Рафаэль Мандресси
К концу Средневековья в Европе стали анатомировать человеческие трупы для изучения их строения. Такого не было с III века до н. э., когда аналогичные вскрытия — уникальные для античного мира — проводились в Александрии[849]. Затем последовал перерыв длиной почти в пятнадцать столетий, который, согласно распространенному мнению, объясняется запретом подобных процедур, наложенным католической церковью.
Единственный документ, который можно привести в поддержку этой точки зрения, — декреталия 1299 года «Detestande feritatis»[850] папы Бонифация VIII. В ней понтифик категорически выступает против расчленения мертвых тел: «жестокий обычай», который хотел уничтожить Бонифаций, упрощал перевозку останков к удаленным местам погребения[851]. Иными словами, речь не о том, чтобы запретить анатомические вскрытия, которые как раз начали практиковаться в эту эпоху. Первое непосредственное свидетельство их существования датируется 1316 годом, когда болонский профессор Мондино де Луцци составил свою «Анатомию» — короткий трактат, в котором он, в частности, указывает, что в 1315 году ему довелось произвести вскрытие двух женских трупов[852]. И это всего через несколько лет после выхода декреталии Бонифация: по–видимому, Мондино знал, что запрет его не касается.
Конечно, нельзя исключать, что другие анатомы придерживались иного мнения и, полагая что «Detestande feritatis» направлена против них, отказались от препарирования человеческих трупов. Однако подтверждений тому нет. Так, Анри де Мондевиль (ум. в 1320 году), придворный хирург Филиппа Красивого и Людовика X, уточнял в своей «Хирургии», что для извлечения внутренностей трупа необходимо «особое разрешение Римской церкви»[853]. Однако речь шла о бальзамировании, а не об анатомическом вскрытии. В 1345 году Гвидо да Вигевано, врач Жанны Бургундской, выпустил «Анатомию в изображениях». Поскольку, по словам автора, в силу церковного запрета, вскрытие удается проводить не так часто, то, чтобы исключить непосредственный контакт с мертвым телом, он решил объяснить анатомирование — в котором неоднократно упражнялся на человеческих трупах — на примере иллюстраций[854]. Итак, Гвидо да Вигевано практиковал вскрытия, несмотря на запрет, точный источник и формулировку которого он, впрочем, не указывает. Ги де Шолиак, бывший клириком и врачом трех пап во время Авиньонского пленения (то есть находившийся в идеальной ситуации для того, чтобы твердо знать, что дозволено Церковью, а что — нет), пишет в своей «Большой хирургии» о необходимости «опыта работы» с трупами[855]. Возможно, вскрытия не имели широкого распространения в XIV веке, но нет никаких свидетельств того, что папская декреталия 1299 года препятствовала их проведению.
Но если запрета анатомических вскрытий нет ни в одном письменном предписании, исходившем от церковных властей, то все же известно, что начиная с XII века все более строгие ограничения накладывались на клириков, занимавшихся медициной. Об этом говорится во многих исследованиях, однако, если обратиться к источникам, то выясняется, что безосновательно: ни один из важных текстов по каноническому праву, обнародованных в Средние века, не запрещает людям Церкви изучение медицины, а клирикам — врачебную практику[856]. Что касается хирургии, то здесь действительно существовало ограничение, касавшееся исключительно священства. В 1215 году 18 канон Четвертого Латеранского собора запретил священнослужителям выполнять хирургические процедуры, требовавшие использования железа или огня. А также сложные операции, которые могли поставить пациента под угрозу смерти или изуродовать его. Речь тут идет об ответственности духовного лица, занимающегося деятельностью, сопряженной с высокими человеческими рисками. Иными словами, и в этом случае нет повода говорить о враждебности Церкви по отношению к медицине, хирургии или анатомии.
Тем не менее при отсутствии институционального противодействия церковных властей всегда можно предположить, что на пути развития анатомии стояли препоны культурного порядка, связанные с христианством в более общем его понимании. Прежде всего тут стоит упомянуть догмат воскресения из мертвых и связанные с ним представления о целостности тела. Если брать доктринальный аспект, то уже начиная с I века отцы Церкви неоднократно писали о том, что судьба плотских останков не имеет ни малейшего отношения к воскресению. Как утверждает Тертуллиан, в момент воскресения тела, искалеченные до или после кончины, обретут свою целостность[857]. В этом же смысле высказывались Иустин Мученик, Минуций Феликс, Кирилл Иерусалимский, Амвросий Медиоланский и Августин. Нельзя отрицать, что, вопреки мнению главных авторитетов в вопросах христианской доктрины, народные поверия, связывавшие целостность тела с будущим воскресением, могли быть достаточно укоренены, чтобы защищать мертвых от посягательств живых. Но выдвигать предположения столь общего характера — все равно что по поводу и без повода писать о «табу», поскольку это не дает конкретного представления о тех перипетиях, которые выпали на долю анатомии во время духовного господства христианства.
Существуют и другие гипотезы, черпающие свои аргументы прежде всего в истории медицины. Чаще всего речь идет о низком статусе хирургов в средневековом обществе. Будучи практиками, имевшими дело с чужой плотью, они тем самым упражнялись в «механическом искусстве», которое не пользовалось большим почетом среди университетских медиков. Такое сдержанное отношение могло распространяться и на анатомические вскрытия, предполагавшие ручной труд и соприкосновение с телом. Действительно, просуществовавшее вплоть до XVI века разделение обязанностей во время публичных анатомических сеансов свидетельствует об определенной иерархии прикосновений. Проведением сеансов руководил профессор, с кафедры читавший и комментировавший авторитетные тексты. Ему помогал демонстратор, показывавший присутствующим то, о чем говорил профессор, меж тем как обработка трупа обычно доверялась хирургу или цирюльнику. Но все это свидетельствует лишь о том, что в определенный период презрительное отношение к ручному труду могло влиять на процедуру вскрытия. Однако нет никакого основания утверждать, что недостаток уважения к «механическим искусствам» стал толчком к отказу от анатомирования.
Как мы видим, поиск препятствий, на протяжении более тысячелетия не позволявших развиваться практикам анатомирования, не дает убедительных результатов, поэтому нам следует подойти к этой проблеме с другой стороны. Вместо того чтобы пытаться понять, почему их не существовало вплоть до позднего Средневековья, стоит разобраться, что послужило толчком к их появлению. Отсутствие соответствующих практик неверно объяснять наличием тех или иных препятствий: это означало бы, что вскрытие является «естественным» способом получения знаний о теле. Однако изучение трупов при помощи скальпеля — отнюдь не очевидная процедура за пределами того ограниченного пространства и времени, где она стала ключом к выявлению телесной «истины». Есть основания предполагать, что другие эпохи располагали своими самоочевидными методами познания, и если на протяжении веков вскрытия действительно не практиковались, то прежде всего потому, что не считались необходимыми. Тогда их появление можно считать своеобразным изобретением, реакцией — в тот момент представлявшейся адекватной и полезной — на потребность в получении или совершенствовании нового знания о теле. И нам следует обратиться к тому, как сформировалась эта потребность.
Любые предположения на этот счет неизбежно исходят из того, каким образом на средневековом Западе была освоена греко–арабская медицинская традиция. Прежде всего посредством перевода. Первый важный этап этого процесса связан с Южной Италией, где в монастыре Монтекассино во второй половине XI века Константин Африканский перевел с арабского на латынь множество текстов по медицине. Из них следует особо упомянуть «Изагог» — введение в галенову медицину, написанное Хунайном ибн Исхаком (ум. в 877 году), а также энциклопедический труд («Liber pantegni») персидского ученого Али Аббаса (X век). Второй этап берет начало в Толедо. Фундаментальный вклад в области медицинского знания был сделан во время пребывания в этом городе Герарда Кремонского, который обосновался там после 1145 года и, по- видимому, стал во главе группы переводчиков, переработавшей десятки научных трудов. Среди их медицинской продукции стоит упомянуть «Медицинскую книгу Альманзора» Разеса (ум. ок. 930 года), «О хирургии» Альбукасиса (ум. в 1013 году), комментарий Ибн Ридвана (XI век) к «Искусству врачевания» Галена, арабские переложения трактатов галеновой школы и, конечно, «Канон врачебной науки» Авиценны[858].
Переводы с арабского сыграли важнейшую роль в развитии медицинского знания латиноязычной Европы. В частности, благодаря им средневековая европейская медицина получила галенову прививку. Арабские переработки породили интерес к оригинальным трудам Галена. С этого момента начинается формирование греко–латинского корпуса галеновых текстов. Около 1185 года Бургундио Пизанский представил греко–латинские варианты таких трактатов, как «О терапевтическом методе», «О телосложении», «О пораженных местах». За его переводами последовали прежде всего работы Никколо да Реджио, ученого медика ангевинского двора в Неаполе, который в 1317 году перевел «О назначении частей человеческого тела», тем самым впервые представив напрямую важнейшее изложение галеновой анатомо–физиологии.
Благодаря освоению этого научного корпуса, происходившему с конца XI по начало XIV века, анатомические знания становятся более ясными и четкими. Место, отводимое анатомии в таких авторитетных арабских компиляциях, как «Канон врачебной науки» Авиценны, или в переведенном в 1285 году общем руководстве по медицине («Colliget») Аверроэса, привлекало к ней все большее внимание и требовало уточнения ее роли. Зоологические трактаты Аристотеля, в начале XIII века переведенные с арабского Майклом Скотом, а несколькими десятилетиями позже — уже с греческого Вильгельмом из Мербеке, узаконили исследования внутреннего строения животных и человека и предложили метод их проведения[859]. Начиная со второй половины XIII века европейские трактаты по хирургии настаивают на важности знания анатомии. Так, в «Хирургии» (1275) Гульельмо да Саличето или в одноименном труде Анри де Мондевиля авторы представляют свои анатомические сочинения как замену соответствующим разделам «Канона» Авиценны. Что касается Мондино де Луцци, то тот, когда пишет о необходимости распространения анатомических знаний, ссылается на Аверроэса, согласно которому они являются частью медицинской науки[860].
Но признание значения анатомии не означало автоматического признания важности вскрытий. От осознания необходимости лучше знать части тела нужно было перейти к пониманию, что этому способствует анатомирование трупов. Ги де Шолиак говорит, что толчком к такому пониманию послужил галенов трактат «О назначении частей человеческого тела» в переводе Никколо да Реджио, но очевидно, что идея эта возникла до того, как была сформулирована во введении к нему. Ни Мондино, ни те его предшественники, кто так же занимался вскрытиями, не были знакомы с переводом Никколо. Практика анатомирования возникла тогда, когда большинство медицинских трудов, которые могли ей благоприятствовать, были доступны только в арабо–латинских вариантах. Именно Али Аббас, Разес, Авиценна, позднее Аверроэс сделали знание анатомии необходимостью — по крайней мере большей необходимостью, чем ранее. В определенный момент для удовлетворения этой потребности была принята особая процедура — вскрытие человеческих тел, о которой, заметим, в указанных источниках напрямую речь не идет.
Но эти тексты безусловно поощряли обращение к опыту. В соответствии с тем, что можно было прочесть у Аверроэса или Авиценны, анатомическое знание конструировалось на основе непосредственных наблюдений. В рамках такого подхода показания чувств становятся законным способом разрешения спорных случаев, когда мнения авторитетов расходятся, или же способом собственными глазами убедиться в правоте того или иного текста, а при необходимости поправить его. Непосредственное наблюдение возможно при хирургической практике или же при посещении кладбищенских оссуариев, где можно изучать кости[861]. Преимущество анатомического вскрытия в том, что оно способствует методическому исследованию. Этот аспект необходимо особо подчеркнуть: вскрытие трупов подразумевает осознанное обращение к реальности тела, познаваемой при помощи чувств, причем обращение — в отличие от других практик, связанных с препарированием мертвых тел, — строго упорядоченное.
Действительно, поводы к рассечению трупов могли быть довольно разнообразными: чтобы перевезти останки покойного для захоронения в родной земле; чтобы извлечь внутренности перед бальзамированием; чтобы установить причину смерти. Эти практики различаются по своим целям (обрядовым, юридическим и пр.), объединяет же их хронология: все они укоренились между XI и XIII веками. Анатомические вскрытия появились только к концу этого периода, то есть после других современных им практик, предполагавших разрезание мертвого тела. Такое отставание весьма показательно, если рассматривать его как особое намерение исследовать тело с помощью технического инструментария вскрытия трупов, который можно было позаимствовать у других практик. Таким образом, можно выдвинуть гипотезу, что вскрытие возникло тогда, когда препарирование трупов стало вызывать анатомический интерес.
Но если техники поиска истины внутри мертвого тела (и сама возможность подобного поиска) были усвоены при соприкосновении с другими практиками, то это не отменяет того, что проведение подобной процедуры нуждалось в твердых основаниях. Иными словами, внутри анатомического знания должны были сформироваться эпистемологические требования, которые была способна удовлетворить аутопсия. Это произошло на заключительных этапах процесса, начало которому положило ознакомление с корпусом упомянутых медицинских трудов. Итак, вначале под влиянием арабо–латинских трактатов анатомия выдвигается на первый план в качестве одной из важных составляющих медицинского знания. Затем, также во многом благодаря этим текстам, основным источником анатомического познания становятся факты, основанные на чувственном (сенсорном) восприятии. Таким образом, за ней закрепляются новый статус и новые цели, которые на рубеже XIII и XIV веков сливаются с практиками, подразумевавшими вскрытие тела и изучение его внутреннего строения.
После того как Никколо да Реджио перевел «О назначении частей человеческого тела», потребовалось почти двести лет, чтобы греко–латинский корпус галеновых текстов пополнился еще одним важнейшим трактатом — «Об анатомии». Первый его перевод, сделанный византийским ученым Деметрием Халкондилом, вышел в свет в Болонье в 1529 году[862].
Но это издание почти сразу отошло на второй план после появления нового перевода, который в 1531 году представил Гюнтер Андернахский, профессор медицинского факультета Парижа. Версия Гюнтера, включавшая в себя первые восемь и начало девятой книги галенова трактата, много раз переиздавалась и перерабатывалась: так, для латинского издания полного собрания сочинений Галена («Galeni omnia opera»), опубликованного в Венеции в 1541 году, он был отредактирован Андреасом Везалием. Последний в то время преподавал анатомию в Падуе и работал над своим главным трудом «О строении человеческого тела». Учился Везалий в Париже у Гюнтера, которому помогал в подготовке «Анатомического свода» (1536) — компиляции анатомических сочинений Галена.
Иными словами, еще до публикации своего основного труда Везалий был хорошо знаком с галеновой анатомией и усвоил ее до мелочей. К моменту написания «О строении человеческого тела» фламандский анатом уже готов выносить оценки. Гален, по его словам, «часто поправляет самого себя, в свете опыта признает ошибки, допущенные в предшествующих книгах, и, таким образом, на небольшом расстоянии друг от друга, представляет противоречивые теории»[863]. Это рассуждение подчеркивает то существенное качество, которое Везалий хотел бы позаимствовать у Галена: античный ученый заблуждается, признает свои ошибки и, опираясь на опыт, их исправляет; таким образом, выявлять заблуждения, допущенные в собственных анатомических сочинениях, основываясь на данных, полученных при аутопсии, — значит поступать так, как он. В конце концов, сам пергамец писал, что «тот… кто хочет созерцать творения природы, должен полагаться не на анатомические труды, а на собственные глаза»[864].
Не только на глаза, но и на руки. Взгляд и прикосновение — эти способы познания анатомы, вслед за Галеном, с конца XV века провозглашают основами новой науки, которую они стремятся создать. Для Шарля Этьена в 1545 году «нет ничего более надежного для содержимого описания, нежели верность глаза»[865]. Истина и взгляд неразрывно связаны: «мы почитаем Галена как божество, и мы признаем за Везалием большой талант по части анатомии», — писал Реальдо Коломбо в своем трактате «Об анатомии» (1559), — но только «там, где они не противоречат природе», поскольку если то, что представляется взгляду, не совпадает с описанием, то «мы предпочтем истину и будем вынуждены от них отклониться»[866]. В 1628 году Уильям Гарвей решает опубликовать свою теорию «движения сердца и обращения крови», но лишь после того, как подтверждает ее на опыте, проводя аутопсии в присутствии коллег по Королевскому медицинскому колледжу. Его собратья–ученые, подчеркивает он, ассистировали многочисленным «опытам и демонстрациям», устраиваемым для того, чтобы обнаружить истину[867]. Для этого требуются взгляд и прикосновение, исследование «зрячими руками», по замечательному выражению Жана Риолана–младшего[868].
«О строении человеческого тела» Везалия открывается своеобразным манифестом, провозглашающим пришествие «новой науки», основанной на виртуозности рук и остроте взгляда. На самом деле эта программа уже была сформулирована другими анатомами, так называемыми «предвезалистами». Среди них Беренгарио да Карпи, который отводил «показаниям чувств» роль доказательств и говорил о «сенсорной анатомии» («anatomia sensibilis»), чтобы как–то обозначить знание, ограничивающееся тем, что доступно чувствам[869]. Другой «предвезалист» Алессандро Бенедетти первым описал пространственное устройство, позволяющее оптимизировать опытное восприятие и уже само по себе являющееся красноречивым свидетельством важности визуального элемента: речь идет об анатомическом театре. Из его указаний, приведенных в «Анатомии» (1502), следует, что это временный амфитеатр, который лучше возводить в просторном и хорошо проветриваемом помещении, располагая сиденья кругом. Места должны распределяться в зависимости от ранга присутствующих. Контроль и соблюдение порядка возложены на управляющего, несколько сторожей должны следить за тем, чтобы в театр не проникли зеваки. Для ночного времени необходимо держать под рукой факелы. Труп помещают в центр на высокую скамью, в хорошо освещенное и удобное для вскрытия место[870].
После Бенедетти проекты анатомических театров разного объема и детальности получают довольно широкое распространение. Иногда они соответствуют реальным постройкам, но чаще это чисто нормативные тексты, посвященные желательной планировке и устройству анатомического театра. По–видимому, это относится к рассуждениям Гвидо Гвиди (1509–1569)[871], а также Шарля Этьена, описавшего театр под открытым небом, над которым он предлагает натянуть пропитанную воском ткань, «дабы дать зрителям тень… защитить их от солнца и дождя» и чтобы лучше был слышен голос того, кто будет давать анатомические разъяснения. Постройка должна быть деревянной, иметь форму полукруга и два или три яруса. Зрители будут рассаживаться в иерархическом порядке, где точкой отсчета служит труп, так как те, кто займет скамьи внизу, «будут видеть все с большей легкостью, чем те, кто наверху». Расположение обусловлено взглядом, необходимостью демонстрации. Так, посреди театра, сбоку от стола для вскрытия, должно быть устройство, позволяющее время от времени поднимать труп, чтобы «показать точное расположение и позицию каждой части». Кроме того, предусматривается, что извлеченные из тела части будут «носить по рядам театра и показывать каждому, для большей очевидности»[872].
Во Франции собственным анатомическим театром одним из первых обзавелся медицинский факультет в Монпелье. Феликс Платтер, который там учился, в январе 1556 года сообщает, что «только что был построен прекрасный анатомический театр»[873]. Речь идет о временной постройке, которая, если верить все тому же Платтеру, уже возводилась в Монпелье в 1552 году. Первый постоянный театр появится в 1584 году в Падуе. Его строительство проходило под руководством Джироламо Фабриция (Фабрицио д’Аквапенденте), с 1565 по 1613 год преподававшего там анатомию и хирургию. Это была пятиярусная деревянная постройка, вмещавшая около двухсот человек. Ее эллипсоидная форма напоминает об исследовании анатомии глаза, которым Фабриций занимался в 1581–1584 годах, то есть в период, непосредственно предшествовавший возведению театра. В 1592 году, когда речь зашла о его перестройке, Фабриций вновь вернулся к этому предмету. Хронологическое совпадение, совпадение форм: архитектура анатомического театра содержит те же круги и эллипсы, что и иллюстрации к анатомии глаза из сочинения «О зрении, голосе и слухе», опубликованного Фабрицио в 1600 году[874]. Он сделал свой анатомический театр воплощенной метафорой взгляда, причем гигантского масштаба. В Падуе вскрытия проводились внутри огромного глаза, этой зрительной машины, телесной обсерватории, которая давала возможность многочисленной публике участвовать в освящении зрительного опыта, краеугольного камня анатомического знания.
Однако публичных аутопсий в анатомических театрах было недостаточно. Для того чтобы расширить империю чувств возрождающейся анатомии, вскрытое тело в любой момент должно было находиться перед глазами. В отсутствие настоящих трупов приходилось прибегать к изображениям. Чтобы его труд «был полезен и тем, у кого нет доступа к опытному наблюдению», Везалий «помещает столь точные воспроизведения различных органов, что перед глазами того, кто исследует творения Природы, как бы оказывается анатомированное тело»[875]. Представить на бумаге то, что можно видеть на анатомическом столе, — такова роль многочисленных и богатых иллюстраций, украшающих труд Везалия. Превращение читателя в зрителя, педагогическое, массированное использование иллюстраций — таковы новые элементы, привнесенные в анатомию XVI столетием.
Первыми «иллюстрированными анатомиями» мы обязаны Беренгарио да Карпи: в его книгах на фоне пейзажей и стоящих на заднем плане домов живые скелеты и люди с содранной кожей (экорше) собственными руками отворяют свою брюшную или грудную полость, чтобы читатель мог созерцать их внутренние органы. Эти иллюстрации открывают новую — многоплановую — страницу в анатомии. Прежде всего — потому, что это дидактический инструмент, а также и потому, что с ними в анатомическую иконографию приходит художественный элемент. Начиная с Беренгарио устанавливается прочное сотрудничество между художниками и анатомами. На многочисленных иллюстрациях к «Рассечению частей тела человека» Шарля Этьена воспроизводятся композиции таких итальянских художников, как Россо Фьорентино и Перино дель Вага[876]. Россо Фьорентино вместе с Приматиччо и Франческо Сальвиати иллюстрировал и латинское издание приписываемых Гиппократу хирургических трактатов, которое стараниями Гвидо Гвиди вышло в Париже в 1544 году[877]. Приблизительно в 1541 году Джироламо да Карпи выполнил 54 рисунка к труду по миологии Джованни Баттиста Канано[878]. В 1559 году трактат «Об анатомии» Коломбо был опубликован без единой гравюры, за исключением той, что украшает фронтиспис и приписывается Веронезе. Однако первоначально предполагалось, что его проиллюстрирует Микеланджело, с которым Коломбо, во время нахождения в Риме бывший его личным врачом, поддерживал дружеские и деловые отношения.
Участие художников в становлении анатомической иконографии стало возможным в силу убеждения, что иллюстрация играет существенную роль в устройстве знания, вращающегося вокруг зрительной перцепции. В вопросах чувственного опыта живописцы и анатомы разделяли одни и те же ценности, научные труды апеллировали к визуальной культуре той эпохи, а та, вторгаясь в них, приносила с собой особую чувственность. Художники предоставляли в распоряжение анатомической науки не только эстетическое измерение, но и взгляд, выходивший за пределы мертвого тела на анатомическом столе: драматургическое представление скелетов и людей с содранной кожей — работа не скальпеля, но кисти. Именно художник заставлял трупы танцевать.
Чувства — пробный камень анатомического знания, знания эмпирического и качественного; они выявляют формы, цвета, текстуры, консистенции, температуры. Зрение и прикосновение играют ключевую роль в науке о теле, которая стремится сократить расстояние, отделяющее ученого от природы. Вот те основы, на которых анатомы середины XVI столетия намеревались выстроить новую науку. Эта «программа», неустанно декларируемая на протяжении десятилетий, заслуживает внимания, хотя не стоит преувеличивать степень ее реализации. Пространство между чувствами и знаниями отнюдь не пустует, оно заполнено книгами, книги же настраивают взгляд, объясняя, как надо смотреть. Поэтому необходимо представлять себе, что именно читают анатомы и, в еще большей степени, как соотносится то, что они читают, с практикой проведения вскрытий, которая является не только моментом верификации прочитанного, но и усвоением определенного способа исследования тела.
В этой связи Роджер Френч обращает внимание на комментарий Иоанна Филопона (VI век) к трактату Галена «О рассечении для начинающих», который, когда начали проводить аутопсии человеческих трупов, снабдил ученых описанием того, что должно быть увидено во время вскрытия[879]. Согласно Иоанну Филопону, необходимо обращать внимание на шесть характеристик: число и плотность частей, их расположение, размер, форму и соотношение друг с другом. Эта схема уже присутствует у Мондино[880]. Двумя веками позже ею по–прежнему пользовались Алессандро Акиллини[881] и Алессандро Бенедетти[882], равно как Канано, Гюнтер Андернахский и Везалий, признававший, что распространил «довольно широко те места, где речь идет о числе и положении каждой части человеческого тела, ее форме, плотности, связях с другими органами и о множестве деталей, которые мы привыкли внимательно исследовать при проведении вскрытий»[883]. В 1561 году Амбруаз Паре вновь напоминает, что следует обращать внимание на плотность, размер, форму, состав, число, связи, сложение, действие и полезность каждой части[884]. От Мондино до Паре ссылки на этот перечень остаются неизменными. В этом смысле формулировка Везалия в высшей степени уместна: речь идет именно о том, что анатомы «привыкли внимательно исследовать» по ходу аутопсии. Привычка эта связана как со способом рассмотрения препарированного трупа, так и с манерой описания результатов наблюдения. От текста к телу и от тела к тексту, описание частей систематизируется на основе комментария к «О рассечении для начинающих». Но и вне зависимости от него систематизация происходит на других уровнях организации анатомического дискурса, уровнях, относящихся к последовательности презентации частей и способам деления тела.
Композицию анатомических текстов Авиценны и Аверроэса определяет базовое деление на однородные[885] и инструментальные части. Мондино использует иной подход: он прежде всего преследует практические цели и ориентируется на исследование тех частей тела, доступ к которым предоставляет вскрытие. Однородные части не заслуживают отдельной демонстрации, поскольку их недостаточно хорошо видно. Что касается инструментальных частей, то тут различают конечности и внутренние органы, которые, в свою очередь, делятся на «животные», «духовные» и «естественные», располагающиеся соответственно в одной из трех телесных полостей — верхнем, среднем или нижнем «чреве». Черепная коробка, грудная и брюшная полости, конечности — из этих общих четырех разделов состоит его «Анатомия». Каждому из них соответствует один из четырех уроков, связанных с аутопсией: избранная Мондино последовательность изложения отражает порядок осуществляемых действий. Начинать надо с нижнего чрева, чтобы поскорее изъять наиболее быстро разлагающиеся части. Затем перейти к среднему и верхнему «чреву»[886].
После того как исследованы органы, находящиеся в каждой из трех полостей, наступает очередь конечностей. И здесь порядок описания определяется последовательностью вскрытия: продвижением от поверхности к внутренностям, постепенным переходом от одного слоя к другому. Сперва Мондино аккуратно снимает кожу, после чего, по его словам, становятся видимыми вены, затем мышцы и сухожилия, которые также надо удалить, чтобы добраться до костей[887]. «Анатомия» объясняет тело по мере проведения вскрытия; время действия как будто совпадает с временем описания и временем чтения. Чтение текста превращается в чтение тела.
Указания Мондино по поводу исследования тела, его разделов и презентации частей широко использовались в анатомической литературе вплоть до XVI века. Бенедетти также делит тело на три полости и начинает вскрытие с нижней, приводя те же резоны, что и Мондино; он тоже ведет перечисление частей от поверхности в глубь тела, следуя за «порядком вскрытия»[888]. В «Анатомической книге» (1502) Габриэля Зерби представлена более сложная организация, поскольку деление тела на три чрева накладывается на другую классификацию, учитывающую передние, задние и боковые части, в соответствии с которой Зерби делит свой труд на три книги. Не заходя так далеко, Акиллини все же учитывает новый критерий: по его утверждению, существует шесть «позиций»: верхняя и нижняя, правая и левая, передняя и задняя[889]. Но в основном и Акиллини, и Никколо Масса в своем «Введении в анатомию» (1536) или, если брать вторую половину XVI века, Амбруаз Паре и базельский анатом Гаспар Баугин[890] по–прежнему следуют установкам Мондино. Деление тела на три полости присутствует и в анатомических трактатах XVII века. Его можно найти в таких трудах, как «Анатомическая история» (1600) Андре дю Лорана, «Анатомический кодекс» (1611) Каспара Бартолина, «Учебник анатомии» (1648) Жана Риолана–младшего или «Анатомия» Доменико Маркетти. Тем не менее, хотя такое деление частично соответствует структуре этих сочинений, оно, за несколькими исключениями (к примеру, у Бартолина и Маркетти), более ее не определяет. Изменяется порядок презентации, который отходит от последовательности проведения вскрытия.
Мондино и многие из тех, кто идет вслед за ним, описывают тело, которое по мере изложения опустошается и разбирается на части, здесь последовательность глав отражает постепенное исчезание тела под скальпелем: разрезать, обследовать, выкинуть. В любом месте книги та ее часть, которую еще предстоит прочесть, соответствует тому, что на этот момент остается от трупа, лежащего на анатомическом столе. Порядок изложения является также порядком разъятия тела. В 1545 году Шарль Этьен предлагает противоположный принцип: он начнет с внутренностей и будет продвигаться к поверхности, от костей к кожному покрову[891]. Конечно, тут речь идет не о последовательности вскрытия, а о композиции. Несколькими десятилетиями позже Андре дю Лоран пояснит это различие: анатомии «можно учить двумя способами и двойной методой: разложение, когда все разделяется на части, как при вскрытии тела… вплоть до самых элементарных частиц. Другая метода — композиция, когда из однородных частей составляются неоднородные, а из последних — целостность»[892].
Начиная от поверхности нижнего «чрева», последовательность вскрытия, в конце концов, приводит к глубинам головного мозга. Напротив, композиционный порядок определяется градацией плотностей тканей: соответственно, начинать следует с костей, затем идут хрящи, мышцы, вены, артерии и т. д., и в итоге кожный покров. Кроме того, надо установить последовательность процедуры внутри каждой из этих групп; иначе говоря, необходимо решить, как, к примеру, упорядочить остеологию или миологию. Так, Шарль Этьен идет от головы к ногам. В его «Рассечении частей тела человека», в целом организованном по композиционному принципу, каждая часть выстроена a capite ad calcem[893]: первыми описываются кости черепа, последними — кости ног, ангиологию открывает описание лицевых нервов, а закрывает описание нервов нижних конечностей. Это касается первой книги «Рассечения частей», но во второй Этьен сохраняет порядок вскрытия. Такое же расположение у Везалия: оба ученых работают над своими трудами примерно в одну и ту же эпоху и решают выстроить их не так, как было принято прежде. Таким образом, в начале 1540–х годов происходит перестройка анатомического дискурса, который возникает на пересечении композиционного порядка и последовательности вскрытия. Внутри этой структуры описание идет от головы к ногам, что соответствует иерархии «достоинств» частей тела.
Итак, резюмируем: порядок композиции — изнутри наружу и сверху вниз, последовательность вскрытия — от поверхности внутрь и снизу вверх; один способ деления на три полости и конечности, другой — на страты, к которым иногда причисляются перед и тыл, описание инструментальных частей — в рамках категорий, намеченных в комментарии Иоанна Филопона и все еще присутствующих у дю Лорана в 1600 году и даже у Риолана–младшего в середине XVII столетия. На тело накладываются разные интерпретационные сетки, которые со временем начинают срастаться друг с другом. Планы, пространства, направления, последовательности, объекты наблюдения: анатомия формирует свой предмет, вначале увязывая описание с движением скальпеля, а затем добавляя к нему порядок композиции, который свидетельствует об удалении текста от действий анатома.
Как следует из многих трактатов, композиционный порядок соответствует природному. Поэтому анатомическое изложение должно начинаться с тех частей, которые природа создает первыми, то есть с костей. Начинать с костей рекомендуется в «Об анатомии» Галена, поскольку они, как столбы в шатре или стены в доме, определяют форму и выступают в качестве опоры тела[894]. Анатомы эпохи Ренессанса используют те же доводы и тот же образный ряд. Особенно часто к ним прибегает Везалий, который порой говорит словами Галена: кости для тела — то же, что стены и балки для дома, столбы для шатров, килевая часть и флор для кораблей[895]. Образ киля снова возникает в первой книге «О строении человеческого тела», на сей раз в связи с позвоночником[896] — Бенедетти уже прибегал к этому сравнению, равно как и Жан Фернель в своей «Физиологии» (1542): «Источник и средоточие всех костей — позвоночник, который древние сравнивали с килем судна»[897]. Согласно Шарлю Этьену, начинать следует с «оснований здания», «оснований большой постройки», которой является человеческое тело, то есть с костей[898]. Жак Дюбуа, более известный как Сильвий, парижский наставник Этьена и Везалия, тоже сперва приступает к «костям, ибо на них покоится здание человеческого тела»[899]. Постройка, здания, основания — эти сравнения постоянно повторяются в текстах первой половины XVI века, отсылая к представлению о теле как о конструкции, с упором на форму, устойчивость и вес.
Двумя столетиями позже в «Анатомическом представлении строения человеческого тела» (1732) Якоб Бенигнус Винслов, по примеру своих предшественников, доказывает первоочередное значение костей. Кажется, это все тот же набор идей: кости для тела — «то же, что каркас для здания»; они придают ему твердость и осанку, поддерживают внутренние органы[900]. Но спектр сравнений намного более разнообразен, как, к примеру, в случае «скрепления костей». Тут, говорит Винслов, костный остов надо сравнивать не с каркасом здания, но с «подвижной постройкой»: кораблем, каретой, часами или «другим движущимся механизмом». Теперь речь идет не только о неподвижной поддержке, но и о движении. Одной архитектуры уже недостаточно, композиция превращается в «монтаж» фрагментов, из которых одни, подобно «столбам, балкам, колоннам», неподвижны, в то время как другие предназначены для «определенного движения, как, к примеру, двери, окна, колеса»[901].
Позвоночный столб остается у Винслова «общей опорой для всех прочих костей», одновременно выполняя функцию «кормила всех положений, необходимых для разных движений». «Для того чтобы обрести оба преимущества в одном механизме, необходимо, чтобы он обладал двумя, на первый взгляд, противоположными качествами» — твердостью и гибкостью; «если к ним еще добавляется и легкость, то механизм получается более совершенным»[902]. Твердый, гибкий и легкий «хребет» Винслова лишь отдаленно напоминает соответствующее описание Фернеля, для которого актуальны лишь вес и масса: «Как навьюченные мулы способны перевозить очень тяжелые грузы, так и тяжесть тела человека переносится и выдерживается с его помощью и поддержкой»[903]. Везалий сравнивает позвонки, совокупно несущие на себе вес, с камнями, из которых архитекторы возводят своды и арки зданий[904]. Это несущая конструкция, обеспечивающая устойчивость за счет передачи сил и распределения обязанностей. Но отнюдь не «механизм», который описывает Винслов, интересующийся не столько архитектурой, сколько «механикой спинного хребта».
Тем не менее здание превратилось в механизм задолго до Винслова. За два столетия, прошедшие от эпохи Фернеля и Везалия, телесные репрезентации и модели усвоили некоторые черты механизмов. Такому преображению способствовал целый ряд факторов, и в общих чертах оно соответствовало механистическому принципу, наметившемуся в XVI и восторжествовавшему в XVII веке, когда вселенная представлялась гигантским механизмом. В рамках, задаваемых «механистической философией», в качестве главной объяснительной модели выступает механизм, состоящий из разных частей, благодаря чему он поддается разборке[905]. Отсюда понятие «детали», к которому Винслов прибегает снова и снова и которое в контексте механистических референций отсылает к машине и подразумевает прежде всего фрагмент: кусок. В этом смысле и применительно к анатомии оно представляет собой модификацию понятия «часть», которое является ключевым термином, отражающим характер фрагментации центрального элемента анатомического проекта. «Ибо анатомия не занимается целым и сплошным телом, но телом, поделенным на части и члены», — писал дю Лоран[906] перед тем, как процитировать — по его мнению, «идеальное» — определение части, данное Фернелем. Согласно последнему, часть «есть некое тело, тесно связанное с целым, живущее с ним одной жизнью и предназначенное для его использования и действия»[907].
Помимо этого лаконичного определения, Фернель останавливается на однородных частях, от тела в целом он переходит к ступенчатым делениям. Однородные части, то есть образованные одной–единственной субстанцией, являются конечным элементом такого деления: это «самые малые части, доступные нам посредством чувств». По ходу все более мелкой фрагментации телесных материй мы приходим к таким частям, дробление которых производит уже не различие, а одинаковость. С этой точки зрения анатомическое деление напоминает метод, «который самые лучшие философы называли анализом, то есть разрешением», когда рассуждение идет от общего к частному, или «от сложного к простому, или от следствия к причине, или от последующего к предшествующему»[908]. Итак, разрешение означает анализ, что применительно к анатомии подразумевает вскрытие: рассечение, «искусственное разложение» тела для изучения составляющих его частей. Деление — совершенно конкретное действие по отношению к трупу — актуализирует особый порядок мыслей; скальпель выступает и в качестве мыслительного инструмента. «Часть» — производная от деления тела, осуществляемого не только лезвием того, кто проводит вскрытие, но и мыслью теоретиков анатомии.
Если Фернель в 1542 году еще мог определять однородные части как самые малые из тех, что «доступны нам посредством чувств», то в XVII веке эта формулировка утрачивает актуальность в связи с изобретением микроскопа. Оптическое увеличение позволяло видеть то, что раньше было недоступно невооруженному глазу, открывая неоднородность там, где все казалось единообразным, обнаруживая частицы, содержащиеся даже в самых малых частях. Границы неделимости оказались раздвинуты, для фрагментации открылись новые горизонты: «более не существует столь однородных частей, которые, при близком рассмотрении, нельзя было бы поделить на многие другие, обладающие различным строением», — писал в 1690 году хирург Пьер Диони[909]. Пройдет еще много времени, прежде чем анатомы научатся анализировать увиденное.
Необходимость более «тонкого» деления, соответствующего более сложному строению ткани, приводит к новому определению «части», отсюда «деталь». Телесная механика усложняется, равно как используемые для ее описания аналогии. В 1603 году Фабриций д’Аквапенденте, излагая свои взгляды по поводу системы клапанов, прибегает к достаточно общим сравнениям с мельницами, плотинами, резервуарами[910]. Гидравлическая модель Фабриция несомненно послужила источником вдохновения для его ученика, Уильяма Гарвея, когда тот создавал свою теорию кровообращения; в ее основе лежит идея, что сердце работает как насос, втягивающий и выталкивающий жидкость[911]. Гидравлика также относится к числу любимых аналогий Диони, сравнившего мозг с резервуаром, «подающим воду ко множеству фонтанов»: «Когда смотритель фонтанов хочет запустить один из них, он открывает кран соответствующей трубы, и фонтан тут же начинает действовать, хотя порой располагается в пяти сотнях шагов от резервуара. Мозг играет роль резервуара, нервы — труб, фонтаны напоминают мускулы, а смотритель фонтанов — это душа, которая ведает нервными протоками, по своей воле открывая и закрывая их так, чтобы духи перетекали в подчиненные ей мускулы»[912].
Однако гидравлические модели не столь сложны, как часовые или как «машины» таких ятромехаников (медиков, убежденных в том, что законы физики дают ключ к пониманию того, что происходит в человеческом организме), как Марчелло Мальпиги. Согласно ему тело состоит из механизмов, смешивающих частицы хилуса и крови, как это делают легкие, или механически их разделяющих, как это делают железы, которые сравниваются с ситом[913]. Механизация тела способна достигать разной степени сложности и использовать широкий спектр метафор, но, если отвлечься от этой пестроты, начиная со второй половины XVI века она постоянно продвигается анатомической литературой, подспудно разделяющей несколько базовых убеждений. Прежде всего убеждение в том, что если понять устройство частей, то этого будет достаточно для понимания жизненных функций и их объяснения. Далее, это принцип деления, когда дробление тела дает нам составные элементы механизма: разъединение и соединение частей, разбор и собирание деталей. Механистическая терминология с ее рычагами, канатами, каналами, блоками и пружинами сопровождает постепенное схождение анатомов с одного уровня дробления на другой, в поисках конечного сегмента, части частей, начальной составной единицы. Микроскоп являет ее в виде нити. В виде волокна.
Это понятие начинает набирать силу в 1650–1660–е годы благодаря трудам Фрэнсиса Глиссона, Мальпиги, Лоренцо Беллини и датчанина Нильса Стенсена (Стенона). Их работам мы обязаны тем, что в начале XVIII столетия ученик Мальпиги Джорджо Багливи создаст «первую по–настоящему систематическую и значимую теорию волокон, охватывающую анатомию, физиологию и патологию»[914]. В 1700 году Багливи опубликовал трактат «О двигательных и больных волокнах», в котором утверждал, что человеческое тело состоит из пучков волокон: охватывая мозг и нервы, образуя уток мембран, затвердевая в костях, свиваясь в железы, внутренние органы и мускулы, они являются образующими элементами одушевленного механизма тела[915]. После утверждения морфологии волокон и идеи «двигательного волокна», положенной в основу «геометрической миологии» Стенона, а также вклада Багливи, век Просвещения останется решительно механистическим, сосредоточившись на волокнах — волокнах сухожилий, связок, костей, плоти. Двигательных волокнах. Элементарных волокнах.
Микрокосм: так, говорит Везалий, «за связи со вселенной, более чем в одном смысле примечательные, древние именовали» человеческое тело[916]. В этом замечании фламандского анатома нет ничего удивительного; он разделяет с людьми своей эпохи тот же набор само собой разумеющихся идей, где особое место принадлежит представлению о человеке–микрокосме. Упоминание связей между макро- и микрокосмом в медицинском и анатомическом дискурсе — отнюдь не метафора; так формулируется взаимосвязь между телом и звездами. Отсюда частое присутствие в этих трактатах схематического изображения зодиакального человека, в котором отделы и функции тела связываются с управляющими ими планетами и знаками зодиака. Это, к примеру, относится к «Медицинскому собранию», опубликованному в Венеции в 1493 году, в который вошла «Анатомия» Мондино де Луцци. Леонардо да Винчи писал о задуманной им книге по анатомии как о «космографии малого мира»[917]. Упоминания этой системы параллелей обнаруживаются в таких текстах, как «Анатомический театр» (1592) Гаспара Баугина или «Анатомическая история» дю Лорана. В первой трети XVII века по–прежнему сохраняется представление о теле как об уменьшенной копии космических сил и элементов, скрещивающее медицину с астрологией: Уильям Гарвей характеризует сердце как «солнце микрокосма»[918].
Таким образом, несмотря на развитие одного направления анатомии, несущего в себе зачаток механицизма и стремящегося к все большей фрагментации, анатомы продолжают ссылаться и на другое. Это звездная анатомия, в основе которой лежит представление о тесной связи человека и вселенной и чья репрезентативная матрица предполагает, что природа пронизана и движима «симпатиями». В XVI веке — эпохе дальних путешествий, открытий и освоения, изучения и подчинения Нового света — идея человека–микрокосма облегчает сближение анатомического проекта с открытием, наименованием и графическим изображением неведомых стран. Это своеобразный мост, перекинутый между старой аналогией мира и человека и новым стремлением ориентироваться на уже открытое и «картографированное» тело. Для установления территориальных границ нужна такая анатомия, которая дробит «эпитому вселенной», наносит на карты и разрабатывает детальную и все более расширяющуюся номенклатуру. Фрагмент истощает целостность. Но не обязательно ее размывает. Даже в первой половине XVII века эти подходы — аналогический или парцеллярный — относятся к разным, взаимодополняющим областям представлений о теле; и тот и другой по–своему исследуют его, а их объяснения затем комбинируются. Фрагментация лучше показывает, но целостность лучше объясняет.
Это относится и к способам сосуществования различных представлений о природе тела и теории гуморов, которая является составной частью определенной физики, определенной концепции жизни, определенной медицины, вращающихся вокруг представлений о смешении, равновесии, качествах и элементах. Согласно теории гуморов, тело состоит из четырех основных субстанций; крови, слизи (или флегмы), желтой и черной желчи. От их действия зависят все витальные явления: когда эти субстанции присутствуют в достаточных дозах, они взаимно нейтрализуют избыток того или иного гумора. Итак, речь идет о взаимовлиянии, о диалоге субстанций, о коммуникации между внутренней и внешней частями тела. Но также о связях микрокосма и макрокосма, о воздействии планет, которые управляют движением человеческих соков так же, как земными водами. Гуморальная физиология в версии Галена подпитывала европейскую медицинскую практику и в Средние века, и в эпоху Ренессанса, а с XV века присоединяется к анатомическому знанию, которое, по сути, исходило из трудов того же Галена.
Без сомнения, утвердившиеся среди анатомов XVI столетия телесные модели, в особенности архитектурная, говорят о смене репрезентаций. Гумор перестает быть центральным элементом телесного состава, его место занимает твердая часть. Часть тела как таковая, поскольку, согласно Фернелю, «мы не говорим… что гуморы, которые распространяются по всему телу, являются его частями»[919]. В 1611 году Каспар Бартолин подчеркивает: «Частями тела можно называть… только те, что являются твердыми»[920]. В 1648 году Риолан–младший подхватывает: «Анатом, исследуя лишь мертвые тела, не тревожится по поводу гуморов и духов и рассматривает лишь твердые части»[921]. Эти авторы, как видим, исключают гуморы из сферы анатомического знания. Здесь особенно любопытно замечание Риолана–младшего: предметом анатомического исследования является мертвое тело, то есть тело, в котором гуморы лишены своих специфических черт — динамики, смешения, течения; в трупе есть только жидкости, которые легко вытекают и с трудом собираются. В научном отношении они ничего не говорят, но сильно мешают. Они пачкают твердые части и затрудняют их исследование. Поэтому среди необходимых для вскрытия инструментов есть губки; их используют, чтобы лучше видеть внутренние органы, чтобы «полностью высушить тело»[922].
Итак, жидкости постепенно уходят, так же как и планеты. Унифицирующие теории космических и гуморальных соответствий уже лишились своего места, когда пробил час анатомии, когда «разрешение» (анализ) и механицизм породили теорию волокон, которая явилась результатом длительного цикла развития, приведшего к эпистемологической победе принципа фрагментации. На протяжении почти двух сотен лет анатомия, будучи ориентирована на выделение частей тела посредством лабораторных исследований и препарирования мертвой материи, наделяла эти сегменты самостоятельным смыслом, образуя из них некую последовательность проявлений, дающих в итоге общее объяснение. Если бы в каждой частице плоти не бился пульс вселенной, если бы в любом кусочке ткани, благодаря гуморам, не происходило обращение общей телесной субстанции, то это был бы всего лишь инертный, в буквальном смысле незначительный предмет. Сирота. Вплоть до того момента, когда механистический подход даст ему новый статус, превратив в деталь, в шестеренку того устройства, которое делает механизм основной метафорой живого.