В XIV в., как и в предшествующем периоде, между русскими княжествами продолжается ожесточенная борьба за политическое и экономическое первенство. Междоусобные распри были выгодны для Орды, так как они подрывали силы, могущие противостоять гнету завоевателей. Ордынские ханы разжигали эту внутреннюю борьбу между русскими князьями, использовали ее для подавления стихийно вспыхивающих народных восстаний против поработителей.
Князь, вступавший на княжеский стол, должен был получить на это санкцию в Орде — ярлык (специальный письменный документ) на княжение. Русский князь, получавший ярлык на княжение в великом княжестве Владимирском, являлся старшим среди остальных русских князей. Соперничество за великокняжеский ярлык, происходившее между наиболее сильными в политическом и экономическом отношении князьями, подчас сопровождалось убийствами в Орде одного из соперников, и неоднократно бывало, что виновником гибели русского князя в Орде становился его же соотечественник.
К концу XIII — началу XIV в. в Северо-Восточной Руси в число наиболее сильных выдвигается Московское княжество. Московские князья энергично вступают в борьбу за первенство среди русских князей, а в связи с этим — и за титул великого князя Владимирского. Основными соперниками в этой борьбе в начале XIV в. были тверские и московские князья. В условиях господства церковной идеологии большое значение для них имела поддержка церкви. Наибольшего успеха в укреплении союза с церковью добилась Москва. В 20-х гг. XIV в. при московском князе Иване Даниловиче Калите митрополит всея Руси Петр переехал из Владимира в Москву. Москва становится церковным центром всех русских земель.
Монголо-татарское иго тормозило политическое и социально-экономическое развитие страны, но не могло остановить исторического процесса.
В конце XIII — начале XIV в. начинается постепенное возрождение ремесленного производства, восстанавливается и расширяется торговля между городом и деревней, происходит рост торгово-ремесленных посадов. Эти процессы обусловливают расцвет строительного дела на Руси в XIV в., особенно в середине — конце этого столетия. Каменные храмы и крепостные сооружения строятся в Новгороде, Пскове, Твери. В 1326 г. начинается каменное строительство в Москве. При Иване Калите в Кремле строится сразу четыре каменных храма. В 1366-1367 г. сооружается белокаменная стена Московского кремля.
Возрождается и книгописная деятельность, сильно подорванная монголо-татарским нашествием: во время разгрома захватчиками русских городов погибло множество рукописных книг, монголо-татарское иго привело к падению грамотности среди населения. Возрождению книжной культуры благоприятствовало появление на Руси во второй половине — конце XIV в. бумаги, более дешевого писчего материала, чем существовавший до этого пергамен.
К началу XIV в. начинают восстанавливаться прерванные сношения русских земель с иными странами. Вновь возрождается паломничество в Иерусалим и Константинополь, в связи с этим оживает и популярный в Древней Руси жанр «хождений» — описаний путешествий и посещаемых паломниками мест.
В период, когда Русью владели монголо-татары, когда чужеземное иго стало явлением постоянным, почти обыденным, стиль монументального историзма продолжает свое существование, но это существование не ознаменовано ни расцветом, ни сколько-нибудь большими и яркими отдельными проявлениями.
Вообще следует сказать, что в литературах средневекового традиционалистского типа (т. е. литературах, в которых традиция и литературный этикет играют доминирующую роль) смена литературных стилей не происходит «катастрофически», в какой-то строго определенный промежуток времени, как это имеет место в литературах нового времени. Литературные стили в средневековых литературах вообще не сменяют друг друга, а постепенно вырастают друг из друга. Черты нового стиля медленно развиваются в недрах старого.
В XIV в. усиливается проникновение в русские литературные произведения эмоциональности. Если в предшествующий период в произведения о монголо-татарском нашествии вторгалась сильная и величественная эмоциональность, соединявшаяся в этих произведениях с эпической грандиозностью трагичных событий, и создавалась своеобразная «монументальная эмоциональность», то теперь, в эпоху томительного и повседневного чужеземного угнетения, когда, по выражению летописца, и «хлеб не шел в рот от страха», лирическое, эмоциональное начало соединяется с менее крупными темами — темами, в которых говорилось о тех или иных событиях «устоявшегося» иноземного владычества: о мужестве отдельных людей, погибавших в Орде за свое отечество и веру, о народных восстаниях. Все большее место занимает в литературе мечта о лучшей жизни, о далеких счастливых странах, о существующем где-то земном рае. Эмоциональность входит в литературу также и с пробуждающимся интересом к близким событиям настоящего, с местными, областными темами. Неизбежно монументализм, столь характерный для предшествующего периода, утрачивает свою основу в самом содержании произведений, проявляется слабее, не отличается уже такой последовательностью и единством стилевого выражения, как раньше.
В характере летописания каких-либо существенных изменений или новых явлений в это время, по сравнению с предшествующим, не происходит. Началом XIV в. датируется Синодальный список Новгородской первой летописи — свод нескольких более ранних летописей Новгорода, пополненный записями до времени составления Синодального списка (это древнейший из сохранившихся списков русских летописей; второй по древности список — Лаврентьевская летопись 1377 г.). В конце XIII — первой половине XIV в. возникают новые летописные центры. С конца XIII в. начинают вестись летописные записи в Твери и Пскове, а в 20-х гг. XIV в. зарождается летописание в Москве.
Тверское летописание. Возникновение летописания в Твери связано с постройкой здесь в 1285 г. патронального храма — белокаменного собора Спаса-Преображения. В годы политического расцвета Твери тверское летописание велось интенсивно, в годы политических неурядиц оно замирало или прекращалось совсем. Летописание Твери отразилось в так называемом Тверском сборнике и Рогожском летописце[290].
В основе реально дошедших до нас Тверского сборника и Рогожского летописца лежит Тверской свод, составленный в 1375 г. (Как этот свод, так и другие тверские своды восстановлены историками летописания гипотетически, на том основании, что до 1375 г. доходит общий тверской текст Рогожского летописца и Тверского сборника). Своду 1375 г. предшествовали ранее создававшиеся в Твери летописные своды, первоначальным источником которых был Свод, составленный в 1305 г., когда тверской князь Михаил Ярославич, первый из князей, носивших титул «великого князя всея Руси», получил великокняжеский стол во Владимире. Для памятников тверского летописания характерен особый интерес к темам борьбы с чужеземным насилием.
В истории русского летописания особо важное место занимает свод 1305 г., в котором соединились летописные своды и южной и Северо-Восточной Руси (Переяславля Русского, Владимира, Ростова, Твери). «По отношению к последующему летописанию... — отмечает Я. С. Лурье, — свод 1305 г. выступает как некое единое ядро, основа всего летописного изложения с древнейших времен до начала XIV в.»[291]. Текст свода 1305 г. дошел до нас в копии 1377 г., сделанной с него для суздальско-нижегородского князя Дмитрия Константиновича в так называемой Лаврентьевской летописи.
Псковское летописание, дошедшее до нас, относится ко времени не ранее конца XV в. Но какой-то псковский летописный свод уже отразился на общерусском летописании середины XV в. (в так называемом своде 1448 г., см. с. 212). Это свидетельствует о существовании летописания в Пскове в более ранний период, чем дошедшие до нас псковские летописи. Исследователи относят время возникновения местного псковского летописания ко второй половине XIII — началу XIV в.
Книжная культура Пскова этого времени стояла на достаточно высоком уровне. Это объясняется культурными связями Пскова с Новгородом и соседством Пскова с Литовско-Русским государством. Последнее обстоятельство способствовало проникновению в Псков памятников письменности Киевской Руси и Галицко-Волынского княжества. Убедительным свидетельством знакомства псковских книжников с литературой Киевской Руси является запись писца псковского Пантелеймоновского монастыря Домида 1307 г. в переписанном им «Апостоле» (книге апостольских деяний и посланий) с цитатой из «Слова о полку Игореве». Приписка Домида отражает одну специфическую особенность псковской письменности вообще: псковичи-переписчики имели обыкновение делать на полях переписываемых текстов разнообразные житейско-бытовые записи. При этом их не стесняло то, что записи, отражающие заурядные интересы повседневного быта, делались на богослужебных книгах. Писец-пскович, замечает академик А. С. Орлов, писал «о перерыве работы для ужина, о том, что одолела короста («ох, свербить!») и нужно сходить в баню, «полести мытся», или что надо «поехати пит в Зряковици» (подгородное псковское село), или же, что «родиша свиния порошата (поросят) на память Варвары (в день памяти Варвары)...»[292] и пр.
Эти специфические черты псковской письменности — связь с новогородской литературой, знакомство с южно- и западно-русскими литературами и литовской книжностью, своеобразный демократизм и интерес к повседневным обыденным явлениям жизни — определили особенности построения и стиля псковских летописей[293].
Летописание Пскова носило светский и официальный характер, хотя центром летописной работы был патрональный храм города — Троицкая церковь, велось летописание в посадничьей избе, хранилась летопись в так называемом ларе — церковном архиве[294]. Но это было не столько церковное, сколько гражданское учреждение древнего Пскова: в ларе хранились документы города и частных лиц, всевозможные донесения и т. п. Все эти материалы привлекались при составлении летописных записей. Это придавало псковской летописи деловой, практический характер. В ее содержании и стиле церковно-религиозные мотивы занимают мало места. Псковская летопись в основном состоит из лаконичных официально-документальных записей (например: «В лето 6811 (1303). Бысть зима тепла без снега, и бысть хлеб дорог велми. Того же лета Избореск поставлен бысть на новом месте»[295]). Наряду с такими записями встречаются, хотя и реже, более подробные по содержанию описания военных столкновений Пскова с внешними врагами.
Зарождение летописания в Москве связано с именами князя Ивана Даниловича Калиты и митрополита Петра. Составление первого Московского летописного свода предположительно датируется 1340 г. В его основу легли записи семейного «Летописца» Ивана Калиты (первая запись этого «Летописца» — о рождении сына Калиты Семена в 1317 г.) и «Летописца» митрополита Петра, переехавшего в Москву из Владимира[296].
Привезенный Петром «Летописец» продолжал вестись при Успенском соборе, который был заложен Петром в 1326 г. и в котором он по собственному завещанию был погребен (умер Петр в конце 1326 г., а строительство собора было окончено в 1327 г.). Таков начальный этап московского летописания. Общерусский характер московское летописание начнет приобретать в конце XIV — первой половине XV в.
«Повесть о Шевкале». «Повесть о Шевкале» посвящена вспыхнувшему в 1327 г. в Твери восстанию против ханского баскака[297] Чол-хана (Шевкала, Щелкана). Чол-хан был убит, а все ордынцы, находившиеся в это время в Твери, перебиты. «Повесть» дошла до нас в составе летописей и представлена несколькими видами. Кроме «Повести», этому же событию посвящена народная историческая песня о Щелкане Дудентьевиче.
Наиболее древний вид «Повести» читается в Рогожском летописце и в так называемом Тверском сборнике, т. е. в летописях, отразивших тверские летописные своды. «Повесть» включена в летопись механически — текст ее перебивается другими летописными записями, в соседствующих с ней летописных статьях встречаются дублирующие известия (т. е. повторные сообщения о тех же фактах). Это говорит о том, что первоначально «Повесть» существовала как самостоятельное произведение.
Начинается рассказ о Шевкале в «Повести» с сообщения о том, что князь Александр Михайлович Тверской получил в Орде ярлык на великое княжение Владимирское. Подстрекаемые дьяволом, татары стали говорить своему царю, что если он не убьет «князя Александра и всех князий русскых», то не будет иметь «власти над ними»[298]. Шевкал, «всему злу началник» и «разоритель христианскый», просит царя послать его на Русь, похваляясь перебить всех русских князей и привести в Орду «полон». «И повеле ему царь сътворити тако». Когда Шевкал пришел в Тверь, то прогнал князя «съ двора его, а сам ста на князя великаго дворе съ многою гръдостию и яростию, и въздвиже гонение велико на христианы насилством и граблением и битием и поруганием». Тверичи умоляют князя защитить их, но князь не решается перечить Шевкалу и призывает тверичей к терпению. Однако народ не желает мириться с насилием врага и ждет «подобна времени» (подходящего случая), чтобы выступить против врагов.
Однажды, «в день 15 аугуста месяца, в полутра, как торг сънимается» (т. е. рано утром, когда стали собираться на ярмарку люди из окрестных селений), у тверитина, дьякона, «прозвище ему Дудко», «татарове» отняли «кобылицу младу и зело тучну», которую он вел на водопой к Волге. Дудко «зело начат въпити (вопить)»: «О мужи тферстии, не выдавайте!» Этот вопль обиженного тверитянина послужил сигналом к восстанию против захватчиков: «и удариша въ вся колоколы, и сташа вечем, и поворотися (поднялся) град весь». Началось поголовное избиение татар, так что в городе не осталось даже «вестоноши» — вестника, который мог бы сообщить в Орду о побоище.
Однако известие о случившемся все же скоро дошло и до Москвы и до Орды. Татарские пастухи, которые пасли в поле за городом коней, «похватавше лучший жеребци», успели спастись от разгневанных тверичей. Они-то и рассказали в Орде и Москве о гибели Шевкала. В отместку ордынский царь послал на Тверь рать во главе с воеводой Федорчуком. Тверь была разорена и разграблена, князь Александр Михайлович бежал в Псков.
Начало «Повести» — рассказ о том, как и почему Шевкал пошел на Тверь — по общему характеру и стилю отличается от ее основной части. Это позволяет предположить, что основная часть «Повести» — рассказ о насилиях Шевкала и восстании — была написана раньше и представляла самостоятельный текст. Позже к нему было присоединено вступление.
Судя по тем подробностям, которые сообщаются в основной части «Повести», можно предполагать, что она восходит к устному преданию, записанному вскоре после восстания, возможно, со слов очевидца и непосредственного участника этих событий. По-видимому, устным, народным происхождением объясняется и трактовка в «Повести» позиции князя, который сам не решается выступить против насильников.
Помимо «Повести о Шевкале», дошедшей до нас в составе разных летописей, устная традиция сохранила и эпический отклик о народном восстании в 1327 г. против поработителей. Это историческая песня «О Щелкане Дудентьевиче». Песня эта также имеет несколько разновидностей.
Сопоставление между собой различных версий песни о Шелкане дает возможность составить представление о ее первоначальном виде, поставить вопрос об отношении песни к «Повести»[299]. В песне, как и в различных видах «Повести», сохранились такие исторические припоминания, которые свидетельствуют о возникновении ее вскоре после самого события[300]. Однако песня немного иначе, чем «Повесть», освещает их, в ней действуют другие персонажи. В песне защитниками города выступают удалые братья Борисовичи — тверской тысяцкий с братом[301], а князь не упоминается вообще.
Песня, как и «Повесть», питается устными рассказами о Шевкале, но в том и другом случае рассказы эти происходят из разных источников. Поэтому ни непосредственной, ни опосредованной связи между повестями и песнью нет. Совпадения же между ними объясняются тем, что в основе разных произведений лежит одно и то же историческое событие. «Повесть о Шевкале» древнего вида с исторической песнью «О Щелкане Дудентьевиче» объединяет их отношение к восстанию против врагов: героем, восстающим против татар и сокрушающим захватчиков, в обоих произведениях выступает народ. И песня в этом отношении более последовательно и сильно выражает народную оценку события: враги в ней изображены с оттенком сатиричности, гибель Щелкана унизительна и позорна («Один ухватил за волосы, А другой за ноги, И тут ево разорвали»), а конец песни, вопреки исторической действительности, оптимистичен — никто за убийство Щелкана не пострадал: «Тут смерть ему случилася. Ни на ком не сыскалося»[302].
«Повесть о Шевкале» и песнь о Щелкане выражали народный протест против монголо-татарского гнета, свидетельствовали о нежелании трудового народа примириться с господством Орды. Само возникновение в эти годы такого рода литературных памятников и песен имело большое патриотическое значение.
В первой половине XIV в. в агиографии, как и в летописании, должны быть отмечены те же явления, что и в предшествующий период. Пишутся и княжеские жития, и жития церковных деятелей. Княжеские жития продолжают традиции как героического типа этих житий (псковская «Повесть о Довмонте»), так и житий князей — страдальцев в Орде («Повесть о Михаиле Тверском»). Ко второму виду житий рассматриваемого времени относится одно из самых ранних произведений московской литературы — «Житие митрополита Петра».
В 1266 г. в Псков вместе с дружиной «и съ всем родом своим»[303] прибыл из Литвы князь Довмонт, бежавший оттуда в результате княжеских междоусобиц. В Пскове Довмонт крестился, приняв в крещении имя Тимофея, и стал псковским князем. Годы княжения Довмонта ознаменовались успешными действиями Пскова против Литвы и Немецкого ордена, исконных внешних врагов псковичей. После смерти (1299 г.) Довмонт-Тимофей за свои воинские подвиги был признан псковским святым. О княжении Довмонта в Пскове и его ратных подвигах и рассказывает повесть.
Каких-либо точных сведений о времени создания «Повести о Довмонте» у нас нет. Одни исследователи считают, что она была написана в начале XIV в.[304], другие датируют ее второй половиной — концом XIV в.[305].
«Повесть о Довмонте» входит в состав псковских летописей, но трудно сказать, предназначалась ли она с самого начала для летописи или же была включена туда позже. Однако есть все основания предполагать, что «Повесть» писалась в тех же книжно-литературных кругах, в которых велось псковское летописание. Это видно из того, что между «Повестью» и развернутыми летописными рассказами о воинских деяниях псковичей есть много общего в стиле и приемах описания.
Отдельные образы, целые куски текста «Повести о Довмонте» восходят к «Повести о житии Александра Невского». На этом основании исследователь «Повести о Довмонте» Н. Серебрянский посчитал, что она всего лишь «хорошая литературная копия с очень хорошего оригинала, самостоятельного же литературного значения житие Довмонта почти не имеет»[306]. С таким мнением нельзя согласиться. Использование в оригинальном произведении текстов других памятников на сходный сюжет — традиционный прием древнерусской литературы. Заимствуя отдельные образы, ситуации, отрывки текста из «Повести о житии Александра Невского» для описания подвигов своего героя, автор «Повести о Довмонте» лишь хотел особо возвеличить Довмонта, показать, что Довмонт и обликом своим, и деяниями подобен Александру Невскому. Вместе с тем «Повесть о Довмонте» во многих отношениях оригинальна и самобытна.
Первая половина повести, где описывается набег Довмонта, уже ставшего псковским князем, на Литву, битва под Раковором, сражение на реке Мироповне, не зависит от литературных образцов и наполнена отзвуками героических преданий очевидцев и участников этих событий. В отдельных случаях мы можем ощутить устно-эпическое происхождение, героическо-песенную основу эпизодов «Повести». Это проявляется и в лексике, и в отдельных оборотах, и в ритмике повествования. Литовцы, погнавшиеся за Довмонтом, «хотяще его руками яти и лютой смерти предати, а мужи псковичи мечи иссечи». Обращаясь к псковичам перед сражением, когда ему впервые приходится выступать с ними против врагов, Довмонт говорит: «Братьа мужи псковичи, кто стар, то отець, а кто млад той брат; слышал семь мужество ваше во всех странах; се же братья нам предлежит живот (жизнь) и смерть; братья мужи псковичи, потягнете за святую Троицу[307] и за святыа церкви, за свое отечьство».
«Повесть» проникнута воинской героикой, сдержанно, но с достоинством подчеркивает ратную доблесть псковичей. Наряду с поэтической приподнятостью для памятника характерна присущая псковской литературе деловитость и документальность. В тексте встречаются местные диалектные обороты, употребляются народно-поэтические эпитеты («ста шатры на бору чисте», «горы непроходимая», «малыа детки» и т. п.).
«Повесть о Довмонте» — яркий образец псковской литературы, оригинальное и самобытное произведение, которое вместе с тем тесно связано с литературой других княжеств Древней Руси.
В ноябре 1318 г. в ходе политической борьбы между тверскими и московскими князьями за обладание Владимирским великокняжеским столом в Орде по проискам московского князя Юрия Даниловича был убит тверской князь Михаил Ярославич. Этому событию посвящена «Повесть о Михаиле Ярославиче Тверском», написанная в конце 1319 — начале 1320 г. очевидцем гибели князя[308]. Вероятнее всего, автором ее был игумен тверского Отроча монастыря Александр. Эта «Повесть» по своему характеру и жанру примыкает к рассмотренному нами «Житию Михаила Черниговского». Но если в «Житии Михаила Черниговского» подчеркивается религиозный характер подвига князя (он идет в Орду, чтобы обличить «нечестивую веру»), то в «Повести о Михаиле Ярославиче» причина гибели князя трактуется иначе.
Тверской князь, как и князь черниговский, отправляясь в Орду, знает, что там его ждет гибель, но он идет туда, чтобы отвратить ордынскую опасность, нависшую над его княжеством, пожертвовать собой ради блага своей земли. Когда бояре и сыновья князя, готовые пойти в Орду вместо него, предлагают Михаилу Ярославичу остаться дома, он говорит: «Видите, чада моя, яко не требуеть вас царь, детей моих, ни иного котораго, развие (кроме) мене, но моея главы хощеть. Аще бо аз где уклонюся, то вотчина моя вся в полону будеть и множество християн избиени будуть, аще ли после того умрети же ми есть, то лучшими есть ныне положити душю свою за многыя душа»[309].
Подвиг Михаила Ярославича носит гражданственный характер. В его образе представал идеализированный князь-правитель. В противоположность Михаилу Тверскому московский князь Юрий Данилович выступал как союзник Орды и враг Тверской земли. Осуждение московского князя особенно заметно проявляется в последнем эпизоде рассказа о том, как был убит Михаил Тверской. К валяющемуся на земле обнаженному телу убитого князя подъезжают темник (военачальник) Кавгадый и Юрий Данилович. Кавгадый выступает в «Повести» как главный обвинитель и коварный враг князя. И вот, даже он, «виде тело наго повержено», «с яростию» говорит московскому князю: «Не брат ли ти старейши, как отець, да чему такс лежить тело его наго повержено?» (В Распространенной редакции «Повести» сказано еще резче: «лаяше с яростию».) Вкладывая в уста Кавгадыя осудительные слова в адрес Юрия, автор тем самым хотел подчеркнуть всю низость поступка московского князя.
Лаконичная концовка «Повести», соответствующая всему духу произведения, является той яркой деталью повествования, которая удачно подчеркивает основную мысль произведения и наглядно свидетельствует о его литературном совершенстве. Здесь рассказывается о перевозке тела Михаила: «И положиша его (князя Михаила) на велицей досце (на широкую доску), и възложиша на телегу, и увиша ужи (обвязали веревками) крепко, и превезоша за реку, рекомую Адьжь, еже зовется (что по-русски значит) Горесть: горесть бо се ныне, братие, и есть в той час таковую видевши нужную (насильную) смерть господина своего князя Михаила».
Тверской рассказ о Михаиле Ярославиче своей темой и характером ее разработки не мог не волновать русского читателя.
Созданная в Твери «Повесть о Михаиле Ярославиче Тверском» прочно вошла и в московское летописание. Но московские летописцы ощущали антимосковские тенденции «Повести» и от редакции к редакции своих летописей снимали или перерабатывали все то, что рисовало в невыгодном свете Юрия Даниловича, исключали антимосковские выпады автора. «Повесть о Михаиле Ярославиче» приобретала характер рассказа о гибели русского князя за Русскую землю в Орде, что в конечном счете соответствовало объективной исторической правде.
Первоначальная редакция «Жития митрополита Петра». «Житие митрополита Петра», вероятнее всего, было написано в первой половине 1327 г. автором, близким к митрополиту и великому князю московскому. Инициатором создания этого жития был Иван Калита: необходимо было представить святым и прославить того, кто перевел митрополичью кафедру из Владимира в Москву. Житие на примере якобы начавших свершаться сразу же после смерти Петра чудес должно было подтвердить святость митрополита[310].
«Житие митрополита Петра» имело большое политическое и публицистическое значение. Богоизбранность Петра проявилась в чудесном видении матери святого еще до его рождения, на всем его жизненном пути ему сопутствовало особое покровительство бога. И вот этот избранный богом святитель, митрополит всея Руси из всех городов Русской земли предпочитает «град честен кротостью, зовомы Москва»[311], в котором он хочет не только жить, но и быть погребенным (он сам начинает строить себе гробницу в Успенском соборе). Во время смерти Петра великого князя не было в Москве. Умирая, митрополит через тысяцкого Протасия благословляет Ивана Даниловича Калиту и всех его потомков.
«Житие митрополита Петра» прославляло не только святого, но и в не меньшей степени славило Москву и великого князя московского. Оно утверждало святость и богоизбранность города, которому в недалеком будущем предстояло стать тем же, чем у истоков Русской истории был Киев, — главным городом и центром всех русских земель и городов.
В годы монголо-татарского нашествия и ига связи Руси с иноземными центрами культуры значительно усложнились, но не были прерваны окончательно, о чем свидетельствует проникновение отдельных переводных литературных памятников в Северо-Восточную Русь и в этот период. Выше говорилось о болгарской литературе как литературе-посреднице для литературы Киевской Руси. Теперь, кроме болгарской литературы, такой литературой-посредницей становится литература Далматинского побережья Адриатического моря. Здесь перекрещивались славянская, византийская и романская (через Италию) культуры. Во второй половине XIII и в XIV в. на Русь проникают также литературные памятники восточного происхождения. Часть из них, возможно, непосредственно переводится с восточных оригиналов.
Переводные произведения, которые есть основание датировать второй половиной XIII-XIV вв., отвечают настроениям эпохи. Это были памятники утопического и эсхатологического[312] характера. С одной стороны, они отражали мечты о существовании таких земель, в которых царит справедливость, жизнь течет мирно и преисполнена благополучия, а с другой — передавали тревожное чувство страха и неуверенности человека перед лицом окружавших его бед и несчастий, разочарование в морально-нравственных устоях общества. Для этих произведений характерна гиперболизация и положительных, и отрицательных начал. Они возбуждают у читателя чувство восхищения, удивления перед разнообразием и чудесами мира и одновременно создают тревожное настроение ничтожности простого смертного перед лицом неизвестности и подстерегающих его опасностей.
С древней поры об Индии ходили рассказы как о чудесной стране, населенной необычайными существами и неизмеримо богатой. Существовала легенда о том, что Индией правил могущественный властелин Иоанн, являвшийся одновременно и царем, и пресвитером (священником). В представлении средневековья далекая и таинственная Индия — блаженная страна, где люди не знают нужды и нет распрей. Эти фантастические и утопические представления об Индии нашли отражение в легендарном «Послании» царя Иоанна византийскому императору Мануилу. Возникнув в Византии в XII в., это «Послание» в латинской переработке легло в основу славянского перевода, который предположительно датируется XIII в. Русские списки сказания относятся ко второй половине XV в. и к XVII в.
Сказание рисует красочный образ далекой Индии. Все, о чем человек может мечтать в повседневной личной жизни (обеспеченность, богатство, обилие всего вокруг, уверенность в настоящем и будущем), все, что можно пожелать в государственной жизни своей страны (могучий правитель, непобедимое воинство, справедливый суд и т. п.), есть в этой стране. И все это не просто существует, но представлено в сказочно-преувеличенном виде. Иоанн пишет в своем «Послании», что он над царями царь, и ему подчинено «3000 царей и 300»[313], что царство его «таково: итти на едину страну 10 месяць, а на другую немощно дойти, занеже тамо соткнутся небо з землею». Царские палаты грандиозны и с обычными земными не могут даже вступать в сравнение («Двор у мене имею таков: 5 ден ити около двора моего...») и т. п. и т. д. Индийское царство населяют, кроме обычных людей, самые невероятные человеческие существа (рогатые, трехногие, многорукие, с глазами на груди, полулюди полузвери и т. д.). Столь же многообразен и фантастичен животный мир этой страны (дается описание разных зверей и птиц и их повадок), необычайны находимые в недрах и реках страны драгоценности. В Индии есть все и при этом нет «ни татя (воров), ни разбойника, ни завидлива человека, занеже (потому что) моя земля, — пишет царь Иоанн, — полна всякого богатьства».
Недосягаемое превосходство Иоанна над теми реальными правителями, которых мог средневековый читатель сопоставить с царем и пресвитером легендарной Индии, проявлялось не только в описании чудес, богатства и могущества этой страны, но и во вступлении к этому описанию. Здесь говорится, что если на деньги, вырученные от продажи греческого царства, греческий царь Мануил купит «харатью» (пергамен), то и на такой харатьи не уместится описание всех богатств и достопримечательностей Индии.
Некоторые образы «Сказания об Индии» совпадают с былиной о Дюке Степановиче. Приехавший в Киев «из той Индии из богатыя» Дюк хвастает богатством своей земли[314]. Отправившиеся в Индию по повелению князя Владимира Илья Муромец и Добрыня Никитич, чтобы проверить хвастовство Дюка, убеждаются в его правоте и видят, что описать богатства Индии им невозможно. После того, как они три года и три дня описывали только конские сбруи, мать Дюка, «пречестна вдова Мальфа Тимофеевна», говорит им:
Ай же вы, мужички да вы оценщички!
Поезжайте вы ко граду ко Киеву,
Ко тому ли ко князю ко Владимиру,
Вы скажите-тко князю Владимиру,
Он на бумагу продаст пусть Киев-град,
А на чернила продаст весь Чернигов-град,
А тогда приедет животишечков сиротских описывать.
А. Н. Веселовский и В. М. Истрин объясняли совпадение сказания и былины тем, что и былина о Дюке и «Послание» Иоанна восходят к общему источнику — к византийской былине. Можно, однако, с не меньшим основанием предполагать, что на былину повлияло «Сказание об Индийском царстве».
На первый взгляд описания чудес Индии в сказании носит сказочный, занимательный характер. Однако сказочность «Сказания» отражала и социальные и житейские мечты, и соответствующие эпохе представления о величии и многообразии мира.
Еще более прекрасным, чем сказочная Индия, должен был представляться людям средневековья, над умами которых господствовала церковная идеология, рай. И рай этот они хотели видеть на земле. Поэтому в средневековой литературе была весьма популярна тема поисков земного рая. Поискам земного рая посвящена апокрифическая «Повесть о Макарии Римском». Возникла она в Византии, на Русь пришла, по-видимому, не позже начала XIV в. (ранний список датируется XIV в.).
«Повесть» состоит из двух частей. Первая — рассказ о трудном пути трех монахов, отправившихся искать то место, где «прилежит небо к земли»[315]. Вторая — рассказ о житии отшельника Макария Римского, с которым три странника встретились в конце своего путешествия.
В поисках земного рая, шествуя туда, где соединяется небо с землей, три странствующих монаха минуют Индию и проходят еще целый ряд диковинных земель. Здесь им встречаются люди и звери, схожие с теми, о которых рассказывало и «Сказание об Индийском царстве». Подобно герою «Александрии» — Александру Македонскому, они попадают в места, где терпят муки грешники. Они приходят к столбу, на котором оставил свою надпись Александр Македонский: «Си столп поставил есть Александр царь Макидоньскии, ида от Халкидона и победив персы». Все эти описания, испытавшие на себе влияние «Сказания об Индийском царстве» и «Александрии», окрашены мрачным колоритом. Они вызывают напряженное внимание читателя и волнение за судьбу героев, так как последним все время угрожают всевозможные опасности. Лишь божественное покровительство и посылаемые от бога чудесные проводники (голубь, олень) помогают путникам благополучно преодолеть все трудности своего путешествия.
Окончанием длинного и опасного пути трех монахов оказывается келья Макария. Узнав от странников о цели их странствия, Макарии говорит, что в земной рай попасть невозможно, так как от проникновения туда смертных людей, родившихся «от женьска греха», рай охраняют поставленные богом грозные стражи: «от ногу до пупа человеци, а перси лвовы, а глава иною тварью, а руци яко ледяни (ледяные) и оружье пламяно в руках их».
Земной рай существует, но даже для праведных людей, божьих угодников н этой земной жизни он недостижим.
Рассказ Макария о себе — повествование житийного жанра о праведном пустыннике. Здесь кратко сообщается о его уходе из мира, житии в пустыне и дружбе с дикими зверями, искушении, грехопадении и раскаянии.
«Слово о двенадцати снах царя Шахаиши» восходит к восточному источнику. Источник этот неизвестен, но близкие по характеру и содержанию мотивы обнаружены в тибетском сказании, буддийской повести и в ряде других восточных памятников[316]. «Слово» стало известно в югославянских странах и отсюда пришло на Русь, либо было непосредственно переведено с восточного оригинала. Вопрос этот до сих пор не решен[317]. Столь же неопределен и вопрос о времени появления произведения на русской почве. Предположительно — XIII-XIV вв. (самый ранний из известных в настоящее время списков — XV в.). «Сны царя Шахаиши» в дошедших списках делятся на две редакции. Во многих списках царь именуется Мамером. В тех списках, где имя царя — Шахаиши, Мамер — имя философа, толкующего сны царя.
Сны Шахаиши, по толкованию Мамера, символизируют собой «злое время», которое наступит в далеком будущем. Каждый сон предвещает разрушение всех устоев, падение нравов, бедственную жизнь, оскудение всего, «егда приидет время то злое»[318]. Поднимется мятеж и начнутся несогласия, не будет правды — люди будут говорить доброе, а на сердце таить злобу, не станут соблюдать законов, дети перестанут слушаться родителей и старших, воцарятся разнузданность и распущенность, даже природа изменит свой обычай — осень переступит в зиму, а зима перейдет в весну, среди лета будет зима и т. д. и т. п.
Мрачные эсхатологические картины будущей судьбы мира были широко распространены в средневековой литературе. Эти апокалипсические темы обычно возникали в тяжелые для судеб государства времена. Характер «Слова о двенадцати снах Шахаиши» отвечал настроениям тяжелых времен нашествия монголо-татар. Показательно, что этот памятник в более позднее время широко бытовал в книжности преследуемых царским правительством старообрядцев.
Интерес древнерусского читателя к познанию мира, его мечты о справедливой, благополучной жизни на земле, философские раздумья о необходимости земного счастья для всех людей находили определенный ответ в литературных произведениях, подобных рассмотренным повестям. Вопросы эти ставились и в оригинальных памятниках. В частности, легенды о существовании земного рая нашли самобытное отражение в послании новгородского архиепископа Василия к тверскому епископу Федору.
«Послание» новгородского архиепископа Василия Калики (1331-1352) к тверскому епископу Федору Доброму о земном рае читается в Софийской первой и Воскресенской летописях под 1347 г.[319]
Свое «Послание» Василий пишет в Тверь, узнав о «распре», возникшей среди тверичей по вопросу о существовании рая. «Ты говоришь, — обращается он к Федору, — «рай погыбл, в нем же был Адам» и есть только рай «мысленный» (т. е. Федор считает, что земного рая нет, а есть лишь рай как духовная, нравственная категория). Василий не согласен с такими представлениями о рае и доказывает существование земного рая.
Свое доказательство Василий основывает на данных различных текстов, широко привлекая для этого многочисленные памятники апокрифической литературы, и на «свидетельских» показаниях очевидцев.
Наивные с современной точки зрения доказательства Василия говорят о величайшем уважении древнерусских книжников к письменному слову, о широком бытовании в Новгороде устных рассказов новгородских мореходов-путешественников про далекие и таинственные земли, в реальности которых слушатели не сомневались.
О том, что рай существует, свидетельствуют, согласно мнению Василия, священное писание и целый ряд святоотеческих текстов. Нигде не сказано, что земной рай погиб. Он создан богом, а «вся дела божия нетленна суть». Это справедливо не только на словах, но и на деле, в чем Василий, как он говорит, убедился воочию: когда он был в Иерусалиме, то «своима очима» видел посаженные Христом финики, которые «доныне не погибли, ни погнили», я был «самовидец» тому, говорит он, что затворенные Христом городские ворота «до сего дни неотворими суть». Все это, по искреннему убеждению Василия, неоспоримо доказывает, что и земной рай также реальность. Есть и непосредственные свидетели существования на земле и рая, и ада, это — мореходы-новгородцы. «Муки», т. е. ад, «и ныне суть на западе», — пишет Василий: «Много детей моих новогородцев видоки тому: на дышющем море червь неусыпающий, скрежет зубный и река молненая Морг, и что вода въходить в преисподняя и пакы исходить трижда днем». В этом красочном описании Северного Ледовитого океана («дышущее море», — т. е. море, где бывают приливы и отливы) отразились и легенды о суровом северном море, и легендарное осмысление естественных загадочных явлений (приливы и отливы — вода входит и выходит из преисподней). Видели будто бы новгородцы и то место, где находится земной рай.
В своем «Послании» Василий передает поэтическую легенду о земном рае, которого достигли новгородцы. Параллели к этому сюжету прослеживаются в ряде других литератур, но пересказанная Василием легенда несет на себе яркий отпечаток местного новгородского происхождения. Так же как и в рассказе о «дышущем море», в этой легенде отразились фантастические рассказы новгородцев-мореходов о своих странствиях. Бурей юмы (ладьи) новгородцев унесло далеко в море к горам, на которых, по рассказам участников этого путешествия, «лазорем чудным» (ярко-синей, очень дорогой, особенно любимой новгородцами краской)[320] была изображена композиция на церковную тему — «деисус»[321]. Все это место было освещено неизреченным светом, а из-за гор доносилось ликующее пение. Посылаемые на гору корабельники, увидев, что находится там за горами, с радостным криком, всплеснув руками, убегают. Тогда одному из посланцев привязывают к ноге веревку, чтобы удержать его. Когда его втягивают назад в ладью, он оказывается мертв. Новгородцы в страхе уплывают от этого места. Василий называет «видоков», рассказавших эту историю, «Моислав и Яков» и в доказательство правдивости и истинности их рассказа замечает, что еще и «нынеча» «дети и внучата» Моислава и Якова «добры — здорови».
В отличие от переводных памятников на тему о поисках земного рая, носящих гиперболический, чрезмерно фантастический характер, в «Послании» Василия все проще, жизненнее, как бы «документальнее». Своим рассказом Василий не только доказывает правильность своих философско-богословских воззрений по вопросу о существовании рая на земле, но и передает занимательную историю. И за этим чувствуется местный патриотизм — не апокрифические герои далекого прошлого из чужих земель, а новгородцы, дети и внуки которых еще живы, достигли земного рая.
Литература первых трех четвертей XIV в. и в жанровом отношении, и по тематике продолжает традиции предшествующего периода. Возникают новые центры летописания, создаются жития, пишутся послания и поучения, в письменности бытуют памятники переводной литературы.
В рассматриваемый период развивается зародившееся в конце XIII в. летописание Твери и Пскова. Возникает летописание Москвы, которое в дальнейшем, с ростом и усилением политического могущества Москвы, приобретет общерусский характер. В 1305 г. составляется летописный свод, который для всего последующего летописания явится основой изложения истории Руси с древнейших времен до начала XIV в.
Житийные произведения, время возникновения которых можно отнести к началу — первой половине XIV в., в целом продолжают старые традиции этого жанра, но вместе с тем в агиографии может быть отмечено усиление политического и публицистического начал. Острополитический характер носит «Житие митрополита Петра». В «Повести о Михаиле Ярославиче Тверском» заостряется гражданственное звучание княжеского жития-мартирия. Традиции княжеского жития героического типа в «Повести о Довмонте» приобретают местный характер, в определенной мере упрощаются.
Монголо-татарское владычество, тяготевшее над русским народом, определило выбор бытовавших в это время на Руси переводных произведений. Усиливается интерес к эсхатологическим памятникам, к произведениям, повествующим о счастливых, процветающих землях, о поисках рая на земле. Теме поисков земного рая было посвящено и оригинальное русское произведение — «Послание» новгородского архиепископа Василия. Однако не только отчаяние и несбыточные мечты о необыкновенных землях и земном рае владели умами людей той эпохи. Героический характер носила «Повесть о Довмонте», борьбе народа с монголо-татарскими насильниками была посвящена «Повесть о Шевкале».
В рассматриваемый период можно отметить хотя и не слишком значительное, но все же усилившееся взаимодействие литературы с местными, устными по своему происхождению традициями, большее проникновение в литературу демократических элементов. Это проявляется в характере псковского летописания, в особенностях «Повести о Довмонте». Близость с мировоззрением народных масс можно отметить в «Повести о Шевкале». Написанное на мировой сюжет «Послание» Василия носило ярко выраженную местную новгородскую окраску, отличается интересом автора к преданиям простых новгородцев.
Стиль монументального историзма не претерпевает в рассмотренный период существенных изменений по сравнению с предшествующим периодом. Но все же этот стиль становится менее возвышенным, в какой-то степени упрощается, «приземляется». В древнерусской литературе, как уже отмечалось выше, черты нового стиля развиваются постепенно, в недрах старого. Таким «переходным» периодом и были первые три четверти XIV в. В это время созревали предпосылки стиля экспрессивно-эмоционального, пришедшего на смену стилю монументального историзма и характерного для следующей эпохи в истории древнерусской литературы.
Тверской сборник и Рогожский летописец. — ПСРЛ, т. XV. М., 1965;
Псковские летописи. М.-Л., 1941, вып. 1;
Повесть о Шевкале. — ПСРЛ, т. XV. М., 1965;
Повесть о Довмонте. — Псковские летописи. М., 1955, вып. 2, с. 82-87;
Повесть о Михаиле Ярославиче Тверском. — ПСРЛ, т. V. Спб., 1851, с. 207-215;
Макарий. История русской церкви, т. IV, кн. 1. Спб., 1866, с. 308-312;
Сперанский М. Н. Сказание об Индийском царстве. — «ИпоРЯС», 1930, т. III;
Изборник. М., 1969, с. 362-369;
Тихонравов Н. С. Памятники отреченной русской литературы, т. II. М., 1863, с. 59-77;
Послание архиепископа новгородского Василия ко владыце тферскому Феодору о рае. — ПСРЛ, т. VI. Спб., 1853, с. 87-89.
Насонов А. Н. Летописные памятники Тверского княжества. Опыт реконструкции тверского летописания с XIII до конца XV в. — «Изв. АН СССР, Отд. гум. наук», 1930, т. VII, № 9, 10;
Лурье Я. С. Общерусские летописи XIV-XV вв. Л., 1976;
Адрианова-Перетц В. П. Литература Пскова XIII-XIV вв. Летопись. — В кн.: ИРЛ, т. II, ч. 1. М.-Л., 1945;
Насонов А. Н. Из истории псковского летописания. — «Исторические записки», № 18. М., 1946;
Адрианова-Перетц В. П. Древнерусская литература и фольклор. Л., 1974, с. 48-52;
Воронин Н. Н. «Песнь о Щелкане» и Тверское восстание 1327 г. — «Исторический журнал», 1944, № 9;
Серебрянский Н. Древнерусские княжеские жития. М., 1915;
Кучкин В. А. Повести о Михаиле Тверском. Историко-текстологическое исследование. М., 1974;
Он же. «Сказание о смерти митрополита Петра». — «ТОДРЛ». М. — Л., 1962, т. XVIII, с. 59-79;
Веселовский А. Н. Слово о двенадцати снах Шахаиши по рукописи XV в. — СОРЯС АН, 1879, т. XX, № 2, с. 4-10;
Рыстенко А. В. Сказание о 12 снах царя Мамера в славяно-русской литературе. Одесса, 1904;
Кузнецов Б. И. «Слово о двенадцати снах Шахаиши» и его связи с памятниками литературы Востока. — «ТОДРЛ». Л., 1976, т. XXX, с. 272-278.