьявол человека, а бог душю во нь вложи». В описании своего путешествия в Палестину в начале XII в. игумен Даниил также упоминает некоторые апокрифические легенды.
Для апокрифов характерно обилие чудес, фантастики, экзотики. Так, например, в апокрифе «Паралипомен Иеремии» рассказывается, как юноша Авимелех, возвращаясь в город с корзиной смокв (инжира), присел в тени дерева и заснул. Он проспал 66 лет, но чудесным образом собранные им смоквы остались настолько свежими, что из них по-прежнему капал сок. В другом апокрифе повествуется, как благочестивый игумен Агапий отправился на поиски рая. Рай описывается как чудесный сад, залитый сиянием, которое в семь раз ярче солнечного света. Хлеб, полученный Агапием в раю, способен творить чудеса: он насыщает умиравших от голода корабельщиков, воскрешает отрока, умершего за две недели перед этим, а «укрухом» (ломтем) этого хлеба сам Агапий питается в течение сорока лет[66].
В то же время апокрифы удовлетворяли не только литературные, но и богословские интересы. В них ставились проблемы, особенно волновавшие умы религиозных людей: о причинах неустройств в этом мире, который, как учила церковь, был создан и управляем всемогущим и справедливым божеством, о будущем мира, о судьбе человека после его смерти и т. д. Этой теме посвящен, например, популярный апокриф — «Хождение Богородицы по мукам».
Е нем рассказывается, как Богородица в сопровождении архангела Михаила и ангелов нисходит в ад. Она видит там мучения грешников: одни постоянно находятся «во тьме великой», потому что не верили в бога, другие погружены в огненную реку, ибо при жизни были прокляты своими родителями, либо преступали клятву на кресте; в страшных муках пребывают в аду сплетники и лентяи, просыпавшие заутреню, клеветники и развратники, пьяницы и сребролюбцы. Богородица проливает слезы, видя страшные муки грешников, и решает просить бога, чтобы он помиловал их. Но бог-отец отказывается сжалиться над ними, ибо не может простить людям распятия Христа. И лишь после новой просьбы, с которой обращаются к нему вместе с Богородицей пророки, евангелисты, апостолы и все ангелы, бог-отец посылает Христа сойти в ад, и тот, сурово укорив людей за несоблюдение ими божественных заповедей, дарует им избавление от мук в течение двух месяцев в году.
В отличие от апокрифа о Иеремии и Авимелехе, содержащего все элементы занимательного повествования о чудесах, в апокрифе о Богородице поднимается, таким образом, вопрос о божественной справедливости, ставится под сомнение «неизреченное человеколюбие» бога: ведь Богородица с ангелами и святыми вынуждена настойчиво умолять о смягчении страшных мук грешников, а бог долгое время остается неумолимым и суровым. Может быть, именно эта идея и поставила «Хождение» в ряд произведений апокрифических, хотя тенденция устрашить людей божественным возмездием за их грехи, казалось бы, вполне отвечала духу церковных поучений и наставлений.
Апокрифы встречались в древнерусской письменности на всем протяжении ее истории, и в дальнейшем нам еще придется вернуться к апокрифическим сюжетам, получившим распространение в более позднее время.
Хроники. Среди первых переводов и первых книг, привезенных на Русь из Болгарии, были и византийские хроники. Хрониками или хронографами называются произведения историографии, излагающие всемирную историю. Особенно большую роль в развитии оригинального русского летописания и русской хронографии сыграла «Хроника Георгия Амартола». Составитель ее — византийский монах. Амартол по-гречески — грешник; это традиционный самоуничижительный эпитет монаха.
«Хроника Георгия Амартола» начинает повествование от «сотворения мира»; затем излагает библейскую историю, историю вавилонских и персидских царей, рассказывает о римских императорах, начиная от Юлия Цезаря и до Константина Хлора, а затем об императорах Византии — от Константина Великого до Михаила III. Таким образом, первоначально «Хроника» была доведена до событий середины IX в., но позднее, еще на греческой почве, она была дополнена извлечением из «Хроники Симеона Логофета», и повествование было доведено до середины X в.
В наибольшей степени хрониста интересовала церковная история. Он постоянно приводит пространные богословские рассуждения, подробно повествует о церковных соборах, о ересях и о борьбе различных течений в византийской церкви; собственно исторические события излагаются им весьма кратко, и лишь в заключительной части произведения (принадлежавшей перу продолжателя Амартола — Симеона Логофета) читатель знакомится со сложной политической жизнью Византии IX-X вв.
Древнерусского книжника, напротив, интересовала в значительной степени история как таковая: судьбы великих держав древности, сведения о наиболее выдающихся их правителях, а также различные занимательные истории из жизни выдающихся царей, императоров или мудрецов. Особой популярностью, например, пользовались у средневековых книжников история мальчиков Ромула и Рема, воспитанных волчицей и ставших впоследствии основателями великого города, и описание деяний Александра Македонского, подчинившего своей власти едва ли не весь мир. Еще в XI в. русские книжники на основании извлечений из «Хроники Георгия Амартола» составили сокращенный хронографический свод, именовавшийся, как полагают, «Хронографом по великому изложению». Он содержал весьма краткие сведения о царях и императорах стран Востока, Рима и Византии, включал несколько занимательных исторических легенд и рассказов о чудесах и небесных знамениях, излагал решения церковных соборов. «Хронограф по великому изложению» был использован при составлении русской летописи.
«Хроника Георгия Амартола» распространялась в отдельных списках, а также почти полностью вошла в состав обширного хронографического свода XIII — XIV вв. — «Летописца еллинского и римского»[67]. Древнерусский перевод «Хроники Георгия Амартола» был исследован и издан В. М. Истриным[68].
Хроника Иоанна Малалы. Не позднее XI в. на Руси стала известна также «Хроника» Иоанна Малалы, жившего в г. Антиохии (в византийской провинции Сирии) в VI в. н. э. В отличие от Георгия Амартола Иоанн Малала писал просто и безыскусно, предназначая свой труд не ученым монахам, а широким массам читателей, стремился к занимательности изложения. «Хроника Иоанна Малалы» состоит из 18 книг. В четырех из них (первой, второй, четвертой и пятой) излагались античные мифы и история Троянской войны. Далее в «Хронике» повествуется о восточных царях, излагается история Рима и, наконец, история Византии вплоть до времени царствования императора Юстиниана (VI в.).
«Хроника Иоанна Малалы» представляла ценность для древнерусских историографов и книжников прежде всего тем, что она значительно дополняла «Хронику Георгия Амартола»: именно у Малалы содержались подробные и занимательные рассказы о персидских царях, подробнее излагалась история Ромула, Рема и первых римских царей, история правления некоторых византийских императоров. Поэтому в древнерусских хронографических сводах текстом Малалы не только дополняли, но и частично заменяли скупой рассказ «Хроники Георгия Амартола».
Кроме того, в «Хронике Иоанна Малалы», как уже сказано, пересказывались (хотя и очень кратко) некоторые античные мифы; эти пересказы были использованы русскими летописцами и хронистами. Впервые «Хроника Иоанна Малалы» была привлечена уже при составлении «Хронографа по великому изложению» в XI в.
Полностью текст славянского перевода «Хроники Иоанна Малалы» не сохранился, мы можем реконструировать его лишь по извлечениям в составе русских хронографических сводов[69].
«История Иудейской войны» Иосифа Флавия. Не позднее начала XII в. на Руси была переведена «История Иудейской войны», памятник исключительно популярный в европейских средневековых литературах. «История» была написана между 75-79 гг. Иосифом, сыном Маттафии — участником восстания в Иудее против Рима, перешедшим затем на сторону римлян и получившим право носить фамильное прозвище императоров Флавий.
«История» состоит из семи книг (или «слов»), В первых двух книгах излагается история Иудеи, начиная со 175 г. до н. э. и кончая 66 г. н. э. — времени восстания против римского владычества, в третьей — шестой книгах рассказывается о подавлении восстания Веспасианом, а затем его сыном Титом, об осаде, взятии и разрушении Иерусалима; наконец, в последней, 7-й книге повествуется о триумфе Веспасиана и Тита в Риме.
Произведения Иосифа Флавия отнюдь не сухая историческая хроника — это скорее литературное и публицистическое произведение. Автор тенденциозен, он не скрывает своего преклонения перед могуществом римских императоров и недовольства своими политическими противниками — простым людом Иудеи, который он считает виновным в неудаче восстания, однако он не может скрыть и своего восхищения мужеством восставших и сочувствия страданиям, выпавшим на их долю. Публицистический дух произведения проявляется, в частности, в речах персонажей — Веспасиана, Тита и самого Иосифа (о себе автор говорит в третьем лице); основная цель этих речей, построенных по всем правилам античных декламаций, — убедить в пагубности намерений восставших и прославить благородство и доблесть римлян. Стилистическое искусство Иосифа Флавия проявляется не только в монологах и диалогах героев, но также в описаниях — будь это описания природы Иудеи или ее городов, сражений или страшных сцен голода в осажденном Иерусалиме; ритмизованный слог, яркие сравнения и метафоры, точные эпитеты, забота о благозвучии (отчетливо проявляющаяся в оригинале «Истории») — все это говорит о том, что автор придавал большое значение литературной стороне произведения.
Древнерусский переводчик сумел сохранить художественные достоинства оригинала, богатство его лексики, эмоциональность речей, живость описаний. В переводе сохранились и присущие оригиналу ритмическое членение фраз и параллелизм синтаксических конструкций. Более того, переводчик самостоятельно расширяет и конкретизирует описания, заменяет косвенную речь оригинала прямой, добавляет новые сравнения, метафоры, традиционные для русских оригинальных памятников образные выражения[70]. Таким образом, перевод «Истории» свидетельствует о высоком мастерстве древнерусских книжников XI-XII вв.
Популярность «Истории» была весьма велика. И не только потому, что в ней повествовалось об одном из важных событий всемирной истории: насыщенная боевыми эпизодами, она была созвучна русскому читателю, самому неоднократно испытывавшему тягости войн и вражеских нашествий. Не случайно летописцы XII-XIII вв. использовали в своем рассказе полюбившиеся им образы или речевые обороты из батальных сцен «Истории».
Сохранилось более 30 списков древнерусского перевода «Истории», старшие из них читаются в составе Архивского и Виленского хронографов (конец XV-XVI вв.), восходящих к хронографическому своду середины XIII в.[71].
Хронографическая Александрия. Не позднее XII в. с греческого был переведен обширный роман о жизни и подвигах Александра Македонского, так называемая «Александрия» Псевдокаллисфена (ее автором ошибочно считали Каллисфена, историка, сопровождавшего Александра в его походах). Первоначальная историко-биографическая канва повествования об Александре в «Александрии» едва прослеживается: это уже типичный приключенческий роман эпохи эллинизма, где биография македонского царя расцвечена многочисленными легендарными и фантастическими подробностями, и едва ли не главной темой произведения является описание диковинных земель, которые будто бы посетил Александр во время своих походов[72].
Одна из редакций «Александрии» была переведена на Руси. Перевод этот встречается преимущественно в составе хронографических сводов, поэтому его именуют хронографической «Александрией», в отличие от другой, так называемой сербской «Александрии», пришедшей на Русь через южнославянское посредство в XV в.
Как уже сказано, «Александрия» не столько исторический роман или беллетризированная биография героя, сколько роман приключений, а сама личность Александра приобретает и некоторые совершенно легендарные черты. Так, он объявляется не сыном македонского царя Филиппа, а сыном бывшего египетского царя-чародея Нектонава, являвшегося к жене Филиппа Олимпиаде под видом бога Аммона. Рождение Александра сопровождается чудесными знамениями: гремит гром, трясется земля. Вопреки истории, в «Александрии» рассказывается о походе Александра в Сицилию, о покорении им Рима. Это не случайно: македонский полководец выступает в романе не только как победитель великой Персидской державы, но и как герой, который сумел покорить весь мир. Характерна, например, интерпретация эпизода гибели Дария: смертельно раненный своими сатрапами, царь сам вручает Александру власть над Персией и отдает ему в жены свою дочь Роксану; тогда как в действительности Роксана, одна из жен Александра, была дочерью не Дария, а бактрийского сатрапа.
В романе много сюжетных острых коллизий. Так, Александр отправляется к Дарию под видом собственного посла и лишь случайно избегает разоблачения и плена. В другой раз он, выдав себя за своего сподвижника Антигона, приходит к царице Кандакии, сын которой жаждет расправиться с Александром, ибо тот убил его тестя, индийского царя Пора. Кандакия узнает Александра, и ему удается избежать опасности только потому, что царица решает скрыть тайну своего гостя в благодарность за спасение другого своего сына.
Смерть Александра также окружена таинственностью. О близкой кончине герою становится известно из знамения; когда он умирает, то темнеет небо, загорается яркая звезда и нисходит в море, колеблется «кумир вавилонский».
«Александрия» читалась в составе русских хронографических сводов и, следовательно, воспринималась как историческое повествование о прославленном полководце древности. Но фактически древнерусские книжники познакомились с популярнейшим в средневековой Европе литературным сюжетом, который лег в основу многочисленных прозаических романов и поэм, созданных в X-XII вв. в Италии, Германии, Франции и других странах.
Во второй редакции «Александрии» (вошедшей в состав второй редакции Еллинского летописца) был еще более усилен элемент занимательности: дополнены новыми подробностями рассказы о походах Александра в неведомые, населенные диковинными существами земли, добавлен эпизод, в котором герой поднимается в небо или опускается на морское дно, и т. д. «Александрия» разных редакций является одним из обязательных компонентов всех русских хронографических сводов и хронографов вплоть до XVII в.[73].
Девгениево деяние. В XI-XII вв. был осуществлен также перевод византийского эпического сказания о богатыре Дигенисе Акрите. Греческий оригинал перевода не сохранился, до нас дошли только списки XIV-XVI вв. греческой поэмы о Дигенисе, отражающей уже, видимо, позднюю обработку этого эпоса[74].
В древнерусском переводе повести о Дигенисе, обычно именуемом «Девгениевым деянием», повествуется, как аравийский царь Амир похищает юную красавицу гречанку. Отправившиеся на розыски девушки три ее брата одолевают царя. Он решает креститься и переселиться в Греческую землю вслед за возлюбленной. От брака Амира и гречанки и рождается Девгений. Он с детства поражает всех своей силой и храбростью: на охоте Девгений руками душит медведицу, рассекает надвое льва. Далее рассказывается о победе Девгения над Филипапой и богатыршей-девицей Максимианой[75]; от Максимианы Девгений узнает, что, женившись на ней, он проживет 16 лет, а женившись на Стратиговне, — 36, это побуждает его добиваться руки Стратиговны. Подробно повествуется в «Деянии» о женитьбе Девгения. В греческой поэме его избранница носит имя Евдокии, в древнерусской повести она именуется по отцу — Стратиговна (стратиг — военачальник, здесь же наименование военного чина превращается в собственное имя). Девгений приезжает в город, где живет девушка, на богато убранном коне, гарцует под ее окнами, распевая «сладкую песнь»; молодые люди знакомятся, и Девгений уговаривает Стратиговну бежать с ним. Она согласна, но Девгений считает, что, похитив девушку в отсутствие ее отца и братьев (они в это время уехали охотиться), он покроет себя позором. Поэтому юноша дожидается возвращения родственников своей избранницы, открыто увозит ее буквально на глазах у отца: Стратиг предупрежден слугами, но отказывается верить в возможность столь дерзкого похищения. Девгений дожидается у стен города, пока Стратиг с сыновьями пускаются за ним в погоню, и одолевает их в бою. Стратиг соглашается на брак дочери с Девгением. Семьи жениха и невесты обмениваются подарками и справляют пышную свадьбу. В заключительной части «Девгениева деяния» рассказывается о победе героя над царем Василием.
«Девгениево деяние» обладает всеми чертами эпического сказания: герой не только красавец и удалой воин — сила и храбрость его (как, впрочем, и трех братьев его матери) обретает совершенно фантастические черты: за один «заезд» Девгений убивает по нескольку тысяч вражеских воинов. Очень эффектна при всем своем неправдоподобии сцена похищения Стратиговны: Девгений три часа бесчинствует на дворе ее отца, вызывая его на поединок, разбивает копьем ворота, но Стратиг упрямо твердит, что в его двор не смеет залететь даже птица! Впрочем, и сила противников Девгения также изображается в гиперболических размерах: так, «кмети» (витязи-богатыри) царя Амира способны в одиночку выйти против тысячи, а двое — против «тьмы» (десяти тысяч, бесчисленного множества).
Хотя перевод византийского сказания о Дигенисе Акрите был осуществлен, видимо, еще в XI-XII вв. (на это указывают данные лексики и сходство некоторых фразеологических оборотов «Девгениева деяния» с Галицко-Волынской летописью XIII в.), до нас дошло только три весьма поздних списка памятника: Тихонравовский — рубеж XVII-XVIII вв., Титовский и Погодинский — середина XVIII в. При этом Тихонравовский список представляет одну редакцию «Девгениева деяния», названную исследователями первой, а другие два списка — вторую, с существенными поновлениями в лексике и сокращениями[76]. Ни один из русских списков не сохранил полного текста «Девгениева деяния»: в Тихонравовском списке содержится описание подвигов Девгения на охоте, рассказывается о похищении им Стратиговны и о победе над царем Василием. В Погодинском и Титовском списках излагается история Амира, рассказывается о победе Девгения над Филипапой и Максимианой, но повествование о сватовстве героя к Стратиговне короче, а история победы над царем Василием опущена совсем[77].
Повесть об Акире Премудром. В Киевской Руси был известен также перевод «Повести об Акире Премудром». Повесть эта возникла в Ассиро-Вавилонии в VII в. до н. э.[78].
В «Повести» рассказывается, как Акир, советник царя Адор-ской и Наливской стран (т. е. Ассирии и Ниневии) Синагрипа, по божественному указанию усыновляет своего племянника Анадана. Он вырастил и воспитал его, научил всей премудрости (в повести приводится длиннейший перечень наставлений Акира Анадану) и, наконец, представил царю как своего ученика и преемника. Однако Анадан начинает бесчинствовать в доме Акира, а когда тот пытается его обуздать, осуществляет коварный замысел: подделав почерк Акира, Анадан составляет подложные письма, которые должны будут убедить Синагрипа, что Акир замышляет государственную измену. Царь потрясен мнимой изменой своего советника, а Акир от неожиданности не может оправдаться и лишь успевает испросить разрешение, чтобы вынесенный ему по настоянию Анадана смертный приговор привел в исполнение старый его друг. Акиру удается убедить друга в своей невиновности, он казнит вместо Акира преступника, а самого Акира прячет в подземелье.
Египетский фараон, услышав о казни Акира, посылает послов к Синагрипу с требованием, чтобы кто-либо из его приближенных построил дом между небом и землей. Синагрип в отчаянии: Анадан, на которого он рассчитывал, отказывается помочь, говоря, что выполнение этой задачи под силу только богу. Тогда друг Акира сообщает царю, что опальный советник жив. Царь посылает Акира в Египет, где он отгадывает все хитроумные загадки, которые предлагает ему фараон. Акир принуждает фараона отказаться и от требования о постройке дома: обученные Акиром орлицы поднимают в поднебесье мальчика, который просит подавать ему камни и известь, а египтяне, естественно, не могут этого сделать. Получив дань за три года, Акир возвращается к Синагрипу, приковывает Анадана у крыльца своего дома и начинает укорять его за содеянное зло. Напрасно Анадан молит о прощении. Не выдержав язвительных попреков Акира, он раздувается, «как кувшин», и лопается от злости.
Повесть эта интересна как остросюжетное произведение: хитрость и коварство Анадана, клевещущего на своего приемного отца, и мудрость Акира, находящего достойный выход из всех затруднений, в которые пытается поставить его фараон, создают в произведении немало острых коллизий. С другой стороны, едва ли не четвертая часть повести занята наставлениями, с которыми Акир обращается к Анадану: здесь и сентенции на темы дружбы, справедливости, щедрости, этикета поведения, и обличение «злых жен». Средневековые книжники имели пристрастие к мудрым изречениям и афоризмам. В различных редакциях и списках «Повести об Акире» состав сентенций меняется, но тем не менее они остаются непременной составной частью ее текста.
Единственный полный список древнейшей редакции «Повести об Акире» из собрания Общества истории и древностей российских (в Государственной библиотеке им. В. И. Ленина) относится к XV в.; другие два — Вахрамеевский (XV в.) и Хлудовский (XVII в.) неполные. В Соловецком списке (ныне утраченном) читалась лишь половина текста «Повести» по старшей редакции. Та же редакция читалась и в Мусин-пушкинском сборнике (вместе со «Словом о полку Игореве» и «Девгениевым деянием»), погибшем в 1812 г.
Позднее, в XVII в. (или во второй половине XVI в.) создается новая редакция «Повести об Акире». По существу, это довольно свободный пересказ древней редакции повести, при этом и сюжет, и образы ее сильно русифицируются, сближаются с сюжетом и персонажами народной сказки[79].
Древнейшая редакция «Повести об Акире» была исследована и издана А. Д. Григорьевым[80].
Естественнонаучные сочинения. Византийская наука раннего средневековья была самым теснейшим образом связана с богословием. Мир природы, сведения о котором византийские ученые могли почерпнуть как из собственных наблюдений, так и из сочинений античных философов и естествоиспытателей, рассматривался прежде всего как наглядное свидетельство премудрости бога, сотворившего мир, или как своего рода живая аллегория: явления природы, повадки живых существ или мир минералов — все это представлялось своеобразным воплощением в живых и материальных образах каких-то вечных истин, понятий или нравоучений.
С произведениями византийской ученой мысли раннего средневековья познакомились и русские книжники. Хотя точно установить время проникновения на Русь некоторых переводов не удается, возможно, что они стали известны на Руси еще до монгольского нашествия.
Шестоднев. Большой популярностью в средневековых христианских литературах пользовались шестодневы. Это произведения, комментирующие краткий библейский рассказ о сотворении богом неба, звезд, светил, земли, живых существ, растений и человека в течение шести дней (отсюда и название книги — «Шестоднев»). Комментарий этот превращался в свод всех сведений о живой и неживой природе, которыми располагала в то время византийская наука. Из многочисленных шестодневов, существовавших, например, в византийской литературе, на Руси были известны «Шестоднев» Иоанна, экзарха болгарского, «Шестоднев» Севериана Гевальского, а позднее — «Шестоднев» Георгия Пизиды.
«Шестоднев» Иоанна, экзарха болгарского[81] — это компилятивное сочинение, основанное на «Шестодневах» Василия Великого и Севериана Гевальского, но автор использовал наряду с этим множество иных источников и дополнил труд собственными рассуждениями. Он состоит из пролога и шести «слов». В них рассказывается о небесных светилах и о Земле, об атмосферных явлениях, о животных, растениях, о природе самого человека. Все эти сведения, иногда отражавшие естественнонаучные представления того времени, иногда откровенно фантастические, пронизаны одной и той же идеей: восхищением перед мудростью бога, создавшего такой прекрасный, многообразный, разумно устроенный мир. Эта идея из «Шестоднева» привлекла внимание Владимира Мономаха, который в своем «Поучении» цитирует памятник и выражает свое восхищение тем, «како небо устроено, како ли солнце, како ли луна... и земля на водах положена», тем, как разнообразны звери и птицы.
«Шестоднев» Иоанна, экзарха болгарского — наиболее распространенный в русской письменности. Старший из хранящихся в наших библиотеках списков — сербский (1263 г.), русские списки восходят к XV в. и последующим, но обращение к «Шестодневу» Владимира Мономаха и наличие фрагментов из него в хронографическом своде XIII в. свидетельствуют о том, что перевод памятника был известен на Руси гораздо раньше[82].
«Физиолог». Если «Шестодневы» повествовали о природе в целом — от светил до растений и животных, то в другом памятнике, естественнонаучного характера, — «Физиологе» рассказывалось по преимуществу о живых существах, как реально существующих (льве, орле, муравье, ките, слоне и др.), так и фантастических (фениксе, сиренах, кентавре), и лишь о некоторых растениях или драгоценных камнях (алмазе, кремне, магните и др.).
Каждый рассказ сообщал о свойствах существа или предмета, а затем давал символическое истолкование этим свойствам. Однако, как правило, и повадки животных, и особенности растений или камней в изложении «Физиолога» совершенно фантастичны, ибо основная цель его — найти аналогию между свойствами существа или предмета и каким-либо богословским понятием.
Так, например, о пеликане говорится, что, едва родившись, его птенцы начинают клевать родителей, пока те, измучившись, не убивают их. Но, оплакав погубленных детей в течение трех дней, родители решают их оживить. Для этого мать пробивает себе ребро, и птенцы, окропленные ее кровью, оживают. Поведение пеликана, утверждает «Физиолог», символизирует судьбу человеческого рода, отпавшего от бога, но спасенного кровью, пролитой за него Христом. Подобно этому фантастический рассказ об обычае львов (что львица рождает детеныша мертвым, а его оживляет отец через три дня, дунув на него) также соотносится с воплощением, смертью и воскресением Христа.
Тем не менее сами по себе рассказы о животных, как правило, весьма занимательны: так, о том же льве сообщается, будто бы он спит с открытыми глазами; крокодил плачет, пожирая свою жертву; птица-феникс сама сжигает себя на огне жертвенника, но в пепле зарождается «червь», который на второй же день превращается в птенца, а на третий — во взрослую птицу.
Рассказывается о повадках лисы: она притворяется мертвой, а как только птицы садятся и начинают клевать ее, — вскакивает и хватает их. Саламандра (разновидность земноводных), по утверждению «Физиолога», войдя в огонь, тушит его. В некоторых редакциях памятника рассказывается, что горлица (лесной голубь) после гибели «мужа» (т. е. самца) остается одинокой: она сидит на сухом дереве, «плачющися подруга (друга, любимого) своего»[83].
Нам известны списки «Физиолога» лишь начиная с XV в., но можно полагать, что памятник был переведен уже в Киевской Руси: характерно, что в письме киевского князя Владимира Мономаха (умер в 1125 г.) встречается тот же образ плачущей на сухом дереве горлицы применительно к вдове его погибшего сына.
«Христианская топография». Известностью пользовалась в Древней Руси и «Христианская топография» Космы Индикоплова. Косма был купцом, совершившим около 530 г. путешествие в Египет, Эфиопию и Аравию. В самой Индии, несмотря на свое прозвание — Индикоплова (т. е. плававшего в Индию), Косма, как полагают, не был и сведения об этой стране приводит по чужим рассказам.
Памятник состоит из 12 «слов» (глав), в которых содержится рассуждение об устройстве Вселенной. В частности, Косма утверждает, что Земля — плоская; она и покрывающее ее небо уподобляются комнате со сводчатым потолком. Видимое нами небо состоит из воды, а над ним простирается иное небо, невидимое нами. Движением светил и атмосферными явлениями управляют специально приставленные для этого ангелы. Столь же легендарны и сведения о животном и растительном мире тех стран, о которых говорит Косма.
Извлечения из «Христианской топографии» Космы встречаются уже в рукописях XIII в., однако полные списки памятника дошли до нас только от более позднего времени[84].
Обратимся теперь к рассмотрению оригинальной, т. е. созданной русскими авторами, литературы Киевской Руси. Мы уже знаем, что в течение короткого времени русские книжники познакомились с богатой и разнообразной переводной литературой. На новую почву была перенесена целая система жанров: хроники, исторические повести, жития, патерики, апокрифы, торжественные «слова» и поучения. Переводные произведения обогатили русских книжников историческими и естественнонаучными сведениями, познакомили их с сюжетами античных мифов и эпическими преданиями, с разными типами сюжетов, стилей, манер повествования.
Но было бы совершенно неверно полагать, что именно переводная литература явилась единственной и основной школой литературного мастерства для древнерусских переводчиков и писателей. Огромное влияние оказали на них богатые традиции устного народного творчества, и прежде всего традиции славянского эпоса.
Как мы увидим далее, народные эпические предания представляют собой исключительно яркое художественное явление, не имеющее точной аналогии в известных нам памятниках переводной литературы. Древнерусские книжники использовали богатые традиции устных публичных выступлений: краткие речи князей, в которых те вдохновляли своих воинов перед битвами, речи, с которыми выступали свидетели и судьи на судебных процессах, речи, произносившиеся на вечевых собраниях, речи, с которыми князья посылали своих послов к другим князьям или иноземным правителям, и т. д. Договоры, юридические документы и установления также вносили свой вклад в формирование русского литературного языка, а в какой-то мере участвовали и в формировании языка русской литературы[85].
Обратившись к анализу первых оригинальных произведений литературы Киевской Руси, мы увидим также, что она самобытна не только в языке, не только в системе образов или сюжетных мотивов, но и в жанровом отношении: не имеют себе жанровой аналогии в византийской и болгарской литературах ни русские летописи, ни «Слово о полку Игореве», ни «Поучение Владимира Мономаха», ни «Моление Даниила Заточника», ни некоторые другие памятники.
Одним из первых, важнейших жанров возникающей русской литературы явился жанр летописи.
Историческая память восточнославянских народов простиралась на несколько веков вглубь: из поколения в поколение передавались предания и легенды о расселении славянских племен, о столкновениях славян с аварами (обрами), об основании Киева, о славных деяниях первых киевских князей.
Возникновение письменности позволило зафиксировать устные исторические предания и побудило в дальнейшем в письменном виде регистрировать все важнейшие события своего времени. Так возникло летописание. Именно летописи было суждено на несколько веков, вплоть до XVII в., стать не простой погодной записью текущих событий, а одним из ведущих литературных жанров, в недрах которого развивалось русское сюжетное повествование.
Византийские хроники и русские летописи. Исследователи XIX в. и начала нашего столетия считали, что русское летописание возникло как подражание византийской хронографии. Это неверно: византийские хроники, как мы увидим далее, были использованы русскими книжниками отнюдь не на начальном этапе развития русского летописания. Кроме того, большинство русских летописей построено по иному принципу, чем византийские хроники. В хрониках (в частности, в «Хронике Георгия Амартола» и «Хронике Иоанна Малалы») исторический процесс членится по царствованиям: рассказывается история правления одного царя или императора, затем его преемника, затем преемника этого последнего и т. д. Для хроник характерно указание не на год воцарения того или иного правителя, а на продолжительность его царствования. Структура русского летописания иная: летописец фиксирует события, произошедшие в тот или иной конкретный год, не последовательность правлений, а последовательность событий. Каждая летописная статья посвящена одному году и начинается словами «В лето...» (далее следует год «от сотворения мира»).
Сравним два отрывка: один из «Хронографа по великому изложению», построенного по принципу византийской хронографии, другой — из русской летописи.
В «Хронографе» мы, например, читаем: «По Марце же царствова сын его Комод лет 12, и течениемь кровнымь и золчию (от болезни желчи?) борзо умре. По Комоде же царствова Петримакс месяца 2 и убиен бысть. По Петримаксе же царствова Иулиан Дидний месяць 4 и убиенъ бысть у источника, глядаа рыб. По Дидний же царствова Севир лет 17. Т (от) в Вретании победив супостаты...»
Иначе построено изложение в летописи: «В лето 6535 (1027). Родися 3-й сын Ярославу, и нарече имя ему Святослав. В лето 6536 (1028). Знаменье змиево явися на небеси, яко видети всей земли. В лето 6537 (1029). Мирно бысть. В лето 6538 (1030). Ярослав Белзы взял...»
Здесь специально подобраны отрывки, заключающие короткие статьи, но различие принципов изложения в хронике и летописи достаточно наглядно.
И летописи и хроники (хронографы) представляли собой своды, или компиляции. Летописец или хронист не мог излагать все события по собственным впечатлениям и наблюдениям, хотя бы уже потому, что как летописи, так и хроники стремились начать изложения с «самого начала» (от «сотворения мира», от образования того или иного государства и т. д.), и, следовательно, летописец вынужден был обращаться к существовавшим до него источникам, повествующим о более древних временах. С другой стороны, летописец не мог просто продолжать летопись своего предшественника. Во-первых, не мог потому, что каждый летописец, как правило, проводил какую-либо свою политическую тенденцию и в соответствии с ней перерабатывал текст своего предшественника, не только опуская малозначительные или не устраивавшие его в политическом отношении материалы, но и дополняя его извлечениями из различных источников, создавая таким образом свой, отличный от предшествовавших вариант летописного повествования. Во-вторых, чтобы труд его не приобрел непомерный объем от соединения многих обширных источников, летописец должен был чем-то жертвовать, выпуская сообщения, которые ему казались менее значительными.
Все это в высшей степени затрудняет исследование летописных сводов, установление их источников, характеристику работы каждого из летописцев. Особенно сложным оказалось восстановление истории древнейшего русского летописания, поскольку мы располагаем лишь списками летописей значительно более позднего времени (Новгородской летописью XIII-XIV вв., Лаврентьевской летописью 1377 г., Ипатьевской начала XV в.), к тому же отражающими не самые древние летописные своды, а более поздние их редакции.
Поэтому история древнейшего летописания в известной мере гипотетична. Наиболее приемлемой и авторитетной считается гипотеза академика А. А. Шахматова, на которую опираютсяв своих частных исследованиях большинства памятников домонгольской Руси литературоведы и историки-источниковеды. Гипотеза А. А. Шахматова основана на кропотливейших исследованиях текста всех дошедших до нас списков начальной части русского летописания. А. А. Шахматов создал не только наиболее известную концепцию начала русского летописания, но и методику установления истории текста летописей, которую стали применять и его последователи, в первую очередь М. Д. Приселков и А. Н. Насонов, а также и многие другие. Концепцию А. А. Шахматова дополнили и уточнили его последователи.
Начальное летописание. Древнейший реально дошедший до нас летописный свод — это «Повесть временных лет», созданная, предположительно около 1113 в. Однако «Повести временных лет», как показал А. А. Шахматов, предшествовали иные летописные своды.
К этому выводу, положившему начало многолетним разысканиям в области древнейшего русского летописания, А. А. Шахматова привел, в частности, следующий факт: «Повесть временных лет», сохранившаяся в Лаврентьевской, Ипатьевской и других летописях, существенно отличалась в трактовке многих событий от другой летописи, повествовавшей о том же начальном периоде русской истории, — Новгородской первой летописи младшего извода. В Новгородской летописи отсутствовали тексты договоров с греками, князь Олег именовался воеводой при юном князе Игоре, иначе рассказывалось о походах Руси на Царьград и т. д.
А. А. Шахматов пришел к выводу, что Новгородская первая летопись в своей начальной части отразила иной летописный свод, который предшествовал «Повести временных лет»[86].
Попытки другого видного исследователя русского летописания — В. М. Истрина[87] найти различиям «Повести временных лет» и рассказа Новгородской первой летописи иное объяснение (что Новгородская летопись будто бы сокращала «Повесть временных лет») были безуспешны: точка зрения А. А. Шахматова была подтверждена многими фактами, добытыми как им самим, так и другими учеными[88].
В настоящее время история древнейшего летописания представляется в следующем виде.
Устные исторические предания существовали задолго до летописания; с возникновением письменности, вероятно, появляются и отдельные записи исторических событий, однако летописание как жанр возникает, видимо, лишь в годы княжения Ярослава Мудрого (1019-1054). В это время принявшая христианство Русь начинает тяготиться византийской церковной опекой и стремится обосновать свое право на церковную самостоятельность, так как Византия была склонна рассматривать государства, в христианизации которых она принимала то или иное участие, как духовную паству константинопольского патриархата, стремилась превратить их в своих вассалов и в политическом отношении.
Именно этому решительно воспротивился Ярослав, поставив в Киеве в 1051 г. русского митрополита Илариона и добиваясь канонизации первых русских святых — князей Бориса и Глеба. Эти действия должны были укрепить церковную, а также и политическую независимость Руси от Византии, поднять авторитет молодого славянского государства.
Киевские книжники утверждали, что история Руси подобна истории других христианских государств. Здесь также были свои христианские подвижники, пытавшиеся личным примером побудить народ к принятию новой веры: княгиня Ольга крестилась в Константинополе и убеждала своего сына Святослава также стать христианином. Были на Руси и свои мученики, например варяг и его сын, растерзанные толпой язычников за отказ принести жертву языческим богам. Были и свои святые — князья Борис и Глеб, убитые по приказанию своего брата Святополка, но не преступившие христианских заветов братолюбия и покорности старшему. Был на Руси и свой «равноапостольный» князь Владимир, крестивший свой народ и тем самым сравнявшийся с Константином Великим, императором, объявившим христианство государственной религией Византии[89].
Для обоснования этой идеи, как предполагает Д. С. Лихачев[90], и был составлен свод преданий о возникновении христианства на Руси. В него вошли рассказы о крещении и кончине Ольги, рассказ о варягах-христианах, сказание о крещении Руси, сказание о князьях Борисе и Глебе и, наконец, обширная похвала Ярославу Мудрому (отражение которой мы находим в статье 1037 г. «Повести временных лет»). Все шесть названных произведений обнаруживают, по мнению Д. С. Лихачева, «свою принадлежность одной руке... теснейшую взаимосвязь между собою: композиционную, стилистическую и идейную»[91].
Этот свод статей (Д. С. Лихачев условно назвал его «Сказанием о распространении христианства на Руси») мог быть составлен в первой половине 40-х гг. XI в. книжниками Киевской митрополии.
Следующий этап в развитии русского летописания приходится уже на 60-70-е гг. XI в. А. А. Шахматов связывал его с деятельностью монаха Киево-Печерского монастыря Никона. Ученый основывался на следующем наблюдении. Никон, подвизавшийся в Киево-Печерском монастыре, после ссоры с князем Изяславом, бежал в далекую Тмуторокань (княжество на восточном берегу Керченского пролива), а в Киев вернулся снова только в 1074 г. А. А. Шахматов обратил внимание, что точные даты в летописи словно бы «сопутствуют» Никону: в летописных статьях за 60-е гг. отсутствует точная датировка событий в Киеве и на Руси, но зато содержатся (с указаниями дня, когда совершилось событие) сведения о том, что произошло в Тмуторокани: как был изгнан явившимся сюда Ростиславом Владимировичем князь Глеб и как сам Ростислав был отравлен некоим котопаном (греком-священником).
Возможно, в этом же летописном своде к преданиям о распространении христианства на Руси были присоединены рассказы о первых русских князьях — Олеге, Игоре, Ольге. Тогда же в рассказ о крещении Владимира могла быть вставлена другая версия того же события, согласно которой Владимир крестился не в Киеве, а в Корсуни[92]; наконец, Никон (если именно он был составителем этого свода) ввел, вероятно, в летопись легенду, согласно которой род русских князей, занимающих великокняжеский престол в Киеве, восходит не к Игорю, а к призванному новгородцами варяжскому князю Рюрику. При этом Рюрик объявляется отцом Игоря, а киевский князь Олег превращен летописцем в воеводу, сначала Рюрика, а после его смерти — Игоря[93].
Эта легенда имела свой важный политический и идеологический смысл. Во-первых, в средневековье часто объявляли родоначальником правящей династии чужеземца: это снимало (как казалось создателям подобных легенд) вопрос о старшинстве и приоритете среди местных родов. Во-вторых, признание того, что киевские князья происходят от князя, призванного славянами с тем, чтобы установить на Руси «порядок», должно было придать нынешним киевским князьям больший авторитет. В-третьих, легенда превращала всех русских князей в «братьев», утверждала законность только одного княжеского рода — Рюриковичей.
В условиях феодальных отношений ни одному из этих расчетов летописца не суждено было сбыться, но легенда о «призвании варягов» была введена в круг основополагающих идей русской средневековой историографии; много веков спустя она будет воскрешена и поднята на щит «норманистами», сторонниками иноземного происхождения русской государственности[94].
Исследователи полагают также, что именно с 60-х гг. летописному повествованию придается характерная форма погодных (т. е. построенных по годам, «годовых») статей, которой, как уже сказано, русская летопись принципиально отличается от византийских хроник.
«Начальный свод». Около 1095 г. создается новый летописный свод, который А. А. Шахматов предложил назвать «Начальным сводом». А. А. Шахматов убедительно показал, что «Начальный свод» сохранился в составе Новгородской 1-й летописи, хотя и в несколько переработанном виде. Поэтому мы с большой степенью вероятности можем вычленить из дошедшего до нас текста «Повести временных лет» — летописного свода, созданного на основе «Начального свода», тот объем известий, который принадлежал еще этому «Начальному своду».
Составитель «Начального свода» продолжил свод Никона, доведя изложение событий с 1073 г. по 1095 г., и придал своему изложению в этой дополненной части особенно публицистический характер, упрекая князей за междоусобные войны, сетуя, что они не заботятся об обороне Русской земли, не слушаются советов «смысленных мужей»[95]. Помимо русских источников, летописец использовал также древнейшую русскую хронографическую компиляцию — так называемый «Хронограф по великому изложению», откуда вставил в летописный рассказ несколько фрагментов: рассказ о походе на Царьград Аскольда и Дира (он читается в «Повести временных лет» под 866 г.), рассказ о походе Игоря на Царьград (под 941 г.) и рассказ о чудесных знамениях, случившихся во времена сирийского царя Антиоха, римского императора Нерона и византийских императоров Юстиниана, Маврикия и Константина (под 1065 г.).
«Повесть временных лет». В начале XII в. (полагают, что около 1113 г.) «Начальный свод» был вновь переработан монахом Киево-Печерского монастыря Нестором. Труд Нестора получил в науке название «Повести временных лет» по первым словам ее пространного заголовка: «Се повести времяньых (прошедших) лет, откуду есть пошла Руская земля, кто в Киеве нача первее княжити, и откуду Руская земля стала есть».
Нестор был книжником широкого исторического кругозора и большого литературного дарования: еще до работы над «Повестью временных лет» он написал «Житие Бориса и Глеба» и «Житие Феодосия Печерского»[96]. В «Повести временных лет» Нестор поставил перед собой грандиозную задачу: не только дополнить «Начальный свод» описанием событий рубежа XI-XII вв., современником которых он был, но и самым решительным образом переработать рассказ о древнейшем периоде истории Руси — «откуда есть пошла Русская земля».
Нестор вводит историю Руси в русло истории всемирной. Он начинает свою летопись изложением библейской легенды о разделении земли между сыновьями Ноя. Приводя пространный перечень народов всего мира (извлеченный им из «Хроники Георгия Амартола»), Нестор вставляет в этот перечень упоминание о славянах; в другом месте текста славяне отождествляются с «нориками» — жителями одной из провинций Римской империи, расположенной на берегах Дуная. Нестор обстоятельно рассказывает о древних славянах, о территории, которую занимали отдельные славянские племена, но особенно подробно — о племенах, обитавших на территории Руси, в частности о «кротких и тихих обычаем» полянах, на земле которых возник город Киев. Нестор уточняет и развивает варяжскую легенду Никона: упоминаемые в «Начальном своде» варяжские князья Аскольд и Дир объявляются теперь всего лишь боярами Рюрика (к тому же «не племени его»), и именно им приписывается поход на Византию во времена императора Михаила. Установив по документам (текстам договоров с греками), что Олег был не воеводой Игоря, а самостоятельным князем, Нестор излагает версию, согласно которой Олег — родственник Рюрика, княживший в годы малолетства Игоря[97].
В то же время Нестор включает в летопись некоторые новые (сравнительно с «Начальным сводом») народно-исторические предания, такие, как рассказ о четвертой мести Ольги древлянам, рассказы о поединке юноши-кожемяки с печенежским богатырем и об осаде Белгорода печенегами (речь о них пойдет ниже).
Итак, именно Нестору «Повесть временных лет» обязана своим широким историческим кругозором, введением в летопись фактов всемирной истории, на фоне которых развертывается история славян, а далее — история Руси. Именно Нестор укрепляет и совершенствует версию о происхождении русской княжеской династии от «призванного» норманского князя. Нестор — активный поборник идеала государственного устройства Руси, провозглашенного Ярославом Мудрым: все князья — братья и все они должны подчиняться старшему в роде и занимающему киевский великокняжеский стол.
Благодаря государственному взгляду, широте кругозора и литературному таланту Нестора «Повесть временных лет» явилась «не просто собранием фактов русской, истории и не просто историко-публицистическим сочинением, связанным с насущными, но преходящими задачами русской действительности, а цельной, литературно изложенной историей Руси»[98].
Как полагают, первая редакция «Повести временных лет» до нас не дошла. Сохранилась вторая ее редакция, составленная в 1117 г. игуменом Выдубицкого монастыря (под Киевом) Сильвестром, и третья редакция, составленная в 1118 г. по повелению князя Мстислава Владимировича. Во второй редакции была подвергнута переработке лишь заключительная часть «Повести временных лет»; эта редакция и дошла до нас в составе Лаврентьевской летописи 1377 г., а также других более поздних летописных сводов. Третья редакция, по мнению ряда исследователей, представлена в Ипатьевской летописи, старший список которой — Ипатьевский — датируется первой четвертью XV в.
Композиция «Повести временных лет». Рассмотрим теперь композицию «Повести временных лет», какой она предстает перед нами в Лаврентьевской и Радзивиловской летописях.
Во вводной части излагается библейская легенда о разделении земли между сыновьями Ноя — Симом, Хамом и Иафетом — и легенда о вавилонском столпотворении, приведшем к разделению «единого рода» на 72 народа, каждый из которых обладает своим языком. Определив, что «язык (народ) словенеск» от племени Иафета, летопись повествует далее уже о славянах, населяемых ими землях, об истории и обычаях славянских племен. Постепенно сужая предмет своего повествования, летопись сосредоточивается на истории полян, рассказывает о возникновении Киева. Говоря о давних временах, когда киевские поляне были данниками хазар, «Повесть временных лет» с гордостью отмечает, что теперь, как это и было предначертано издавна, хазары сами являются данниками киевских князей.
Точные указания на года начинаются в «Повести временных лет» с 852 г., так как с этого времени, как утверждает летописец, Русь упоминается в «греческом летописании»: в этом году на Константинополь напали киевские князья Аскольд и Дир. Тут же приводится хронологическая выкладка — отсчет лет, прошедших от одного до другого знаменательного события. Завершает выкладку расчет лет от «смерти Ярославли до смерти Святополчи» (т. е. с 1054 по 1113 г.), из которого следует, что «Повесть временных лет» не могла быть составлена ранее начала второго десятилетия XII в.
Далее в летописи повествуется о важнейших событиях IX в. — «призвании варягов», походе на Византию Аскольда и Дира, завоевании Киева Олегом. Включенное в летопись сказание о происхождении славянской грамоты заканчивается важным для общей концепции «Повести временных лет» утверждением о тождестве «словенского» и русского языков — еще одним напоминанием о месте полян среди славянских народов и славян среди народов мира.
В последующих летописных статьях рассказывается о княжении Олега. Летописец приводит тексты его договоров с Византией и народные предания о князе: рассказ о походе его на Царьград, с эффектными эпизодами, несомненно, фольклорного характера (Олег подступает к стенам города в ладьях, двигающихся под парусами по суше, вешает свой щит над воротами Константинополя, «показуя победу»). Тут же приводится известное предание о смерти Олега. Волхв предсказал князю смерть от любимого коня. Олег решил: «Николи же всяду на нь, не вижю его боле того». Однако впоследствии он узнает, что конь уже умер. Олег посмеялся над лживым предсказанием и пожелал увидеть кости коня. Но когда князь наступил ногой на «лоб» (череп) коня, то был ужален «выникнувшей» «изо лба» змеей, разболелся и умер. Летописный эпизод, как мы знаем, лег в основу баллады А. С. Пушкина «Песнь о вещем Олеге».
Это предание сопровождается пространной выпиской из «Хроники Георгия Амартола»; ссылка на византийскую хронику должна подтвердить, что иногда оказываются вещими и пророчества языческих мудрецов, и поэтому введение в летопись рассказа о предсказанной волхвами смерти Олега не является предосудительным для летописца-христианина.
Олегу наследовал на киевском «столе» Игорь, которого летописец считал сыном Рюрика. Сообщается о двух походах Игоря на Византию и приводится текст договора, заключенного русским князем с византийскими императорами-соправителями: Романом, Константином и Стефаном. Смерть Игоря была неожиданной и бесславной: по совету дружины он отправился в землю древлян на сбор дани (обычно дань собирал его воевода Свенелд). На обратном пути князь вдруг обратился к своим воинам: «Идете с данью домови, а я возъвращюся, похожю и еще». Древляне, услышав, что Игорь намеревается собирать дань вторично, возмутились: «Аще ся въвадить волк (если повадится волк) в овце, то выносить все стадо, аще не убьють его, тако и се: аще не убьем его, то вся ны погубить». Но Игорь не внял предостережению древлян и был ими убит.
Рассказ о смерти Игоря в летописи весьма краток; но в народной памяти сохранились предания о том, как вдова Игоря — Ольга отомстила древлянам за убийство мужа. Предания этибыли воспроизведены летописцем и читаются в «Повести временных лет» в статье 945 г.
После убийства Игоря древляне послали в Киев к Ольге послов с предложением выйти замуж за их князя Мала. Ольга сделала вид, что ей «любы» слова послов, и велела им явиться на следующий день, при этом не верхом и не пешком, а весьма необычным способом: по приказу княгини киевляне должны были принести древлян на княжеский двор в ладьях. Одновременно Ольга приказывает выкопать возле своего терема глубокую яму. Когда торжествующих древлянских послов (они сидят в ладье «гордящеся», подчеркивает летописец) внесли на княжеский двор, Ольга приказала сбросить их вместе с ладьей в яму. Подойдя к ее краю, княгиня с усмешкой спросила: «Добра ли вы честь?». «Пуще ны (хуже нам) Игоревы смерти», — ответили древляне. И Ольга приказала засыпать их живыми в яме.
Второе посольство, состоявшее из знатных древлянских «мужей», Ольга велела сжечь в бане, куда послов пригласили «измыться». Наконец, дружину древлян, посланную навстречу Ольге, чтобы с почетом ввести ее в столицу Мала, княгиня приказала перебить во время тризны — поминального пира у могилы Игоря.
Внимательное рассмотрение легенд о том, как Ольга трижды отомстила древлянам, раскрывает символическое значение подтекста предания: каждая месть соответствует одному из элементов языческого погребального обряда. По обычаям того времени покойников хоронили, положив в ладью; для покойника приготовляли баню, а потом его труп сжигали, в день погребения устраивалась тризна, сопровождавшаяся военными играми[99].
Этот рассказ о трех местях Ольги читался уже в «Начальном своде». В «Повести временных лет» было внесено еще одно предание — о четвертой мести княгини.
Перебив дружину древлян, Ольга тем не менее не могла взять их столицу — город Искоростень. Тогда княгиня снова прибегла к хитрости. Она обратилась к осажденным, убеждая, что не собирается облагать их тяжелой данью, как некогда Игорь, но просит ничтожный выкуп: по три воробья и по три голубя с дома. Древляне снова не догадались о коварстве Ольги и с готовностью прислали ей требуемую дань. Тогда воины Ольги по ее приказу привязали к лапкам птиц «церь» (зажженный трут, высушенный гриб-трутовик) и отпустили их. Птицы полетели в свои гнезда, и вскоре весь город был охвачен огнем. Люди, пытавшиеся спастись бегством, были пленены воинами Ольги. Так, по преданию, княгиня отомстила за смерть мужа.
Далее в летописи повествуется о посещении Ольгой Царьграда. Ольга действительно приезжала в Константинополь в 957 г. и была принята императором Константином Багрянородным. Однако совершенно легендарен рассказ, как она «переклюкала» (перехитрила) императора: согласно ему, Ольга крестилась в Константинополе, и Константин был ее крестным отцом. Когда же император предложил ей стать его женой, Ольга возразила: «Како хощеши мя пояти, крестив мя сам и нарек мя дщерию?»
Восторженно изображает летописец сына Игоря — Святослава, его воинственность, рыцарственную прямоту (он будто бы заранее предупреждал своих врагов: «Хочю на вы ити»), неприхотливость в быту. Летопись рассказывает о походах Святослава на Византию: он едва не дошел до Константинополя и предполагал, завоевав Балканские страны, перенести на Дунай свою столицу, ибо там, по его словам, «есть середа земли», куда стекаются все блага — драгоценные металлы, дорогие ткани, вино, кони и рабы. Но замыслам Святослава не суждено было сбыться: он погиб, попав в засаду печенегов у днепровских порогов.
После смерти Святослава между его сыновьями — Олегом, Ярополком и Владимиром — разгорелась междоусобная борьба. Победителем из нее вышел Владимир, ставший в 980 г. единовластным правителем Руси.
В разделе «Повести временных лет», посвященном княжению Владимира, большое место занимает тема крещения Руси. В летописи читается так называемая «Речь философа», с которой будто бы обратился к Владимиру греческий миссионер, убеждая князя принять христианство. «Речь философа» имела для древнерусского читателя большое познавательное значение — в ней кратко излагалась вся «священная история» и сообщались основные принципы христианского вероисповедания.
Вокруг имени Владимира группировались различные народные предания. Они отразились и в летописи — в воспоминаниях о щедрости князя, его многолюдных пирах, куда приглашались едва ли не все дружинники, о подвигах безвестных героев, живших во времена этого князя, — о победе отрока-кожемяки над печенежским богатырем или о старце, мудростью своей освободившем от осады печенегов город Белгород. Об этих легендах речь еще пойдет ниже.
После смерти Владимира в 1015 г. между его сыновьями снова разгорелась междоусобная борьба. Святополк — сын Ярополка и пленницы-монашки, которую Владимир, погубив брата, сделал своей женой, убил своих сводных братьев Бориса и Глеба. В летописи читается краткий рассказ о судьбе князей-мучеников, о борьбе Ярослава Владимировича со Святополком, завершившейся военным поражением последнего и страшным божественным возмездием. Когда разбитый в бою Святополк обратился в бегство, на него «нападе» бес, «и раслабеша кости его, не можаше седети на кони». Святополку кажется, что за ним следует по пятам погоня, он торопит своих дружинников, которые несут его на носилках. «Гоним божьим гневом», Святополк умирает в «пустыни» (в глухом, незаселенном месте) между Польшей и Чехией, и от могилы его, по словам летописи, «исходит... смрад зол». Летописец пользуется случаем подчеркнуть, что страшная смерть Святополка должна послужить предостережением русским князьям, уберечь их от возобновления, братоубийственных раздоров. Эта мысль прозвучит со страниц летописи еще не раз: и в рассказе о смерти Ярослава, и в описании распрей среди его сыновей в 70-х гг. XI в., и в рассказе об ослеплении теребовльского князя Василька его братьями по крови — Давидом и Святополком.
В 1037 г. в летописи рассказывается о строительной деятельности Ярослава (в частности, о закладке знаменитого Софийского собора в Киеве, крепостных стен с Золотыми воротами и т. д.) и прославляется его книголюбие: князь «книгам прилежа и почитая е (их) часто в нощи и в дне». По его приказу многочисленные писцы переводили книги с греческого «на словеньское (т. е. русское) письмо». Важное значение имеет помещенное в статье 1054 г. предсмертное завещание Ярослава, призывавшего своих сыновей жить в мире, беречь землю «отець своих и дед своих», которую они обрели «трудом своим великим», подчиняться старшему в роде — киевскому князю.
Погодные записи в «Повести временных лет» чередуются с рассказами и сообщениями, иной раз лишь косвенно связанными с политической историей Руси, которой, собственно говоря, должна быть посвящена летопись. Так, в статье 1051 г. содержится пространный рассказ об основании Киево-Печерского монастыря. Эта тема будет продолжена в «Повести временных лет» и далее: в статье 1074 г. рассказывается о кончине игумена этого монастыря Феодосия, приводятся эпизоды подвижнической жизни в монастыре самого Феодосия и других иноков; в статье 1091 г. описывается перенесение мощей Феодосия и приводится похвала святому. В статье 1068 г. в связи с половецким нашествием на Русь летописец рассуждает о причинах бедствий Русской земли и объясняет «нахождение иноплеменников» божественной карой за прегрешения. В статье 1071 г. читается рассказ о возглавленном волхвами восстании в Ростовской земле; летописец рассуждает при этом о кознях бесов и приводит еще два рассказа, тематически связанные с предыдущим: о новгородце, гадавшем у кудесника, и о появлении волхва в Новгороде. В 1093 г. русские князья потерпели поражение от половцев. Это событие явилось поводом для новых рассуждений летописца о том, почему бог «наказывает Русскую землю», почему «плач по всем улицам упространися». Драматично описание страданий русских пленников, которые бредут, угоняемые на чужбину, «печални, мучими, зимою оцепляеми (страдая от холода), в алчи, и в жажи, и в беде», со слезами говоря друг другу: «Аз бех сего города», «Яз сея вси (села)...» Этой статьей, как говорилось выше, возможно, заканчивался Начальный свод.
Последнее десятилетие XI в. было полно бурными событиями. После междоусобных войн, зачинщиком и непременным участником которых был Олег Святославич («Слово о полку Игореве» именует его Олегом Гориславличем), князья собираются в 1097 г. в Любече[100] на съезд, на котором решают отныне жить в мире и дружбе, держать владения отца и не посягать на чужие уделы. Однако сразу же после съезда свершилось новое злодеяние: волынский князь Давыд Игоревич убедил киевского князя Святополка Изяславича в том, что против них злоумышляет теребовльский князь Василько. Святополк и Давыд заманили Василька в Киев, пленили его и выкололи ему глаза. Событие это потрясло всех князей: Владимир Мономах, по словам летописца, сетовал, что такого зла не было на Руси «ни при дедех наших, ни при отцих наших». В статье 1097 г. мы находим подробную повесть о драматической судьбе Василька Теребовльского; вероятно, она была написана специально для летописи и полностью включена в ее состав.
Мы не знаем точно, как выглядела заключительной часть «Повести временных лет» второй редакции. В Лаврентьевской летописи текст статьи 1110 г. искусственно оборван: запись летописца Сильвестра[101] следует непосредственно за рассказом о чудесном знамении в Печерском монастыре, которое рассматривается как явление ангела; в то же время в Ипатьевской летописи вслед за описанием знамения читается рассуждение об ангелах, которое, бесспорно, входило в первоначальный текст статьи 1110 г., т. е. должно было бы присутствовать и в тексте второй редакции «Повести временных лет». К тому же неизвестно, была ли статья 1110 г. последней в этой редакции: ведь в приписке Сильвестра сообщается, что он написал «книгы си летописец» в 1116 г. Вопрос о взаимоотношениях второй редакции «Повести временных лет» и третьей редакции остается пока спорным, как и то, каким именно текстом завершалась вторая редакция «Повести».
Типы летописного повествования. Обзор композиции «Повести временных лет» подтверждает сложность ее состава и разнообразие ее компонентов как по происхождению, так и по жанровой принадлежности. В «Повесть», помимо кратких погодных записей, вошли и тексты документов, и пересказы фольклорных преданий, и сюжетные рассказы, и выдержки из памятников переводной литературы[102]. Мы встретим в ней и богословский трактат — «речь философа», и житийный по своему характеру рассказ о Борисе и Глебе, и патериковые легенды о киево-печерских монахах, и церковное похвальное слово Феодосию Печерскому, и непринужденную историю о новгородце, отправившемся погадать к кудеснику.
Природа летописного жанра весьма сложна; летопись относится к числу «объединяющих жанров», подчиняющих себе жанры своих компонентов — исторической повести, жития, поучения, похвального слова и т. д.[103]. И тем не менее летопись остается цельным произведением, которое может быть исследовано и как памятник одного жанра, как памятник литературы[104]. В «Повести временных лет», как и в любой другой летописи, можно выделить два типа повествования — собственно погодные записи и летописные рассказы. Погодные записи содержат сообщения о событиях, тогда как летописные рассказы предлагают описания их. В летописном рассказе автор стремится изобразить событие, привести те или иные конкретные детали, воспроизвести диалоги действующих лиц, словом, помочь читателю представить происходящее, вызвать его на сопереживание.
Так, в рассказе об отроке, бежавшем из осажденного печенегами Киева, чтобы передать просьбу княгини Ольги воеводе Претичу, не только упоминается сам факт передачи сообщения, но именно рассказывается о том, Как отрок бежал через печенежский стан с уздечкой в руке, расспрашивая о будто бы пропавшем коне (при этом не упущена важная деталь, что отрок умел говорить по-печенежски), о том, как он, достигнув берега Днепра, «сверг порты» и бросился в воду, как выплыли ему навстречу на лодке дружинники Претича; передан и диалог Претича с печенежским князем. Это именно рассказ, а не краткая погодная запись, как, например: «Вятичи победи Святослав и дань на них възложи», или «Преставися цариця Володимеряя Анна», или «Поиде Мьстислав на Ярослава с козары и с касогы» и т. п.
В то же время и сами летописные рассказы относятся к двум типам, в значительной мере определяемым их происхождением. Одни рассказы повествуют о событиях, современных летописцу, другие — о событиях, происходивших задолго до составления летописи, это устные эпические предания, лишь впоследствии внесенные в летопись.
Такие эпические легенды отличает, как правило, сюжетная занимательность: события, о которых в них повествуется, значительны или поражают воображение, герои таких рассказов отличаются необыкновенной силой, мудростью или хитростью. Почти в каждом таком рассказе налицо эффект неожиданности.
На неожиданности построен и сюжет рассказа о юноше-кожемяке (в статье 992 г.). Воевавший с Русью печенежский князь предложил Владимиру выставить из своего войска воина, который бы померился силой с печенежским богатырем. Никто не решается принять вызов. Владимир опечален, но тут к нему является некий «старый муж» и предлагает послать за своим младшим сыном. Юноша, по словам старика, очень силен: «От детьства бо его несть кто им ударил» (т. е. бросил на землю). Как-то, вспоминает отец, сын, разгневавшись на него, «преторже череви руками» (разорвал руками кожу, которую в этот момент мял: отец и сын были кожевниками). Юношу призывают к Владимиру, и он показывает князю свою силу — хватает за бок пробегающего мимо быка и вырывает «кожю с мясы, елико ему рука зая». Но тем не менее юноша — «середний телом», и поэтому вышедший с ним на поединок печенежский богатырь — «превелик зело и страшен» — смеется над своим противником. Здесь (как и в рассказе о мести Ольги) неожиданность поджидает отрицательного героя; читатель же знает о силе юноши и торжествует, когда кожемяка «удави» руками печенежского богатыря[105].
В другом рассказе торжествует не сила, а хитрость. В статье 997 г. повествуется, как печенеги осадили городок Белгород (южнее Киева) и рассчитывали, что горожане вот-вот сдадутся: в городе начался «глад велик». И действительно, на вече горожане пришли к решению открыть ворота врагу: «Кого живять, кого ли умертвять», решают люди, иначе же — неизбежная голодная смерть. Но некий безвестный старец предлагает выход из положения. По его совету выкапывают два колодца, в которые ставят кадки с «цежем» (болтушкой, из которой варят кисель) и с «сытой» — разбавленным водой медом. Затем приглашают в город: печенежских послов и говорят им: «Почто губите себе? Коли можете престояти нас? (Разве можете перестоять нас?) Аще стоите за 10 лет, что можете створити нам? Имеем бо кормлю от земле». Послы, увидев «чудесные колодцы», были поражены и убедили своих князей снять осаду с города.
Эпический стиль в летописи. Подобные рассказы летописи объединены особым, эпическим стилем изображения действительности. Это понятие отражает прежде всего подход повествователя к предмету изображения, его авторскую позицию, а не только чисто языковые особенности изложения[106].
Для таких рассказов характерна сюжетная занимательность, безымянность героев.(юноша-кожемяка, старец из Белгорода, киевлянин, отправившийся к воеводе Претичу сообщить о решении Ольги — в рассказе об осаде Киева в статье 968 г.), короткие, но живые диалоги; при общей лаконичности описания выделяется какая-либо важная для развития сюжета деталь (уздечка в руке отрока, подробное описание того, как сооружались «чудесные» колодцы в рассказе о белгородском киселе).
В каждом таком рассказе в центре — одно событие, один эпизод, и именно этот эпизод составляет характеристику героя выделяет его основную, запоминающуюся черту; Олег (в рассказе о походе на Царьград) — это прежде всего мудрый и храбрый воин, герой рассказа о белгородском киселе — безымянный старец, но его мудрость, в последний момент спасшая осажденный печенегами город, и является той характерной чертой, которая завоевала ему бессмертие в народной памяти[107]. Эпические рассказы характерны по преимуществу для «Повести временных лет», теснее, чем другие летописи, связанной с народным эпосом; в последующем летописании они встречаются значительно реже. Другая группа рассказов составлена самим летописцем или его современниками. Ее отличает иная манера повествования, в ней нет изящной завершенности сюжета, нет эпической лаконичности и обобщенности образов героев. Эти рассказы в то же время могут быть более психологичными, более реалистичными, литературно обработанными, так как летописец стремится не просто поведать о событии, а изложить его так, чтобы произвести на читателя определенное впечатление, заставить его так или иначе отнестись к персонажам повествования. Среди подобных рассказов в пределах «Повести временных лет» особенно выделяется рассказ об ослеплении Василька Теребовльского (в статье 1097 г.).
Чтобы показать, как именно летописец достигает художественного, эмоционального воздействия на читателя, рассмотрим два эпизода из этого рассказа. Киевский князь Святополк Изяславич, поддавшись уговорам волынского князя Давыда Игоревича, зазывает к себе Василька, чтобы заточить и ослепить его. Василько, не ведая ожидающей его расправы, приезжает на «двор княжь». Давыд и Святополк вводят гостя в «истобку» (избу). Святополк уговаривает Василька остаться погостить, а присутствующий при этом разговоре Давыд «седяше акы нем»: он сам оклеветал Василька и сам же в душе страшится собственного злоумышления. Когда Святополк вышел из «истобки», Василько заговаривает с Давыдом, но «не бе в Давыде гласа, ни послушанья» (он как бы не слышит, что говорят ему, и не может отвечать; это весьма редкий для древнерусского повествования старшей поры пример, когда автор так нетрадиционно передает душевное состояние собеседника). Но вот выходит из истобки и Давыд, а туда врываются княжеские слуги. Летописец подробно описывает завязавшуюся борьбу: чтобы удержать сильного и отчаянно сопротивлявшегося Василька, его валят на пол, прижимают снятой с печи доской, садятся на нее, так что у поверженного Василька «трещит» грудь. Столь же подробно описывается и само ослепление: оно поручено «овчарю», и тем самым читателю подсказывается сравнение Василька с безропотной, ведущейся на убой овцой.
Все эти детали помогают читателю наглядно представить ужасную сцену расправы над оклеветанным Васильком и убеждают читателя в правоте Владимира Мономаха, выступившего против Святополка и Давыда.
Исследователи часто обращаются и к другой, не менее выразительной сцене из того же рассказа. Ослепленного, израненного Василька везут на телеге. Он в беспамятстве. Сопровождающие (видимо, «отроки» Давыда) снимают с него окровавленную сорочку и отдают ее постирать попадье селения, в котором они остановились на обед. Попадья, выстирав сорочку, приходит к Васильку и начинает оплакивать его, думая, что он уже мертв. Василько «очюти (услышал) плачь, и рече: «Кде се есмь?». Они же (сопровождающие) рекоша ему: «В Звиждени городе». И впроси воды, они же даша ему, и испи воды, и вступи во нь душа, и упомянуся, и пощюпа сорочкы и рече: «Чему есте сняли с мене? Да бых в той сорочке кроваве смерть приял и стал пред богомь».
Эпизод этот рассказан столь подробно, с такими конкретными деталями, что эта сцена еще раз вызывает воспоминание о страшной участи оклеветанного князя, вызывает сочувствие к нему, а выраженное им желание предстать перед богом «в той сорочке кроваве» как бы напоминает о неизбежном возмездии, служит публицистическим оправданием вполне «земным» действиям князей, выступивших войной против Давыда Игоревича с тем, чтобы восстановить права Василька на отнятый у него удел.
Так, вместе с летописным повествованием начинает формироваться особый, подчиненный летописному жанр — жанр повести о княжеских преступлениях[108]. Общественно-политическая значимость этих рассказов была столь велика, что авторы, видимо, настоятельно заботились о совершенстве их литературной формы, которая сделала бы повествование эмоционально выразительным, безусловно оправдывала бы позицию той стороны, которая выступала в таких рассказах как обличитель совершенного преступления.
Стиль монументального историзма в летописи. Если летописным рассказам, восходящим к фольклорным преданиям, был присущ особый эпический стиль, то преобладающим и всеохватывающим стилем в летописании XI-XII вв., а также и во всей литературе этого периода является стиль монументального историзма.
В этом стиле проявляется стремление древнерусских книжников судить обо всем с точки зрения общего смысла и целей человеческого существования. Поэтому авторы XI-XIII вв. стремятся изображать только самое крупное и значительное. Стиль монументального историзма характеризуется прежде всего стремлением рассматривать предмет изображения с больших дистанций: пространственных, временных, иерархических. Это стиль, в пределах которого все наиболее значительное и красивое представляется монументальным, величественным, воспринимается как бы с высоты птичьего полета.
Летописцы (так же как и авторы житий или похвальных слов и поучений) смотрят на мир как бы с большого удаления. В этот период развито панорамное зрение, стремление сопрягать в изложении различные удаленные друг от друга географические пункты. В летописях действие перебрасывается из одного места в другое, находящееся на противоположном конце Русской земли. Рассказ о событиях в Новгороде сменяется рассказом о событиях во Владимире или Киеве, далее упоминаются события в Смоленске или Галиче и т. д. Такая особенность летописного повествования объясняется не только тем, что в летописи обычно соединяются различные источники, написанные порой в различных пунктах Русской земли. Особенность эта соответствует духу повествования того времени. Она присуща не только летописи, но и «Поучению» Владимира Мономаха, и Киево-Печерскому патерику, и житию Бориса и Глеба, и «словам» или поучениям. Вместе с тем монументализм XI-XIII вв. имеет одну резко своеобразную черту, отличающую его от наших современных представлений о монументальном как инертном, тяжелом, неподвижном. Монументализм в древнерусской литературе был связан с совершенно противоположными качествами, в частности с быстротой передвижения на больших географических пространствах. Герои произведений совершают переходы, перемещаются со своими дружинами из одного города в другой, из одного княжества в соседнее.
Историзм монументального стиля выражался в особом пристрастии к исторической теме. Древнерусские писатели стремились писать не о вымышленном, а об исторически бывшем, и когда описывали что-либо фантастическое (например, чудеса), то и сами по большей части верили в них и стремились внушить читателям, что те или иные события происходили в действительности. Литература того времени не знает (или точнее сказать: считает, что не знает) ни вымышленных лиц, ни вымышленных событий.
Кроме того, книжники пытались всякое историческое событие или действующее лицо связать с другими, столь же историческими событиями или лицами — напомнить о предках князя, его «отцах» и «дедах», сравнить героя или событие с подобными героями или событиями, известными им из византийских хроник или библейских книг, искать и находить аналогии всему, что происходило в этом огромном и едином по своим основным закономерностям мире[109].
Литературный этикет в летописи. Вместе с тем литература этого времени отличалась церемониальностью. Это проявилось достаточно ярко в явлении, которое Д. С. Лихачев назвал литературным этикетом.
Литературный этикет как бы определяет задачи литературы, ее темы, принципы построения сюжетов и, наконец, сами изобразительные средства, выделяя круг наиболее предпочтительных речевых оборотов, образов, метафор.
В основе понятия литературного этикета лежит представление о незыблемом и упорядоченном мире, где для каждого человека существует особый эталон поведения. Литература должна, соответственно, утверждать и демонстрировать этот статичный, нормативный мир. Это значит, что ее предметом по преимуществу должно стать изображение нормативных ситуаций: если пишется летопись, то в центре внимания находятся описания восшествия князя на престол, битв, дипломатических акций, смерти и погребения князя. Причем в этом последнем случае подводится своеобразный итог его жизни, обобщенный в некрологической характеристике. Аналогично в житиях обязательно должно быть рассказано о детстве святого, о его пути к подвижничеству, о его традиционных (именно традиционных, едва ли не обязательных для каждого святого) добродетелях, о творимых им при жизни и по смерти чудесах и т. д.
При этом каждая из названных ситуаций, в которой герой летописи или жития наиболее отчетливо выступает в своем официальном положении князя или святого, должна была изображаться в сходных, традиционных речевых оборотах: о родителях святого обязательно говорилось, что они благочестивы, о ребенке — будущем святом, что он чуждался игр со сверстниками, о битве повествовалось в традиционных формулах типа: «и бысть сеча зла», «иных посекоша, а иных поимаша» (т. е. одних изрубили мечами, других захватили в плен) и т. д.[110].
Этикетность пронизывает летописное повествование, особенно в той его части, которая выдержана в стиле монументального историзма. Летописец отбирает в этих случаях для своего повествования только наиболее важные, государственного значения события и деяния. Разумеется, если требовать от стиля и непременного соблюдения неких языковых черт (т. е. собственно стилистических приемов), то окажется, что иллюстрацией стиля монументального историзма окажется далеко не всякая строка летописи.
Во-первых, потому, что разнообразные явления действительности, — а летопись не могла с ней не соотноситься, — не могли укладываться в заранее придуманную схему этикетных ситуаций, и поэтому наиболее яркое проявление этого стиля мы обнаруживаем лишь в описании именно этих ситуаций: в изображении прихода князя «на стол» или выступления его в поход, в описании битв, в некрологических характеристиках и т. д.
Во-вторых, потому, что в летописи наряду со статьями, составленными летописцем в стиле монументального историзма, мы находим и погодные записи, и народные — легенды, для которых характерен иной, рассмотренный выше эпический стиль, и бытовые рассказы.
В стиле монументального историзма ведется, например, изложение событий времени Ярослава Мудрого и его сына — Всеволода. Достаточно напомнить описание битвы на Альте, принесшей Ярославу победу над «окаянным» Святополком — убийцей Бориса и Глеба (в «Повести временных лет» под 1019 г.). Святополк пришел на поле боя «в силе тяжьце», Ярослав также собрал «множьство вой, и изыде противу ему на Льто». Перед битвой Ярослав молится богу и своим убитым братьям, прося их о помощи «на противнаго сего убийцу и гордаго». И вот войска двинулись навстречу друг другу, «и покрыша поле Летьское обои от множьства вой». На рассвете («въсходящю солнцю») «бысть сеча зла, яка же не была в Руси, и за руки емлюче сечахуся, и сступашеся трижды, яко по удольемь (долинам, ложбинам) крови тещи». К вечеру Ярослав одержал победу, а Святополк бежал. Ярослав вступил на киевский престол, «утер пота с дружиною своею, показав победу и труд велик».
Все в этом рассказе призвано подчеркнуть историческую значительность битвы: и указание на многочисленность войск, и детали, свидетельствующие об ожесточенности битвы, и патетическая концовка — Ярослав торжественно восходит на киевский престол, добытый им в ратном труде и борьбе за «правое дело». Но можно заметить, что перед нами не столько рассказ очевидца о конкретной битве, сколько искусное сочетание традиционных сюжетных мотивов и речевых формул, в которых описывались и другие сражения в той же «Повести временных лет» и последующих летописях: традиционен оборот «сеча зла», традиционна концовка, сообщающая, кто «одоле» и кто «бежа»; обычно для летописного повествования указание на многочисленность войск, и даже формулы «яко по удолиям крови тещи» или «утер пот, показав победу и труд велик» встречаются в описаниях других сражений. Словом, перед нами один из образцов этикетного изображения битвы.
С особой заботой создаются в «Повести временных лет» некрологические характеристики князей. Например, по словам летописца (в статье 1093 г.), князь Всеволод Ярославич был «издетьска боголюбив, любя правду, набдя убогыя (заботился о несчастных и бедных), въздая честь епископом и презвутером (попам), излиха же любяше черноризцы и подаяше требованье (требуемое) им». Этот тип летописного некролога будет не раз использован летописцами XII и последующих веков[111].
Применение литературных формул, предписываемых литературным этикетом, придавало летописному тексту особый художественный колорит: не эффект неожиданности, а, напротив, ожидание встречи со знакомым, привычным, выраженным в отшлифованной, освященной традицией форме. Этот же прием хорошо знаком фольклору — вспомним традиционные сюжеты былин, троекратные повторы в них сюжетных ситуаций, постоянные эпитеты и тому подобные этикетные художественные средства. Стиль монументального историзма и свойственный ему литературный этикет, таким образом, не свидетельство ограниченности художественных возможностей, а, напротив, свидетельство глубокого, осознания роли поэтического слова. Но в то же время этот стиль, естественно, сковывал свободу сюжетного повествования, так как стремился унифицировать, выразить в одинаковых речевых формулах и сюжетных мотивах различные жизненные ситуации.
Сочетание стилей монументального историзма и эпического в «Повести временных лет» создали ее неповторимый литературный облик, и ее стилистическое влияние будет отчетливо ощущаться на протяжении нескольких веков: летописцы станут применять или варьировать те литературные формулы, которые впервые были употреблены создателями «Повести временных лет», подражать имеющимся в ней характеристикам, а иногда и цитировать «Повесть», вводя в свой текст фрагменты из этого памятника[112]. Свое эстетическое обаяние «Повесть временных лет» сохранила и до нашего времени, красноречиво свидетельствуя о литературном мастерстве древнерусских летописцев.
«Повесть временных лет» второй редакции была включена в летописный свод начала XIII в. (до нас не дошедший), к которому восходят Радзивиловская и Московско-Академическая летописи[113], а через свод 1305 г. (также несохранившийся) — вошла в Лаврентьевскую летопись, переписанную в 1377 г. в Нижнем Новгороде для князя Дмитрия Константиновича[114], и в летописные своды, составлявшиеся при дворе великих князей московских и московских митрополитов. Древнейшим из таких сводов, дошедших до нового времени, была Троицкая летопись 1408 г.; в 1812 г. она сгорела, однако изданная часть ее текста[115], а также выписки, сделанные из этой летописи Н. М. Карамзиным, позволяют судить о том, что текст «Повести временных лет» в Троицкой летописи был очень близок к тому, который мы знаем по Лаврентьевской летописи.
В общерусских летописях XV в. текст «Повести временных лет» оказывается дополненным фрагментами из новгородских летописей, в которых, как говорилось выше, сохранился текст «Начального свода». «Повесть временных лет» с теми или иными изменениями — сокращениями или дополнениями — начинает собой почти все русские летописные своды XV-XVI вв.[116].
Южнорусское летописание XII в. «Повесть временных лет» доводила повествование до первого десятилетия XII в. В течение этого века летописание продолжало вестись в разных русских княжествах. Однако летописи эти не сохранились, и мы знаем о них только по более поздним летописным сводам, куда они вошли частично или полностью.
О южнорусском летописании мы узнаем, например, из так называемой Киевской летописи. Это условное наименование дано исследователями статьям Ипатьевской летописи, в которых излагаются события с 1117 г. и до конца XII в.[117].
Эта часть летописи, отредактированная, как полагают, в конце XII в. игуменом Выдубицкого монастыря (под Киевом) Моисеем, является сводом, использовавшим киевские великокняжеские летописи, летопись Переяславля Русского[118], семейную хронику Ростиславичей — потомков князя Ростислава Мстиславича, внука Владимира Мономаха[119].
Если летописцы XI в. стремились осмыслить события своего времени на фоне предшествующей многовековой истории Руси, то южнорусские летописцы XII в. целиком погружены в описание бурной событиями жизни своих княжеств и уделов. В Киевской летописи мы встречаемся по преимуществу не с рассказами и эпическими легендами, а с погодными записями — то краткими, то очень подробными и детальными, но тем не менее не обладающими цельной композицией, без которой немыслим летописный рассказ. Исключением из этой общей тенденции являются лишь повести о княжеских преступлениях: рассказ об убийстве Игоря Ольговича под 1147 г., рассказ о клятвопреступлении Владимира Галицкого под 1140-1150 гг., повесть об убийстве Андрея Боголюбского под 1175 г.; сюжетной законченностью обладает и рассказ о походе Игоря Святославича на половцев в 1185 г. Остановимся в качестве примера на рассказе об убийстве Андрея Боголюбского. Краткий (и, как считает большинство ученых, первоначальный) вариант этого рассказа находится в Лаврентьевской летописи[120], основанный на нем рассказ в составе Ипатьевской летописи[121] более подробен и отличается высокими художественными достоинствами. Возможно, что составителем этого повествования был Кузьмище Киянин — очевидец трагических событий.
В начале рассказа пространно повествуется о благочестии Андрея, о его щедрости, о сооруженных по его повелению храмах и их роскошном убранстве. Эта экспозиция должна поднять авторитет князя в глазах читателя, подвести к мысли, что его убийство не только акт жестокости и вероломства, но и расправа с угодным богу праведником. Как это предписывалось агиографическим каноном, в рассказе подчеркивается, что Андрей «вражное убийство слышав напереде», но это лишь возбуждало в нем религиозное рвение. Затем автор переходит к непосредственному рассказу о событиях 1175 г.
Вацлаве заговора стоял некий Яким, «слуга возлюбленый» князя. Словно свирепые звери, заговорщики устремились к «ложнице» (спальне) князя. Однако их охватывает страх, они заходят в «медушу» (кладовую) и пьют вино, надеясь, что хмель придаст им храбрости. «Сотона же веселяшеть е (их) в медуши и служа им невидимо, поспевая и крепя», — говорит летописец, намекая, что убийство совершается по наущению дьявола и под его непосредственным присмотром.
Затем заговорщики подходят к дверям ложницы и окликают князя: «Господине! Господине!». Князь догадывается, что за дверями не Прокопий (видимо, кто-то из княжеских слуг), за которого выдает себя один из заговорщиков. Поняв, что они разоблачены, убийцы вышибают двери, врываются в ложницу. Князь хочет схватить меч, но оказывается, что меч заранее похищен. Завязывается ожесточенная борьба — князь силен и яростно сопротивляется, заговорщики «секоша и (его) мечи и саблями, и копийныя язвы даша ему». Воспользовавшись тем, что заговорщики вышли, вынося своего пострадавшего в схватке сотоварища, Андрей также покидает ложницу и прячется под сенями. Но убийцы разыскивают его по следам крови на ступенях и умертвляют. Труп князя брошен на землю у крыльца, дворец его разграблен. Видя это, Кузьмище с гневным упреком обращается к одному из заговорщиков — ключнику Амбалу, просит того дать ему ковер, чтобы прикрыть тело убитого, и напоминает: «Помнишь ли... в которых порътех (в какой одежде) пришел бяшеть? Ты ныне в оксамите (оксамит — дорогая шелковая ткань) стоиши, а князь наг лежить».
В рассказе об убийстве Андрея Боголюбского сочетаются чисто этикетные моменты (например, ссылки на вмешательство дьявола, упоминание, что князь, знал о готовящемся покушении заранее, монологи, которые князь произносит в самые напряженные моменты — перед лицом убийц) с яркими, жизненными деталями и эпизодами: достаточно вспомнить разговор князя с заговорщиками через запертую дверь ложницы или же финальную сцену, когда Кузьмище Киянин обличает ключника Амбала. Это сочетание «чисто житийной манеры» и «реального рассказа с обилием бытовых подробностей и живыми диалогами» в значительной мере результат той переработки, которой подвергся рассказ Лаврентьевской летописи, составленный в книжной манере, под пером Кузьмища Киянина, которого исследователи не без основания считают автором версии, находящейся в составе Ипатьевской летописи[122].
Однако подобных рассказов в Киевской летописи немного. Основная часть ее занята погодными статьями, весьма пространными, подробно сообщающими о дипломатической и государственной деятельности князей, о многочисленных вооруженных конфликтах и т. д. Однако в этом подробном перечислении фактов и событий не усматривается попыток создать законченные сюжетные рассказы.
Для Киевской летописи, особенно начиная со статей 40-х гг. XII в., заметно особое пристрастие летописцев к внешним, стилистическим приемам, характерным для стиля монументального историзма: постоянно встречаются здесь традиционные этикетные описания битв, стереотипные описания погребений князей и их некрологические характеристики[123]. Однако в целом в Киевской летописи отсутствует та композиционная стройность, которая характерна была для «Повести временных лет».
Летописание Владимиро-Суздальской Руси XII в. Начиная с середины XII в. все заметнее становится роль в общерусских делах Владимиро-Суздальского княжества. Военная и политическая активность этой в недавнем прошлом «окольной земли» не могла не повлиять и на оживление идеологической жизни. На смену кратким записям, ведшимся, как полагают, уже с начала XII в. в Ростове и Владимире, приходят летописные своды.
Сами своды эти до нас не дошли, но отразились в более поздних летописях. Сравнение их позволило установить, что Владимирский летописный свод конца XII в. сохранился в составе Лаврентьевской летописи, а свод начала XIII в. — в Радзивиловской и Московско-Академической летописях, а также в Летописце Переяславля Суздальского[124].
Владимирское летописание стремилось утвердить авторитет своего княжества и обосновать его претензии на политическую и церковную гегемонию на Руси. Именно поэтому владимирские летописные своды не ограничивались описанием местных событий, а представляли широкую картину истории всей Русской земли. Южнорусские события излагались в основном по летописям Переяславля Южного, с которым у владимирских князей были прочные политические связи.
Летописцы Владимирского свода конца XII в., отразившегося в Лаврентьевской летописи, постоянно вставляют в свое повествование нравоучительные и благочестивые рассуждения, подчеркивая, что княжество их находится под покровительством патрональной иконы — Владимирской богоматери и патрональной церкви — Успенья богоматери, где эта икона находилась; именно владимирцы прославлены богом по всей земли «за их правду». Владимирские князья, по словам летописцев, исполнены благочестия и мудрости, некрологические характеристики их торжественно помпезны, пересыпаны цитатами из Священного писания. Несколько иной характер имеет свод начала XIII в., отразившийся в Радзивиловской летописи. По наблюдениям М. Д. Приселкова, составитель его «принадлежал к числу реформаторов языка летописания»: он систематически заменял устаревшие слова и обороты, стремясь к созданию «современного и удобопонятного» слога. Кроме того, он опускал в повествовании незначительные, по его мнению, известия, например сведения о поставлениях и смертях некоторых епископов, о смертях и погребениях княгинь и княжон; при указании дней, когда происходили описываемые события, опускал сведения о святых, в эти дни почитавшихся, и т. д.[125].
В восходящей к своду начала XIII в. Радзивиловской летописи имеется более 600 миниатюр (раскрашенных рисунков), в которых иллюстрируется текст «Повести временных лет» и Владимирской летописи XII в.[126], возможно, что иллюстрирован был уже свод начала XIII в. и миниатюры Радзивиловской летописи — копии с его миниатюр.
Новгородское летописание XII в. Совершенно иной характер имеет новгородское летописание. По гипотезе Д. С. Лихачева, после политического переворота 1136 г., в результате которого князь был выселен за пределы города и Новгород превратился в боярскую республику, открывавшая новгородский летописный свод «Повесть временных лет» была заменена «Начальным сводом», отличавшимся антикняжеским духом, что соответствовало политическим настроениям в Новгороде того времени[127]. Летописание XII в., продолжившее это новое, переработанное начало рассказа о первых веках существования Руси, очень существенно отличалось от современного ему южнорусского или владимиро-суздальского. Прежде всего, оно было подчеркнуто местным: новгородские летописцы редко и скупо говорят об общерусских событиях или событиях в других русских землях. Отсутствовала в Новгородской летописи и церковная риторика, которой отличались, как было сказано, летописи Владимиро-Суздальской Руси. Например, если там летописцы, говоря о каких-либо необычных небесных явлениях или стихийных бедствиях, обязательно стремились истолковать их в духе церковного мировоззрения, видя в них либо наказание «за грехи», либо грозное или доброе предзнаменование, то новгородские летописцы лаконичны и деловиты: об урагане, бывшем в 1125 г., летопись сообщает: «В то же лето бяше буря велика с громом и градом, и хоромы раздьра, и с божниц (церквей) вълны (покрытия сводов) раздьра, стада скотины истопи в Волхове, а другыя одва переимаша живы», о голоде в 1127 г. говорится: «А на осень уби мороз вьрьшь (здесь: яровой хлеб) всю и озимице (озимые), и бы голод и церес зиму (всю зиму), ръжи осминка по полугривне».
Новгородская летопись этого времени отличается безыскусственностью стиля (здесь мы почти не найдем столь характерных для южнорусского летописания этикетных формул в духе монументального историзма), демократичностью языка, сохранившего много диалектных слов и отразившего особенности местного новгородского произношения.
Старшие новгородские летописи отразились в так называемой Новгородской первой летописи в двух ее редакциях (изводах). Старший извод представлен Синодальным списком XIII-XIV вв. (к сожалению, дефектным — без начала). Это самая древняя из дошедших до нас рукописей с летописным текстом. Древнейшие списки Новгородской первой летописи младшего извода относятся к середине XV в.[128].
Новгородское летописание долгое время остается обособленным от летописания других русских земель, пока в XV в. новгородские своды не будут привлечены как один из источников для нового общерусского летописного свода.
Однако именно Новгородская первая летопись сохранила в своем составе интереснейший литературный памятник (возможно, киевского происхождения) — рассказ о взятии Константинополя (Царьграда) «фрягами» (крестоносцами) в 1204 г., во время четвертого крестового похода. Составленная очевидцем событий (или со слов очевидца), повесть эта является первым русским подробным сообщением о событиях в Византии, при этом повеет вователь оказался прекрасно осведомленным в политической подоплеке событий и со знанием дела изложил все обстоятельства осады, взятия и разграбления Константинополя[129].
Среди жанров византийской литературы почетное место занимали сочинения отцов церкви — богословов и проповедников. Эти «слова» и поучения византийских авторов были широко известны на Руси, и уже в XI в. появляются оригинальные произведения русских писателей: «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, поучения новгородского епископа Луки Жидяты и игумена Киево-Печерского монастыря Феодосия[130]; в XII в. древнерусская литература обогащается такими шедеврами торжественного красноречия, как «слова» Кирилла Туровского.
«Слово о Законе и Благодати». «Слово о Законе и Благодати»,, написанное киевским священником Иларионом (будущим митрополитом), как полагает Н. Н. Розов, было впервые произнесено им в 1049 г. в честь завершения строительства киевских оборонительных сооружений[131].
Однако значение «Слова» далеко выходит за рамки жанра торжественных праздничных слов, произносимых в церкви перед верующими. «Слово» Илариона — своего рода церковно-политический трактат, в котором прославляется Русская земля и ее князья.
«Слово» начинается пространным богословским рассуждением. Противопоставляя Ветхий и Новый завет, Иларион проводит мысль, что Ветхий завет — это закон, установленный для одного лишь иудейского народа, тогда как Новый завет — это благодать, распространяющаяся на все без исключения народы, принявшие христианство. Иларион несколько раз возвращается к этой важной для него мысли; для ее подтверждения он раскрывает символику библейских образов, напоминает изречения «отцов церкви», разными доводами и аргументами подкрепляет свой тезис о превосходстве христианства над предназначенным для одного народа иудаизмом, о высоком призвании христианских народов.
Это первая, догматическая часть «Слова» подводит к центральной идее произведения: князь Владимир по собственному побуждению (а не по совету или настоянию греческого духовенства) совершил «великое и дивное» дело — крестил Русь. Владимир — «учитель и наставник» Русской земли, благодаря которому «благодатная вера» и «до нашего языка (народа) русского доиде». Роль Владимира как крестителя Руси вырастает до вселенского масштаба: Владимир «равноумен», «равнохристолюбец» самому Константину Великому, императору «двух Римов» — Восточного и Западного, провозгласившему, согласно церковной традиции, христианство государственной религией в Византии и чрезвычайно почитавшемуся в империи. Равные дела и равные достоинства дают право и на одинаковое почитание. Так Иларион приводит слушателей к мысли о необходимости признать Владимира святым. Он ставит его в один ряд с апостолами Иоанном, Фомой, Марком, которым принадлежит заслуга обращения в христианскую веру различных стран и земель. При этом Иларион стремится прославить могущество Русской земли и подчеркнуть ее авторитет. Фразеологию церковной проповеди порой сменяет фразеология летописной похвалы: предки Владимира — Игорь и Святослав на весь мир прославились мужеством и храбростью, «победами и крепостью»; и правили они не в «неведоме земли», а на Руси, которая «ведома и слышима есть всеми четырьми конци земли». И сам Владимир не только благоверный христианин, но могучий «единодержец земли своей», сумевший покорить соседние страны «овы миром, а непокоривыа мечем».
Третья, заключительная часть «Слова» посвящена Ярославу Мудрому. Иларион изображает его не только как продолжателя духовных заветов Владимира, не только как усердного строителя новых церквей, но и как достойного «наместника... владычества» своего отца. Даже в молитве Иларион не забывает о мирских, политических нуждах Руси: он молит бога «прогнать» врагов, утвердить мир, «укротить» соседние страны, «умудрить бояр», укрепить города... Это гражданственность церковной проповеди хорошо объяснима обстановкой тридцатых — сороковых годов XI в., когда Ярослав всеми средствами добивается независимости русской церкви и русской государственной политики и когда идея равенства Руси в отношениях с Византией (а не подчинения ей) принимала самые острые формы, оказывая влияние даже на церковное строительство; так, например, на Руси строились храмы, одноименные знаменитым константинопольским соборам: Софийский собор в Киеве и Софийский собор в Новгороде, церкви святой Ирины и святого Георгия в Киеве, киевские «Золотые врата» и т. д. Киев по замыслу политиков и зодчих становился как бы соперником Константинополя.
Существует вполне обоснованное мнение, что Илариону принадлежит и первое произведение по русской истории: цикл рассказов о христианизации Руси, с которого, возможно, началось русское летописание; об этом свидетельствуют как будто бы многочисленные текстуальные параллели, содержащиеся в обоих памятниках[132].
Климент Смолятич. «Слово» Илариона было далеко не единственным произведением ораторской прозы. В середине XII в. большим авторитетом на Руси пользовалось творчество митрополита Климента Смолятича[133], про которого летопись сообщала, что он «бысть книжник и философ», подобного какому не было еще в Русской земле[134]. Однако мы знаем о Клименте очень мало. Он был родом из Смоленска, подвизался в Зарубском монастыре под Киевом. В 1146 г. великий князь киевский Изяслав Мстиславич решил возвести Климента на митрополичью кафедру. Однако попытка поставить митрополита из русских без благословения константинопольского патриарха встретила сопротивление некоторых русских иерархов из греков; положение Климента было непрочным, и после смерти Изяслава в 1154 г. он вынужден был оставить митрополичью кафедру.
Мало мы знаем и о творчестве Климента. Бесспорно принадлежащим ему можно считать начало «Послания Фоме прозвитеру». Поводом для его написания явилось следующее обстоятельство. Климент, переписываясь со смоленским князем Ростиславом, чем-то задел пресвитера (священника) Фому. Тот укорил митрополита в тщеславии, в стремлении представить себя «философом» и в том, что Климент пишет «от Омира, и от Аристоля (Аристотеля), и от Платона», а не опираясь на церковные авторитеты. Послание своего оппонента Климент прочитал публично перед князем и обратился к Фоме с ответным посланием, которое и дошло до нас. Климент защищает в нем право толкования священного писания с помощью притч — коротких аллегорических рассказов.
Этот спор, о котором мы можем судить лишь по скупым данным «Послания» Климента, тем не менее свидетельствует и об эрудиции Климента, которого упрекают в ссылках на античных философов и Гомера, и о несомненной интенсивности культурной и литературной жизни Руси середины XII в., если в это время споры по проблемам торжественного красноречия и о возможности использования в проповедях или посланиях античных авторов могли приобретать такую актуальность и вызывать такой резонанс. К сожалению, памятники торжественного и учительного красноречия XII в. нам почти не известны. Счастливым исключением является лишь творчество выдающегося проповедника конца XII в. Кирилла Туровского.
Кирилл Туровский. Позднейшее «Житие Кирилла» сообщает, что он рано постригся в монахи, стал затворником (т. е. жил уединенно в келье) и в период своего затворничества «много божественная писания изложи». Позднее князь и горожане умолили Кирилла занять епископскую кафедру в городе Турове (на северо-западе Киевской земли). Умер Кирилл не позже 1182 г.
Авторитет творений Кирилла был настолько велик, что многие его «слова» включались в сборники «Златоуст» и «Торжественник» наряду с произведениями Иоанна Златоуста.
Авторство ряда произведений, надписанных именем Кирилла Туровского, спорно, но с достаточным основанием можно считать, что ему принадлежит «Притча о душе и теле», «Повесть о белоризце и о мнишстве», «Сказание о черноризском чине», восемь «слов» на церковные праздники, тридцать молитв и два канона (цикла песнопений в честь святого)[135].
«Притча о душе и теле», написанная, по мнению И. П. Еремина, между 1160-1169 гг., является обличительным памфлетом против ростовского епископа Федора (Федорца)[136]. В основе притчи лежит сюжет о слепце и хромце. Суть его в следующем. Некий владелец виноградника поручил стеречь его двум сторожам: одному — слепому, другому — хромому. Он рассчитывал, что хромой не сможет войти в виноградник, а слепой, если зайдет, то заблудится. Однако хромой увидит вора, а слепой — услышит его. Но сторожа решили перехитрить господина: хромой сел верхом на слепого и указывал ему, куда идти. Таким образом они смогли ограбить виноградник, но жестоко поплатились за это. В притче слепец — это аллегория души, а хромой — аллегория тела. При этом именно душа (слепец) соблазняет, на проступок тело (хромца). Кирилл Туровский, толкуя «Притчу», позволял читателю догадаться, что под слепым имеется в виду епископ Федор, а под хромым — князь Андрей Боголюбский. Поводом для написания притчи явилась попытка князя учредить во Владимире епископию, независимую от киевского митрополита, для чего Федор отправился в Константинополь принять посвящение от тамошнего патриарха, причем обманул последнего, сказав, что в Киеве будто бы нет митрополита — он умер. Впоследствии обман раскрылся, киевский митрополит отлучил Федора от церкви, а попытка Андрея Боголюбского добиться церковной автономности от Киева была осуждена.
Наибольшей известностью пользовались торжественные «слова» Кирилла, предназначенные для чтения в церкви в дни церковных праздников. В этих «словах» Кирилл дополняет и развивает лежащие в их основе евангельские сюжеты новыми подробностями, сочиняет диалоги персонажей, создавая, таким образом, новый сюжет, который представлял бы ему большие возможности для аллегорического истолкования значения того или иного праздника.
Основным художественным принципом в «словах» Кирилла является риторическая амплификация[137]. «Та или иная тема у него, — пишет И. П. Еремин, — всегда словесно варьируется, распространяется до тех пор, пока содержание ее не будет полностью исчерпано». Каждая тема облекалась в форму риторической тирады, в которой чередуются синонимичные по смыслу и однотипные по синтаксической структуре предложения[138].
Рассмотрим одно из «слов» Кирилла Туровского — «Слово на новую неделю по Пасхе»[139].
«Слово» начинается своего рода введением, объясняющим повод его написания: «Велика учителя и мудра сказателя требуеть церкви на украшение праздника», мы же, «нищие словом» и «мутные умом», — продолжает Кирилл, — лишь можем сказать «мало нечто» о празднике.
Далее автор характеризует праздник Пасхи: когда «всему пременение (изменение) бысть»: небом стала земля, очищенная от бесовской скверны, обновились люди, ибо из язычников они стали христианами... Новая неделя — это обновление людей, принявших христианскую веру. Кирилл Туровский рисует картину весеннего пробуждения природы: светлеет небо, освободившееся от туч, солнце восходит на высоту и согревает землю, тихо веют ветры, земля рождает зеленую траву, скачут, радуясь весне, «агнци и унцы» (т. е. ягнята и бычки), расцветают цветы и распускаются листья на деревьях... Однако каждому элементу этого описания Кирилл Туровский тут же приводит параллель, после которой становится ясно, что яркая картина эта — всего лишь ряд метафор и сравнений, призванных возвысить, прославить и, что особенно важно, разъяснить верующим те или иные догматы христианской веры. Весна — это вера Христова, «агнци» — «кроткие люди», «унцы» — «кумирослужители» языческих стран, которые приобщились или приобщатся к христианству, и т. д.
Каждое из «слов» Кирилла — яркий образец праздничного, торжественного красноречия. Автор в совершенстве владеет риторическим искусством: он то обращается к слушателям, то передает евангельский сюжет или сложную богословскую концепцию с помощью красочных аллегорий, как это было показано выше, то вопрошает и тут же отвечает сам себе, сам с собой спорит, сам себе доказывает.
Исследователи творчества Кирилла Туровского давно установили, что и в аллегориях, и в приемах их истолкования, и в самих риторических фигурах автор далеко не всегда оригинален: он опирается на византийские образцы, цитирует или пересказывает фрагменты из «слов» прославленных византийских проповедников. Но в целом произведения туровского епископа не просто компиляции из чужих образов и цитат — это свободное переосмысление традиционного материала, в результате которого является новое, совершенное по форме произведение, воспитывающее у слушателей чувство слова, завораживающее их гармонией ритмически построенных речевых периодов.
Синтаксический параллелизм форм, широкое применение морфологической рифмы (употребление рядом сходных грамматических форм) в «словах» Кирилла Туровского как бы компенсировали отсутствие книжной поэзии, подготавливали русского читателя к восприятию «плетения словес» и орнаментального стиля XIV-XVI вв. Приведем лишь один пример. В тирад «(Христос) вводит душа святых пророк в небесное царство, разделяет своим угодником горняго града обители, отверзает праведникам рай, венчает страдавъшая за нь мученики...» параллельными оказываются каждый из трех членов синтаксической конструкции (сказуемое, прямой и косвенный объекты). Далее ее ритмический рисунок еще более усложняется, так как прямой объект, выраженный в конструкциях приведенного выше отрывка одним словом, теперь превращается в словосочетание, каждый из компонентов которого, в свою очередь, имеет параллельные конструкции: «милует вся творящая волю его и хранящая заповеди его, посылает благоверным князем нашим съдравие телесем и душам спасение и врагом одоление... благословляет вся крестьяны, малыя с великими, нищая с богатыми, рабы с свободными, старьце с унотами и женимыя с девицями...»
Творчество Кирилла Туровского свидетельствует, что древнерусские книжники XII в. достигли высот литературного совершенства, свободно владели всем многообразием приемов, выработанных античной риторикой и развитых классическим торжественным красноречием Византии. Кирилл Туровский, воплотив в своем творчестве те принципы «притонного толкования», которые отстаивал еще Климент Смолятич, пошел вслед за ним и в искусстве широкого употребления приема риторической амплификации.
В процессе трансплантации византийской и древнеболгарской литератур русские книжники обрели произведения, представляющие самые различные жанры раннехристианской средневековой литературы и книжности.
Однако самобытность древнерусской литературы проявила себя, в частности, в том, что древнерусские книжники уже в первые века существования своей оригинальной литературы создают произведения, стоящие вне этой традиционной жанровой системы. Одним из таких произведений является знаменитое «Поучение» Владимира Мономаха[140].
Под этим общим заглавием до последнего времени объединялись четыре самостоятельных произведения; три из них, действительно, принадлежат Владимиру Мономаху: это собственно «Поучение», автобиография и «Письмо к Олегу Святославичу». Заключительный фрагмент этой подборки текстов — молитва, как теперь установлено, Мономаху не принадлежит и лишь случайно оказался переписанным вместе с произведениями Мономаха[141]. Напомним, что все четыре названные произведения известны нам в одном списке: они вставлены в текст «Повести временных лет» в Лаврентьевской летописи, как бы разделяя при этом текст летописной статьи 1096 г.[142].
Владимир Мономах (великий князь Киевский в 1113-1125 гг.) был сыном Всеволода Ярославича и византийской царевны, дочери императора Константина Мономаха (отсюда и прозвище князя — Мономах). Энергичный политик и дипломат, последовательный поборник норм феодального вассалитета, Владимир Мономах и своим собственным примером, и своим «Поучением» стремился укрепить эти принципы и убедить других следовать им. Так, в 1094 г. Мономах добровольно уступил черниговский «стол» Олегу Святославичу. В 1097 г. Мономах был одним из активных участников «снема» (съезда) в Любече, на котором князья попытались урегулировать спорные вопросы наследования уделов, он решительно осудил ослепление Василька Теребовльского, напомнив при этом основную мысль Любечского снема: если усобицы не прекратятся, «и начнеть брат брата закалати», то «погыбнет земля Руская, и врази наши, половци, пришедше, возмуть земьлю Русьскую». На Долобском снеме (в 1103 г.) Мономах призвал к совместному походу на половцев, подчеркнув при этом, что этот поход совершается в интересах простого народа — «смердов», более всех страдающих от половецких набегов.
«Поучение» было написано Мономахом, видимо, в 1117 г.[143]. За плечами престарелого князя была долгая и трудная жизнь, десятки военных походов и битв, огромный опыт дипломатической борьбы, скитание по разным уделам, куда забрасывал его им же защищаемый принцип престолонаследия по старшинству в роде, и, наконец, почет и слава великокняжеского «стола». «Седя на санех» (т. е. будучи в преклонных годах, ожидая близкой смерти[144]) князь мог многое рассказать своим потомкам и многому научить их. Таким политическим и нравственным завещанием и является «Поучение» Мономаха. За требованиями соблюдать нормы христианской морали: быть «кротким», слушать «старейших» и покоряться им, «с точными (равными) и меншими любовь имети», не обижать сирот и вдов — просматриваются контуры определенной политической программы. Основная мысль «Поучения»: князь должен беспрекословно подчиняться «старейшему», жить в мире с другими князьями, не притеснять младших князей или бояр; князь должен избегать ненужного кровопролития, быть радушным хозяином, не предаваться лени, не увлекаться властью, не полагаться на тиунов (управляющих хозяйством князя) в быту и на воевод в походах, во все вникать самому...
Но Мономах не ограничивается практическими советами и рассуждениями морального или политического характера. Продолжая традицию деда — Ярослава Мудрого — и отца — Всеволода Ярославича, который «дома седя, изумеяше (знал, понимал) 5 язык», Мономах выступает перед нами как высокообразованный, книжный человек. В «Поучении» многократно цитируется Псалтырь, Поучения Василия Великого, пророчества Исайи, Триодь, Апостольские послания. Мономах обнаруживает не только немалую начитанность, но и широту мысли, вставляя в «Поучение» наряду с дидактическими наставлениями восторженное описание совершенного мироустройства, цитируя, в слегка переделанном виде, «Шестоднев» Иоанна, экзарха Болгарского.
Подкрепляя свои наставления и поучения личным примером, Мономах приводит далее длинный перечень «путей и лобов» (т. е. походов и охот), в которых он принимал участие с тринадцати лет. В заключение князь подчеркивает, что в своей жизни он следовал тем же правилам: все старался делать сам, «не дая себе упокоя», не рассчитывая на соратников и слуг, не давая в обиду «худаго смерда и убогые вдовице». Завершается «Поучение» призывом не страшиться смерти ни в бою, ни на охоте, доблестно исполняя «мужьское дело».
Другое сочинение Мономаха — «Письмо к Олегу Святославичу». Поводом к его написанию послужила междукняжеская распря, во время которой Олег убил сына Мономаха — Изяслава. Верный своим принципам справедливости и «братолюбия», Мономах находит в себе нравственные силы выступать не как «ворожбит и местник» (т. е. противник и мститель), но, напротив, обратиться к Олегу с призывом к благоразумию и примирению. Он не оправдывает погибшего сына, а лишь сетует, что не надо было ему слушаться «паробков» (видимо, молодых дружинников) и «выискывати... чюжего». Мономах стремится к тому, чтобы распри прекратились, надеется, что Олег напишет ему ответную «грамоту... с правдою», получит «с добром» свой удел и тогда, пишет Мономах, «лепше будем яко и преже» (т. е. будем еще дружнее, чем прежде).
Это письмо поражает не только великодушием и государственной мудростью князя, но и проникновенным лиризмом, особенно в той части письма, где Мономах просит Олега отпустить к нему вдову Изяслава, чтобы он, обняв сноху, «оплакал мужа ея». «Да с нею кончав слезы, — пишет далее Мономах, — посажю на месте, и сядет акы горлица на сусе (сухом) древе желеючи»[145].
«Поучение» Владимира Мономаха — пока единственный в древнерусской литературе пример политического и морального наставления, созданного не духовным лицом, а государственным деятелем. Исследователи приводили аналогии в других средневековых литературах: «Поучение» сравнивали с «Наставлениями» французского короля Людовика Святого, апокрифическим поучением англосаксонского короля Альфреда или «Отцовскими поучениями», сохранившимися в библиотеке последнего из англосаксонских королей — Гаральда, тестя Мономаха (Владимир Мономах был женат на дочери короля — Гите)[146]. Но параллели эти имеют лишь типологический характер: произведение Мономаха вполне самобытно, оно гармонически сочетается прежде всего с характером политической деятельности самого Мономаха, стремившегося укрепить на Руси принципы «братолюбия», боровшегося за неуклонное соблюдение феодальных обязанностей и прав; «Поучение», как впоследствии «Слово о полку Игореве», не столько опиралось на традиции тех или иных литературных жанров, сколько отвечало политическим потребностям своего времени[147]. Характерно, например, что, руководствуясь прежде всего соображениями идеологического порядка, Мономах включил в состав «Поучения» свою автобиографию; как литературный жанр автобиография появится на Руси лишь много веков спустя, в творениях Аввакума и Епифания.
Произведения Мономаха позволяют судить о том, что автор их свободно владел разными стилями литературного языка и умело применял их соответственно жанру и теме произведения; это особенно заметно, если сравнить ту часть поучения, где Мономах рассуждает на морально-этические нормы (она написана «высоким слогом», продолжающим как бы стиль приводимых здесь же цитат из Библии и «отцов церкви»), и автобиографическую часть, где речь Мономаха близка к разговорной, необычайно проста и выразительна.
Русская церковь стремилась к правовой и идеологической автономии от церкви византийской. С тех пор как в 1051 г. митрополитом был поставлен русский: духовник Ярослава Мудрого — Иларион, все более возрастал авторитет русских монастырей, и прежде всего Киево-Печерского.
Русской церкви было чрезвычайно важно добиться канонизации собственных, русских святых, непременным условием которой (как сказано выше) было наличие жития. Таковы были внелитературные причины возникновения на Руси оригинальных житий. Но несомненно, немалую роль играли и причины литературно-эстетические: знакомство с переводными, византийскими житиями и патериковыми легендами также могло пробудить у русских книжников стремление попробовать свои силы в этом жанре.
Древнейшим русским житием было, видимо, «Житие Антония Печерского» — монаха, первым поселившегося в пещере и своим поступком подавшего пример к основанию пещерного скита, превратившегося затем в прославленный Киево-Печерский монастырь. Однако «Житие Антония Печерского» до нас не дошло, хотя нет оснований сомневаться в том, что оно существовало[148].
Во второй половине XI в. создаются «Житие Феодосия Печерского» и два варианта жития Бориса и Глеба. Так, определились две главные группы агиографических сюжетов: одни жития были «целиком посвящены теме идеального христианского героя, ушедшего из «мирской» жизни, чтобы подвигами заслужить жизнь «вечную» (после смерти), тогда как герои другой группы житий стремятся обосновать своим поведением не только общехристианский, но и феодальный идеал»[149].
Житие Феодосия Печерского. Примером первой группы сюжетов является «Житие Феодосия Печерского»[150]. Житие было написано иноком Киево-Печерского монастыря Нестором, о котором мы уже говорили выше как о составителе «Повести временных лет». О времени создания жития существуют разные точки зрения: А. А. Шахматов и И. П. Еремин считают, что оно было написано до 1088 г., С. А. Бугославский датирует его началом XII в. Нестор был хорошо знаком с византийской агиографией. Параллели к некоторым эпизодам жития обнаруживаются в житиях византийских святых: Саввы Освященного, Антония Великого, Евфимия Великого, Венедикта и др.[151] В своем произведении он отдал дань и традиционной композиции жития: будущий святой рождается от благочестивых родителей, он с детства «душою влеком на любовь божию», чуждается игр со сверстниками, ежедневно посещает церковь. Став иноком, Феодосии поражает окружающих аскетизмом и смирением; так, уже будучи игуменом, он одевается настолько просто, что люди, не знающие подвижника в лицо, принимают его то за «убогого», то за «единого от варящих» (за монастырского повара). Многие «от невеглас» (невежд), встречая Феодосия, открыто подсмеиваются над «худостью ризьной». Истязая «плоть», Феодосии спит только сидя, не моется (видели его только «руце умывающа»). Как и положено святому, печерский игумен успешно одолевает «множество полков невидимых бесов», творит чудеса, заранее узнает о дне своей кончины. Он принимает смерть с достоинством и спокойствием, успевает наставить братию и выбрать ей нового игумена. В момент смерти Феодосия над монастырем поднимается огненный столп, который видит находящийся неподалеку князь Святослав. Тело Феодосия остается нетленным; а люди, обращающиеся к Феодосию с молитвой, получают помощь святого: один исцеляется, другому Феодосии, явившись во сне, открывает имя обокравшего его вора, третий, опальный боярин, вновь обретает расположение и милость князя.
И все же перед нами далеко не традиционное житие, построенное в строгом соответствии с византийским житийным каноном[152]. В «Житии Феодосия» немало черт, резко ему противоречащих. Однако это не показатель неопытности автора, не сумевшего согласовать известные ему факты или предания о святом с традиционной схемой жития, напротив, это свидетельство писательской смелости и художественной, самостоятельности Нестора.
Особенно необычен для традиционного жития образ матери Феодосия. Мужеподобная, сильная, с грубым голосом, погруженная в мирские заботы о «селах» и «рабах», волевая, даже жестокая, она страстно любит сына, но не может смириться с тем, что мальчик растет чуждым всего земного, отрешенным от мира аскетом. Хотя автор говорит в начале жития о «всяческом благочестии» матери Феодосия, она всеми силами противится благочестивым помыслам своего сына. Ее раздражает религиозное рвение Феодосия, ей кажется унизительным, что он упрямо отказывается носить «светлые одежды», предпочитая им рубище; обнаруженные на теле отрока вериги приводят ее в ярость. Вероятно, все это были черты реальной матери Феодосия, и Нестор не счел возможным изменять их в угоду житийной традиции, тем более что суровая непреклонность женщины еще ярче оттеняла решимость мальчика Феодосия «предать себя богу».
Но привлекательность литературной манеры Нестора не только в его стремлении нарисовать живые характеристики персонажей, а и в умении создавать иллюзию достоверности даже в описании фантастических эпизодов, которых так много в житии.
Вот, например, как описывается одно из чудес, творимых Феодосией. Ключник, убеждая игумена, что в монастырской «медуше» (кладовой) не осталось меда, говорит Феодосию, что он даже бочонок «опровратил (перевернул) и тако ниць положил». Эти слова должны убедить Феодосия (а заодно и читателя жития) в том, что меда действительно не осталось ни капли. И тем поразительнее чудо, сотворенное Феодосией: ключник по повторному требованию игумена отправляется в медушу и к изумлению своему видит, что опрокинутый им ранее пустой бочонок вновь поставлен и доверху полон медом.
В другом случае пустой прежде сусек по молитве Феодосия наполняется мукой, при этом ее так много, что она даже пересыпается через край сусека на землю. Эта деталь делает изображенную картину зримой, и читатель, подталкиваемый силой воображения, верит в истинность описываемого чуда.
«Жития Бориса и Глеба». Образцами другого типа жития — мартирия (рассказа о святом-мученике) являются два жития, написанные на сюжет о мученической кончине Бориса и Глеба. Одно из них («Чтение о житии и о погублении... Бориса и Глеба»), как и «Житие Феодосия Печерского», написано тем же Нестором[153], автор другого, именуемого «Сказание и страсть и похвала святую мученику Бориса и Глеба»[154], неизвестен. Среди исследователей нет единого мнения о том, когда было написано «Сказание» — в середине XI в. или же в начале XII в. — и, следовательно, до или после «Чтения о житии и о погублении», написанного Нестором[155].
Создание церковного культа Бориса и Глеба преследовало две цели. С одной стороны, канонизация первых русских святых поднимала церковный авторитет Руси, свидетельствовала о том, что Русь «почтена пред богом» и удостоилась своих «святых угодников». С другой стороны, культ Бориса и Глеба имел чрезвычайно важный политический смысл: он «освящал» и утверждал не раз провозглашавшуюся государственную идею, согласно которой все русские князья — братья, и в то же время подчеркивал обязательность «покорения» младших князей старшим[156]. Именно так поступили Борис и Глеб: они беспрекословно подчинились своему старшему брату Святополку, почитая его «в отца место», а он злоупотребил их братской покорностью.
Рассмотрим теперь подробней события, отразившиеся в «Сказании» о Борисе и Глебе. Согласно летописной версии (в «Повести временных лет» под 1015 г.), после смерти Владимира один из его сыновей — пинский (по другим сведениям — туровский) удельный князь Святополк захватил великокняжеский престол и задумал убить своих братьев, чтобы «принять власть русскую» одному.
Первой жертвой Святополка был ростовский князь Борис. Владимир незадолго до смерти послал его со своей дружиной против печенегов. Когда к Борису пришла весть о смерти отца, то «отня дружина» была готова силой добыть престол молодому князю, однако Борис отказался, ибо не захотел поднять руки на старшего брата, и заявил о своей готовности почитать его как отца. Тогда дружина покидает Бориса. Он остался лишь с небольшим отрядом своих «отроков» и был убит по приказанию Святополка.
Затем Святополк посылает гонца к муромскому князю Глебу, призывая его как можно скорее прибыть к больному отцу. Глеб, не подозревая обмана, отправляется в Киев. В Смоленске его догоняет посол от Ярослава со страшным известием: «Не ходи, отець ти умерл, а брат ти убьен от Святополка». Глеб горько оплакивает отца и брата. Здесь же, под Смоленском, его настигают посланные Святополком убийцы. По их приказу княжеский повар «вынез ножь, зареза Глеба».
В борьбу с братоубийцей вступает Ярослав Владимирович. Он встречается со Святополком на берегах Днепра. Рано утром воины Ярослава переправляются через реку и «отринуша лодье от берега», чтобы сражаться до победы или погибнуть, нападают на рать Святополка. Завязывается битва, в которой Святополк терпит поражение. Правда, с помощью польского короля Болеслава Святополку удается на время изгнать Ярослава из Киева, но в 1019 г. войско Святополка снова разгромлено, а сам он бежит за пределы Руси и умирает в неведомом месте «межю Ляхы и Чехы». «Сказание» повествует, казалось бы, о тех же самых событиях, но значительно усиливает агиографический колорит, для него характерна повышенная эмоциональность и нарочитая условность.
Феодальные распри на Руси того времени были достаточно обычным явлением, и участники этих конфликтов всегда поступали так, как подсказывал им расчет, честолюбие, военный опыт или дипломатический талант; во всяком случае, они ожесточенно боролись, отстаивая свои права и жизнь. На этом фоне покорность Бориса и Глеба, какой ее изображает летописный рассказ, уже сама по себе необычна, однако в «Сказании» она приобретает совершенно гипертрофированные формы. Так, узнав о готовящемся на него покушении, Борис не только не помышляет о спасении, но, напротив, безропотно ждет своей участи и молит бога простить Святополку грех братоубийства, тем самым как бы предрекая себе смерть, а Святополку успешное осуществление его злодейского замысла.
Не менее неожиданно поведение Глеба: когда убийцы с обнаженными мечами прыгают в его лодку и князю остаются считанные мгновения до смерти, он успевает произнести три монолога и помолиться. Все это время убийцы терпеливо ждут, как бы застывают с занесенными над своей жертвой мечами.
И. П. Еремин обратил внимание еще на такое противоречие в повествовании. Борис стоит станом под Киевом, но в «Сказании» трижды упоминается, что он находится в пути, «идет» к своему брату. Допустить это противоречие, как полагает И. П. Еремин, автора побудила логика повествования: верный своему долгу вассала, Борис должен был пойти в Киев, но в этом случае он как бы последовал совету дружины: «Пойди, сяди Кыеве на столе отни», что противоречит характеру образа. И Борис одновременно «идет» и остается на месте[157]. Бориса убивают трижды: сначала поражают его копьями через полотнище шатра, затем призывают друг друга «скончать повеленное» (т. е. убить Бориса), когда он, раненный, выскакивает из шатра, и, наконец, мы узнаем, что лишь по пути, опять-таки раненного, но еще живого Бориса убивают мечами посланные Святополком варяги.
Еще одна характерная деталь. Исследователи обращали внимание на лирическое изображение «беззащитной юности Глеба», который просит у своих убийц пощады, «как просят дети»: «Не дейте мене... Не дейте мене!» (т. е. «не трогайте», «оставьте»)[158]. Это чисто литературный прием. Действительно, если принять летописную версию истории Владимира, то самому младшему из сыновей в момент его смерти было бы по крайней мере лет 27: Борис и Глеб считаются сыновьями его от болгарки, т. е. рождены в то время, когда Владимир был еще язычником. С момента крещения князя и женитьбы его на византийской царевне Анне до смерти его в 1015 г. прошло 27 лет, в то время, следовательно, и Борис и Глеб были отнюдь не юношами, а зрелыми воинами.
Еще пример «невольной дани жанру» привел И. П. Еремин: Борис выступает в «Сказании» как мученик за веру, хотя его вере Святополк, разумеется, не угрожал[159].
Святополк же, напротив, олицетворяет в себе зло, которое обязательно должно присутствовать в житии как сила, с которой успешно или, напротив, обреченно сражается святой. Святополк жесток и коварен и не пытается даже перед самим собой оправдывать это зло, а, напротив, выражает готовность «приложить беззаконие к беззаконию». Ему удается убить Бориса, Глеба и Святослава, на первых порах одолеть Ярослава. Но божественное возмездие неотвратимо, и Святополк Окаянный (с этим эпитетом он останется навсегда в древнерусской литературе как постоянный нарицательный образ злодея) побежден в решающей битве, в страхе, одержимый болезнью («раслабеша кости его», утверждает летописец), бежит и умирает в безвестном месте. От могилы его исходит смрад.
Несмотря на бесспорную дань агиографическому жанру, в изображении событий и особенно в характеристике героев «Сказание» не могло быть признано образцовым житием. Оно слишком документально и исторично. Именно поэтому, как полагает И. П. Еремин, Нестор решает написать иное житие, более удовлетворяющее самым строгим требованиям классического канонического памятника этого жанра[160].
«Чтение» Нестора, действительно, содержит все необходимые элементы канонического жития: оно начинается обширным вступлением, с объяснением причин, по которым автор решается приступить к работе над житием, с кратким изложением всемирной истории от Адама и до крещения Руси. В собственно житийной части Нестор, как того требует жанр, рассказывает о детских годах Бориса и Глеба, о благочестии, отличавшем братьев еще в детстве и юности; в рассказе о их гибели еще более усилен агиографический элемент: если в «Сказании» Борис и Глеб плачут, молят о пощаде, то в «Чтении» они принимают смерть с радостью, готовятся принять ее как торжественное и предназначенное им от рождения страдание. В «Чтении», также в соответствии с требованиями жанра, присутствует и рассказ о чудесах, совершающихся после гибели святых, о чудесном «обретении» их мощей, об исцелениях больных у их гроба.
Если мы сравним «Житие Феодосия Печерского», с одной стороны, и «Сказание», а особенно «Чтение» о Борисе и Глебе, с другой, то заметим различные тенденции, отличающие сравниваемые памятники: если в «Житии Феодосия Печерского» «реалистические детали» прорывались сквозь агиографические каноны, то в житиях Бориса и Глеба канон, напротив, преобладает и в ряде случаев искажает жизненность описываемых ситуаций и правдивость изображения характеров. Тем не менее «Сказание» в большей степени, чем «Чтение», отличается своеобразной лиричностью, которая особенно ярко проявляется в предсмертных монологах Бориса и особенно Глеба, скорбящего об отце и брате и искренне страшащегося неминуемой смерти.
Абстрагированность в житиях. Для агиографической литературы характерна еще одна черта, которая особенно ярко проявится позднее, в житийной литературе XIV-XV вв., но дает о себе знать уже в житиях XI-XII вв. Черта эта — абстрагированность. Суть ее в том, что автор нарочито избегает определенности, точности, любых деталей, которые указывали бы на частность, единичность описываемых ситуаций. Это не случайность, а осмысленное стремление рассматривать жизнь святого как бы вне времени и пространства, как эталон этических норм, вечный и повсеместный. Так, например, в «Житии Феодосия Печерского» рассказывается о междукняжеской борьбе в 1073 г. (когда князья Всеволод и Святослав изгнали великого князя киевского Изяслава) в следующих выражениях: «Бысть в то время съмятение некако от вьселукавааго врага в трьх кънязьх, братии сущем по плъти, якоже дъвема брань (войну) сътворити на единого старейшааго си брата, христолюбьца иже поистине боголюбьца Изяслава. То же тако тъ прогънан бысть от града стольнааго, и онема пришьдъшема в град тъ...». Мы видим, что не названы ни имена князей — противников Изяслава, ни Киев (он именуется лишь «стольным градом»), а сама феодальная распря изображается исключительно как результат дьявольского наущения. Для абстрагирующей тенденции характерно опущение имен, именование людей по их социальному положению («некий боярин», «сей муж» или «стратиг некий»; в этом последнем случае вместо обычного русского наименования «воевода» употребляется греческий термин «стратиг»), опущение географических наименований, точных дат и т. д. Однако в агиографической литературе Киевской Руси эта тенденция только начинает себя проявлять, наиболее полное выражение она найдет, как уже сказано, позднее — в XIV-XV вв.[161].
Патериками назывались сборники рассказов о жизни монахов какой-либо местности или какого-нибудь монастыря. Древнейшим из русских патериков явился патерик Киево-Печерского монастыря. Монастырь был основан в середине XI в., и уже в «Повести временных лет» под 1051 г. читается рассказ об основании монастыря, а в статье 1074 г. — о некоторых его подвижниках. Однако «Киево-Печерский патерик» был создан значительно позднее, и в его основе оказалась переписка, которую вели между собой в начале XIII в. владимирский епископ Симон и киево-печерский монах Поликарп, хотя они, в свою очередь, использовали, видимо, записи, ведшиеся в самом монастыре.
Симон и Поликарп были постриженниками Киево-Печерского монастыря, оба они были образованными и талантливыми книжниками. Но судьба их сложилась по-разному: Симон сначала стал игуменом одного из владимирских монастырей, а затем в 1214 г. занял епископскую кафедру в Суздале и Владимире. Поликарп же остался в монастыре. Честолюбивый монах не хотел смириться со своим положением, не соответствующим, как он думал, его знаниям и способностям, и с помощью влиятельных покровителей — княгини Верхуславы-Анастасии, дочери Всеволода Большое Гнездо, и ее брата Юрия — стал домогаться епископской кафедры. Но Симон, к которому княгиня обратилась за поддержкой, не одобрил честолюбивых устремлений Поликарпа и написал ему послание, в котором обличал его санолюбие и увещевал гордиться уже тем, что он подвизается в столь прославленном монастыре. Это послание Симон сопроводил рассказами о некоторых киево-печерских монахах, с тем чтобы рассказы эти напомнили Поликарпу о славных традициях монастыря и тем самым успокоили его мятежный дух. Послание Симона и следующие за ним девять рассказов о монахах Киево-Печерского монастыря явились одной из основ будущего «Киево-Печерского патерика».
Другой важной составной частью памятника явилось послание Поликарпа к игумену Акиндину, в котором Поликарп сообщал, что он наконец решился осуществить давнишний замысел и рассказать о жизни и «чудесах печерских святых». За письмом следует одиннадцать рассказов о подвижниках.
Видимо, где-то в середине XIII в. послания Симона и Поликарпа (вместе с сопровождающими их рассказами) были объединены и дополнены другими памятниками, повествующими о том же монастыре: «Житием Феодосия Печерского» и похвалой ему, написанным Симоном «Словом о создании церкви Печерской» и т. д.
Так постепенно слагался своеобразный памятник, получивший впоследствии название «Киево-Печерского патерика». До нас дошли Арсениевская редакция патерика, созданная в начале XV в. по инициативе тверского епископа Арсения; Феодосиевская редакция, восходящая, возможно, к середине XV в., и две Кассиановские редакции, составленные в 60-х гг. XV в. в самом Киево-Печерском монастыре[162].
Литературное и идеологическое значение патерика было исключительно велико. Он не только подытоживал развитие русской агиографии XI-XII в., но, повествуя о славном прошлом знаменитого монастыря, будил чувство общерусского патриотизма, в страшные годы монголо-татарского ига напоминал о временах процветания и могущества Киевской Руси.
В рассказах «Киево-Печерского патерика» много традиционных патериковых мотивов: праведные монахи творят чудеса, успешно борются с мирскими помыслами и искушениями, одерживают победы над бесами и разоблачают самые хитроумные их козни. Однако все эти фантастические коллизии развертываются на фоне действительного монастырского быта, соотносимы с реальными политическими событиями в Киевской Руси XI-XII вв., рядом с идеализированными портретами киево-печерских подвижников появляются живые характеры жестоких князей, жадных купцов, неправедных судей. Да и сами монахи не все и не всегда безукоризненно добродетельны; их обуревает зависть, сребролюбие, они нередко попрекают друг друга и ссорятся.
Так, в легенде о Прохоре Лебеднике рассказывается, как он снабжал голодающих киевлян хлебом, испеченным из лебеды, но казавшимся таким сладким, будто он «с медом». Однако если кто-либо крал у Прохора этот хлеб, то тот оказывался горьким, словно полынь. Затем Прохор собрал из келий «попел» (пепел, золу) и превратил ее в соль, которую также раздавал нуждающимся. Это возмущало купцов, намеревавшихся нажиться на вздорожавшей провизии. Они жалуются на Прохора князю Святополку[163], а тот, посоветовавшись со своими боярами, отнимает у Прохора его чудесную соль, рассчитывая, что «богатство приобрящет». Но соль превращается в золу. На третий день князь приказывает выкинуть золу, и она снова становится солью, которую с радостью разбирают нуждающиеся горожане. Нетрудно заметить, в каком неприглядном виде выступает в этой легенде и князь, и его советники, и корыстолюбивые киевские купцы.
В другой легенде рассказывается о монахе Григории. К нему забираются воры, но он насылает на них беспробудный сон, продолжающийся пять суток. Других воров Григорий заставляет двое суток простоять недвижимо, при этом они изнывают под тяжестью награбленных плодов. Проходящие мимо монахи сначала лишены возможности увидеть воров, а когда, наконец, замечают, то не могут сдвинуть их с места. Затем рассказывается, как тот же Григорий на берегу Днепра встречается с князем Ростиславом Владимировичем, который направлялся в монастырь получить благословение перед походом на половцев. Княжеские дружинники насмехаются над монахом, «метающе словеса срамнаа». Григорий укоряет их и предсказывает гибель в воде. Разгневанный словами монаха, князь самодовольно восклицает: «Мне ли поведаеши смерть от воды, умеющу бродити (плавать) посреди ея» — и приказывает связать Григория и утопить его в Днепре. Братия два дня безуспешно ищет пропавшего инока, и лишь на третий день труп его — с камнем на шее и в мокрых «ризах» — чудесным образом оказывается в запертой келье. А приказавший расправиться с Григорием князь Ростислав действительно тонет при переправе у Треполя[164].
Любопытен и рассказ о монахе Федоре. Он немало претерпел от козней бесов, являвшихся к нему в облике его друга, монаха Василия, и ссоривших их. Наконец ему удается одолеть бесов и даже заставить их служить себе: то они за ночь перемололи по его приказанию пять возов зерна, то перенесли с берега Днепра на гору тяжелые бревна, доставленные по реке для восстановления пострадавших от пожара церкви и келий, и при этом разложили их по назначению: для пола, крыши и стен. Но этот фантастический мир чудес оказывается тесно переплетенным с миром реальных людей и человеческих взаимоотношений. Во-первых, бесы подстрекают «извозников», нанятых для перевозки бревен в монастырь, «воздвигнуть крамолу» на Федора и, подкупив взяткой судью, требовать у него оплаты за сделанную бесами работу. Во-вторых, бес является к боярину киевского князя в образе Василия и сообщает о богатом кладе, о местонахождении которого знает Федор. Боярин приводит мнимого Василия к князю Мстиславу Святополчичу. Тот решает завладеть кладом; отправившись, «аки на лов или на некоего воина крепка», с множеством воинов, хватает Федора и предает его страшным истязаниям, допытываясь о месте, где скрыты сокровища. Таким же истязаниям подвергается и друг Федора — Василий. Оба монаха умирают после пыток. Правда, князя настигает божественное возмездие — его убивает будто бы та же самая стрела, которой он смертельно ранил Василия[165]. Характерно, однако, другое: киевские князья и бояре, по свидетельству патерика, не останавливаются даже перед убийством монахов, побуждаемые своей гордостью или сребролюбием. Ореол почтения, которым, как утверждал тот же «Патерик», был окружен Киево-Печерский монастырь, и ореол христианского благочестия киевских князей совершенно блекнет. Дело, разумеется, не в «историчности» легенд, но в том характере взаимоотношений монастыря и мирян, которые так или иначе изображают патериковые легенды.
Сюжеты рассказов о киево-печерских монахах очень занимательны. Это отметил еще А. С. Пушкин в письме к П. А. Плетневу, говоря о «прелести простоты и вымысла» легенд о киевских чудотворцах[166]. В них сочетаются собственно агиографические приемы с приемами летописного повествования; вопреки условностям агиографического канона время от времени проскальзывают реалистические детали, черты живых характеров. «Киево-Печерский патерик» явился, таким образом, немаловажным этапом на пути развития сюжетного повествования в литературе древней Руси[167].
«Хождениями» в древнерусской литературе назывались произведения, в которых описывались путешествия в Палестину, на Восток или в Византию, Древнейшим из памятников этого жанра является «Хождение» игумена Даниила[168].
О самом Данииле мы знаем очень мало. Он был игуменом одного из русских монастырей, расположенного, как полагают, на Черниговщине. Свое путешествие Даниил совершил в начале XII в.: по некоторым историческим фактам, им упоминаемым, можно считать, что он находился в Палестине (точнее, в существовавшем на территории, отвоеванной у арабов крестоносцами, Иерусалимском королевстве) в 1106-1108 гг.
По пути в Палестину Даниил посетил Константинополь, Эфес, остров Кипр. В самой Палестине Даниил провел 16 месяцев. Он жил в монастыре св. Саввы (под Иерусалимом), но выезжал в различные районы королевства; был в городах Иерихоне, Вифлееме, Галилее, на Тивериадском озере. Даниила сопровождал некий монах «стар денми и книжен велми» (т. е. начитанный и знающий). Разумеется, Даниила, как паломника[169], прежде всего интересовали святыни — достопримечательные места или памятники, которые церковная традиция связывала с именем Иисуса Христа или библейских персонажей. Он описывает водоем, у которого Христос исцелил «расслабленного», камень, на котором был водружен крест с распятым Христом, пещеру, где на «лавице» (скамье) лежало его тело после распятия, и т. д. При этом Даниил не только перечисляет увиденные им достопримечательности, но тут же вспоминает и кратко пересказывает связанные с ними ветхозаветные и евангельские сюжеты, обнаруживая знакомство не только с каноническими библейскими книгами, но и с апокрифическими легендами.
Даниил в своих описаниях стремится быть точным, создает своего рода путеводитель для будущих паломников. Он указывает направление, по которому следует двигаться к тем или иным памятным местам, и весьма наглядно сообщает о расстояниях до них: «От камени того яко можеть дострелити добр стрелец», или: «И есмь от стены градныя яко довержет муж камением малым». Подробно описывает Даниил архитектурные сооружения, их убранство: церковь та, пишет он, «столпов же имать 8 облых (толстых) мраморяных, помещена же есть досками мрамора белаго»; «Храмина создана красно, — говорится о другом храме, — яко на столпии и с верхом исписана мусиею» (покрыта мозаикой).
Однако, благоговейно осматривая «желанную ту землю и места святаа», где Христос «претерпе страсти нас ради грешных», Даниил не остается равнодушным и к природе Палестины. Он восхищается плодородием ее земли, на которой «родиться пшеница и ячмень изрядно: едину бо кадь всеяв и взяти 90 кадей», он описывает сады, где «овощнаа (фруктовые) древеса многоплодовита — смокви (инжир), и агодичия, и масличие (маслины)». Любопытно описание реки Иордан, которую Даниил сравнивает с рекой Сновь (в Черниговщине): один берег Иордана «прикрут», другой «полог», течение быстрое, «вода же мутна велми и сладка пити»; «всем же есть подобен Иордан к рече (реке) Сновьстей: и вшире и вглубле и лукаво (извилисто) течет и быстро, якоже Сновь река».
Скупо описывает Даниил свою жизнь в Палестине и быт Иерусалимского королевства. Он лишь вскользь говорит о горных дорогах, на которых путников поджидают разбойники-сарацины, отмечает, что в город Тивериаду он смог попасть лишь благодаря тому, что примкнул к войску иерусалимского короля Балдуина. Относительно подробно рассказан лишь один эпизод. Во время богослужения король с почетом провел Даниила через толпу поломников («разгнаша люди насилие, и створиша яко улицю... и тако могохом пройти сквозе люди»), но эту честь Даниил приписал не себе, а уважению к Руси, которую он представляет. Даниил подчеркивает, что он ощущал себя в Палестине посланцем всей Русской земли, и выражает свою заботу о ней, разумеется, в естественных для паломника формах возжигает лампады в храмах и «во всех местах святых», поручает «молиться за русских князей и княгинь, и детей их, за епископов и игуменов, бояр, детей своих духовных и за всех христиан Руси».
В. Л. Янин обратил внимание на следующий факт. Даниил, сообщая о «поминаниях» русских князей, княгинь и бояр — всего им отслужено 90 литургий, — называет лишь несколько княжеских имен. Исследователь реконструировал первоначальный вид этого перечня князей и установил, что для Даниила имел смысл и сам отбор имен, и даже последовательность, в которой они приведены: он называет девятерых князей, составлявших «ту верховную коалицию, которая решала общерусские дела и направляла политическое развитие государства». Даниил, заключает В. Л. Янин, «был русским игуменом в высоком понимании этого термина и, вспоминая князей, служил литургии за ту систему взаимоотношений, которая была разработана на княжеских съездах рубежа XI-XII вв., видя в ней средство от усобиц, разорения Русской земли и братоубийственных войн»[170].
Остается тем не менее неясным вопрос, при каких обстоятельствах состоялось путешествие Даниила: упоминание его многочисленных спутников, нестесненность его в деньгах и, наконец, те безусловные знаки уважения, которые оказывал Даниилу король Балдуин, — все это давало основание предположить, что Даниил в той или иной степени являлся представителем Русской земли, прибыл в Палестину с какими-то дипломатическими или церковно-организационными полномочиями, и во всяком случае не был рядовым паломником[171].
Популярность «Хождения» игумена Даниила в древнерусской письменности была исключительно велика, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что до нас дошло около сотни списков этого произведения.
«Слова о полку Игореве» было открыто известным собирателем древнерусских рукописей графом А. И. Мусиным-Пушкиным в конце XVIII в. С этого времени и началось интенсивное изучение этого выдающегося памятника древнерусской литературы. В настоящее время библиография книг и статей о «Слове о полку Игореве», вышедших на русском, украинском, белорусском и других языках народов нашей страны, а также в различных странах мира, насчитывает не одну сотню наименований[172].
Исследователи анализировали текст «Слова», его художественные Достоинства, язык, рассматривали идейный замысел памятника, исторический кругозор его автора, выясняли обстоятельства обнаружения рукописи «Слова» и принципы его издания. Большинство этих вопросов в настоящее время достаточно глубоко и всесторонне изучено.
История открытия и публикации «Слова». Первые печатные сообщения о «Слове» принадлежат М. М. Хераскову, поэту и драматургу, и Н. М. Карамзину. В 1797 г. М. М. Херасков в примечании к тексту своей поэмы «Владимир» сообщил: «Недавно отыскана рукопись под названием: «Песнь о полку Игореве», неизвестным писателем сочиненная. Кажется, за многие до нас веки, в ней упоминается Баян — российский песнопевец». В том же году в журнале, издававшемся в Гамбурге французскими эмигрантами, — «Spectateur du Nord» («Обозреватель Севера») Н. М. Карамзин опубликовал заметку, в которой, в частности, говорилось: «Два года тому назад в наших архивах был обнаружен отрывок из поэмы под названием «Песнь воинам Игоря», которую можно сравнить с лучшими оссиановскими поэмами и которая написана в XII столетии неизвестным сочинителем».
Однако можно утверждать, что «Слово» стало известным А. И. Мусину-Пушкину несколько ранее, чем 1794-1795 гг. П. Н. Берков высказал основательное предположение, что в статье «Нечто о врожденном свойстве дум российских», опубликованной в февральском номере журнала «Зритель» за 1792 г., издатель его П. А. Плавильщиков имел в виду «Слово», когда утверждал, что «даже во дни Ярослава сына Владимирова были стихотворные поэмы в честь ему и детям его»[173], и указывал, что, несмотря на разорение после «варварского нашествия татар», «существуют еще сии дрогоценные остатки и поныне в книгохранилищах охотников до редкостей древности отечественной и, быть может, Россия вскоре их увидит»[174]. На те же годы, как время обнаружения «Слова», указывает и следующий факт. А. И. Мусин-Пушкин изготовил копию с древнерусского текста «Слова» для Екатерины II, интересовавшейся в те годы русской историей. Текст «Слова» был сопровожден переводом и примечаниями. В этих примечаниях он использовал исторические сочинения самой Екатерины, которые были изданы в 1793 г. Так как ссылок на печатное издание в примечаниях нет, представляется вероятным, что Екатерининская копия «Слова» была изготовлена до 1793 г.[175].
Как попала рукопись «Слова» в собрание графа А. И. Мусина-Пушкина? Сам граф утверждал, что он приобрел «Слово» в числе других книг у архимандрита Спасо-Ярославского монастыря Иоиля. Недавно удалось установить, что сборник, в составе которого находилось «Слово», принадлежал Спасо-Ярославскому монастырю, числился в описи его рукописных книг, но не позднее 1788 г. был, как указано в описи, «отдан» (в описи следующего года та же рукопись числится уже «за ветхостью уничтоженной»). Отдан, видимо, — непосредственно или через Иоиля — А. И. Мусину-Пушкину[176].
В последние годы XVIII в. А. И. Мусин-Пушкин совместно с архивистами А. Ф. Малиновским и Н. Н. Бантыш-Каменским готовит «Слово» к публикации. Оно было издано в 1800 г.[177]. Однако двенадцать лет спустя все богатейшее собрание древнерусских рукописей, принадлежавших графу, и в их числе — сборник со «Словом», погибло в пожаре Москвы во время нашествия Наполеона. Тогда же погибла и часть тиража первого издания «Слова»; в настоящее время в государственных хранилищах и у частных лиц хранится около 60 его экземпляров[178].
Гибель единственной дошедшей до нового времени рукописи «Слова» создала значительные трудности в изучении памятника. Не был достаточно ясен состав сборника, не установлена его дата, выяснилось, что издатели не совсем точно передали подлинный текст «Слова», в ряде случаев не смогли верно прочесть отдельные написания или не заметили явные опечатки. Для решения этих вопросов потребовалось немало усилий нескольких поколений русских и советских исследователей.
Состав Мусин-пушкинского сборника. О составе сборника сообщается во вступительной заметке к изданию 1800 г. Однако там приводятся лишь названия окружавших «Слово» памятников, а определены они были по разного рода косвенным данным, в частности с помощью выписок из повестей, входивших в сборник, приведенных Н. М. Карамзиным в его «Истории государства Российского». Сейчас с достаточной вероятностью установлено, что сборник открывался хронографом Распространенной редакции 1617 г.[179], затем читалась Новгородская первая летопись младшего извода[180], первая редакция «Сказания об Индийском царстве»[181], древнейшая редакция Повести об Акире Премудром», «Слово о полку Игореве» и первая редакция «Девгениева деяния». Уже состав сборника сам по себе чрезвычайно характерен: «Слово» находится в окружении очень редких в русской письменности памятников или редакций. Так, до нас не дошло более ни одного списка первой редакции «Сказания об Индийском царстве», первая редакция «Повести об Акире Премудром» известна лишь еще в одном полном списке (XV в.) и двух неполных (XV и XVII вв.); «Девгениево деяние» известно всего в трех списках XVII-XVIII вв., тогда как перевод его был осуществлен не позднее XIII в.
Противоречивы были сведения о дате сборника. Издатели указали лишь, что рукопись «по своему почерку весьма древняя». Орфография текста «Слова» и фрагментов из «Повести об Акире Премудром», известных нам по выпискам Н. М. Карамзина, указывает на принадлежность рукописи ко времени не позднее конца XVI в. Но наличие в том же сборнике хронографа XVII в. заставляет предположить, что сборник этот — конволют, т. е. рукопись, составленная из двух частей, одна из которых содержащая хронограф, XVII в., другая — летопись и повести, более раннего времени[182].
Очень важно было попытаться установить, насколько точно был передан издателями древнерусский текст «Слова». Обнаружение П. П. Пекарским в 1864 г. Екатерининской копии дало возможность произвести сравнение текста в этой копии и издании, при этом выяснилось, что между этими текстами существует большое число расхождений. Исследование екатерининской копии, выписок из «Слова», сделанных А. Ф. Малиновским, и выписок из «Слова» Н. М. Карамзина[183], и анализ издательских принципов XVIII в.[184] позволили прийти к выводу, что, стремясь по возможности точно воспроизвести слова (смысловые единицы текста), издатели, в духе своего времени, допускали существенные отклонения в передаче написаний, т. е. орфографии древнерусской рукописи.
Кроме того, издатели порою не смогли правильно прочесть и воспроизвести текст, не всегда понимали значение отдельных слов. Это явилось причиной того, что в первом издании «Слова» оказалось немало неясных по смыслу чтений, так называемых «темных мест», над расшифровкой которых уже вот полтора века трудятся исследователи «Слова». Ошибки издателей удалось сравнительно легко исправить[185], но в рукописи «Слова», как и в каждой древнерусской рукописи, несомненно, содержались и свои «темные места» — результат ошибок писца или порчи текста в предшествующих Мусин-пушкинскому списках «Слова». Таких «темных мест» не очень много, но исправить их, видимо, не удастся до тех пор, пока не будет найден другой список памятника[186].
То, что «Слово» известно нам только в одном списке, не должно удивлять. В единственном списке дошло до нас «Поучение Владимира Мономаха», в двух — «Слово о погибели Русской земли»; ряд памятников, особенно памятников, созданных до монголо-татарского нашествия, известен нам лишь по косвенным данным, так как не сохранилось ни одного их списка (например, «Житие Антония Печерского»), многие из памятников этой поры дошли до нас в редких и очень поздних списках, как, например, «Девгениево деяние».
«Слово о полку Игореве» и памятники древнерусской литературы. Однако редкость списков «Слова» не помешала тому, что памятник этот повлиял на другие памятники древнерусской литературы. Первое важнейшее открытие в этой области было сделано еще в 1813 г. К. Ф. Калайдовичем. Он обнаружил в псковском «Апостоле» (книге, содержащей апостольские послания и деяния) приписку 1307 г., которая отражает знакомство ее автора с текстом «Слова». Если в «Слове» говорится, что при Олеге Гориславичи «сеяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждь-божа внука, въ княжихъ крамолахъ веци человекомь скратишась»[187], то в приписке читается: «При сих князех сеяшется и ростяше усобицами, гыняше жизнь наша, в князех которы, и веци скоротишася человеком». Несомненно, что перед нами не случайное текстуальное совпадение, а переработка переписчиком «Апостола» цитаты из «Слова о полку Игореве»[188].
Но наибольшее влияние оказало «Слово» на повесть о Куликовской битве — «Задонщину». Подражать другому произведению, цитировать или пересказывать его было в обычае средневековых книжников. Так поступил и автор «Задонщины». Но, используя в своем рассказе о победе русских над татарами повествование о поражении Игоря половцами и взяв при этом за образец произведение с нетрадиционной яркой образностью и сложным языком, составитель «Задонщины» не всегда успешно справлялся со своей задачей. Во-первых, отдельные образы «Слова» оказались совершенно неуместны в «Задонщине», памятнике, написанном на совершенно иной сюжет. Например, если в «Слове» говорится про Буй Тура Всеволода — «стоиши на борони, прыщеши на вои стрелами», то в «Задонщине» в эпизоде бегства татар совершенно непонятна фраза: «Уже бо ста тур на оборонь». Во-вторых, в «Задонщине» много неясных чтений и оборотов, которые могут быть поняты только путем сравнения их со «Словом о полку Игореве». Так, фраза «Задонщины» «не проразимся мыслию но землями» (или в другом списке: «но потрезвимься мысльми и землями») становится понятной лишь в сравнении с фразой «Слова»: «растекашется мыслию по древу, серымъ вълкомъ по земли». Таким образом, анализ текста «Задонщины» не оставляет сомнений в том, что «Слово» было использовано ее автором[189].
Кроме того, обнаружены и другие примеры влияния текста «Слова о полку Игореве» на текст древнерусских литературных памятников. «Слово» повлияло, видимо, на «Повесть об Акире Премудром» в ее поздних переработках XVII в.[190], а также на некоторые списки «Сказания о битве новгородцев с суздальцами»[191].
Полемика о времени написания «Слова». В исследовательской литературе с «Слове» существенное место занимает полемика о подлинности памятника или о времени его создания.
Недоверие к древности «Слова» возникло после гибели рукописи в пожаре 1812 г. Поводов для возникновения «скептического взгляда» на древность «Слова» было несколько. Во-первых, в начале XIX в. ученые слишком мало знали о литературе Древней Руси, и поэтому «Слово» казалось им неестественно совершенным для уровня художественной культуры Киевской Руси[192]. Во-вторых, смущали неясные, «темные места» «Слова», обилие в нем непонятных слов, которые на первых порах пытались объяснить на материале других славянских языков. Но основной причиной возникновения недоверия к «Слову» явилось то направление в русской историографии начала XIX в., которое именуется «скептической школой». Сомнение в подлинности «Слова» было лишь частным эпизодом в этой тенденции: «скептики» подвергали сомнению также древность русских летописей, сборника древнерусских законов — «Русской правды», сочинений Кирилла Туровского и т. д.[193].
В середине XIX в. после открытия «Задонщины», старший из известных списков которой датируется концом XV в., сомневаться в древности «Слова» перестали. Однако в 90-х гг. того же века Луи Леже выдвинул гипотезу, что не автор «Задонщины» подражал «Слову», а, наоборот, «Слово» является подражанием «Задонщине». Это предположение Л. Леже было развито в работах французского ученого, академика А. Мазона, а позднее в работах советского историка А. А. Зимина. А. А. Зимин считал, что «Слово» было написано на основании «Задонщины» в XVIII в. и автором его был Иоиль Быковский, ярославский архимандрит, у которого А. И. Мусин-Пушкин приобрел сборник со «Словом»[194].
Последующие исследования всей суммы вопросов, затронутых в гипотезе А. А. Зимина: взаимоотношений «Слова» и «Задонщины», языка и стиля «Слова», истории находки сборника и публикации «Слова» А. И. Мусиным-Пушкиным, характеристики личности и творчества Иоиля Быковского — со всей очевидностью утвердили подлинность и древность «Слова»[195].
Историческая основа сюжета «Слова о полку Игореве». Рассмотрим события 1185 г., какими они предстают перед нами по летописному рассказу[196].
23 апреля 1185 г. Игорь Святославич, князь Новгорода Северского[197], выступил в поход против половцев. Вместе с ним отправился также его сын Владимир, княживший в Путивле, и племянник Святослав Ольгович из Рыльска. В пути к ним присоединился и четвертый участник похода — брат Игоря Всеволод, князь Трубчевский. Затмение 1 мая 1185 г. (подробно описанное в Лаврентьевской летописи) встревожило князей и воинов: они увидели в нем недоброе предзнаменование, но Игорь убедил своих соратников продолжать поход. Посланные вперед разведчики также принесли нерадостные вести: половцев уже не удастся застать врасплох, поэтому нужно либо немедленно нанести удар, либо повернуть назад. Но Игорь посчитал, что если они возвратятся домой, не приняв боя, то обрекут себя на позор «пуще... смерти», и продолжил путь в половецкую степь.
Утром в пятницу 10 мая они одолели половцев и захватили их вежи (шатры, кибитки). После этой победы Игорь собрался немедленно повернуть назад, пока не подоспели другие половецкие отряды. Но Святослав Ольгович, далеко преследовавший отступавших половцев, воспротивился, ссылаясь на усталость своих коней. Русские заночевали в степи. Наутро в субботу они увидели, что окружены половецкими полками — «собрали на себя всю землю Половецкую», как говорит Игорь в летописном рассказе. Всю субботу и утро воскресения продолжалась ожесточенная битва. Неожиданно дрогнули и побежали отряды ковуев (воинов-тюрков, данных в помощь Игорю Ярославом Черниговским); Игорь, попытавшийся остановить их бегство, отдалился от своего полка и был взят в плен. Русское войско потерпело полное поражение. Лишь пятнадцать «мужей» смогли прорваться через кольцо половцев на Русь[198].
Одержав победу над Игорем, половцы нанесли ответный удар: опустошили левобережье Днепра, осадили Переяславль Южный, который героически оборонял князь Владимир Глебович, захватили город Римов, сожгли острог (укрепления) у Путивля. Месяц спустя после поражения (как предполагает Б. А. Рыбаков) Игори удалось бежать из плена. Таковы зафиксированные летописью события 1185 г.
Идейное содержание «Слова». Однако автор «Слова» превратил этот частный, хотя и трагический по своим последствиям эпизод русско-половецких войн в событие общерусского масштаба; не случайно он призывает прийти на помощь Игорю не только тех князей, которые были в этом непосредственно заинтересованы, так как их уделы могли стать объектом половецкого набега, но и владимиро-суздальского князя Всеволода Большое Гнездо. Автор «Слова» настойчиво подчеркивает основную идею произведения: необходимо единство князей в борьбе состепняками, необходимо прекращение усобиц и «которы» — войн между отдельными феодалами, в которые враждующие стороны втягивали и половцев. Автор «Слова» не возражает против феодальных взаимоотношений своего времени, утверждавших удельную систему (со всеми пагубными последствиями раздробленности Руси), он возражает лишь против междоусобиц, посягательств на чужие земли («се мое, а то мое же»), убеждает князей в необходимости жить в мире и безусловно подчиняться старшему по положению — великому князю киевскому. Поэтому так прославляются в «Слове» победы Святослава Киевского. Именно он обращается с укором к Игорю и Всеволоду, отправившимся «себе славы искати», именно он с горечью порицает «княжеское непособие». Автор «Слова» стремится подчеркнуть главенствующее положение Святослава даже тем, что, вопреки действительным родственным связям, киевский князь в «Слове» именует своих двоюродных братьев — Игоря и Всеволода — «сыновцами» (племянниками), а его самого автор называет их «отцом» (Игорь и Всеволод пробудили зло, которое «бяше успиль отецъ ихъ Святъславь грозный великый Киевскыи»)[199], так как он их сюзерен, феодальный глава.
Этой же идее — необходимости единства князей подчинены и исторические экскурсы «Слова»: автор осуждает Олега Гориславича (изменяя на этот укоряющий эпитет действительное отчество князя — Святославич!), «ковавшего крамолы», в которых сокращаются «веци человекомь», он с гордостью вспоминает о времени Владимира Святославича — времени единения Руси, тогда, как сейчас, порознь развеваются «стязи Рюриковы, а друзии Давыдови». Это настойчивая и отчетливо выраженная патриотическая идея «Слова» была сформулирована К. Марксом: «суть поэмы — призыв русских князей к единению как раз перед нашествием собственно монгольских полчищ»[200].
Художественная природа «Слова» своеобразна. Это не воинская повесть в собственном смысле этого термина. Автор не рассказывает подробно о событиях 1185 г., он рассуждает о них, оценивает, рассматривает их на фоне широкой исторической перспективы, едва ли не на фоне всей русской истории. Именно этими жанровыми особенностями «Слова» определяется и своеобразие его композиции и система его образов.
«Композиция «Слова». «Слово» начинается обширным вступлением, в котором автор вспоминает старинного певца «слав» Бояна, мудрого и искусного, но тем не менее заявляет, что он не будет в своем произведении следовать этой традиции, он поведет свою «песнь» «по былинамь сего времени, а не по замышлению Бояню».
Определив хронологический диапазон своего повествования («от стараго Владимера до нынешняго Игоря»), автор рассказывает о дерзком замысле Игоря «навести» свои полки на Половецкую землю, «испити шеломомь Дону». Он как бы «примеряет» к своей теме поэтическую манеру Бояна («Не буря соколы занесе чресъ поля широкая — галици стады бежать къ Дону Великому» или: «Комони ржуть за Сулою — звенить слава въ Кыеве»)[201].
В радостных тонах рисует автор встречу Игоря и Буй Тура Всеволода, восторженно характеризует удалых «кметей» (воинов) курян. Тем резче контраст с последующим рассказом о грозных знамениях, которыми отмечено начало Игорева похода и которые предвещают его трагический исход: это и солнечное затмение, и необычные зловещие звуки в ночной тишине («нощь стонущи ему грозою птичь убуди»), и тревожное поведение зверей, и «клик» Дива[202]. И хотя далее описывается первая победа, принесшая русским князьям богатые трофеи, автор вновь возвращается к теме грозных предзнаменований грядущего поражения («кровавыя зори светъ поведаютъ, чръныя тучя съ моря идутъ...»).
Рассказ о второй, роковой для Игоря битве прерывается авторским отступлением — воспоминанием о временах Олега Святославича. Этот исторический экскурс поднимает тему, к которой потом еще не раз вернется автор «Слова» — тему губительных междоусобиц, из-за которых гибнет благоденствие всех русичей («Даждьбожа внука»). Но те кровавые битвы прошлых времен не могут сравниться с битвой Игоря против окруживших его половецких полков: «съ зараниа до вечера, съ вечера до света летятъ стрелы каленыя, гримлютъ сабли о шеломы...». И хотя битва происходит в далекой половецкой степи — «в поле незнаемом», но последствия поражения Игоря скажутся на Руси — «тугою (горем) взыдоша по Руской земли». Сама природа скорбит о поражении Игоря: «ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось».
И снова, оставив на время рассказ об Игоре, автор «Слова» повествует о бедах всей Русской земли, говорит о том, что в них повинны сами русские князья, которые начали на себя «крамолу ковати». Только в объединении всех русских сил против кочевников — залог победы, и пример тому — поражение, которое нанес половцам Святослав Киевский, когда половецкий хан Кобяк был взят в плен и «пал» «въ гриднице Святъславли».
Далее в «Слове» повествуется о вещем сне Святослава, предрекающем ему горе и смерть. Бояре истолковывают сон: недобрые предзнаменования уже сбылись, «два солнца померкоста» — Игорь и Всеволод потерпели поражение и оказались в плену. Святослав обращается к своим «сыновцам» с «золотым словом, со слезами смешанным»; он упрекает их за нерасчетливые поиски славы, за несвоевременный поход, сетует на княжеское «непособие».
Автор «Слова», как бы продолжая мысль Святослава, обращается к наиболее влиятельным из русских князей, прославляет их доблесть и могущество, призывает вступиться «за обиду сего времени», «за раны Игоревы». Но время славных побед для многих их них уже в прошлом, и причина тому — междоусобные войны, «крамолы». «Склоните свои знамена (или иначе: не вздымайте стягов, готовясь в поход), спрячьте свои притупленные мечи, так как вы уже лишились славы своих дедов», — этим призывом завершаются обращения к русским князьям. И как раньше автор вспоминал о временах Олега Святославича, теперь он обращается к времени другого столь же воинственного князя — Всеслава Полоцкого. Он также не добился победы, несмотря на временные успехи («дотчеся» злата стола киевского, «отвори врата Новуграду», «разшибе славу Ярославу») и даже на какие-то сверхъестественные качества (он способен к быстрому передвижению, у него «веща душа»).
Затем «Слово» вновь обращается к судьбе Игоря. В Путивле Ярославна молит силы природы помочь ее мужу, вызволить его из плена. Характерно, что и в этом лирическом плаче, построенном по образцу народного причитания, звучат свойственные всему памятнику общественные мотивы: Ярославна печется не только о супруге, но и о его «воях», она вспоминает о славных походах Святослава Киевского на хана Кобяка. Плач Ярославны тесно связан с последующим рассказом о побеге Игоря из плена. Природа помогает Игорю: дружески беседует с князем река Донец, вороны, галки и сороки замолкают, чтобы не выдать преследователям местонахождения беглецов, указывают им путь дятлы, радуют песнями соловьи.
Спор ханов Кончака и Гзы о том, как поступить им с плененным сыном Игоря Владимиром, продолжает этот насыщенный символами, взятыми из мира живой природы, рассказ о бегстве князя: Игорь летит «соколом» на родину, а ханы решают судьбу «соколича». Примечательно, что здесь, как и в других местах памятника, сочетаются два типа метафор — воинских символов («сокол» — удалой воин) и символов фольклорных, в данном случае — восходящих к символике свадебных песен, где жених — «сокол», а невеста — «красная девушка», «лебедушка»[203].
Автор «Слова» беспрестанно «свивает славы обаполы сего времени», т. е., говоря о настоящем, вспоминает о прошлом, ищет там поучительные примеры, отыскивает аналогии. Он вспоминает то Владимира Мономаха, то Олега Святославича, то Всеслава Полоцкого. В этом же ряду находится, видимо, и фраза, смысл которой до сих пор вызывает разногласия: «Рекъ Боянъ и Ходына Святъславля, песнотворца стараго времени Ярославля: «Ольгова коганя хоти! Тяжко ти головы кроме плечю, зло ти телу кроме головы», — Рускои земли безъ Игоря». Исследователи изменили написание первого издания, где читалось: «Рек Боян и ходы на Святъславля пестворца стараго времени Ярославля...», полагая, что здесь названы два певца — Боян и Ходына. Тогда фразу эту можно перевести так: «Сказал Боян и Ходына Святославовы, песнотворцы старого времени Ярославова: «Жена Олега когана!..» Грамматическое обоснование этой конъектуры (впервые предложенной еще в XIX в. И. Забелиным)[204] получило недавно и косвенное подтверждение историко-культурного характера. Есть все основания считать, что Боян был певцом скальдического типа (речь идет не о его национальности, а о художественной манере; присутствие при дворе Ярослава норвежских скальдов (певцов-поэтов) — исторический факт). А для певцов скальдического типа было характерно исполнение песен или саг вдвоем: один певец доканчивает фразу, начатую другим[205]. Если приведенное выше толкование фразы верно и здесь перед нами два певца — Боян и Ходына, то это еще один пример, когда автор «Слова» ищет аналогии в прошлом, вспоминая какую-то «припевку» Бояна и Ходыны, обращенную (как думали В. Н. Перетц и А. В. Соловьев) к жене князя Олега Святославича.
Эпилог «Слова» праздничен и торжествен: вернувшийся на Русь Игорь приезжает в Киев, к великому Святославу; «страны рады, гради весели». Здравицей в честь князя и заканчивается «Слово».
Жанр «Слова». Композиция «Слова» необычна для исторической повести. Мы видим, что в центре внимания автора не столько последовательный рассказ о самих событиях похода, сколько рассуждения о нем, оценка поступка Игоря, раздумья о причинах «туги» и печали, охватившей всю Русскую землю в настоящем, обращение к событиям прошлого с его победами и несчастьями. Все эти черты «Слова» подводят нас к вопросу о жанре памятника. Вопрос этот тем более важен, что в древнерусской литературе, с ее строгой системой жанров, «Слово» (как и ряд других памятников) оказывается как бы вне жанровой системы. А. Н. Робинсон и Д. С. Лихачев сопоставляют «Слово» с жанром так называемых «шансон де жест» — «песен о подвигах», аналогиями ему в таком случае является, например, «Песнь о Роланде» или другие подобные произведения западноевропейского феодального эпоса[206].
В «Слове» объединены эпическое и книжное начала. «Эпос полон призывов к защите страны... — пишет Д. С. Лихачев. — Характерно его «направление»: призыв идет как бы от народа (отсюда фольклорное начало), но обращен он к феодалам — золотое слово Святослава, и отсюда книжное начало».[207].
Поэтика «Слова». Поэтика «Слова» настолько своеобразна, язык и стиль его так красочны и самобытны, что на первый взгляд может показаться, что «Слово» находится совершенно вне сферы литературных традиций русского средневековья.
В действительности это не так. В изображении русских князей и особенно главных героев «Слова» — Игоря и Всеволода — мы обнаружим черты уже знакомых нам по летописному повествованию стилей: эпического и стиля монументального историзма. Как бы ни заслуживал осуждения безрассудный поход Игоря, сам герой остается для автора воплощением княжеских доблестей. Игорь мужествен, исполнен «ратного духа», жажда «испить шеломом Дону Великого», понятие воинской чести («лучше потяту (изрублену) быти, чем полонену») заставляют его пренебречь зловещим предзнаменованием — затмением солнца. Столь же рыцарствен и брат Игоря — Всеволод и его воины-куряне: они под трубами повиты, под шлемами взлелеяны, с конца копья вскормлены, ищут в битвах себе чести, а князю — славы.
Вообще стиль монументального историзма проявляется в «Слове» разнообразно и глубоко. Действие «Слова» развертывается на огромном пространстве от Новгорода Великого на севере до Тмуторокани (на Таманском полуострове) на юге, от Волги на востоке до Галича и Карпат на западе. Автор «Слова» упоминает в своих обращениях к князьям многие географические пункты Русской земли, слава Святослава простирается далеко за ее пределы — до немцев, чехов и венецианцев. Действующие лица «Слова» видят Русскую землю как бы «панорамным зрением», словно с большой высоты. Таково, например, обращение Ярославны из Путивля не только к солнцу и ветру, но и к далекому Днепру, который может прилелеять к ней любимого мужа из половецкого плена. Ярослав Осмомысл управляет своим княжеством также в подчеркнуто «пространственных» границах, подпирая горы Угорские, «суды рядя до Дуная». Сама битва с половцами приобретает всесветные масштабы: черные тучи, символизирующие врагов Руси, идут от самого моря.
Уже говорилось об историзме «Слова», также характерной черте монументального историзма. И события, и поступки, и сами качества героев «Слова» оцениваются на фоне всей русской истории, на фоне событий не только XII, но и XI в.
Наконец, к стилю монументального историзма, несомненно, относится и церемониальность, этикетность «Слова». Не случайно в нем так часто говорится о таких церемониальных формах народного творчества, как славы и плачи. И сами князья в «Слове» изображаются в церемониальных положениях: «вступают в златое стремя» (отправляются в поход), поднимают или, напротив, «повергают» стяг (что символизировало также выступление в поход или поражение в бою); после первой победы Игорю подносят трофеи — червленый стяг, белую хоругвь, червленую челку, серебряное стружие (копье). О пленении Игоря сообщается как о церемониальном действе: князь пересаживается из золотого княжеского седла в седло раба (кощеево)[208].
Принципами стиля монументального историзма определяется и такая характерная черта «Слова», как авторские отступления, исторические экскурсы, в которых обычно наиболее рельефно выделяется основная идея «Слова» — осуждение княжеских усобиц, размышление о горестях Русской земли, подвергающейся половецким набегам. Именно поэтому автор прерывает рассказ о битве Игоря с половцами в самый кульминационный момент и обращается к воспоминаниям о столь же бурных и трагических для Руси временах Олега Гориславича; между рассказом о падении «стягов Игоревых» и описанием пленения Игоря помещено обширное рассуждение автора о последствиях поражения: «Уже бо, братие, невеселая година въстала...» О бедствиях Русской земли, подвергшейся новому нашествию половцев, и даже о печали, охватившей по этому поводу страны — немцев и венецианцев, греков (византийцев) и чехов — говорится ранее, чем о сне Святослава, который, судя по символике, он увидел в ту роковую ночь, когда Игорь потерпел поражение.
Словом, авторские отступления смещают (и смещают умышленно и нарочито) действительный ход событий, ибо цель автора не столько рассказ о них, хорошо известных современникам, сколько выражение своего отношения к ним и размышления над случившимся. Поняв эти особенности сюжетного построения «Слова», мы увидим, что не имеют смысла рассуждения о том, в какой момент и где именно застало Игоря и Всеволода солнечное затмение и насколько точно фиксирует этот момент «Слово», о том, собирали ли половцы дань «по беле отъ двора», или насколько целесообразно было звать на помощь Игорю князя Всеволода Большое Гнездо, и без того стремившегося вмешаться в южнорусские дела. «Слово» не документально, оно эпично, оно не столько повествует о событиях, сколько размышляет о них.
Эпичность «Слова» особого рода. Она соседствует с книжными элементами. Авторские рассуждения, обращения к слушателям, как и рассмотренная выше «церемониальность», — все это несомненные черты «книжной» природы «Слова». Но с ней гармонично сосуществует и другая — фольклорная стихия. Эта стихия нашла свое отражение, как уже говорилось, в «славах» и особенно в «плачах» памятника (плаче Ярославны, плаче русских жен, плаче матери Ростислава). Но упоминаниями слав и плачей и даже наличием безусловно, фольклорного по своему духу плача Ярославны далеко не исчерпывается фольклорная стихия в «Слове». Мы найдем в нем и типичную для фольклора гиперболизацию (Всеволод может веслами разбрызгать Волгу, а шлемами вычерпать Дон; Буй Тур Всеволод как бы воплощает в себе целую рать — он гремит «мечами харалужными», крушит шлемы врагов «саблями калеными»); фольклорными являются и образы битвы-пира, и бранного поля, отождествленного с мирной пашней, и образы волка, тура, соколов, с которыми сравниваются герои «Слова»; употребляет автор и характерные для фольклора постоянные эпитеты. Но в то же время автор «Слова», как писала В. П. Адрианова-Перетц, «нашел материал для построения непревзойденного по выразительности художественного стиля в том общенародном языке, который в XII в. таил в себе огромные возможности развития, и в отработанных уже поэтическим гением народа средствах богатой сокровищницы устной поэзии»[209]. Наблюдение над поэтикой «Слова», сочетающей черты поэтики книжной, близкой к поэтике торжественного, ораторского слова, и поэтики фольклора, также приводят нас к выводу об особой жанровой природе «Слова», о которой шла речь выше.
Характерной чертой поэтики «Слова» является сосуществование в нем двух планов — реалистического (историко-документального) изображения персонажей и событий и описания фантастического мира враждебных «русичам» сил. Это и зловещие предзнаменования: затмение солнца, враждебные Игорю или предупреждающие его о беде силы природы, и фантастический Див, и Дева-Обида, и персонифицированные Карна и Жля.
Многие эпизоды «Слова» обладают символическим подтекстом, в том числе и такие, казалось бы, натуралистические зарисовки, как упоминание о волках, воющих в оврагах, или птиц, ожидающих в дубравах поживы на поле битвы.
Природа активно участвует в судьбе Игоря, в судьбе Русской земли: никнет трава от жалости, и, напротив, радостно помогают Игорю, бегущему из плена, Донец и птицы, обитающие в прибрежных рощах.
Это не значит, что в «Слове» нет изображения природы как таковой. Но характерно, что в нем, как и в других древнерусских памятниках, нет статичного пейзажа: окружающий мир предстает перед читателем в движении, в явлениях и процессах. В «Слове» не говорится, что ночь светла или темна, — она «меркнет», не описывается цвет речной воды, но говорится, что «реки мутно текут», Двина «болотом течет», Сула уже более не «течет серебряными струями»; не описываются берега Донца, а говорится, что Донец стелет Игорю зеленую траву на своих серебряных берегах, одевает его теплыми туманами под сенью зеленого древа и т. д.[210].
Было замечено, что «художественная система «Слова» вся построена на контрастах»[211]. Одним из таких контрастов является противопоставление образов-метафор: солнца (света) и тьмы (ночи, темноты). Это противопоставление традиционно и для древнерусской литературы, и для фольклора[212]. В «Слове» оно неоднократно реализуется в различных образах. Игорь — это «свет светлый», а Кончак — «черный ворон», накануне битвы черные тучи с моря идут, хотят прикрыть 4 солнца. В вещем сне Святославу видится, что его покрывают «черной паполомой» (как покрывали обычно тело покойника), ему наливали синее (черное) вино, всю ночь каркали «бусые (серые) врани». В той же метафорической системе построен и ответ бояр: «Темно бо бе въ 3 день; два солнца померкоста (померкли), оба багряная стлъпа погасогта (погасли)... молодая месяца, Олегъ и Святъславъ, тьмою ся поволокоста. На реце на Каяле тьма светъ покрыла». Зато когда Игорь возвращается из плена на Русь, вновь «солнце светится на небесе».
Ритмичность «Слова». Исследователи давно обратили внимание на ритмичность «Слова» и на этом основании не раз пытались рассматривать его как памятник стихотворный. Ритмика в памятнике, безусловно, присутствует, она преднамеренна, входит в художественные задачи автора, но это все же не стих, а именно ритмизованная проза; причем ритмические фрагменты в «Слове» чередуются с фрагментами, в которых ритм либо иной, либо вообще отсутствует. Эти черты «Слова» лишний раз свидетельствуют о его принадлежности к литературной школе XII в., ибо в нем мы находим те же самые черты ритмической прозы, что и в других памятниках этой поры («Слово о Законе и Благодати» Илариона, «слова» Кирилла Туровского и др.). Такими чертами являются повторы сходных синтаксических конструкций, и единоначатие (когда соседствующие фрагменты текста начинаются одинаково или сходно), и особое «ритмическое равновесие», когда «несколько коротких синтаксических единиц сменяются одной или двумя длинными; несколько длинных заключаются одной или двумя короткими»[213].
Особенностью языка «Слова» является и стремление автора, как отметил, например, Л. А. Булаховский, «сочетать сходно звучащие слова», прибегать к своеобразной звукописи (см., например: «нощь стонущи; потопташа поганые полки половецкыя... по полю; тугою им тули затче; труся... росу»)[214].
Язык «Слова». Язык «Слова» заслуживает тщательного изучения не только как язык художественного произведения, но и как образец русского литературного языка XII в. Это тем более важно, что в концепции скептиков утверждение о несоответствии языка «Слова о полку Игореве» языку своего времени занимает весьма важное место. «Язык — самое опасное, чем играют без понимания и дискредитируют памятник, — писал, полемизируя со скептиками, академик А. С. Орлов. — Надо безотлагательно привести в ясность и рассмотреть полную наличность данных самого памятника», и тогда «вся шелуха и корки, вроде модернизмов, галлицизмов, романтизмов... ссыпятся сами собою, как ничем не оправданная выдумка, и кончится беспринципная, дилетантская игра»[215].
В исследованиях «Слова» неизменно большое место уделялось анализу его лексики, подысканию лексических и семантических параллелей лексемам «Слова» в памятниках древнерусской литературы, анализу грамматического строя и орфографии «Слова». Очень ценный итог разысканий, осуществленных в этой области до двадцатых годов нашего века, содержит монография В. Н. Перетца[216]. Но особенно много внимания изучению языка «Слова» было уделено в последние десятилетия: это и фундаментальное исследование морфологического, синтаксического и лексического строя памятника, принадлежащее С. П. Обнорскому[217], и разделы о языке «Слова» в курсах истории русского литературного языка Л. П. Якубинского и Б. А. Ларина[218], и статьи о сопоставлении грамматического и лексического строя «Слова» и «Задонщины»[219], и многочисленные работы, посвященные отдельным лексемам и оборотам «Слова».
Важнейшее место в изучении языка «Слова» занимает монография В. П. Адриановой-Перетц, в которой исследовательница на обширном материале, извлеченном по преимуществу из памятников древнерусской литературы и письменности XI-XIII вв., сумела показать, насколько свободно владел автор «Слова» «всеми средствами древнерусской речи, как умело и целесообразно отбирал из ее богатств наиболее подходящие способы выражения для каждого из элементов сложного содержания своего произведения, как органично слил он их в своем действительно неповторимом индивидуальном стиле»[220]. Книга В. П. Адриановой-Перетц ценна тем, что в ней показано не только наличие самих лексем «Слова» с теми же значениями в других памятниках его эпохи, но и то, что «Слово» отвечает языковым нормам своего времени также в конструкциях, оборотах, поэтических образах.
Материал, собранный исследовательницей, не оставляет ни малейшего сомнения в принадлежности «Слова» к литературе конца XII в. Справедливость этой точки зрения была подтверждена также разысканиями В. Ю. Франчук, отметившей несомненное сходство фразеологии «Слова» и фразеологии Киевской летописи[221].
Рядом с монографией В. П. Адриановой-Перетц следует назвать и другой фундаментальный труд — многотомный «Словарь-справочник «Слова о полку Игореве», в котором толкуется весь лексический состав «Слова»; при этом каждое значение толкуемого слова иллюстрируется примерами, извлеченными из нескольких сотен источников — памятников древнерусской литературы и деловой письменности, памятников фольклора, записей народных говоров. Кроме того, «Словарь» является сводом наиболее существенных комментариев к тексту «Слова» — исторических справок о героях произведения, сведений об истории и значении отдельных слов, употребленных в памятнике, сводом толкований «темных мест»[222].
В последние десятилетия появилось много статей и заметок, в которых сообщались лексические и поэтические параллели к чтениям «Слова» (статьи Б. А. Ларина, Н. А. Мещерского, Д. С. Лихачева, В. П. Адриановой-Перетц, С. И. Коткова и др.)[223], очень существенным представляется сопоставление языка «Слова» с языком народных говоров[224].
Все эти наблюдения в конечном итоге приводят к бесспорному выводу о принадлежности «Слова» к кругу тех произведений древнерусской литературы, которые были созданы в Киевской Руси в период наивысшего расцвета ее письменности и культуры — в канун монголо-татарского нашествия, в конце XII в.
Время написания «Слова» и вопрос о его авторе. Исследования последних лет убедительно доказали, что «Слово» могло быть написано вскоре после изображенного в нем события — похода Игоря на половцев. Характер изложения, обилие в памятнике намеков, понятных только современникам событий, злободневность некоторых проблем именно для конца XII в. — все это не позволяет принять гипотезы тех ученых (Д. Н. Альшица, Л. Н. Гумилева), которые предлагали датировать памятник XIII в. Продолжаются, однако, попытки найти возможность более точно датировать «Слово» в пределах последних десятилетий XII в. Некоторые исследователи полагают, что памятник мог быть создан не позднее 1 октября 1187 г. — времени, когда умер Ярослав Осмомысл, так как в «Слове» он упоминается как живой. Однако мы знаем, что обращения к князьям носят в памятнике риторический характер, и автор мог обратиться к Ярославу и после его смерти: ведь во время похода и пленения Игоря он был еще жив. Заслуживает внимания соображение, что здравица, провозглашенная в конце «Слова» в честь Всеволода Святославича, не могла быть уместной после смерти этого князя, а он умер в 1 196 г, и, следовательно, «Слово» написано не позднее этой даты[225]. Однако вопрос о точной датировке памятника все еще остается открытым.
Не менее сложно обстоит вопрос об авторе «Слова». Многочисленные попытки установить, кем именно было написано это произведение, по существу, сводились к поискам известных нам современников похода, которые могли написать «Слово». Но мы не располагаем никакими косвенными и прямыми данными, которые позволили бы отдать предпочтение кому-либо из этих гипотетических авторов. Характерно, что Б. А. Рыбаков, создатель наиболее обстоятельной гипотезы об авторе «Слова», так резюмирует свои наблюдения: «Нельзя доказать непреложно, что «Слово о полку Игореве» и летопись Мстиславова племени (фрагмент Киевской летописи. — О. Т.) действительно написаны одним человеком. Еще труднее подтвердить то, что этим лицом был именно киевский тысяцкий Петр Бориславич. Здесь мы, вероятно, навсегда останемся в области гипотез. Но поразительное сходство, переходящее порой в тождество, почти всех черт обоих произведений (с учетом жанрового различия) не позволяет полностью отбросить мысль об одном создателе этих двух одинаково гениальных произведений-творений»[226]. С этой осторожностью исследователя нельзя не согласиться — вопрос этот пока остается открытым.
Впрочем, безымянному автору можно дать характеристику: это был человек с широким историческим кругозором, отлично разбирающийся в сложных политических перипетиях своего времени, патриот, сумевший подняться над узостью интересов своего княжества до высоты общерусских интересов, талантливый писатель, знаток и ценитель памятников древнерусской оригинальной и переводной книжности и в то же время хорошо знающий устное народное творчество. Только сочетание всех этих знаний, умений, высокого художественного вкуса, глубокого чувства слова и ритма позволило ему создать произведение, составившее славу древнерусской литературы старшей поры.
«Слово» и древнерусская литература. Естественно возникает вопрос: почему же «Слово», литературные достоинства которого были так высоко оценены в новое время, прошло малозаметным в древнерусской литературе, и в частности почему так бедна его рукописная традиция?
Определенный ответ на этот вопрос дать трудно, но можно высказать ряд соображений, учитывая наши сведения о древнерусской литературе вообще и о судьбе отдельных древнерусских памятников в рукописной традиции. Во-первых, произведения имели свою индивидуальную судьбу: в условиях средневековья, особенно в условиях русской действительности XI-XIII вв., периода феодальных войн, половецких набегов, а затем и опустошительного монголо-татарского нашествия, произведение либо совершенно исчезало из-за гибели его списков, или предавалось забвению, так как уцелевшие редкие списки его могли по тем или иным причинам оставаться неизвестными в течение долгого времени. Во-вторых, «Слово» после монголо-татарского нашествия потеряло свою политическую актуальность, оно было нетрадиционно по форме, сложно по языку — это также могло явиться причиной того, что древнерусские книжники не особенно стремились размножать уцелевшие списки «Слова». К ним обращались от случая к случаю: то переписчик «Апостола» пскович Диомид (Домид), то автор «Задонщины», то переписчик «Повести об Акире Премудром». В-третьих, оно было посвящено сравнительно незначительному событию и к тому же не рассказывало о нем, а лишь обсуждало его как хорошо известное.
«Слово» в новой русской литературе. Зато в новое время «Слово» произвело на русских читателей огромное впечатление. Русские поэты буквально с первых же лет после издания «Слова» нашли в нем благодарный материал для подражаний и вариаций на древнерусские темы, начались нескончаемые попытки найти наилучший поэтический эквивалент великому памятнику древности. Из переводов XIX в., безусловно, лучшими являлись переводы В. А. Жуковского (положительно оцененный А. С. Пушкиным), М. Д. Деларю, А. Н. Майкова, Л. Мея; в начале нашего века стихи на мотивы «Слова» создает А. А. Блок, переводит «Слово» К. Д. Бальмонт. Прекрасные переводы принадлежат советским переводчикам и поэтам — С. В. Шервинскому, В. Стеллецкому, Г. Шторму, И. Новикову, Н. Заболоцкому и другим[227]. «Слово о полку Игореве» широко известно и в переводах на языки народов СССР, на украинский язык его переводил М. Рыльский, на белорусский — Я. Купала, на грузинский — С. Чиковани. Существуют переводы «Слова», сделанные за рубежом, памятник переведен на английский, болгарский, венгерский, испанский, немецкий, польский, румынский, сербохорватский, турецкий, финский, французский, японский и другие языки[228].
Подведем некоторые итоги развития русской литературы в XI — начале XIII в.
Начнем с литературы переводной. Благодаря переписке с болгарских оригиналов и непосредственным переводам с греческого и других языков Русь восприняла многие из жанров византийской литературы (или, правильнее сказать, общеславянской литературы-посредницы), восприняла при этом в лучших, классических образцах. Русь узнала библейские и богослужебные книги, патристику, в обеих ее формах — торжественного и учительного красноречия, агиографию (жития и патерики), обширную апокрифическую литературу, энциклопедические жанры: разного рода «изборники», «вопросы и ответы» и т. д. На Руси стали известны памятники византийской хронографии, естественнонаучной литературы, списки «Шестоднева», «Физиолога», «Христианской топографии» Космы Индикоплова. В распоряжении русских книжников оказались и различные образцы исторического повествования — «Александрия», «История Иудейской войны» и памятники собственно беллетристические, например «Повесть об Акире Премудром».
То, что на Руси стала известна значительная часть византийского литературного наследства, уже само по себе дало бы нам основание говорить о приобщении Руси к европейской культуре самого высокого уровня. Но образованность это еще не творчество. Между эрудированным школяром и ученым большая разница: первый лишь учится, второй — создает сам, опираясь на достижения своих предшественников. Именно так обстояло дело и с русской литературой уже в первые века ее существования: она не только училась и постигала, но и сама творила новые культурные и исторические ценности.
В течение XI в. окончательно сформировался богатый и выразительный древнерусский литературный язык. Это был не старославянский язык, механически перенесенный на новую почву, и не прежний восточнославянский язык дописьменной эпохи — вместе с рождением литературы сложился и новый литературный язык со сложными взаимоотношениями старославянских и восточнославянских языковых элементов как на лексическом и семантическом, так и на грамматическом уровне. Язык этот то выступал в форме нейтрального литературного языка, то раскрывал, благодаря своему генетическому разноязычию, богатые возможности жанрово-стилистических оттенков[229].
Нечто подобное произошло и в литературе. Дело не в том, что возникла оригинальная русская литература, что в XI-XII вв. на Руси появляются свои образцы торжественных «слов» и церковных поучений, свои жития и патериковые новеллы, свои хроники и летописи, а в том, что во всех ведущих литературных жанрах древнерусские книжники выступают отнюдь не подражателями, с ученической добросовестностью копирующими чужие образцы. «Житие Феодосия» и «Сказание о Борисе и Глебе» отличаются индивидуальной, нетрадиционной манерой, что свидетельствует о высоком мастерстве и литературном таланте их авторов; «Повесть временных лет» не напоминает византийскую хронику — она самобытна и по форме, и по характеру использованных источников, и по стилю изложения, более живому, непринужденному и образному, чем стиль византийских хроник. Даже древнерусские переводчики находили возможность для творческого соревнования с автором оригинала, возможность дополнить, украсить, «улучшить» его стиль и манеру повествования, как мы это видели на примере перевода «Истории Иудейской войны».
К началу XIII в. древнерусская литература предстает перед нами вполне зрелой. Почти в каждом из жанров были созданы, оригинальные произведения, которые сами могли служить образцами, достойными подражания, и определять дальнейшее развитие этого жанра на русской почве. В активе русской литературы были такие шедевры, стоящие вне жанровых систем, как «Поучение» Владимира Мономаха или «Слово о полку Игореве». Сложились литературные стили, и древнерусские книжники не уступали в искусстве слова византийским или болгарским авторам; пример тому — высокое литературное мастерство Кирилла Туровского, автора «Слова о полку Игореве», авторов легенд о киево-печерских иноках.
Не только Киев и Новгород, но и Владимир, Смоленск, Чернигов, Галич, Переяславль Южный и многие другие города Руси стали центрами книжного дела, летописания, обладали большими библиотеками. Интенсивное развитие городской жизни являлось надежным залогом дальнейшего обмирщения культуры, расширения круга не просто грамотных, но и широко образованных людей. Словом, начало XIII в. обещало и древнерусской культуре в целом и литературе в частности самые благоприятные перспективы развития.
Истрин В. М. Очерк истории древнерусской литературы домосковского периода (11-13 вв.). Пг., 1922;
Еремин И. П. О византийском влиянии в болгарской и древнерусской литературах IX-XII вв. — В кн.: Еремин И. П. Литература Древней Руси. Этюды и характеристики. Л., 1966;
Мещерский Н. А. Искусство перевода Киевской Руси. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1958, т. XV;
Он же. Источники и состав древней славяно-русской переводной письменности XI-XV вв. (Учебное пособие). Л., 1978;
Робинсон А. Н. Литература Киевской Руси среди европейских средневековых литератур. Типология, оригинальность, метод. — В кн.: Славянские литературы. VI Международный съезд славистов. М., 1968; Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного повествования в древнерусской литературе. Л., 1970, гл. 3, 4.
Обзор патериков см.: Федер В. Р. Сведения о славянских переводных патериках. — В кн.: Методические рекомендации по описанию славяно-русских рукописей для Сводного каталога рукописей, хранящихся в СССР. М., 1976, вып. 2, ч. 1;
О Египетском патерике см.: Еремин И. П. К истории древнерусской переводной повести. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1936, т. III; Синайский патерик. Издание подготовили В. С. Голышенко, В. Ф. Дубровина. М., 1967;
Петров Н. И. О происхождении и составе славяно-русского печатного Пролога. Киев, 1875;
Преображенский В. Славяно-русский Скитский патерик. Киев, 1909;
Семенов В. А. Мудрость Менандра по русским спискам. Спб., 1892;
Он же. Изречения Исихия и Варнавы по русским спискам. Спб., 1892;
Он же. Древняя русская Пчела по пергаменному списку. — СОРЯС, т. LIV, № 4. Спб., 1893;
Изборник великого князя Святослава Ярославича 1073 г. Спб., 1880; наборное издание текста «Изборника» с греческим параллельным текстом не было завершено (см.: Изборник великого князя Святослава Ярославича 1073 года. — ЧОИДР, 1882, кн. 4). Об «Изборнике» 1073 г. см.: Розов Н. Н. Старейший болгарский «Изборник» и его рукописная традиция. — «ИОЛЯ», 1969, т. XXVIII, вып. I; а также сб. статей о составе, оформлении и рукописной традиции сборника: Изборник Святослава 1073 г. М., 1977.
Памятники отреченной русской литературы. Собраны и изданы Н. С. Тихонравовым, т. I-II. Спб.-М., 1863.
Памятники старинной русской литературы, изд. Г. Кушелевым — Безбородко. Вып. III;
«Ложные» и «отреченные» книги русской старины, собранные А. П. Пыпиным. Спб., 1862 (Тексты «Хождения Богородицы по мукам». «Сказания от скольких частей бысть создан Адам», «Беседы трех святителей» и др.);
Лавров П. А. Апокрифические тексты. Спб., 1899 (Тексты «Слова Мефодия Патарского», «Первоевангелия Иакова», «О двенадцати пятницах», «Откровения Варуха». «Евангелия Фомы», «Хождения Богородицы по мукам», «Видения Даниила» и др.).
Порфирьев И. Я. Апокрифические сказания о ветхозаветных лицах и событиях по рукописям Соловецкой библиотеки. Казань, 1872; Спб., 1877;
Он же. Апокрифические сказания о новозаветных лицах и событиях по рукописям Соловецкой библиотеки. Казань, 1873; Спб., 1890;
Тихонравов Н. С. Отреченные книги древней России. — В кн.: Сочинения Н. С. Тихонравова, т. I. М.. 1898, с. 127-255;
Пыпин А. Н. Для объяснения статьи о «ложных» книгах. Летопись занятий Археографической комиссии (1861). Спб., 1862, вып. I, с. 1-55;
См. также: Белоброва О. А. Переводная беллетристика XI-XIII вв. — В кн.: Истоки русской беллетристики. Л., 1970, с. 143-154;
Мещерский Н. А. Апокрифы в древней славяно-русской письменности (ветхозаветные апокрифы). — В кн.: Методические рекомендации по описанию славяно-русских рукописей для Сводного каталога рукописей, хранящихся в СССР. М., 1976, вып. 2, ч. I;
Яцимирский А. И. Библиографический обзор апокрифов в южнославянской и русской письменности. Апокрифы ветхозаветные. Пг., 1921, вып. I.
Мещерский Н. А. «История Иудейской войны» Иосифа Флавия в древнерусском переводе. М.-Л., 1958 (Исследование, текст и перевод);
Истрин В. М. Александрия русских хронографов. М., 1893.
Исследование хронографической Александрии с изданием текста ее редакций; Фрагменты из «Александрии» с переводом на современный русский язык см. в кн: «Изборник» (Сб. произведений литературы Древней Руси). М., 1969;
Кузьмина В. Д. Девгениево деяние. М., 1962; Григорьев А. Д. «Повесть об Акире Премудром». Исследование и тексты. М., 1913.
Истрин В. М. «Книгы временьныя и образныя Георгия Мниха». «Хроника Георгия Амартола» в древнем славяно-русском переводе. Текст, исследование и словарь, т. I-III. Пг.-Л., 1920-1930;
Творогов О. В. Древнерусские хронографы. Л., 1975, гл. 1;
Удальцова З. В. Хроника Иоанна Малалы в Киевской Руси. — Археографический ежегодник за 1965 год. М., 1966;
Шусторович Э. М. Древнеславянский перевод хроники Иоанна Малалы. История изучения. — Византийский временник, т. 30, М., 1969.
Карнеев А. Материалы и заметки по литературной истории Физиолога. ОЛДП (Общество любителей древней письменности), т. XCII. Спб., 1890.
Тексты и исследования; Книга, глаголемая Козьмы Индикоплова. ОЛДП, т. XXXVI, Спб.. 1886:
См. также: Илюшина Л. А. Христианская топография Козьмы Индикоплова. — В кн.: Методические рекомендации по описанию славяно-русских рукописей... М.. 1976, вып. 2, ч. 1.
Повесть временных лет, ч. 1. М., 1950.
Повесть временных лет, ч. II. М., 1950. (Статьи и комментарии Д. С. Лихачева);
Лихачев Д. С. Русские летописи и их культурно-историческое значение. М.-Л., 1947, гл. 3, 5, 6, 8, 9;
Шахматов А. А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. ЛЗАК т. XX. Спб., 1908;
Он же. «Повесть временных лет», т. I. Вводная часть. Текст. Примечания. ЛЗАК, 1916, вып. XXIX; Приселков М. Д. История русского летописания XI-XV вв. Л., 1940, с. 16-44;
Творогов О. В. «Повесть временных лет» и «Начальный свод». Текстологический комментарий. — «ТОДРЛ». Л., 1976, т. XXX;
См. также раздел о «Повести временных лет» в книге Д. С. Лихачева «Великое наследие» М., 1975;
См. раздел о «Повести временных лет» в кн.: Истоки русской беллетристики, Л., 1970, гл. I;
См. гл. 2 в кн.: Лихачев Д. С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970.
Розов Н. Н. Синодальный список сочинений Илариона — русского писателя XI в. Slavia. Praha, 1963.
Rocnik XXXII, SeSit 2, ss. 141-175 (Текст слова «О Законе и Благодати»);
Еремин И. П. Литературное наследие Феодосия Печерского. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1947, т. V (Тексты поучений и посланий);
Еремин И. П. Литературное наследие Кирилла Туровского. — «ТОДРЛ», М.-Л., 1956, т. XII; т. XIII. М.-Л., 1957; т. XV. М.-Л., 1958.
Адрианова-Перетц В. П. Человек в учительной литературе Древней Руси. — «ТОДРЛ». Л., 1972, т. XXVII;
Еремин И. П. Литературное наследие Кирилла Туровского. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1955, т. XI, с. 342-367;
Он же. Ораторское искусство Кирилла Туровского. — В кн.: Еремин И. П. Литература Древней Руси. Этюды и характеристики. М.-Л., 1966;
Никольский Н. О литературных трудах митрополита Климента Смолятича, писателя XII века. Спб., 1892;
Раздел о «Слове о Законе и Благодати» митрополита Илариона см. в кн.: Лихачев Д. С. Великое наследие. М., 1975.
Издание текста см. в кн.: Повесть временных лет, ч. I. М.-Л., 1950 (под 1096 г.).
Исследования. Лихачев Д. С. Великое наследие. М., 1975; Орлов А. С. Владимир Мономах. М.-Л., 1946.
Адрианова-Перетц В. П. Задачи изучения «агиографического стиля» Древней Руси. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1964, т. XX;
Она же. К вопросу о круге чтения древнерусского писателя. — «ТОДРЛ». Л., 1974, т. XXVIII;
Истоки русской беллетристики. Л., 1970, гл. 2;
Абрамович Д. И. Жития св. Бориса и Глеба и службы им. Пг., ОРЯС, 1916;
Еремин И. П. Сказание о Борисе и Глебе. — В кн.: Еремин И. П. Литература Древней Руси. Этюды и характеристики. М.-Л., 1966;
Он же. К характеристике Нестора как писателя. — В кн.: Еремин И. П. Литература Древней Руси. Этюды и характеристики. М.-Л., 1966;
Успенский сборник XII-XIII вв. Под ред. С. И. Коткова. М., 1971. (Тексты «Жития Бориса и Глеба», «Жития Феодосия Печерского»),
«Патерик Киево-Печерского монастыря». Спб., 1911 (изданы 2-я Кассиановская и Арсениевская редакции);
Абрамович Д. И. Киево-Печерский патерик. Киев, 1931 (издана 2-я Кассиановская редакция); Перевод на современный русский язык см. в кн.: Художественная проза Киевской Руси XI-XIII вв. М., 1957, с. 149-226.
Данилов В. В. К характеристике «Хождения» игумена Даниила. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1954. т. X;
Он же. О жанровых особенностях древнерусских хождений. — «ТОДРЛ». М.-Л., 1962, т. XVIII.
Слово о полку Игореве. Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. М.-Л., 1950;
Слово о полку Игореве. Вступит, статья Л. А. Дмитриева и В. Л. Виноградовой. Подготовка текста и комментарии Л. А. Дмитриева. Л., 1952;
Слово о полку Игореве. Вступит, статья Д. С. Лихачева. Сост. и подг. текстов Л. А. Дмитриева и Д. С. Лихачева. Прим. О. В. Творогова и Л. А. Дмитриева. 2-е изд. Л., 1967.
Адрианова-Перетц В. П. «Слово о полку Игореве» и памятники русской литературы XI-XIII веков. Л., 1968;
Демкова Н. С. К вопросу о времени написания «Слова о полку Игореве». — «Вести. ЛГУ. Сер. «История яз. и лит.», вып. 3, 1974, № 14;
Дмитриев Л. А. История первого издания «Слова о полку Игореве». Материалы и исследования. М.-Л., 1960;
Дмитриев Л. А. 175-летие первого издания «Слова о полку Игореве». Некоторые итоги и задачи изучения «Слова». — «ТОДРЛ». Л., 1976, т. XXXI;
Лихачев Д. С. «Слово о полку Игореве» — героический пролог русской литературы. Л., 1967;
Он же. «Слово о полку Игореве». М., 1976:
Он же. «Слово о полку Игореве» и культура его времени. Л., 1978;
Орлов А. С. «Слово о полку Игореве», 2-е изд., доп. М.-Л., 1946;
Перетц В. «Слово о полку Iropeвiм» — пам’ятка феодальноï Украïни Руси XII вiку. Киïв, 1926;
Рыбаков Б. А. Русские летописцы и автор «Слова о полку Игореве». М., 1972;
Он же. «Слово о полку Игореве» и его современники. М., 1971;
Слово о полку Игореве. Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. Сб. исследований и статей. М., 1950;
Слово о полку Игореве. Библиография изданий, переводов и исследований. Сост. В. П. Адрианова-Перетц. М.-Л., 1940;
Слово о полку Игореве. Библиографический указатель. Сост. О. В. Данилова, Е. Д. Поплавская, И. С. Романченко. Под ред. и со вступит, статьей С. К. Шамбинаго. М., 1940;
Слово о полку Игореве. Библиография изданий, переводов и исследований. 1938-1954. Сост. Л. А. Дмитриев. М.-Л., 1955;
Попов П. Н. К библиографии «Слова о полку Игореве». — ИОЛЯ. М., 1956, т. XV. вып. 3, с. 268-271;
Словарь-справочник «Слова о полку Игореве». Сост. В. Л. Виноградова. М.-Л., 1965-1978, вып. 1-5.
Адрианова-Перетц В. П. Человек в учительной литературе Древней Руси. — «ТОДРЛ». Л., 1972, т. XXVII;
«Изборник Святослава 1073 года». Сб. статей. М., 1977;
Романов Б. А. Люди и нравы Древней Руси. Историко-бытовые очерки XI-XIII вв. 2-е изд. М.-Л., 1966.