Прошедший год ознаменовался великим множеством печальных событий и страшных бедствий, а потому не было оснований ожидать, что семена надежды дадут всходы в следующем году, ведь было уже ясно, что переговоры с шотландцами не обещают успеха. < Впрочем, хотя король и заявил со всей определенностью, что никогда не согласится на изменение церковного строя Англии, он все же не собирался эти переговоры прекращать, желая и далее поддерживать в шотландцах какие-то другие надежды, да и сам в известной мере рассчитывал, удовлетворив амбиции и интересы определенных лиц, смягчить суровость пресвитерианской партии. С этой целью месье Монтрель отправился из Лондона в шотландскую армию, стоявшую тогда под Ньюарком, а по пути заехал в Оксфорд, где поделился своими мыслями с королем и получил от него необходимые сведения и инструкции. > Между тем не было оставлено неиспробованным ни одно средство, чтобы собрать войско, которое позволило бы Его Величеству предпринять против неприятеля какие-то действия, и если бы ко роль, приложив все мыслимые усилия, сумел стянуть из оставшихся у него гарнизонов хотя бы пять тысяч пехоты и кавалерии (а подобная задача еще не казалась совершенно невыполнимой), то он предпочел бы сложить голову в каком-нибудь славном бою с любой частью вражеской армии, нежели принять любые условия, которые, как он предвидел, ему удастся получить посредством переговоров. < К тому же лорд Джермин в своих письмах (доставленных сэром Дадли Уайаттом) уверял, что уже через месяц, самое большее - через шесть недель, из Франции прибудет пятитысячный корпус под начальством Рувиньи, и в расчете на его высадку принц долго откладывал свой отъезд. Король также питал в этом смысле известные надежды, однако ни единый солдат так и не был набран для этой экспедиции, которая, по правде сказать, даже не замышлялась. Дело в том, что кардинал в каком-то разговоре мимоходом заметил, что Рувиньи подошел бы на роль командующего войсками, которые можно было бы послать в Англию на помощь королю, а лорд Джермин по своему легковерию истолковал эти ни к чему не обязывающие слова как твердое доказательство того, что экспедиция действительно состоится. >
Принц оставался на острове Силли со среды 4 марта до четверга 16 апреля, а лорды Кейпл и Гоптон, из-за сильных противных ветров, смогли прибыть к нему из Корнуолла лишь в последнюю субботу перед этим четвергом. Тогда же к Его Высочеству явился трубач от сэра Томаса Ферфакса с посланием от Парламента, больше похожим на ультиматум, чем на приглашение, и очень хорошо, что случилось это не в Пенденнисе, где Парламент мог бы найти сторонников среди слуг самого принца. На следующий день, в воскресенье, остров был окружен флотом из 27 или 28 кораблей, однако сильная буря, которая началась через три или четыре часа и продолжалась двое суток, их рассеяла. Было ясно, что здешние укрепления слишком слабы, чтобы отразить атаку сколько-нибудь значительных сил (а парламентское послание и последующие события давали основание ее опасаться; запасы продовольствия на острове оказались весьма скудными (а за все время пребывания на нем принца из Корнуолла прислали провианта только на два дня); из Франции еще не пришло вестей о результатах обращения лорда Колпеппера к королеве, доставить же эти известия, по условиям времени года, становилось с каждым днем все труднее, и принц, приняв в расчет все эти соображения, склонился в пользу переезда на Джерси. Против подобного шага существовало только одно серьезное возражение, а именно: возможно, король находится в Лондоне (о чем по-прежнему ходили упорные слухи), но в таком случае отъезд принца, особенно если непогода заставит его высадиться во Франции, способен нанести ущерб интересам короля, почему было бы разумнее дождаться сначала сведений о положении Его Величества. Но тут Его Высочество предъявил в Совете письмо, которое король написал вскоре после битвы при Незби, а принц до сих пор не показывал лордам; существование этого письма, как я полагаю, было тем единственным обстоятельством, которое принц когда-либо хранил в тайне от четырех лиц, пользовавшихся его доверием.
Герифорд, 28 июня 1645
Карл,
Недавние мои несчастья вынуждают меня отдать вам приказание, которое, надеюсь, вам никогда не придется выполнять, а именно: на тот случай, если я когда-либо попаду в плен к мятежникам, я приказываю вам никогда и ни под каким видом не соглашаться на условия, позорные и небезопасные для вашей особы и унизительные для королевской власти, — даже ради спасения моей жизни, которая при подобных обстоятельствах, и я в этом совершенно уверен, обретет надежнейшую защиту в вашей непоколебимой твердости, и опасность для которой нисколько не увеличится из-за их угроз, если только эти последние не заставят вас уступить их требованиям. Но к каким бы варварским мерам ни обратились эти люди, спасение моей жизни ценой исполнения вами их воли будет иметь своим следствием то, что я окончу свои дни в смятении, истерзанный душевными муками, что я откажу в благословении вам и прокляну всех, кто согласится с вашим решением. Ваше же твердость поможет мне встретить смерть с бодростью, восхваляя Бога за то, что он подарил мне столь доблестного сына, и осыпая вас благословениями, которые при подобных обстоятельствах, будьте уверены, не останутся бесплодными. Повелеваю вам хранить это письмо у себя, пока у вас не появится основание его использовать, и только тогда, и никак не прежде, показать его всем членам вашего Совета; для них оно является приказом точно так же, как и для вас. Молю Господа даровать вам столько счастья и славы, сколько не имел их ни единый из предшественников вашего любящего отца,
Карл R.
После того, как было прочитано это письмо и приняты в соображение вероятность попытки мятежников овладеть особой принца и невозможность, при нынешнем положении дел на острове, подобную попытку отразить, Его Высочество весьма настоятельно предложил (а Совет, за исключением графа Беркшира, единодушно согласился) воспользоваться благоприятным моментом, пока корабли мятежников рассеяны бурей, для отплытия на Джерси, что он и сделал в четверг, а на следующий день, 17 апреля, с попутным ветром сошел на берег на Джерси. В ту же ночь оттуда был отправлен гонец к королеве с сообщением о благополучном прибытии принца на остров, а также посланы письма в Сен-Мало и Гавр, извещавшие о том же лорда Колпеппера. Последний узнал об этом весьма кстати, ведь он держал в Гавре два фрегата в ожидании попутного ветра для отплытия на Силли и имел при себе приказ королевы принцу немедленно оттуда удалиться. Осмотрев остров, принц и их светлости пришли к мнению, что нельзя было и мечтать о более удобном, приятном и безопасном месте, где Его Высочество может отдохнуть до той поры, когда, получив точные сведения и известия о положении короля и состоянии Англии, он найдет подходящую возможность для действий. Казалось, что и сам принц в высшей степени не склонен и не расположен к переезду во Францию, разве что в случае угрозы внезапного нападения мятежников. Но через несколько м-р Роджерс, отправленный еще раньше (тотчас по прибытии лорда Колпеппера) из Парижа на Силли, но задержанный противными ветрами и потому успевший узнать о прибытии принца на Джерси, явился на остров и привез с собой следующее шифрованное письмо от Ее Величества к канцлеру Казначейства:
Париж, 5 апреля 1646
Лорд Колпеппер свидетель, как долго и терпеливо слушала я все, что они имел сообщить о положении Силли и о мерах, предлагаемых для того, чтобы сделать пребывание на нем принца Уэльского безопасным; и, однако, должна честно вам сказать, что в этом пункте его речи меня совершенно не убедили, и я не могу спать спокойно, пока не услышу, что принц оттуда уедет. Все признают, что остров недостаточно укреплен и во многих местах открыт для нападения и что для обороны уже имеющихся укреплений вам потребуется еще тысяча человек в придачу к тем, коими вы ныне располагаете и, насколько я понимаю, вообще способны откуда-либо взять; равным образом, вы не можете поручиться, что потеря Корнуолла не окажет внезапного и опасного влияния на гарнизон, ведь большинство ваших солдат происходит из этого графства. Могущество же Парламента на море так велико, что вы не вправе рассчитывать на своевременную и безопасную перевозку того значительного количества припасов, которое потребуется для содержания столь крупного гарнизона. Мне нет нужды напоминать вам, как важна для короля и всех его сторонников безопасность особы принца, ибо если он попадет в руки мятежникам, все будет потеряно, а потому я умоляю и заклинаю вас считать заботу о ней главнейшей услугой, какую вы способны оказать королю, мне и принцу. Колпеппер сообщит вам, что я приложила все усилия ради оказания вам скорейшей помощи припасами, судами и деньгами, необходимыми для переезда принца на Джерси, где, могу вас уверить, он ни в чем не будет нуждаться. Сверх того, дабы рассеять сомнения иных особ, я убедила королеву-регентшу дать твердое заверение, что если противные ветры или угроза со стороны парламентского флота вынудят принца, отплывшего на Джерси, высадиться во Франции, то он получит полную возможность и необходимое содействие для последующего переезда на Джерси, каковая гарантия была предоставлена мне чрезвычайно охотно и любезно и будет скреплена собственноручными подписями французского короля и королевы, моего брата и кардинала Маза-рини, и потому я надеюсь, что никаких сомнений на сей счет более не существует. Колпеппер спешит к вам с превосходными фрегатами, но если еще до его прибытия обнаружится какая-либо опасность, то вы, в чем я твердо на вас полагаюсь, потрудитесь сделать все возможное, чтобы ее предотвратить, как это и предусмотрено решением Совета, о котором сообщил мне Колпеппер, и за которое я вас благодарю. Мне нет нужды говорить вам ни о том, насколько подобная услуга обрадует короля, который в каждом своем письме настоятельно требует, чтобы я написала вам о необходимости заботиться о безопасности моего сына, ни о том, что я остаюсь и неизменно пребуду вашим верным другом,
Генриетта-Мария R.
< Обрадованные этим письмом члены Совета сочли, что они уже сделали все, что от них требуется, хотя тотчас же по прибытии на Джерси кое-кто их предупреждал, что принца по-прежнему ожидают во Франции, и что уже скоро оттуда пойдут настойчивые просьбы на сей счет. Члены Совета поначалу не могли в это поверить, но с прибытием лорда Колпеппера им стало ясно, что это правда, а обещание беспрепятственного переезда из Франции на Джерси было лишь уловкой с целью склонить принца сделать выбор в пользу Франции. Вскоре пошли соответствующие письма от королевы, и, что еще любопытнее, сам король - хотя в последних его письмах к принцу перед оставлением Его Высочеством Англии речь шла об отплытии в Данию - по неизвестным мне причинам полагал, что их адресат уже находится во Франции, ибо после прибытия принца на Джерси ему, через лорда Джермина, было отправлено следующее шифрованное письмо: >
Оксфорд, 22 марта
Карл,
В надежде, что нижеследующее вы получите, будучи рядом с вашей матерью и вне всякой опасности, я почел за благо написать вам это короткое, но необходимое письмо. Знайте же, что ваше пребывание там, где вы ныне находитесь, недосягаемый для власти мятежников, есть, после воли Божией, либо величайшая гарантия моей безопасности, либо верный залог моей гибели. Ибо ваша преданность религии, а также повиновение мне и законам чести заставят этих надменных людей прислушаться к голосу разума — когда они поймут, что неправедные деяния не обещают им в награду мира и покоя; но если вы отступите от тех принципов, за которые я все это время сражался, то оставление вами нашего королевства сочтут достаточным доказательством (и оно покажется слишком даже убедительным) правоты тех, кто уже возвел на меня множество клевет. А потому я еще раз, под угрозой лишить вас моего благословения, велю вам хранить верность вашей религии, не уклоняясь ни к римскому суеверию, ни к бунтарским и раскольническим учениям пресвитериан и индепендентов, ибо знайте, что гонимая церковь, хотя и терпит бедствия, не становится оттого менее чистой. Во всем остальном я велю вам следовать указаниям вашей матери и (находящихся у нее в подчинении) членов Совета, коих я приставил к вам при вашем отъезде. И да благословит вас Бог.
Карл R.
< Это письмо, раздраженные приказания королевы и сообщенное ему наедине лордом Колпеппером так подействовали на Его Высочество, что он стал склоняться в пользу отъезда.Тогда члены Совета, желая удержать принца от необдуманного шага, напомнили ему, что именно французы разожгли мятеж и неизменно его поддерживали; что они ничем не помогли королю; что никаких доказательств действительных перемен в их политике не существует; и что прежде чем прямой наследник престола решится предать себя в их руки, французы должны выступить с публичной декларацией в пользу Его Величества. В конце концов, они убедили принца еще раз послать во Францию лордов Кейпла и Колпеппера, чтобы довести до сведения Ее Величества всю серьезность этого дела.
Согласно инструкции, им следовало сообщить королеве, что остров пригоден к обороне против любых сил, какие могут быть выставлены неприятелем, а его жители изъявляют пылкую готовность защищать особу принца; что если мятежники, вопреки всякому вероятию, попытаются захватить Джерси, надежным убежищем для принца станет отлично укрепленный замок, откуда при малейшей угрозе он сможет удалиться во Францию; и что прежде чем решиться на такой шаг, Его Высочество должен получить точные сведения о положении своего отца и о состоянии дел в Англии, Шотландии и Ирландии, дабы несвоевременный отъезд принца не произвел невыгодное для Его Величества впечатление во всех трех королевствах.
Лорды отбыли в Париж, а уже через два дня на остров явился сэр Дадли Уайатт с известием, что король в сопровождении всего лишь двух слуг покинул Оксфорд в неизвестном направлении; королева же, полагая, что он отправился в Ирландию или к шотландцам, вновь потребовала в своем письме немедленного отъезда принца во Францию, где, и это был главный ее аргумент, он должен был встать во главе войск, которые вскоре будут посланы этим королевством в помощь Его Величеству.
Лорды нашли королеву в большой тревоге; она объявила, что не желает больше слушать никаких доводов в пользу дальнейшего пребывания принца на Джерси и не изменит своего решения; однако им удалось убедить ее отложить прямую декларацию на сей счет до того момента, когда поступят точные сведения о положении короля, который, как уже стало известно, находился в шотландской армии.
Еще до отъезда на Силли принц послал одного джентльмена в Ирландию к маркизу Ормонду, дабы узнать о состоянии этого королевства и взять оттуда две пехотные роты для обороны острова. Джентльмен прибыл в Дублин вскоре по заключении мира с ирландскими католиками и встретил там лорда Дигби, который после своего северного похода и роспуска участвовавших в нем войск перебрался через остров Мэн в Ирландию, где его, как ближайшего советника короля, любезно принял маркиз Ормонд. От природы и благодаря искусству (ибо одной природы здесь было бы недостаточно) он получил удивительный характер: совершенно неспособный к унынию, лорд Дигби никогда не падал духом и после очередной неудачи с прежней энергией принимался за осуществление новых планов, нисколько не сомневаясь в успехе.Теперь ему пришло в голову, что принц, явившись в Ирландию, мог бы примирить все враждующие стороны и привести страну к повиновению Его Величеству. Лорд-лейтенанту этот замысел понравился, но, как человек благоразумный, он ясно видел все сопряженные с ним опасности и затруднения и не решился дать собственный совет в столь важном деле. Он предоставил два фрегата и сто солдат Дигби, и тот, не имея привычки долго думать над своими планами, но мгновенно бравшийся за их осуществление, пустился в путь в полной уверенности, что ему удастся уговорить принца немедленно отправиться в Ирландию. Найдя принца уже не на Силли, а на Джерси, Дигби поведал ему о превосходном положении дел в Ирландии, заключенном с католиками мире, о 12-тысячной армии, уже готовой к экспедиции в Англию, о великом рвении тамошнего лорда-лейтенанта, после чего настойчиво посоветовал Его Высочеству, не теряя времени, садиться на фрегат и плыть в Ирландию, где все готовы верно ему служить.
Принц ответил, что дело это слишком важное и торопиться здесь не следует; что он получил от королевы приказ ехать во Францию и отправил к ней членов Совета с объяснением, почему ее воля не может быть исполнена немедленно; и что он намерен дожидаться их возвращения, а также известий от отца, находясь здесь, на Джерси, где ему ничто не угрожает.
Столь разумный ответ не удовлетворил Дигби. Он попытался отговорить принца от поездки во Францию как от чрезвычайно опасного предприятия, которое-де никогда бы не одобрил его отец, и вызвался написать королеве, в уверенности, что убедит ее отказаться от этого плана. Доводы его не имели успеха, и тогда лорд Дигби обратился к одному из членов Совета, с которым был особенно дружен. Он упорно доказывал, что бегство принца во Францию погубит короля, и даже заявил, что сам он настолько уверен в разумности своего плана и в абсолютной необходимости немедленного его осуществления, что готов, если собеседник ему в этом поможет, увезти принца в Ирландию даже без его согласия - то есть, сыграв на любопытстве молодого человека, пригласить его на борт фрегата для осмотра последнего, а затем поднять паруса и взять курс на Ирландию.
Возмущенный собеседник отверг это предложение как противное разуму и долгу, но Дигби недолго горевал из-за его отказа, ибо плодовитая его фантазия тотчас же произвела на свет новый план, и он загорелся идеей лично отправиться в Париж, нисколько не сомневаясь, что сможет убедить королеву дать согласие на отъезд принца в Ирландию, а французов - послать туда крупную сумму денег, после чего он, лорд Дигби, приобретет в этом королевстве всеобщее уважение и станет там самой влиятельной после лорда-лейтенанта фигурой.
Явившись в Париж, Дигби имел беседу с королевой, но та осталась тверда в своей решимости добиться немедленного переезда принца во Францию (несмотря на все доводы посланных к ней с Джерси лордов Совета). Затем Дигби посетил кардинала, и Мазарини, отлично зная этого человека и все его слабости, принял его чрезвычайно любезно, вошел с ним в обстоятельный разговор об английских делах, с великой похвалой отозвался о его храбрости, проницательности, благоразумии, верности и неутомимой энергии и посетовал, что Франция слишком поздно поняла собственную ошибку. Французы, объяснил кардинал, хотели лишь ослабить внутренней смутой прежнее могущество короля, дабы он не смог причинить вреда соседям, но никогда не желали, чтобы он оказался в полной власти мятежников, к чему, по всей вероятности, идет дело; теперь же они готовы его поддержать, как того и желает королева Англии, которая, как ему, кардиналу, известно, охотно прислушалась бы к советам Дигби.
16. Но коль скоро, продолжал Мазарини, французская корона решила помочь королю, то пребывание принца во Франции становится абсолютно необходимым; действовать же, по его мнению, следует так: королева Англии укажет человека, которого она считает самым подходящим кандидатом на роль посла французской короны при Парламенте, французский король назначит его на эту должность, и, как только принц прибудет во Францию, посол отправится в Англию, имея при себе инструкцию, составить которую, как ему, кардиналу, представляется, надлежит его светлости; затем посол потребует от Парламента скорейшего ответа на вопрос, готовы ли Палаты удовлетворить требования французского двора, и в случае их отказа это сделать, тотчас же объявит им войну от имени своего владыки и немедленно покинет английское королевство, после чего принц Уэльский получит в свое распоряжение армию, во главе которой он сможет восстановить власть и честь своего отца.
Когда кардинал закончил свою речь, лорд Дигби, превознеся до небес сей благородный и великодушный план, заговорил о положении дел в Ирландии, но Мазарини тотчас же его прервал, объявив, что ему отлично известно, что он прибыл именно оттуда и намерен туда вернуться; что он знает о поведении нунция и о доблести маркиза Ормонда; что Франция не собирается делать свое дело по частям, но твердо намерена всюду оказать королю всевозможную помощь; и что он, Дигби, вернется в Ирландию с крупной денежной субсидией, за которой вскорости последует партия оружия и боевых припасов.
Лорд Дигби получил то, чего больше всего желал; с ним произошло нечто вроде обращения в другую веру, и теперь он твердо пообещал кардиналу обратить в нее и всех обитателей Джерси в убеждении, что принц должен строго выполнять волю своей матери. Королева предложила в посланники месье Бельевра (которого и желал видеть на этой должности кардинал), лорд Дигби составил для него инструкцию, кардинал ее одобрил и велел выдать Дигби 6 000 пистолей - гораздо меньше, чем надеялся получит Дигби после высокопарных речей Мазарини, но вполне достаточно для его собственных нужд; после чего лорд Дигби вместе с лордами-членами Совета возвратился из Парижа на Джерси.
Там он тотчас же попытался привлечь на свою сторону друга, чтобы общими усилиями побудить принца к скорейшему переезду во Францию.
Он пересказал ему свой разговор с кардиналом, не упустив ни одного лестного выражения, употребленного по его адресу его преосвященством, а также заявил, что посла назначили по его совету, что он сам составил для него инструкцию, что посол будет строго ей следовать (как это ни удивительно, но Дигби действительно так думал, ведь он обладал такой властью над самим собой, что мог заставить себя поверить в любые вещи, лестные для его самолюбия); что в случае отказа Палат удовлетворить требования посла, Франция немедленно объявит им войну - для того же, чтобы приступить к выполнению этого великого замысла, не требуется теперь в сущности ничего, кроме скорейшего прибытия Его Высочества во Францию.
Друг Дигби, который искренне его любил, хотя лучше других знал все его недостатки, ответил, что не изменит собственного мнения на сей счет, пока не станет известна воля короля. Он напомнил его светлости, как его в свое время обманул другой французский посол, граф д’Аркур, инструкцию для которого готовил сам же Дигби и который так скверно с ним обошелся. А потому, сказал далее друг, он не удивляется, что его снова провели с помощью той же самой уловки, и не может не думать, что составленные им ныне инструкции будут выполняться лишь постольку, поскольку это соответствует целям кардинала, чья добросовестность вызывает серьезные сомнения. >
Лорд Кейпл и лорд Колпеппер провели в Париже с королевой целых три недели, но смогли уговорить ее лишь отложить посылку принцу приказа об отъезде с Джерси до того момента, когда она получит ясные известия о местонахождении короля и о том, как с ним обращаются, причем королева объявила о своей твердой решимости добиться прибытия принца в Париж, какими бы ни оказались эти известия. Наконец, лорды получили надежные сведения о том, что Его Величество явился в лагерь шотландской армии под Ньюарком и тотчас же по своем туда прибытии приказал гарнизону сдать город, после чего шотландцы немедленно двинулись к Ньюкаслу; что они настойчиво добивались от короля выполнения их требований, а когда он решительно отказался это сделать, приставили к нему крепкий караул и больше никому не позволяли являться к нему и говорить с ним, так что Его Величество счел себя пленником. < М-ру Ашбурнему, единственному слуге, сопровождавшему короля на пути из Оксфорда, запретили с ним видеться, и если бы он не успел сесть на голландское судно и отплыть во Францию, его бы выдали Парламенту - настолько взбесили шотландцев его протесты против их дурного обращения с королем.
Затем он прибыл в Париж, и королева еще сильнее утвердилась в своем решении, ведь Ашбурнем, как говорят, привез ей письмо от короля (расшифрованное лордом Джермином), в котором Его Величество выразил мнение, что принц может найти полную безопасность лишь рядом с королевой, и потребовал, чтобы его как можно скорее увезли во Францию. То же самое, как уверял Монтрель, король передал ему устно, хотя Ашбурнем, оставивший короля за день до отъезда Монтреля (и, как никто другой в Англии, пользовавшийся абсолютным доверием Его Величества), признался в беседе с лордом Кейплом, что отъезд принца во Францию еще до того, как станет известно, как обошлись с королем шотландцы, он считает пагубным для Его Величества шагом, и что единственной причиной желания короля поскорее отправить его туда может быть лишь неуверенность в его безопасности на Джерси. Лорд Кейпл вызвался лично посетить Ньюкасл, чтобы узнать истинную волю короля, > но королева потребовала, чтобы принц, не теряя времени, ехал к ней, и, желая добиться скорейшего выполнения своего приказа, отправила на Джерси лорда Джермина (губернатора Джерси), лорда Дигби, лорда Уэнтворта, лорда Уилмота, а также других лордов и джентльменов, которых еще раньше принц послал к ней с двумя лордами-членами Совета. Пока же они находятся в пути, было бы уместно задаться вопросом, каким образом король попал в то затруднительное положение, однажды в котором оказавшись, он уже не смог впоследствии возвратить себе свободу.
< Я не был знаком с месье Монтрелем и никогда с ним не общался, и то, что будет сказано о нем далее, не может проистекать ни из личной симпатии, ни из какого-либо предубеждения. Я также не намерен специально опровергать жестокие упреки, которыми поныне осыпают его как англичане, так и шотландцы; упреки, коих справедливость, как можно подумать, доказывает постигшая его по возвращении из Англии опала, когда по воле Мазарини ему запретили являться ко двору и жить в Париже, после чего он вскорости и умер от душевной печали. Но поскольку для министров такого ранга обычное дело приносить в жертву своим темным замыслам подобные орудия, даже совершенно невинные, то весьма вероятно, что немилость эта продолжалась бы недолго, и единственной ее целью было не допустить сношений Монтреля с английским двором, ведь тот мог бы выказать понятное любопытство к таким вещам, которые французский двор желал сохранить в тайне. Если же кое-что из сказанного далее и в самом деле покажется попыткой снять обвинения, позорящие память этого джентльмена,то единственным тому объяснением является любовь к истине, которая должна оставаться душой всякого исторического повествования. А поскольку в моем распоряжении находится вся переписка Монтреля с королем (подлинные письма либо верные их копии), то я считаю своим долгом очистить его память от хулы и дать беспристрастное истолкование его тогдашних действий.
Монтрель был молодой дворянин, по своему уму достойный доверия кардинала и порученной ему миссии, а по характеру отнюдь не склонный к обману и притворству. Пока он делал выводы лишь на основе бесед с шотландскими комиссарами в Лондоне и с тамошними пресвитерианами, он не пытался внушить королю иллюзий, будто союз с этими людьми можно купить ценой меньшей, чем полное изменение епископальной системы управления церковью и безусловное принятие Ковенанта, но упорно доказывал Его Величеству, что других путей к соглашению с ними не существует; когда же Монтрель убедился, что король никогда не пойдет на эту отвратительную уступку вопреки своей совести, он предпринял упомянутую поездку, дабы выяснить, господствует ли и в среде старших офицеров шотландской армии тот же суровый и непримиримый дух, который владел шотландскими комиссарами в Вестминстере.
Шотландская армия стояла тогда под Ньюарком, и по дороге туда Монтрель посетил короля в Оксфорде, где еще раз убедился, что даже самые несчастные обстоятельства не заставят его пожертвовать церковью. Что же до уступок честолюбию и алчности отдельных лиц (а названные мотивы всегда имели неодолимую власть над этой партией), то здесь король дал Монтрелю полное право обещать от его имени удовлетворение любых, даже самых непомерных требований, только бы они не пошли во вред Монтрозу, которого он твердо решил никогда не оставлять своим покровительством.
Первые впечатления французского посланника от бесед с вождями шотландской армии были довольно благоприятны. Они обрадовались желанию короля искать у них убежища, обещали ему достойный прием, полную свободу и безопасность, проявляли готовность выслать ему навстречу кавалерийский отряд и, как можно было подумать, давали понять, что готовы смягчить свои требования.
Ободренный этими авансами и поощряемый самими же офицерами, Монтрель составил особое Обязательство, в котором от имени французского короля и королевы-регентши обещал и ручался, что если король Великобритании отдаст себя в руки шотландской армии, то шотландцы примут его как своего законного государя, оградят его от всякой опасности, войдут с ним в соглашение и используют свои войска, дабы помочь Его Величеству восстановить свои права и добиться справедливого мира.
Этот документ - после того, как его прочли и одобрили шотландские начальники - Монтрель отправил с курьером королю.
Затем, однако, их настроение изменилось: они стали вести себя уклончиво, отказывались от своих слов, брали назад свои обещания, и встревоженный их двусмысленным поведением Монтрель послал к королю еще одного гонца, с рекомендациями противоположного свойства, но тот был захвачен в плен, и хотя впоследствии бежал и возвратился к Монтрелю, доставить Его Величеству письмо с предостережением не смог. Между тем шотландцы опять заговорили по-другому и снова выразили желание видеть короля в своей армии, встретить его по пути в ее лагерь и даже просили назначить день встречи. Обо всем этом Монтрель честно и подробно известил короля в письме от 15 апреля к государственному секретарю Николасу.
Когда же король предложил вождям шотландской армии объединиться с войсками Монтроза,те ответили, что не могут на это пойти, ибо Монтроз успел пролить кровь многих членов знатнейших шотландских фамилий; после чего король предложил назначить его своим чрезвычайным посланником во Франции. Они согласились на любую другую страну, кроме Франции, но, самое главное - сообщал в том же письме Монтрель - категорически потребовали, не ограничивая, правда, короля определенными сроками, установления в Англии пресвитерианской системы. В конце письма посланник взял на себя смелость посоветовать королю, если тот все еще надеется найти для себя другое убежище и добиться лучших условий, не принимать этих предложений; но если положение Его Величества всюду стало отчаянным, то по его, Монтреля, мнению, королю следует явиться в шотландский лагерь, где он по крайней мере найдет личную безопасность.
В последующих своих письмах (от 16 и 20 апреля) Монтрель сообщал, что шотландцы готовы выслать навстречу Его Величеству кавалерийский отряд и уже принимают меры к тому, чтобы король не попал в руки англичанам; что они обещают не принуждать короля к поступкам и решениям, противным его совести, - но тут же предупреждал, что Его Величеству не следует надеяться на большее, дабы не обмануться в своих расчетах.
Таким был образ действий месье Монтреля во всей этой истории, и если после первых встреч с шотландскими офицерами он питал известные иллюзии, то уже вскоре совершенно от них избавился; а после того, как Его Величество предал себя в руки шотландцев, Монтрель прямо обвинял их в обмане и вероломстве и пытался доказать кардиналу, каким бесчестьем для французской короны станет нарушение обещаний и обязательств, данных от ее имени - почему и был немедленно отозван на родину по прибытии короля в Ньюкасл: его возмущение раздражало шотландцев, а вдобавок (чего очень не хотелось кардиналу) могло бы открыть глаза английскому Парламенту на то, как далеко зашла Франция в этом деле. И, несомненно, советы и предостережения Монтреля удержали бы короля от столь рискованного шага, если бы у Его Величества в тот момент был какой-то другой, лучший выбор. >
Король надеялся собрать из все еще остававшихся в его руках крепостей такой корпус кавалерии и пехоты, который позволил бы ему ранней весной открыть кампанию, хотя определенного плана действий он не имел. Но уже в самом начале эти расчеты были разрушены полным разгромом и поражением лорда Астли. Он вышел из Вустера в Оксфорд с двумя тысячами кавалерии и пехоты, а король предполагал встретить его с другим отрядом в полторы тысячи кавалеристов и пехотинцев, однако соответствующие письма и приказы не дошли по назначению, так были перехвачены неприятелем, который, узнав таким образом об их замыслах, стянул из своих гарнизонов в Глостере, Уорвике, Ковентри и Ившеме гораздо более крупные силы. Как только лорд Астли выступил из Вустера, неприятель пустился за ним в погоню, и на следующий день, когда Астли, маршировавший всю ночь, решил, что ему уже удалось благополучно миновать вражеские квартиры, обрушился на его утомленных переходом солдат, которые хотя и оказали упорное и мужественное сопротивление, были в конце концов наголову разбиты, а сам лорд Астли, генерал-лейтенант кавалерии сэр Чарльз Лукас и большинство офицеров (из тех, кто не погиб в бою) попали в плен. Немногие спасшиеся рассеялись и пали духом настолько, что уже не вернулись под знамена, у короля же с тех пор больше не было возможности собрать для полевой кампании какие-либо другие войска. Каждый день приносил известие о потере какого-нибудь города, Ферфакс уже установил дальнюю блокаду Оксфорда кавалерией, присланной им с запада с этой целью, а также затем, чтобы наблюдать за действиями короля и, если он покинет Оксфорд, преследовать его; вскоре Ферфакс овладел Эксетером и еще несколькими укрепленными пунктами в Девоншире. Их коменданты, не имея явных и очевидных оснований надеяться на чью-либо помощь и к тому же рассчитывая на выгодные условия капитуляции, сочли себя вправе сдаться прежде, чем неприятель доведет их до последней крайности, хотя было замечено, что лучшие и более почетные условия получали только те, кто защищал вверенные им крепости вплоть до того момента, когда провианта у них оставалось не более, чем на сутки, о чем мы подробнее расскажем ниже.
Таким образом, Ферфакс был уже в трех переходах от Оксфорда, когда король еще не выехал из него и даже не решил окончательно, что ему следует делать. Несколько ранее король послал сказать двум старшим командирам, осуществлявшим дальнюю блокаду Оксфорда, что если они обяжутся честным словом (слишком ненадежная гарантия безопасности со стороны людей, уже успевших нарушить столько клятв!) немедленно препроводить его к Парламенту, то он предаст себя в их руки: король, под влиянием прежних внушений, все еще держался хорошего мнения о лондонском Сити и был бы не прочь оказаться именно там. Офицеры, однако, не пожелали дать ему подобного обязательства; вдобавок были приняты все меры, чтобы король не смог попасть в Лондон, для чего подступы к нему были прикрыты крепкой стражей. Что же оставалось делать королю? Одной вещи он более всего страшился и твердо решил избежать, а именно оказаться запертым в Оксфорде, а затем быть выданным при капитуляции города или взятым в плен индепендентской армией, от которой, как все его предупреждали, ему следовало ожидать самого варварского обращения.
Находясь в столь затруднительном положении, король решил предаться в руки шотландской армии — от полного доверия к которой, однако, он был настолько далек, что не сообщил шотландцам заранее о своем приезде и не попросил выслать ему навстречу обещанный отряд кавалерии. Вместо этого он выехал из Оксфорда ранним утром 27 апреля, сопровождаемый лишь Джоном Ашбурнемом и одним духовным лицом, неким Хадсоном, который превосходно знал все главные и проселочные дороги и оказался отличным проводником. В их обществе он и покинул Оксфорд в понедельник, оставив тех из членов Совета, которые знали о его отъезде, в полном неведении о том, направится ли он теперь в шотландскую армию или же попробует тайно попасть в Лондон и оставаться там, не обнаруживая своего присутствия до тех пор, пока не определит для себя наилучший образ дальнейших действий. Впрочем, все полагали, что король сам не имел еще тогда твердого решения на сей счет, доказательством чему служит то обстоятельство, что о его местонахождении стало известно лишь на девятый день по оставлении им Оксфорда, так что Ферфакс, подступивший к Оксфорду на пятый день по отъезде короля, успел начать осаду и устроить циркумваллационную линию прежде, чем узнал, что король уже в шотландской армии. Король же побывал за это время в разных местах, в том числе в усадьбах некоторых джентльменов; он хотел добыть сведения о положении маркиза Монтроза и — это было сильнейшее его желание — отыскать безопасный путь к нему; но в конце концов отправился в шотландскую армию под Ньюарком, послав сказать Монтрелю, чтобы тот выехал ему навстречу.
Ранним утром король явился на квартиру шотландского главнокомандующего и открыл ему свою личность, а тот, чувствуя (или изображая) крайнее изумление и смущение при виде Его Величества и не зная, что сказать, немедленно сообщил о прибытия короля комиссарам, которые растерялись ничуть не меньше. Тотчас же послали курьера в Вестминстер, чтобы уведомить о случившемся английский Парламент и представить дело так, будто сами шотландцы не ожидали ничего подобного. Известие это привело Палаты в такое смятение, что поначалу они решили отдать своему главнокомандующему приказание снять осаду Оксфорда и, не теряя времени, идти к Ньюарку; однако шотландские комиссары в Лондоне отговорили их от этого шага, заверив, что шотландские войска будут строго повиноваться их, комиссаров, распоряжениям. В итоге Палаты ограничились краткой депешей, из которой явствовала их убежденность в том, что король прибыл к шотландцам по приглашению, а не по собственному почину, и в которой говорилось, что вскоре английская армия получит от Парламента дальнейшие указания, а пока она должна принять все меры, чтобы король не отправился куда-нибудь еще. В шотландской же армии всячески старались выказывать в обращении с королем единственно лишь учтивость и глубокое почтение, намеренно избегая любых выражений любви и подчинения, а потому главнокомандующий никогда не обращался к нему за указаниями или распоряжениями и не позволял своим офицерам бывать у Его Величества и о чем-либо с ним беседовать. На Монтреля шотландцы смотрели косо, как на человека, который без их согласия поставил их в столь неудобное положение, но он не боялся прямо и открыто напоминать им о том, что произошло между ними ранее, о данных ими обещаниях и о взятых на себя обязательствах. И, однако, хотя король был недоволен тем, как с ним обходились, он все еще опасался, что Ферфакс может немедленно получить приказ оставить все прочие предприятия и подойти со своей армией еще ближе к шотландской (хотя они уже стояли совсем рядом), а потому он тотчас же велел лорду Беласису сдать Ньюарк, чтобы шотландцы поскорее двинулись на север (что они и сами собирались сделать); и когда Беласис на почетных условиях сдал эту крепость (которая могла бы продержаться еще несколько месяцев против такого противника), шотландцы спешно выступили к Ньюкаслу, чему король был весьма рад, хотя с ним самим шотландцы обращались как прежде, строго следя, чтобы н не мог общаться ни с кем, кроме хорошо известных им лиц, а тем более получать от кого-либо письма.
В ту пору многие обратили внимание, что впервые это поразительное известие было обнародовано с церковной кафедры, и по тому, какой текст избрал своей темой проповедник, паства получила возможность судить, какими вероятнее всего станут следующие меры Парламента или государственного совета. Первая проповедь, читанная в присутствии короля после выступления армии из Ньюарка в Ньюкасл, основывалась на стихах 41-43 главы 19 2-й книги Самуила:
41. И вот, все Израильтяне пришли к царю и сказали царю: зачем братья наши, мужи Иудины, похитили тебя и проводили царя и дом его и всех людей Давида с ним через Иордан?
42. И ответили все мужи Иудины Израильтянам: затем, что царь ближний нам, и из-за чего сердиться вам на это? Разве мы что-нибудь съели у царя, или получили от него подарки?
43. И отвечали Израильтяне мужам Иудиным и сказали: мы десять частей у царя, также и у Давида мы более, нежели вы, зачем же вы унизили нас? Не нам ли принадлежало первое слово о том, чтобы возвратить нашего царя? Но слово мужей Иудиных было сильнее, нежели слово Израильтян.
Этими словами проповедник внушал своим слушателям мысль, что теперь, когда они получили обратно своего короля, им следует удержать его у себя и хранить ему верность. Но как только Его Величество прибыл в Ньюкасл, месье Монтреля лишили всякой возможности говорить с ним, а м-ру Ашбурнему дали совет поскорее позаботиться о собственной безопасности, иначе его выдадут Парламенту. Оба они явились в Париж, когда королева отправила лордов на Джерси, чтобы ускорить отъезд принца.
37. Прибыв в конце июня с многочисленной свитой на Джерси, упомянутые лорды привезли с собой письмо королевы к принцу, в котором она объявила, что полученные ею из Ньюкасла и Лондона известия совершенно убедили ее в том, что принц больше не может оставаться на Джерси, не подвергая себя очевидной опасности попасть в руки врагам; что если он оттуда не уедет, враги уже вскоре сделают все возможное, чтобы силой или изменой овладеть его особой; а потому Ее Величество категорически потребовала, чтобы принц немедленно подчинился приказам короля, изложенным в письме, которое Его Величество послал недавно с сэром Дадли Уайаттом (и которое было упомянуто нами выше), и еще раз — в письме, которое она получила впоследствии через месье Монтреля. Затем Ее Величество сообщила, что имеет самые твердые, какие только могли быть даны, гарантии французской короны, что принц будет принят с почетом и получит полное право остаться во Франции или покинуть ее по своему усмотрению; и что она сама ручается честным словом в том, что когда бы его Совет ни счел целесообразным его отъезд из Франции, она не станет этому противиться, и что во время его пребывания в этом королевстве все важные вопросы, относящиеся до его самого или касающиеся дел Его Величества, будут обсуждаться и решаться им самим и его Советом, как если бы они по-прежнему находились в Англии или на Джерси; в заключение королева велела принцу со всей поспешностью ехать к ней.
Лорды, явившиеся с этим посланием от Ее Величества, не могли даже вообразить, что кто-нибудь посмеет возражать против выполнения Его Высочеством воли королевы, а потому, после того, как их допустили к руке принца, немедленно потребовали созвать Совет; когда же члены Совета явились на заседание (на котором присутствовали также лорды Джермин, Дигби и Уэнтворт), они попросили у принца дозволения огласить письмо его матери, а затем, в полной уверенности, что подчинение Его Высочества приказу короля и королевы не может быть предметом прений, предложили обсудить единственно лишь вопрос о дне его отъезда и порядке его путешествия. Тогда лорды Совета напомнили принцу, что только они и никто другой отвечают перед королем и королевством за все принятые Его Высочеством решения и их последствия, а прочие лорды не имеют права ни подавать свои мнения, ни присутствовать на заседании, поскольку не несут ни малейшей ответственности за то, что решит предпринять Его Высочество. А потому они потребовали должным образом обсудить этот вопрос, принять в расчет, насколько это вообще возможно, нынешнее положение дел короля и рассмотреть как доводы в пользу целесообразности отъезда Его Высочества во Францию, так и то, что можно сказать против этой меры — тем более что король, как всякому известно, не отдавал на сей счет никаких ясных распоряжений, а лишь предположил, что принц не может оставаться на Джерси, не подвергая себя опасности; из того же исходила в последнем своем приказе и королева, однако они, члены Совета, считают, что все эти предположения не имеют под собой ни малейших разумных оснований и что пребывание принца на Джерси может быть, вне всякого сомнения, вполне безопасным. Тут некоторые особы начали между собой спорить, и не без горячности, так что принц счел совершенно необходимым перенести обсуждение на следующий день, дабы лорды, прибывшие из Парижа, и те, которые находились на Джерси, беседуя друг с другом в частном порядке, могли доказать свою правоту другой стороне или утвердиться в собственном мнении по крайней мере чтобы в следующий раз прения велись без вспышек гнева и с соблюдением приличий. Заседание Совета, таким образом, завершилось, после чего отдельные лорды, уже частным образом, прибегли к доводам, которые они считали наиболее пригодными для переубеждения тех или иных лиц, как это попытался сделать еще раньше лорд Дигби в споре со своим другом — с тем же, впрочем, успехом.
На другой день, когда члены Совета собрались вновь, лорд Кейпл представил отчет обо всем, что происходило у королевы с момента прибытия в Париж лорда Колпеппера. Он сказал, что изложенные лордами доводы принца показались ей настолько убедительными, что она решила не принимать окончательного решения, пока не получит дополнительных известий о воле короля; и что сведения, полученные королевой от месье Монтреля, по его, Кейпла, мнению, не могут служить достаточным основанием для столь поспешно принятого ею решения; что он по-прежнему твердо убежден, что принц не должен покидать владений Его Величества прежде, чем получит на сей счет прямой и ясный приказ короля, ибо сомневаться в его безопасности на Джерси нет ни малейших причин; что еще в Париже, у королевы, он вызвался лично отправиться в Ньюкасл, дабы узнать волю короля, а теперь делает то же предложение принцу; но так как Его Величество, по всей видимости, держат под строгой стражей и получить к нему доступ нелегко, и поскольку его самого, лорда Кейпла, могут схватить по дороге в Ньюкасл, во время пребывания там или же на обратном пути, и Его Высочество, не получив необходимых известий, останется таким образом в прежней неуверенности относительно решения, которое следует принять — то он, Кейпл, предлагает и заранее соглашается считать своим мнением следующее: если он не вернется на Джерси в продолжение месяца, то принц должен удалиться во Францию при условии, что за это время там будут сделаны те приготовления, которые он считает необходимыми и которые пока еще недостаточны.
Кейпл также сообщил, что, приехав по приказу принца в Париж, он был чрезвычайно любезно принят королевой, которая изволила во всех подробностях рассказать ему, почему она считает необходимым отъезд принца с Джерси и твердо верит в искреннее расположение Франции; однако он по-прежнему не в силах понять, отчего же, если французский двор и в самом деле так жаждет видеть принца Уэльского в своей стране, он так и не удосужился за два месяца пребывания Его Высочества на Джерси направить к нему какого-нибудь дворянина с соответствующим приглашением, и почему особы, явившиеся ныне от королевы, не привезли ему даже паспорта для поездки во Францию. Он не может не заметить, продолжал Кейпл, что вся помощь, полученная нами до сих пор от Франции, ни в коей мере не оправдала наших надежд — например, пять тысяч пехотинцев, коих ждали мы на западе еще до отъезда принца, так туда и не прибыли; и что теперь у нас стало еще больше причин для недоверия, ведь именно по совету Франции король предал себя в руки шотландцев, а потому и в вопросе о распоряжении особой принца нам следует относиться к советам французов с большой настороженностью. В заключение лорд Кейпл объявил, что не может подать мнения в пользу отъезда принца во Францию или согласиться с подобной мерой, пока не станет известна воля короля, или же пока во Франции не будут созданы надлежащие для того условия, до сих пор отсутствующие.
Лорд Дигби и лорд Джермин были чрезвычайно изумлены тем, что кто-то способен сомневаться в добрых намерениях Франции или же полагать, будто королева в этом вопросе введена в заблуждение или недостаточно осведомлена. Они во всех подробностях поведали о своих тайных совещаниях с кардиналом и о том, как пылко заверял он их в своем расположении к королю. Они заявили, что назначенный ныне в Англию посол был выбран самой королевой и не имеет никаких иных инструкций, кроме полученных от нее же; что его пребывание в Англии ограничено одним месяцем, по истечении коего, если Парламент не примет сделанных им предложений, он должен будет объявить ему войну и возвратиться во Францию, после чего в Англию будет немедленно переброшена тридцатитысячная армия; что посол уже выехал из Парижа, но взойдет на корабль лишь после того, как получит известие, что принц Уэльский сошел на французский берег, ибо Франции нет никакого резона заходить так далеко в поддержке короля в его борьбе с Парламентом, если принц Уэльский откажется рисковать собственной особой, лично участвуя в этой борьбе бок о бок с французами.
А потому они умоляли принца и лордов хорошенько подумать, стоит ли Его Высочеству лишать своего отца и самого себя столь прекрасных плодов, которые они вот-вот должны пожать и утратить которые они могут теперь лишь из-за неуместных сомнений в честности Франции и нежелания согласиться на скорый отъезд принца с Джерси.
Эти доводы — а ведь их, с величайшей настойчивостью и уверенностью в своей правоте, приводили люди, пользовавшиеся безусловным доверием и авторитетом у короля, которые, как можно было тогда подумать, не были обмануты сами и уж точно не желали ввести в заблуждение принца — подействовали на Его Высочество с такой силой, что он объявил о своей готовности исполнить приказ королевы и немедленно удалиться во Францию. Он также выразил желание, чтобы всякие споры об этом прекратились, чтобы все теперь готовились к отъезду вместе с ним и чтобы его советники в полной мере сохранили прежнее свое единомыслие.
После столь недвусмысленного объявления принцем своего решения любые аргументы против него стали не только бесполезными, но и неприличными, почему никаких возражений по этому вопросу и не прозвучало; однако все члены Совета (исключая единственно лишь лорда Колпеппера) попросили принца их простить, если они не смогут и далее находиться при его особе и у него на службе, ведь, насколько они понимают, предоставленные им ранее полномочия ныне прекращаются, и они уже не могли бы, даже последовав за принцем во Францию, ни самовольно облечь себя прежней властью, ни рассчитывать на то, что к их советам станут прислушиваться в будущем, коль скоро эти советы были отвергнуты теперь. Итак, после обмена колкими репликами между лордами, державшимися разных мнений (отчего заседание пришлось спешно закрыть), те, кто решил не ехать во Францию, поцеловали руку принца и попрощались с ним, а Его Высочество объявил, что намерен отплыть следующим утром в пять часов; однако противные ветры и недостаток в некоторых необходимых для путешествия припасах задержали его на Джерси еще на четыре или пять дней. Все это время не пожелавшие ехать во Францию лорды каждый день являлись к принцу и встречали самый любезный прием; Его Высочество, отлично зная их преданность, заверял их, что нисколько в ней не сомневается — как и в том, что они еще вернутся к нему на службу, когда его собственные обстоятельства надлежащим образом изменятся.
< Зато их отношения с лордами, прибывшими от королевы и теперь до крайности возмущенными тем, что кто-то смеет возражать против категорических приказов Ее Величества, стали весьма холодными, так что в последний день они даже не разговаривали друг с другом.
Несогласные лорды по-прежнему считали внезапный отъезд принца за пределы владений Его Величества несвоевременным и чреватым самыми скверными последствиями, ведь принц мог бы без всякой для себя опасности оставаться в Англии, где в руках короля, помимо Силли и Пенденниса (которым всегда можно было оказать помощь с моря), все еще находились Оксфорд, Вустер, Уоллингфорд, Ледлоу и другие укрепленные пункты, и где раскол в стане врага (ожидать которого было вполне естественно) мог бы склонить чашу весов в другую сторону; и они не понимали, почему, раз уж вопрос с отъездом принца с Джерси окончательно решен, Его Высочеству нельзя было отправиться в Шотландию.
Кроме того, на несогласных лордов подействовало упомянутое выше мнение м-ра Ашбурнема, высказанное им в беседе с лордом Кейплом.
Наконец, существовало еще одно обстоятельство, удерживавшее их от переезда во Францию, о котором они из уважения к королеве предпочитали прямо не говорить, - инструкции, полученные Бельевром. Французскому посланнику поручалось сделать все возможное, чтобы убедить шотландцев пойти на союз с королем, не требуя от него взамен уничтожения англиканского церковного строя; но в случае их несогласия Бельевр должен был настоятельно советовать Его Величеству - от имени его супруги, его партии, а также французского короля - удовлетворить шотландцев в этом пункте и пожертвовать церковью. Именно так и действовал впоследствии Бельевр, лорды же, глубоко возмущенные требованием подобной уступки, не желали иметь ко всему этому ни малейшего отношения.
Вскоре после отплытия принца во Францию лорд Беркшир удалился в Англию, лорды же Кейпл и Колпеппер вместе с канцлером Казнайчества остались на Джерси в ожидании дальнейших приказов Его Величества и в надежде продолжить службу ему. Король не поставил им в вину их поступки, полагая, что действовали они по велению своей совести; и все же ему казалось, что если бы лорды и канцлер Казначейства отправились с принцем, то им, вероятно, удалось бы предотвратить то сильнейшее давление, которое оказывали на него из Франции впоследствии и которое причинило ему больше тревог, чем все дерзости его врагов.
Как бы то ни было, последующие бедствия и катастрофы заслонили в человеческой памяти и саму историю с отъездом принца (каковой отъезд, если бы действия короля всегда подчинялись строгим правилам политического благоразумия, заслуживал бы, вероятно, сурового осуждения), и противоположные советы, поданные тогда мудрыми и безрассудными людьми и оказавшиеся равно бесполезными. >
Пока в других местах происходили вышеописанные события, король оставался в шотландской армии, а шотландцы вели себя так, что большинству людей казалось, будто они твердо решили не расставаться с ним, пока не будет заключен прочный мир. Парламент же раз за разом требовал, притом в резкой форме, чтобы шотландская армия передала короля ему, а сама возвращалась на родину, ибо то, зачем ее сюда призвали, она уже сделала, и война близится к концу. На это шотландский Государственный совет отвечал, как тогда казалось, с достаточной твердостью и опираясь прежде всего на те самые аргументы касательно законных прав короля, которые во всех прежних декларациях Его Величества использовались против английского Парламента и которые могли быть обращены как против него, так и против шотландцев.
Между тем, хотя королю оказывались все внешние знаки уважения, в действительности он находился на положении пленника; к нему не допускали слуг, и хотя многие воевавшие за него знатные особы, услыхав решительные заявления шотландцев о том, что они не желают и не станут принуждать короля к возвращению к Парламенту, если он сам этого не захочет, отправились в Ньюкасл, где находился тогда король, ни одному из них не позволили ни поговорить с ним, ни принять от него письма к королеве и принцу. Тем не менее в обхождении с королем шотландцы не допускали ни малейших вольностей, строго соблюдая все требования этикета, как если бы относились к нему как к своему государю; они заверяли его в своих верноподданнических чувствах и добрых намерениях, каковые, твердили они, тотчас же станут очевидными в подходящий момент, и тогда все его слуги и друзья смогут невозбранно к нему являться, а он — свободно их принимать. Шотландцы всячески добивались, чтобы король стал ждать от них подобной перемены, а многие офицеры его армии и некоторые знатные особы и в самом деле поверили, что замыслы шотландцев чисты, просто время ясно их обнаружить еще не пришло.
Так им удалось добиться, чтобы маркизу Монтрозу, воистину совершившему чудеса, король послал категорический приказ положить оружие и покинуть королевство, без чего, уверяли шотландцы, они не смогут выступить на стороне Его Величества; а поскольку распоряжение это было изложено с величайшей серьезностью и доставлено лицом, пользовавшимся безусловным доверием маркиза, то Монтроз его выполнил и удалился во Францию.
< Затем они поручили Александру Гендерсону и другим духовным особам убедить короля дать согласие на уничтожение в Англии епископата, и если бы Его Величество удовлетворил их требования, то они, по всей видимости, приняли бы его сторону и взяли бы его под свою защиту. Однако совесть не позволила королю купить мир столь постыдной ценой; в споре же с шотландским проповедником он доказал свою правоту столь неопровержимо (как это явствует из их переписки, впоследствии опубликованной), что с самим Гендерсоном произошла удивительная перемена: старик понял, сколько вреда причинили прежние его действия (в чем честно признался друзьям), а мучительное раскаяние вскоре свело его в могилу.
Между тем по прибытии принца в Париж оттуда отправился в Англию Бельевр, который, как обещал кардинал, должен был объявить войну Парламенту в случае его отказа заключить на разумных условиях мир с королем. Однако в Лондоне он повел себя так, словно его собственный государь совершенно не заботился об интересах английского короля: Бельевр заискивал перед Парламентом, отзывался о Его Величестве без всякого сочувствия, не пожелал встретиться с его сторонниками и беседовал единственно лишь с вождями пресвитерианской партии и шотландскими комиссарами, которые твердили, что ничего не смогут сделать для короля, если тот не отречется от церкви, не уничтожит епископальную систему и не согласится на передачу всех церковных земель в распоряжение Парламента. К этим уступкам он и попытался склонить короля, когда прибыл к нему из Лондона.
Но король был непоколебим в подобных вещах; вдобавок он уже не мог принимать всерьез слова Бельевра,так как понял (хотя и слишком поздно) истинную цену доброго расположения кардинала. Ведь именно по совету Мазарини он предался в руки шотландцев, когда же те нарушили обещания, данные Монтрелю, кардинал не выказал по этому поводу ни малейшего недовольства, зато отозвал своего посланника, слишком громко возмущавшегося их вероломством.
Тогда Бельевр, сообщив кардиналу через курьера о твердости короля, попросил прислать какого-нибудь человека, который пользовался бы доверием Его Величества и сумел бы его переубедить. Королева же, всегда следовавшая советам тех, кто не мог или не желал учитывать истинные интересы Его Величества, не нашла ничего лучше, чем отрядить в Англию сэра Уильяма Давенанта, человека честного и остроумного, но совершенно не годившегося для такой миссии. Король хорошо знал сэра Уильяма, однако с такой стороны, которая едва ли могла придать ему вес и авторитет в этом деле.
Его Величество терпеливо выслушал Давенанта,твердившего, что ему следует прислушаться к советам собственной супруги и друзей. Когда же король полюбопытствовал, кто эти друзья, Давенант назвал лорда Джермина и лорда Колпеппера. Король возразил, что Джермин ничего не смыслит в делах церкви, а Колпеппер и вовсе человек неверующий, и спросил, что думает на сей счет канцлер. Сэр Уильям ответил, что ему это не известно, ибо канцлера нет в Париже: он бросил принца, не пожелав ехать с ним во Францию, чем вызвал неудовольствие королевы. Король на это сказал, что его супруга неправа, ибо канцлер честный человек, который никогда не изменит ни ему, ни принцу, ни церкви; и пожалел, что его нет сейчас при Его Высочестве. Тогда сэр Уильям начал приводить свои собственные доводы и при этом пренебрежительно отозвался о церкви - тут король вышел из себя, отчитал его в чрезвычайно резких выражениях, какие никогда не употреблял в разговорах с другими лицами, и велел больше не показываться ему на глаза, после чего бедный Давенант (в сущности, искренне преданный королю человек) в унынии и печали возвратился во Францию к королеве.
Таким образом, все надежды на помощь французского посланника в Англии рухнули, однако и обращение французов с принцем также не соответствовало их прежним обещаниям. Он уже две недели находился при матери, когда французский двор потрудился наконец поздравить его с прибытием: все это время ушло на обсуждение вопросов этикета, которые было бы гораздо лучше уладить еще на Джерси.
Дело в том, что кардинал Мазарини ясно понимал, какую важность имеет для Франции пребывание принца Уэльского на ее территории, и убедил королеву, что это отвечало бы также и интересам ее супруга; теперь же, когда его цель была достигнута, кардинал принялся всячески доказывать Парламенту и офицерам армии (а они внушали ему больше опасений, чем Парламент), что принц прибыл во Францию помимо и даже вопреки желанию французского двора; что Франция просто не могла не выступить посредником, дабы уладить разногласия между Парламентом и шотландцами; отныне же, исполнив этот свой долг, она больше не намерена брать на себя роль судьи в спорах между Парламентом и шотландцами, как не вмешивалась она прежде в борьбу Парламента с королем; что приезд принца к матери (коему Франция не имела оснований противиться) вовсе не поставит под угрозу мир в Англии, ибо у самого принца не найдется средств его нарушить, а Франция никогда не станет ему в этом помогать. Сведущие люди думают, что именно тогда кардинал и заложил фундамент будущей своей дружбы с Кромвелем, пообещав, что пребывание принца во Франции доставит англичанам меньше неудобств, чем его нахождение в любой другой части Европы. С самим же принцем французы обходились без подобавшего особе его сана почтения; ему даже не назначили особого содержания, а в скудной прибавке к пенсии, которую уже получала от французского двора королева, имя ее сына не упоминалось, так что принц и его слуги всецело зависели от ее милостей и щедрот, почему и были вынуждены вести себя соответствующим образом. >
Между тем шотландцы уже обеспечили мир и покой в собственной стране, добившись роспуска войск маркиза Монтроза и его отъезда на континент, а также казнив некоторых видных его сподвижников, захваченных ими в плен, и среди прочих — сэра Роберта Споттисвуда, честного, достойного и преданного королю джентльмена и самого мудрого человека, коим располагала тогда эта нация (король назначил его государственным секретарем в этом королевстве вместо графа Ланрака, который выступал против него тогда с оружием — что, вероятно, и стало главной причиной смертного приговора сэру Роберту). Кроме того, шотландцы с величайшей решительностью и торжественностью уверяли и давали понять, что своего короля, который отдал себя в их руки, они уже не могут предать в руки Парламента без его собственного согласия и желания, ибо это означало бы с их стороны вопиющее нарушение долга верности и данного ими слова и противоречило бы самой сути христианской религии. Наконец, граф Лоуден на конференции обеих Палат публично заявил, что они и вся шотландская нация навлекут на себя вечный позор, если выдадут короля, защита которого является их долгом в точно такой же мере, как и долгом Парламента, а право распоряжения его особой в целях обеспечения этой защиты принадлежит им ничуть не меньше, чем Парламенту. Но и после всего этого шотландцы обещали пустить в ход все доводы и употребить самые настойчивые усилия, дабы убедить Его Величество пойти на уступки и согласиться с предложениями, которые направил ему Парламент.
При первом же известии о прибытии короля в шотландскую армию Парламент послал находившемуся при ней комитету обоих королевств категорический приказ препроводить особу короля в Уорвик-касл; однако шотландцы, которые предчувствовали, что подобное распоряжение не заставит себя долго ждать, уже через два дня после появления в их лагере Его Величества (и после того, как он велел капитулировать гарнизону Ньюарка) с величайшей поспешностью двинулись к Ньюкаслу и достигли его прежде, чем пришел приказ о переводе Его Величества в Уорвик. Эта их мера, в отличие от многих других, пришлась по вкусу королю, внушив ему мысль, что хотя шотландцы и будут поступать по-своему, их действия в конечном счете могут принести ему некоторую пользу.
Получив этот приказ, шотландцы вновь заверили Парламент в своей готовности строго соблюдать все прежние с ним договоренности, попросили его направить королю свои предложения, поскольку они, шотландцы, перед оставлением королем Оксфорда обещали их ему вручить; и добавили, что если король откажется эти предложения принять, то они будут знать, как им следует поступить. Затем они настоятельно посоветовали королю и убедили его послать коменданту Оксфорда приказ заключить соглашение о капитуляции и передать город (где находился его сын герцог Йоркский и все члены Совета) в руки Ферфакса, осаждавшего Оксфорд со своей армией, а также издать общее распоряжение (которое они велели напечатать) всем комендантам королевских крепостей сдать их на почетных и выгодных условиях Парламенту, поскольку-де Его Величество решил во всем руководствоваться его советами. Пока же этого не произойдет, объяснили шотландцы, они не смогут каким-либо образом выступить на стороне короля и поддержать его интересы (что они твердо намерены сделать), ибо согласно действующему ныне договору и союзу они должны служить Парламенту и следовать его указаниям; когда же это случится, их, шотландцев, прежние обязательства перед Парламентом сами собою перестанут существовать, а поскольку у короля не будет уже ни полевых войск, ни крепостей, в которых держались бы его гарнизоны, то станет невозможно отрицать, что война завершилась, и они, шотландцы, смогут свободно говорить и спорить с Парламентом. С помощью этих хитрых уловок шотландцы убедили короля разослать и обнародовать упомянутые выше приказы; впрочем, при тогдашних обстоятельствах отказ от их обнародования не принес бы ему никакой пользы.
Парламент (хотя и оскорбленный дерзостью шотландцев, не пожелавших отправить короля в Уорвик) избрал более скорый образ действий, послав королю свои предложения (которые, как отлично понимали Палаты, он никогда не примет) с комиссарами обеих Палат, уполномоченных единственно лишь потребовать, чтобы король в течение десяти дней дал им определенный ответ, после чего им следовало возвратиться в Лондон. Предложения эти, врученные Его Величеству в конце июля, предполагали столь полное разрушение прежней системы управления церковью и государством, что король объявил комиссарам, что не сможет дать им ответ, пока ему не сообщат, какая же власть и какие полномочия останутся у него и его наследников, когда он отдаст Парламенту все, чего тот требует от него ныне. Король также выразил желание, чтобы его перевели в одну из его собственных усадеб, где он мог бы жить до тех пор, пока в ходе его личных переговоров с Парламентом стороны не придут к такому соглашению, которое обеспечило бы королевству мир и благополучие, чего, как он совершенно уверен, невозможно добиться посредством тех уступок, сделать которые предлагают ему теперь.
Шотландцы, достаточно ясно понимавшие, что заставить Его Величество принести церковь в жертву их безумным и нечестивым вожделениям невозможно, тем не менее сдержали данное Парламенту слово и, пустив в ход грубую настойчивость и даже угрозы, попытались убедить его добровольно со всем согласиться, хотя признавали, что во многих пунктах предложения Парламента идут дальше того, что сами они считают правильным; однако, добавляли шотландцы, они не видят для короля иного пути к соглашению с Парламентом, кроме удовлетворения всех его требований. Канцлер Шотландии заявил королю, что его ответ на эти предложения имеет громадную важность, ибо может повлечь за собой либо гибель, либо спасение его короны и королевств; что Парламент после многих кровавых битв овладел всеми крепостями и цитаделями королевства; что в руках Парламента уже находятся все его доходы, акцизы, налоги, секвестры, а также власть взимать в королевстве денежные средства и набирать солдат; что Парламент одержал полную победу и располагает сильной армией, способной защитить ее плоды, а потому может теперь сделать с церковью и государством все, что захочет; что Парламент, не желая более подчиняться ни ему самому, ни кому-либо из членов его династии, послал Его Величеству эти предложения, без принятия коих королевство и его народ не смогут обрести безопасности; что, отказавшись дать на них свое согласие, король лишится всех своих друзей в Парламенте, потеряет для себя Сити, да и всю страну; что в таком случае вся Англия выступит против него, как один человек, дабы предать его суду, низложить его и учредить иное правление, и таким образом, оба королевства, заботясь о своей безопасности, установят мир и договорятся о будущем церковном устройстве без его участия, что станет катастрофой для Его Величества и его потомства; в заключение канцлер объявил, что если король покинет Англию, то явиться в Шотландию и править там ему не позволят.
И действительно, заседавшая тогда Генеральная ассамблея шотландской церкви обратилась к хранителям мира с петицией, потребовав запретить королю въезд в Шотландию, если он откажется удовлетворить требования Парламента. Такого рода доводы, нимало не убедив короля, лишь сильнее его рассердили, и он, выказав удивительную твердость и величие души, объявил им, что любое состояние, до которого способны довести его они, не будет для него даже вполовину столь же жалким и мучительным, как то положение, в какое он поставил бы себя сам, поддавшись их уговорам; а потому, сказал король, пусть они поступают, как им угодно, ведь даже теперь, когда все вокруг его покинули, его не оставил Бог.
Получив вполне ожидаемый ответ, Парламент тотчас же потребовал, чтобы шотландцы покинули пределы королевства, а особу короля передали тем лицам, которым поручено будет ее принять. Эти лица должны были сопровождать Его Величество из Ньюкасла в Холмби, усадьбу неподалеку от Нортгемтона (города, который, как и все это графство, в продолжение всей войны выказывал крайнюю враждебность к королю). Палаты также объявили, что в обращении с Его Величеством следует, как того требует Ковенант, иметь в виду безопасность и охрану его особы; и что после того, как шотландцы удалятся из Англии, Парламент вновь объединит усилия со своими братьями из Шотландии, дабы убедить короля принять направленные ему предложения; а если он откажется это сделать, то Парламент не предпримет ничего такого, что могло бы разрушить союз двух королевств, а напротив, будет всячески радеть о его сохранении.
Тогда шотландцы вновь взяли твердый тон и заявили, что английский Парламент не обладает исключительным правом располагать особой короля без их согласия; а Палаты столь же резко ответили, что шотландцам, пока они находятся в Англии, следует выполнять их приказы, присовокупив к своим доводам угрозы, способные внушить мысль, что к военной силе шотландцев они относятся с глубоким презрением и готовы принудить их к повиновению, если те откажутся подчиниться добровольно. Но все эти грозные речи закончились, как только стороны свели свои бухгалтерские счеты и условились о цене, каковую надлежало заплатить за выдачу особы, которую одна сторона решила заполучить в свои руки, а другая — не удерживать; те и другие пришли к согласию, и по внесении двухсот тысяч фунтов наличными и получении гарантии в выплате такой же суммы в оговоренный срок шотландцы передали короля в руки назначенных Парламентом лиц.
Таким постыдным образом этот превосходный государь был в конце января выдан своими шотландскими подданными тем его английским подданным, коим Парламент поручил принять его особу, для чего особому комитету лордов и общин, вместе с подчиненным ему отрядом кавалерии и пехоты, велено было отправиться в Ньюкасл, чтобы принять от шотландцев короля и город; именно там Его Величество и был передан в руки этих людей.
Комиссары встретили его с тем же внешним почтением, с каким прежде обращались с ним шотландцы, и столь же строго воспретили доступ к Его Величеству всякому, чья преданность им самим и их делу внушала сомнения. Палаты специально отобрали и назначили людей, коим предстояло теперь находиться при особе короля и быть у него в услужении, предпочитая прежде всего тех, кто уже успел верно послужить им самим против их господина; если же таковых не находилось, брали других, выказывавших расположение к Парламенту. Все эти назначения были произведены так, как того желала пресвитерианская партия, обладавшая, как тогда думали, полной властью в Парламенте. Хитрые индепенденты позволяли пресвитерианам наслаждаться чувством уверенности в собственном могуществе и влиянии, пока те не выпроводили из королевства своих союзников шотландцев; и не возражали против того, чтобы пресвитериане окружили особу короля своими единомышленниками, а охрану его поручили людям, которым могли доверять.
В состав комитета, назначенного руководить и распоряжаться всеми этими делами, входил, среди прочих, генерал-майор Браун; он пользовался большим уважением и авторитетом в Сити и во всей пресвитерианской партии во время войны, сражаясь под началом графа Эссекса, оказал Парламенту важные услуги и был весьма отважным и дисциплинированным командиром. Таким манером и с такой свитой Его Величество был привезен в собственную усадьбу Холмби в Нортгемптоншире — место, которое он издавна очень любил и где должен был оставаться до тех пор, пока Парламент и армия не решат, что следует делать дальше (ибо армия теперь также требовала своей доли и притязала на право судить о том, какими должны быть условия соглашения с королем).
< Между тем комиссары обходились с королем чрезвычайно почтительно; он мог предаваться своим любимым занятиям и, казалось, имел полную свободу - кроме права общаться с людьми, коих всего более желал видеть, и иметь слуг, которым мог бы доверять. Но сильнее всего короля раздражало то, что к нему не допускали его капелланов. Вместо них Парламент попытался навязать ему пресвитерианских священников; король, однако, отказался присутствовать на совершаемых ими службах и стал своим собственным капелланом, уединяясь в своей опочивальне с Книгой общих молитв. Когда же он в письме к Палате лордов представил список из тринадцати капелланов и предложил выбрать для него любых двоих, ему ответили, что это невозможно, ибо все поименованные им лица враждебны нынешнему церковному устройству и не признают Ковенант. >
Пока сам Парламент вел с шотландцами все эти споры по поводу особы короля, армия его с большим успехом приводила к покорности все еще остававшиеся у Его Величества гарнизоны. Некоторые из них сдались с большей готовностью и оказав меньше сопротивления, чем могли бы, удовлетворившись общим приказом короля на сей счет и тем соображением, что, при отсутствии разумных оснований ждать откуда-либо помощи, с их стороны не будет ошибкой поскорее изъявить покорность и таким образом обеспечить себе лучшие условия капитуляции. Другие же гарнизоны с замечательным упорством оборонялись до конца, нанеся неприятелю немалый урон и задержав соединение всех частей его армии, без чего он не мог приступить к осуществлению своих далеко идущих планов. Именно по этой причине переговоры с шотландцами так затянулись, а пресвитериане сумели так долго сохранять власть и влияние; и здесь мы можем еще раз отметить, что гарнизоны, сопротивлявшиеся с величайшей храбростью и мужеством, добились лучших и более почетных условий, чем те, кто капитулировал по первому же требованию.
Именно так обстояло дело с замками Раглан и Пенденнис, которые выдержали самую долгую осаду и капитулировали позже, чем любой другой английский замок или крепость. Храбро обороняемые двумя особами весьма преклонного возраста, они в конце концов сдались, притом едва ли не в один и тот же день. Старый маркиз Вустер с поразительной решимостью и мужеством защищал Раглан против самого Ферфакса, пока его положение не стало совершенно отчаянным. Гарнизон Пенденниса отвергал все требования о сдаче и отказывался вступать в переговоры, пока его запасы не истощились и провианта не осталось даже на сутки; только тогда он начал переговоры и вел их с такой твердостью и, как можно было подумать, самоуверенной беспечностью, что сбитый с толку неприятель заключил, что осажденные вовсе не находятся в последней крайности, и согласился на предложенные ими условия, лучше которых не сумел добиться ни один другой гарнизон во всей Англии.
< Обороной Пенденниса руководили его комендант, почти 80-летний Джон Арунделл из Трериса, богатый и влиятельный корнуолльский джентльмен, и его сын, полковник Ричард Арунделл, впоследствии возведенный королем в достоинство барона и лорда Арунделла из Трериса - в память о заслугах отца и в награду за доблесть, которую выказывал сам Ричард Арунделл в продолжение всей войны.
Среди многих верных Его Величеству джентльменов Корнуолла Пенденнис оборонял и сэр Гарри Киллигрю. Близкий друг канцлера Казначейства, он решил отправиться на Джерси и, тотчас же после капитуляции взойдя на стоявший в фалмутской гавани корабль, прибыл с несколькими офицерами и солдатами в Сен-Мало, откуда послал канцлеру письмо с просьбой найти для него барку, на которой он мог бы добраться до Джерси. Благодаря любезной услуге сэра Джорджа Картерета она быстро нашлась; лорды Кейпл и Гоптон, любившие его не меньше, чем канцлер, радостно предвкушали встречу с другом и два дня спустя, едва завидев приближающееся к берегу судно, поспешили в гавань - но, к великому своему прискорбию, встретили гроб с телом сэра Гарри.
Дело в том, что когда по подписании условий капитуляции Пенденниса Киллигрю решил разрядить находившееся у него в комнате оружие, один из карабинов разорвался, и осколок угодил ему в лоб. Сильное кровотечение удалось остановить перевязкой, и сэр Гарри, сочтя рану не слишком серьезной, решил, несмотря на уговоры друзей, не откладывать свой отъезд в Сен-Мало. Отправив оттуда упомянутое выше письмо, он послал за хирургом, и тот, сняв бинты, убедился, что рана гораздо глубже и опаснее, чем думали. От нее сэр Гарри и умер на следующий день, выразив перед смертью желание быть похороненным на Джерси. Единственный его сын погиб еще раньше в бою под Бриджуотером.
Киллигрю был членом Палаты общин, и хотя единственной его связью с двором была личная дружба с многими придворными (ибо всюду, где его хорошо знали, к нему питали самую искреннюю привязанность), он с большой страстью противился беззаконным мерам Парламента. Когда же графа Эссекса назначили главнокомандующим, и коммонеры, один за другим поднимаясь со своих мест, громко объявляли о своей готовность жить и умереть вместе с ним и обещали выставить кто десять, а кто и двадцать кавалеристов, сэр Гарри тоже встал и сказал, что непременно обзаведется добрым конем, добрым камзолом из кожи и парой добрых пистолетов и уж точно найдет доброе дело, за которое стоит сражаться; после чего вышел из Палаты и ускакал в Корнуолл, где присоединился к своим друзьям, доблестным джентльменам, первым сподвижникам лорда Гоптона.
Сам он не пожелал принять какой-либо командной должности, но командиры высоко ценили его советы. Он участвовал во всех битвах, находился там, где было жарче всего, и, кроме личной храбрости, отличался необыкновенной способностью сохранять веселость в минуты страшной опасности; те же, кто уклонялся от исполнения долга, старались не попадаться ему на глаза, ибо острый на язык Киллигрю таких не щадил. Арунделлы, Трелоуны, Сленнинги, Тревеньоны - словом, все видные особы Корнуолла любили его за твердый дух и прямой нрав; врагам же короля он внушал самую лютую ненависть. Смерть его оплакали все достойные люди. >
С того времени, как короля привезли в Холмби и пока он там оставался, его донимали теми же настоятельными требованиями касательно церкви, какие не давали покой в Ньюкасле, причем Парламент не отступал ни на шаг в дерзких своих домогательствах. Вину за это все возлагали на пресвитериан, которые, как тогда считалось, обладали неограниченной властью и, желая облегчить громадное бремя своих расходов, начали отдавать приказы о роспуске одних армейских частей и об отправке в Ирландию других. Нимало не сомневаясь, что им удастся быстро сократить армию, пресвитериане заявили, что впоследствии они полностью ее распустят, дабы королевство управлялось общеизвестными законами.
Подобные замыслы Палат возбудили совсем иной дух в войсках, ибо армии не пришлась по вкусу ни пресвитерианская система управления, которую, как она ясно видела, вот-вот должны были установить в церкви, ни желание Парламента самовластно диктовать свою волю тем, благодаря кому он и получил возможность совершить все то, что уже совершил; и Кромвель, обладавший исключительным влиянием в войсках, тайно подговаривал их к подаче Палатам петиции против всех тех мер, с которыми был не согласен. Он сам и его офицеры имели дерзость публично молиться и проповедовать перед своими частями и почти не допускали в армию иных капелланов, кроме тех, кто жестоко поносил пресвитерианскую систему церковного управления как еще более деспотическую, чем прежний епископат; рядовые же солдаты и офицеры не ограничивались молитвами и проповедями в собственном кругу, но поднимались на кафедры во всех церквах и проповедовали народу, который быстро проникался тем же духом; женщины считали себя вправе молиться и проповедовать наравне с мужчинами; все это породило в религиозных представлениях такую же невероятную путаницу и беспорядок, какие уже существовали в понятиях о гражданском государственном правлении, так как едва ли хотя бы один человек был привлечен к ответу за высказанные им устно или письменно религиозные взгляды, сколь угодно нечестивые, еретические и богохульные, ведь это, говорили подобные люди, означало бы наложить узду на дух.
Свобода совести превратилась теперь в обычный предмет споров и обсуждений; между тем пресвитерианская партия обрушилась на разнообразных сектантов, как на врагов всякого благочестия, с таким же ожесточением, с каким действовала ранее и продолжала действовать ныне против «прелатской партии»; добившись господства в обеих Палатах, она почти не сомневалась, что, используя свою власть и влияние в Парламенте, сможет расформировать армию и пересоздать армию Нового образца заново. И она, несомненно, попыталась бы это сделать, если бы несколькими месяцами ранее Богу не угодно было забрать в мир иной графа Эссекса, который умер, не страдая от какой-либо видимой болезни, в тот самый момент, когда мог бы исправить немалую часть причиненного им прежде зла, к чему и сам граф чувствовал сильнейшее расположение, ведь он, во-первых, был глубоко возмущен оскорбительным обращением со стороны неблагодарного Парламента, а во-вторых, с величайшим ужасом и омерзением думал о тех бедствиях, которые, как он видел, грозили в будущем королю и королевству. И весьма вероятно — если принять в расчет тогдашнее настроение Сити и обеих Палат — что Эссексу, проживи он дольше, удалось бы каким-то образом обуздать охватившие Англию ярость и бешенство. Однако Бог не пожелал, чтобы человек, который, скорее из тщеславия и гордыни, нежели по злобной испорченности сердца, стал орудием стольких бедствий, получил хотя бы малую долю в столь славном деле. И хотя не имевшее видимых признаков недомогание, которое медленно свело его в могилу, можно объяснить его характером и душевным складом, многие друзья Эссекса громогласно заявляли, что он был отравлен.
Как бы то ни было, его кончина привела в совершенный восторг Кромвеля и его партию (ибо именно Кромвель превратился теперь в действительного вождя армии, пусть даже главнокомандующим формально оставался Ферфакс), ведь Эссекс был единственным человеком, чьи влияние и авторитет внушали им страх, хотя к нему самому они относились без всякого уважения.
И вот теперь, дабы иметь возможность вступить с Парламентом в более серьезный спор и более решительную борьбу и наравне с ним участвовать в умиротворении и устроении королевства (как это у них называлось), армия вознамерилась создать в самой себе некое подобие Парламента. После того, как королевская армия была разбита и им уже не требовалось сражаться с неприятелем в поле, а их собственная армия была очищена от всех неугодных офицеров, в чьей покорности и готовности повиноваться любым их приказам они не были уверены, эти люди отбросили свой собственный ордонанс о самоотречении и добились избрания в Палату общин (вместо умерших или исключенных за верность королю членов) старших офицеров армии или своих друзей, чьи взгляды были им хорошо известны. Так в Палату общин попали сам Ферфакс, Айртон, Гаррисон и много других индепендентов, как офицеров, так и джентльменов из разных графств — людей, увлеченных безумными религиозными фантазиями новейшего толка и именуемых вновь изобретенным словечком «фанатики»; впрочем, несмотря на все это, в Парламенте по-прежнему заправляли пресвитериане.
Но около этого времени, желая подняться еще выше и стать вровень с Парламентом, армия избрала угодных ей офицеров, которые составили так называемый генеральный офицерский совет, долженствовавший служить чем-то вроде Палаты пэров; рядовые же солдаты выбрали по три-четыре человека от каждого полка, чином редко выше прапорщика, а по большей части — капралов и сержантов, которые именовались «агитаторами» и по отношению к офицерскому совету должны были выступать в роли Палаты общин. Вначале эти представительные органы собирались отдельно, чтобы рассмотреть все меры и действия, предпринимаемые Парламентом для замирения королевства, а также преобразования, разделения или роспуска армии, а затем, после обмена посланиями и совместных конференций, они решили и постановили, что, во-первых, не согласятся ни на разделение армии на части, ни на ее роспуск, пока не будут полностью уплачены долги по жалованью и надежно обеспечена свобода совести, каковая, заявили они, и была главной целью борьбы, ибо ради нее многие их товарищи сложили головы, а сами они пролили столько собственной крови; между тем они до сих пор не получили в этом вопросе никаких твердых гарантий, мало того, люди набожные благочествивые подвергаются ныне еще более жестоким гонениям, чем под властью короля, когда их судьями выступали епископы.
Солдаты обнародовали, как они это назвали, «Оправдание» своих действий и решений и направили его главнокомандующему. В этом «Оправдании» они жаловались на коварный замысел распустить или преобразовать армию, что, заявляли они, представляет собой заговор тех особ, которые совсем недавно почувствовали вкус верховной власти и, поднявшись над уровнем обычных слуг, попытались сделаться господами, но выродились в тиранов. А потому они объявили, что не пойдут служить в Ирландию и не позволят распустить армию, пока их требования не будут удовлетворены, а права и свободы подданных — ограждены и надежно обеспечены. Эту «Апологию», или «Оправдание» подписали многие младшие офицеры, Парламент же объявил их врагами государства, а самых шумных велел взять под стражу. Тогда они составили еще одно обращение к главнокомандующему, в котором выразили возмущение тем, что Парламент, ради которого они рисковали своими жизнями и проливали свою кровь, обошелся с ними с величайшим презрением; что у них отняты права, принадлежащие им как солдатам и подданным; и что когда они пожаловались на нанесенные им обиды, их стали оскорблять, подвергать побоям и бросать в тюрьмы.
После этого главнокомандующего уговорили написать письмо одному члену Парламента, который и представил его Палате. В этом письме Ферфакс обратил внимание общин на несколько петиций против армии, составленных в лондонском Сити и различных графствах, и заметил, что запрет офицерам армии подавать петиции в то самое время, когда множество направленных против них петиций принимается Парламентом, выглядит очень странно; и что он, Ферфакс, опасается, как бы армия не устроила общий сбор и не попыталась найти какие-нибудь другие средства для защиты своих прав.
Такое поведение солдат, а особенно то обстоятельство, что главнокомандующий, по-видимому, их поддерживал, встревожили Парламент, и, однако, он твердо решил, что не позволит порицать его меры и противиться его действиям тем, кто находится у него на службе и получает от него жалованье. А потому, после многих суровых выражений по поводу наглости некоторых офицеров и солдат, Парламент объявил, что всякий, кто вопреки приказу откажется идти служить в Ирландию, будет уволен из армии. Армия же, полная решимости не подчиняться воле Палат, впервые выраженной с такой определенностью, открыто и дерзко взбунтовалась и потребовала уплаты долгов по жалованью, заявив при этом, что знает, где и как она сама могла бы их взыскать. Войска удалось несколько утихомирить лишь после того, как им послали жалованье за месяц, а принятую против них декларацию вырвали из протоколов обеих Палат. Впрочем, даже это их не удовлетворило; напротив, солдаты громко заявляли, что отлично знают, каким образом армия могла бы сделаться столь же влиятельной, как и Парламент, и где ее услуги ценились бы выше и вознаграждались лучше. Подобные речи нагнали столько страху в Вестминстере, что особому комитету лордов и общин (некоторые члены пользовались большой популярностью в войсках) поручено было отправиться в армию и вместе с комитетом из офицеров найти средство успокоить это опасное брожение умов. Теперь армия полагала себя равной Парламенту, ведь у нее был собственный комитет, уполномоченный вести переговоры с комитетом Палат, что, между прочим, весьма ободрило Ферфакса, ранее никогда не помышлявшего о сопротивлении или неподчинении Парламенту, и побудило его с большей, чем прежде, определенностью поддержать армию в ее бурном порыве, перед которым, как он ясно видел, все вокруг так покорно и безропотно уступали.
Кромвель же вел себя до сих пор с изумительным лицемерием (будучи, несомненно, великим мастером в этом искусстве); наглые выходки солдат, как можно было подумать, приводили его в бешенство, он присутствовал в Палате общин всякий раз, когда там рассматривались обращения армии, яростно осуждал их за дерзость и даже добился ареста нескольких офицеров. Теперь он предложил отрядить в армию главнокомандующего, который-де быстро изгонит из нее мятежный дух; ему поверили с такой легкостью, что несколько раз посылали в войска его самого, и Кромвель, проведя там два или три дня, неизменно возвращался в Палату и горько сетовал на овладевшее армией буйное своевольство; о себе же говорил, что из-за козней врагов, а также лиц, стремящихся вновь ввергнуть страну в кровавую смуту, он сделался столь ненавистным в войсках, что его даже замышляли убить, и, не узнай он вовремя об этом плане, ему бы не удалось уйти из рук злоумышленников живым. Когда же Кромвель вел подобные речи и распространялся о грозящих Англии новых смутах, он производил впечатление человека, который как никто другой на свете страдает от самой мысли о будущих бедствиях. Но поскольку людям проницательным уже давно были ясны коварные замыслы Кромвеля, то его лицемерие не могло долго их обманывать. Ведь было известно, что самые деятельные офицеры и агитаторы являлись его креатурами, которые ничего не предпринимали и не стали бы предпринимать иначе, как по его прямым указаниям. Наконец, влиятельные члены Палаты общин приняли тайное решение отправить Кромвеля в Тауэр, как только он на следующий день явится в Палату (заседания коей он редко пропускал) — в надежде, что если им удастся удалить этого человека из армии, то впоследствии они смогут без труда восстановить в ней прежний дух и привести ее к прежнему повиновению. Ибо ее главнокомандующий Ферфакс не внушал им ни малейших подозрений: они знали, что по взглядам своим это был совершенный пресвитерианин, и полагали, что Кромвель подчинил его своему влиянию исключительно благодаря умелому притворству и лицемерным претензиям на святость и чистосердечие. Нет сомнения, что ни тогда, ни даже много позднее Ферфакс не верил, что Кромвель вынашивает в своей душе какие-либо дурные замыслы против короля или же намеревается выказать самомалейшее неповиновение Парламенту.
План захвата особы Кромвеля невозможно было сохранить в такой тайне, чтобы сам он ничего не заподозрил, и уже на следующее утро после его горьких жалоб на потерю всякой власти, влияния и авторитета в армии и рассказов о страшной опасности для его жизни, коей грозит ему ныне пребывание в войсках, когда в Палате с минуты на минуту ожидали его появления, вдруг стало известно, что Кромвеля видели на рассвете за городом, в сопровождении единственного слуги — он направлялся в армию, уже успев назначить сбор нескольким кавалерийским полкам. Прибыв на место, он сообщил в письме к Палате общин, что прошлой ночью получил от нескольких офицеров собственного полка письмо, из коего явствовало, что он сам и его решительное несогласие с действиями армии вызывают в войсках гораздо меньше злобной подозрительности, чем прежде, а потому, полагали эти офицеры, если бы он тотчас же к ним прибыл, то с помощью его советов и увещаний армию удалось бы очень быстро образумить; получив это письмо, он не стал терять времени и, явившись в армию, обнаружил, что солдат ввели в заблуждение лживыми наветами, источник коих он еще надеется отыскать, а пока настоятельно просит, чтобы главнокомандующего, офицеров-членов Палаты и всех прочих офицеров, находящихся ныне в Лондоне, немедленно отправили в расположение армии; он также полагает, что для прекращения нынешних беспорядков и для предотвращения таковых в будущем совершенно необходимо, и как можно скорее, назначить общеармейский сбор, о чем надлежащим образом распорядится сам главнокомандующий, когда прибудет к войскам. Теперь вождям Палат не было никакого смысла раскрывать прежние свои планы или выражать какие-либо подозрения на счет человека, ставшего для них недосягаемым, а потому они решили дождаться более удобного момента; главнокомандующий же и все бывшие в Лондоне офицеры отправились в расположение армии.
В то самое утро, когда Кромвель покинул Лондон, корнет Джойс, один из армейских агитаторов (а в прошлом портной, два или три года находившийся в услужении на какой-то мелкой должности в доме м-ра Голлиса) явился на рассвете, с эскадроном в пятьдесят всадников, в Холмби, где жил король, без всяких помех со стороны охранявших замок пехотинцев и кавалеристов подошел к дверям королевской спальни и, постучав в них, объявил, что должен немедленно переговорить с королем. Его Величество, чрезвычайно удивленный всем происходящим, поднялся с постели и, полуодетый, велел открыть дверь; в противном случае, как ясно понимал король, ее быстро взломали бы; тех же особ, которые находились с ним в комнате, он почти не знал и совершенно им не доверял. Как только дверь отворилась, Джойс и его товарищи вошли в комнату, без шляп на головах, но с пистолетами в руках. Джойс объявил королю, что тот должен ехать вместе с ним. Его Величество спросил: «Куда же?» — «В армию», — был ответ Джойса. Король спросил, где находится армия, Джойс ответил, что находится она именно там, куда его сейчас отвезут. Когда же Его Величество пожелал узнать, по какому праву они сюда явились, Джойс ответил: «А вот по какому» и показал ему свой пистолет, после чего попросил короля поскорее отдать распоряжения насчет своего туалета, потому как им нужно торопиться. Другие солдаты хранили молчание, сам же Джойс, если не принимать в расчет резкую категоричность немногих произнесенных им слов, вел себя без всякой грубости. Король сказал, что не сможет никуда ехать, пока не поговорит с комиссарами, в чьи руки он был передан и которые получили соответствующие полномочия от Парламента, после чего велел одному из находившихся при нем служителей их позвать. Комиссары, коих весь этот переполох удивил не меньше, чем несколько ранее короля, быстро явились в его опочивальню и спросили Джойса, имеет ли он какие-либо приказы от Парламента. — «Нет», — отвечал Джойс. — «А от главнокомандующего?» — «Нет». — «На каком же основании вы сюда прибыли?» — На что Джойс ответил им точно так же, как королю: поднял свой пистолет. Тогда комиссары сказали, что напишут Парламенту, чтобы узнать его волю; Джойс ответил, что они могут это сделать, но король должен немедленно ехать с ним. Полковник Браун послал за солдатами, коим велено было охранять короля, но они не явились; он поговорил с офицером, командовавшим теми, кто стоял тогда в карауле, но понял, что его подчиненные не станут оказывать сопротивления. В общем, после того, как король сделал все, чтобы оттянуть свой отъезд, не внушая при этом Джойсу и его людям мысли, что он твердо решил остаться на месте, Его Величество позавтракал, сел в свою карету (вместе с несколькими приставленными к нему Парламентом слугами) и отправился туда, куда угодно его было везти Джойсу. Между тем ближайшие воинские части находились тогда на расстоянии двадцати миль от Холмби, более же всего опасений внушало то обстоятельство, что, по словам офицеров, охранявших короля в замке, отряд Джойса не входил в состав какого-либо полка, но был собран из людей, служивших в разных полках и эскадронах, а сам Джойс не был настоящим офицером, так что король и в самом деле думал, что его собираются отвезти в такое место, где смогут без всяких помех убить. Комиссары тотчас же и во всех подробностях уведомили о случившемся Парламент, который это известие привело в неописуемый ужас, ведь никто в тот момент не мог взять в толк, каковы были истинные цели и намерения Джойса и его людей.
Сообщение, полученное Палатами от самого главнокомандующего, нимало их не успокоило и не удовлетворило. Ферфакс доносил в своем письме, что солдаты увезли короля из Холмби; что он ночевал в усадьбе полковника Монтегю, а на следующий день Его Величество доставят в Ньюмаркет, поскольку есть основания опасаться, что некий вооруженный отряд собирается силой забрать его из усадьбы Монтегю, и он, Ферфакс, уже послал навстречу королю полк Уолли. Ферфакс заявлял, что на увоз короля из Холмби не давали согласия ни он сам, ни его офицеры, ни армия в целом; что произошло это помимо их желания и без их ведома; что он примет надлежащие меры для обеспечения безопасности Его Величества; а в конце своего письма торжественно заверял Парламент, что вся армия искренне стремится к миру; что она и в мыслях не имеет противиться пресвитерианству или защищать индепендентство, не хочет поддерживать ни буйное безначалие в религии, ни интересы какой-либо партии, но твердо намерена предоставить безусловное право решать все эти вопросы Парламенту.
Короля увезли из Холмби 3 июня, почти через год после того, как он отдал себя в руки шотландцев в Ньюарке — и всё это время армия могла спокойно и без помех обдумывать пути к своему освобождению от рабского служения Парламенту, пресвитериане же искренне полагали, что, несмотря на существование в ней небольшой клики смутьянов-индепендентов, армия в целом безусловно им предана и никогда не посмеет ослушаться их приказов, а те немногие проницательные люди, которые видели, как офицеры-индепенденты постепенно завоевывают сердца и симпатии солдат, и уже уразумели их преступные замыслы, не пользовались достаточным авторитетом, чтобы им могла поверить их собственная партия. Твердо уверенные, что лондонский Сити всегда и во всем единодушно их поддержит, пресвитериане стали относиться ко всем своим противникам с легкомысленным пренебрежением, но теперь, ясно видя, каким образом и при каких обстоятельствах из их рук вырвали короля, они вдруг обнаружили, что все их прежние меры, служившие основой для всех их будущих планов, оказались тщетными. И если письмо главнокомандующего дало им слишком много оснований опасаться последующего развития событий, то вполне достоверные известия, поступившие примерно тогда же от многих офицеров и подтвержденные полученным лорд-мэром Лондона письмом, сообщавшим, что вся армия выступила в поход и будет в Лондоне к середине следующего дня, привели их в такое отчаяние, что они, казалось, совершенно потеряли голову. Тем не менее они постановили, что Палаты должны заседать весь следующий (воскресный) день; что м-р Маршалл должен прийти в Парламент и молиться за него; что Комитет безопасности должен заседать всю ночь и думать, что следует теперь делать; что на дорогах должны быть выставлены крепкие заслоны, а все лондонские милиционеры, под страхом смертной казни, должны явиться на службу. Все лавки закрылись, во всем городе и на лицах всех его жителей заметно было такое смятение, словно армия уже вступила в Лондон. Парламент послал письмо главнокомандующему, потребовав, чтобы ни одна часть армии не подходила к Лондону ближе двадцати миль, чтобы особа короля была передана прежним комиссарам, находившимся при Его Величестве в Холмби, а охрана его особы была поручена полковнику Росситеру и его полку. Главнокомандующий ответил, что армия успела подойти к Сент-Олбансу прежде, чем узнала о желании Палат, однако, повинуясь его приказаниям, он не станет продвигаться дальше, но хочет, чтобы армии немедленно выслали месячное жалованье. Последнее желание Парламент тотчас же исполнил, хотя на его требование о выдаче короля прежним комиссарам не поступило никакого ответа, кроме заверений в том, что для обеспечения безопасности Его Величества будут приняты все необходимые меры.
С этого времени Кромвель и Айртон стали появляться в Совете офицеров, чего прежде никогда не делали, а в спорах армии с Парламентом прибавилось резкости и дерзкого упрямства. Короля же в Ньюмаркете встретили крупные армейские части и офицеры высокого звания, а потому он был сразу же избавлен от необходимости подчиняться м-ру Джойсу, что стало для него большим облегчением. Теперь его окружали люди более тонкого воспитания, которые оказывали Его Величеству всяческое почтение и, как можно было подумать, во всем стремились ему угодить. Прежние запреты на посещение короля другими особами исчезли, и он каждый день мог видеть лица дорогих ему людей; а стоило королю выразить желание, чтобы к нему допустили для богослужения нескольких его капелланов, как просьба эта была исполнена; за названными им лицами (д-ром Шелдоном, д-ром Морли, д-ром Сандерсоном и д-ром Гаммондом) тотчас же послали, и те явились к королю, после чего свободно служили в положенные часы по своим обрядам, а всем желающим дозволялось при этом присутствовать — к несказанной радости Его Величества, который уже начал думать, что армия не настолько к нему враждебна, как утверждалось. Армия же направила ему обращение, полное самых пылких заверений в верноподданнических чувствах, в котором покорно просила дать согласие остаться с ней в продолжение некоторого времени, пока положение дел в королевстве не удастся изменить таким образом, чтобы оно совершенно удовлетворило его самого и позволило надежно обеспечить его безопасность, чего армия горячо желает добиться как можно скорее и именно с этой целью ежедневно шлет настоятельные требования Парламенту. Между тем король оставался на одном месте или переезжал в другое сообразно тому, стояла ли сама армия без движения или совершала марш; впрочем, где бы он ни находился, его размещали со всяческим удобством, а о его нуждах заботились точно так же, как это обыкновенно делалось в прежнее время при его путешествиях по стране; знатнейшие дворяне графств, через которые он следовал, могли каждый день свободно его посещать, на самых важных должностях при особе короля находились некоторые из его старинных преданных слуг; тем же, что всего сильнее склоняло его к вере в благие намерения армии, было поданное ею Парламенту обращение, в котором она потребовала принять меры к тому, чтобы права короля были установлены и обеспечены в соответствии с многочисленными заявлениями на сей счет, сделанными самими же Палатами в их прежних декларациях, а в обращении с приверженцами короля стало больше беспристрастности и великодушия и меньше суровости. Вдобавок многие отличные офицеры, верно служившие королю, находили любезный прием у офицеров армии и спокойно жили на ее квартирах, тогда как в любом другом месте это было бы для них совершенно невозможно, что поднимало репутацию армии в глазах всего королевства в такой же мере, в какой служило поводом для упреков в адрес Парламента.
Парламент же в это время снова воспрянул духом, видя, что армия больше к нему не приближается и не просто остановилась в Сент-Олбансе, но даже отступила еще дальше от Лондона; заключив отсюда, что прежнее наступление армии не по нраву ее главнокомандующему, Палаты со всей страстью и решительностью ополчились против тех офицеров, от которых, как им было известно, исходил почин в недавних действиях армии. В обращенных к королевству декларациях Палаты объявили, что желают с почетом возвратить короля Парламенту и всегда к этому стремились; что короля, вопреки воле самой армии, держат в ней на положении пленника; и что у них, Палат, есть веские основания беспокоиться за его безопасность. Армия же на это возразила, что Его Величество не является пленником и его не удерживают в войсках против воли, и призвала самого короля и всех его друзей, получивших возможность невозбранно его посещать, в свидетели того, что теперь, после своего приезда в армию, он пользуется большей свободой и к нему относятся с большим уважением, нежели тогда, когда он находился в Холмби или в иных местах и имел свиту из особ, приставленных к нему Парламентом. Лондонский Сити, взбешенный действиями армии и, по-видимому, всецело преданный Парламенту, не только изъявлял твердую, как тогда казалось, решимость поддерживать и защищать Парламент силами собственной милиции и вспомогательных полков, но и поручил ряду офицеров, служивших в свое время под началом графа Эссекса и уволенных из армии при создании армии Нового образца, в том числе Масси и Уоллеру, набирать новые части; и можно было рассчитывать, что туда с охотой завербуются многие из их прежних подчиненных, а также люди, воевавшие за короля и не имевшие ничего против этой новой службы. Более же всего страха внушала Палатам мысль, что армия в конце концов заключит прочный союз с королем и объединится с его партией, что казалось тогда возможным и о чем слишком любили хвастливо порассуждать многие неблагоразумные люди, желавшие подобного сближения; а потому Парламент направил к Его Величеству своих комиссаров с обращением, составленным в ином тоне, нежели последние его декларации. Пылко заверив короля в своих верноподданнических чувствах, Палаты заявили, что если с королем обращаются ныне совсем не так, как должно и как хотел бы он сам, то в этом нет их вины, ибо они всегда желали, чтобы король пользовался совершенной свободой и волен был поступать так, как находит нужным. Палаты надеялись побудить короля прямо заявить о своем желании вернуться в Лондон, а также выразить решительный протест против увоза его армией из Холмби; таким образом, рассчитывали они, королевская партия поймет свою ошибку и оставит всякие надежды добиться чего-то доброго от армии, и тогда они смогут обойтись с ней достаточно сурово.
Король между тем находился в крайнем недоумении и не знал, как ему теперь следует поступить. Он считал, что пресвитериане обошлись с ним чрезвычайно жестоко, и держался весьма низкого мнения о людях, заправлявших в этой партии, а потому совсем не желал отдаваться в их руки. С другой стороны, он отнюдь не был уверен в добрых намерениях армии, и хотя многим из его друзей позволяли к нему являться, они ясно видели, что продолжительное их пребывание при его особе никоим образом не приветствуется; и если офицеры и солдаты в большинстве своем обходились с ним любезно, то бдительности они выказывали по крайней мере ничуть не меньше, чем прежние его стражи, так что королю, если бы он этого захотел, было бы чрезвычайно трудно вырваться из их рук. В первый же день к нему явился Ферфакс и целовал у него руку, силясь, как только мог, выразить в словах свои лучшие чувства; заверения эти, впрочем, немного выиграли из-за его манеры говорить, от власти же его королю не было никакой пользы, ибо Ферфакс всецело подчинился влиянию Кромвеля. Последний, как и Айртон, находился тогда рядом с королем, но один из них не изъявил желания поцеловать у него руку, хотя в остальном оба вели себя с ним довольно учтиво. Король пускал в ход всю свою ловкость, чтобы добиться от них какого-то определенного обещания, но они держались так замкнуто и настороженно и были столь немногословны, что из сказанного ими ничего нельзя было понять; редкость же своих визитов к Его Величеству они оправдывали тем, что Парламент, коему они поклялись в безусловной верности, уже относится к ним с большим подозрением. Люди, которые посещали Его Величество, передавая ему советы других особ, не решавшихся являться к королю лично, довели до его сведения несколько мнений. Одни верили, что армия будет вести себя с королем честно; другие же не ждали от нее ничего хорошего (и, как показали дальнейшие ее действия, были правы), так что король здраво рассудил, что ему пока не следует ни отвергать с пренебрежением авансы со стороны Парламента, ни раздражать армию явным к ней недоверием или же думать о том, как бы ускользнуть из ее рук (что, впрочем, королю едва ли удалось бы сделать, даже если бы они имел тогда на примете иное, лучшее местопребывание). А потому король выразил желание, чтобы обе партии поскорее между собою договорились, и королевство таким образом могло бы насладиться миром и благополучием, в коих и он не остался бы без своей доли; и изъявил готовность молить Бога привести их к этому как можно раньше.
Известия о пребывании короля в армии, о полученной им возможности (коей он так долго был лишен) поклоняться Богу по обрядам своей церкви, о свободном посещении его особы некоторыми из самых близких ему слуг внушили всем, и в Англии, и за границей, известные надежды, да и сам король в письме к королеве выразился так, как если бы находил настоящее свое положение гораздо лучшим, чем было оно в шотландском лагере. Между тем сэр Джон Беркли провел после сдачи Эксетера предоставленные ему по условиям капитуляции полгода в Англии, где занимался устройством своих дел, а затем отбыл во Францию, где состоял при особе королевы в Париже. Едва там стало известно, что король находится в армии, как Беркли поспешил рассказать о многочисленных беседах, бывших у него во время переговоров о сдаче Эксетера с армейскими офицерами, коим он пытался втолковать, сколь нетвердо стоят они на ногах, ибо Парламент, как только они сделают свое дело, уволит их с позором и поношением, почти ничем не вознаградив за оказанные ими великие услуги, а значит, они правильно сделают, если вовремя позаботятся о надежном убежище, найти же его они смогут теперь лишь под защитой короля, их мужеством поставленного ныне в унизительное положение; но если они вознесут его на прежнюю высоту, то он будет всем обязан именно им, а его потомки и его партия, как и он сам, навсегда останутся им признательны, благодаря чему они достигнут такой степени богатства и славы, о какой только может мечтать человек. Всё это, утверждал Беркли, произвело такое впечатление на некоторых офицеров (названных им поименно), что, прощаясь с ним, они заявили, что никогда не забудут сказанного им и что уже теперь они всякий день замечают такие вещи, которые будут напоминать им о его словах. В общем, заключил Беркли, он предсказал тогда всё, что произошло впоследствии, и теперь совершенно уверен, что, окажись он среди этих офицеров, его встретят с радостью, а ему самому достанет влияния и авторитета, чтобы вполне их образумить и побудить к оказанию важных услуг королю; после чего изъявил готовность немедленно пуститься в путь. Королева во всем ему поверила; тем же, кто не поверил, очень хотелось, чтобы он сделал такую попытку. В итоге, получив от королевы рекомендательное письмо к королю (который плохо его знал, а поскольку вообще знал, имел против него известное предубеждение), Беркли покинул Париж и со всей поспешностью отправился в Англию.
Джон Ашбурнем, которого шотландцы вынудили оставить короля, после того, как Его Величество прибыл к ним в его сопровождении, уехал во Францию и находился теперь в Руане: явившись к королеве тотчас же по приезде в Париж, он понял, что Ее Величество будет совсем не против, если он поселится в каком-то другом месте, а потому удалился в Руан, где имел общение с многими особами, служившими ранее королю на самых высоких должностях. Узнав, где находится король, и что теперь он имеет больше свободы, чем прежде, Ашбурнем решил рискнуть и явиться к нему; сомневаться же в том, что его присутствие чрезвычайно обрадует короля, у него не было оснований; и хотя он и посланец из Парижа отправились в Англию не вместе и совершенно между собой не сносились, представляя по существу разные партии, имевшие не одинаковые цели, в армию они прибыли почти одновременно.
Первым делом Беркли обратился к младшим офицерам, немного ему знакомым со времен осады Эксетера; они сообщили о его приезде и о его просьбе своим начальникам, и те были очень рады его появлению. Старшие офицеры хорошо себе представляли характер Беркли, знали его главную слабость и потому рассчитывали, что сумеют им управлять с помощью лести и похвал; отлично понимая, что ожидать от подобного человека каких-либо глубоких и опасных замыслов, не следует, они позволили ему свободно посещать короля, хотя никаких прав или оснований претендовать на сколько-нибудь продолжительной присутствие при особе Его Величество Беркли не имел.
Ашбурнем с помощью своих друзей добился того, что его рекомендовали как Кромвелю, так и Айртону, которые знали, что он имеет большое влияние на короля и что Его Величество, получив возможность видеться с Ашбурнемом, останется весьма доволен и сочтет это свидетельством уважения к его особе с их стороны. Точно так же им было известно, что Ашбурнем является непримиримым врагом шотландцев и не питает ни малейших симпатий к прочим пресвитерианам; и что хотя он и не лишен известного умения ловко втираться в доверие к другим людям, однако глубоким и проницательным умом, способным постигать что-либо еще, кроме выболтанного кем-нибудь по неосторожности, не обладает, зато с великой охотой распространяется обо всем, что только приходит ему в голову. По этим причинам Ашбурнему, как и Беркли, они нисколько не возбраняли часто бывать у короля; явились же к нему оба эти джентльмена почти одновременно, в ту пору, когда армия сосредотачивалась в намерении (открыто еще не заявленном) идти на Лондон, а Его Величество по-прежнему находился с армией в тех местах, где было всего удобнее приступить к осуществлению этого замысла.
Его Величество радушно принял обоих, ведь один из них явился с рекомендацией от королевы и, желая придать своей особе еще больше веса, заверил Его Величество, что за ним, как за человеком, которому они готовы довериться, специально посылали офицеры армии; что они встретили его с распростертыми объятиями и не колеблясь разрешили посещать короля; другой же ни в каких рекомендациях не нуждался, ибо искреннее расположение короля само по себе гарантировало ему теплый прием. Итак, Его Величество выразил желание, чтобы Беркли и Ашбурнем, поддерживая связь между собой, вошли в сношения с теми из своих друзей, которые еще не считают целесообразным являться к нему, узнавали их мнения, старались, насколько возможно, выведать намерения обеих партий и сообщали ему все необходимое — дабы впоследствии, опираясь на эти и иные сведения, он мог бы вернее рассудить, как ему надлежит действовать. Эти двое (ведь они общались со всеми друзьями Его Величества, а с офицерами армии могли встречаться так часто, как только хотели) являлись главными агентами, чьими советами и сведениями по преимуществу и руководился король, хотя сами они редко беседовали с одними и теми же людьми и никогда — с теми офицерами, которые заявляли, что не доверяют своим товарищам настолько, чтобы откровенно высказывать им то, о чем готовы они говорить с Беркли либо с Ашбурнемом; а поскольку Беркли и Ашбурнем водили знакомство по большей части с разными людьми, то и полученные от них сведения и советы часто оказывались весьма несходными и скорее лишь сбивали Его Величество с толку, чем помогали в чем-либо разобраться.
Яростный спор между Парламентом и армией, в котором ни одну из сторон невозможно было убедить пойти на уступки другой и хоть в чем-то смягчить суровую свою непреклонность, внушил многим благоразумным людям в обоих лагерях мысль, что в конце концов обе стороны согласятся признать своим третейским судьей короля — чего ни армия, ни Парламент никогда не собирались делать. Парламенту мнилось, что его власть и авторитет, уже позволившие ему совершить столь великие дела и привести к повиновению все королевство, не могут быть сломлены его собственной армией, им же набранной и находящейся у него на содержании, воле которой к тому же никогда не захочет подчиняться народ. Нынешнее же могущество армии Парламент всецело объяснял пребыванием в ней короля, опасаясь, как бы честолюбия некоторых офицеров, а также их злобная ненависть к Парламенту не внушили этим людям желание — когда они поймут, что не способны достичь своих целей иным путем — заключить прочный союз с партией короля и встать на защиту ее интересов, после чего все кары за измену, мятеж и прочие преступления падут на головы самих же членов Парламента; а потому Палаты, пуская в ход все тайные и явные средства, пытались убедить короля прямо и открыто признать, что его удерживают в армии против воли — либо каким-то образом покинуть армию и явиться в Уайтхолл. Палаты нисколько не сомневались, что и в том и в другом случае им удастся расколоть армию (ведь они по-прежнему считали, что главнокомандующий им предан), постепенно ее образумить и заставить согласиться с увольнением из ее рядов всех, кто не понадобится для службы в Ирландии; после чего, имея в своих руках короля и зная, сколь ненавистны всем его сторонникам жестокие кары за делинквентство, они смогут, ублажив некоторых особ из числа высшей знати освобождением от соответствующих наказаний и иными льготами, установить систему правления, способную достойно вознаградить их за все дерзкие дела, которые они уже совершили, и все опасности, коим они себя подвергли.
С другой стороны, армия нисколько не страшилась силы и авторитета Парламента, который, как она ясно видела, так далеко зашел в своей беспринципности, что успел утратить большую часть народного уважения. Однако она всерьез опасалась, что Парламент может войти в союз с Сити и таким образом вернуть себе прежнее влияние в королевстве, а кроме того, задержав выплату жалованья солдатам, внести известный раскол в их ряды. Если же особа короля также окажется в руках Палат, а значит, и вся его партия перейдет на их сторону, то армии придется либо начинать свое дело сначала, либо соглашаться на мир с теми, кого она уже успела восстановить против себя не меньше, чем самого короля. Армия отлично понимала, что нынешними своими преимуществами она обязана пребыванию в ней короля, а также тому, что с его сторонниками обходятся с подчеркнутой любезностью и всячески заверяют их в лучших чувствах, а к Его Величеству допускают собственных капелланов и слуг. Умело используя подобные хитрости, армия в то же время осуждала и пресекала жестокие меры пресвитериан в комитетах графств и иных местах, где эти последние сурово обходились со всяким, кто стоял на стороне короля или недостаточно ревностно поддерживал их партию (ибо ссылки на нейтралитет в войне они не считали оправданием); и каждый раз, когда армия находила нужным выступить с громкой декларацией против Парламента или возмутиться деспотическим обращением с ней самой, она непременно вставляла в свои воззвания такие пассажи, которые можно было истолковать как свидетельства ее беспристрастного и сочувственного отношения к партии короля. Так, она жаловалась на обиды и оскорбления, которые наносит ей Парламент, не желая соблюдать условия капитуляции королевских крепостей и поступая с их бывшими защитниками с чрезмерной суровостью, противной как прямому смыслу соответствующих статей, так и самой справедливости, — от чего терпят ущерб честь и доброе имя армии и чему она желала бы положить конец. Наблюдая это, многие всерьез надеялись, что их избавят от необходимости выплачивать композиции, и тешили себя иными иллюзиями, приятными им самим и угодными в тот момент армии, которая знала, что легко разрушит все эти химеры, как только они перестанут служить ее интересам.
Еще в Холмби король обратился к Палате пэров с просьбой позволить его детям приехать к нему и пожить с ним некоторое время. С момента сдачи Оксфорда, когда герцог Йорк попал в руки Палатам, ибо они решительно отказали ему в праве отправиться туда, куда велит король (чего требовали и на чем настаивали, сколько могли, находившиеся в Оксфорде члены Совета) и назначили собственный комитет, коему поручено было со всяческим почтением встретить герцога и препроводить его в Лондон — с момента сдачи Оксфорда, говорю я, герцог Йорк находился под надзором графа Нортумберленда, а с ним — герцог Глостер и принцесса Елизавета, которых король в свое время оставил на попечении графини Дорсет, но после ее кончины Палаты, дабы наверняка удержать их в своей власти, сочли себя вправе поручить заботу о них леди де Вер, престарелой даме, которая была у них в большой милости, но отнюдь не домогалась подобной чести, хотя на содержание детей Парламент отпустил значительную сумму. Теперь же всех троих отняли у леди де Вер и поселили у графа Нортумберленда, который принял их так, как того требовали их происхождение и его долг, но не мог предоставить им большей свободы, чем дозволяли полученные им от Парламента инструкции; удовлетворить же просьбу короля Палаты категорически отказались. Узнав об этом от Его Величества, Ферфакс тотчас же написал Парламенту, что король очень хочет увидеться и побыть со своими детьми, и если Парламент не может дать согласие на продолжительное их пребывание с отцом, то пусть они хотя бы пообедают с ним. Он также сообщил, что король, сопровождающий армию в ее передвижениях и находящийся только там, где угодно армии, в такой-то день будет обедать в Мейденхеде. Там и встретили короля его дети, к несказанной радости и восторгу Его Величества, а поскольку королю предстояло затем поселиться и провести известное время в Кавершеме (поместье лорда Крейвена, находившемся неподалеку от Ридинга), то его детям также дозволили туда отправиться и остаться с отцом на два дня, что явилось для короля величайшим из всех возможных утешений, причину коего он усмотрел в любезности главнокомандующего и добром расположении армии, которые тронули его тем сильнее, что прежние его просьбы и предложения, если только дух пресвитерианства имел возможность в них отказать, неизменно отвергались.
В Палате общин — а именно на этой сцене совершались теперь все действия, вызывавшие неудовольствие или ярость армии (ибо в Палате пэров заседало ничтожное число членов, и после смерти графа Эссекса среди них не осталось иных влиятельных особ, кроме лиц, преданных армии или способных при случае послужить ее орудиями) — всеми делами заправляли Голлис, Степлтон, Льюис и Глинн, хорошо известные и весьма популярные с самого начала мятежа, а также Уоллер, Масси и Браун, которые занимали прежде высокие посты в армии, успели в разное время оказать немалые услуги Парламенту, а ныне пользовались безграничной любовью Сити. Всё это были люди даровитые, влиятельные и бесстрашные, которые не только искренне возмущались отвратительными замыслами армии, для них вполне очевидными, а также тем обстоятельством, что она уже превратилась в покорное орудие, служившее целям Кромвеля, но и находились в открытой личной вражде с самыми деятельными и могущественными ее начальниками. Однажды, к примеру, Голлис, после жарких споров в Палате и грубых выражений, сорвавшихся с языка у Айртона, попросил того выйти с ним из здания Палаты, а затем объявил, что намерен тотчас же переправиться на другой берег и драться с ним. Когда же Айртон ответил, что совесть не позволит ему участвовать в дуэли, взбешенный Голлис потянул его за нос и сказал, что совесть, раз уж она запрещает ему давать сатисфакцию, должна по крайней мере удерживать его от вызывающего поведения. Публичное оскорбление, нанесенное третьему лицу в армии, притом самому злобному, коварному и мстительному из всей этой клики, привело всю партию индепендентов в такую ярость, что она твердо решила тем или иным образом избавиться от Голлиса, который обладал таким влиянием в Палате и такой славой за ее пределами, что способен был если не совершенно расстроить ее замыслы, то, во всяком случае, воспрепятствовать скорому их осуществлению.
Индепенденты прибегли к средству, которое тем самым людям, против коих они решили пустить его в ход ныне, позволило когда-то добиться всех своих целей. На Совете офицеров они составили, в довольно неопределенных выражениях, обвинение в государственной измене, направленное против м-ра Голлиса, упомянутых выше лиц и еще нескольких человек — всего против одиннадцати членов Палаты общин. Двенадцать офицеров подали его в Палату, а несколько дней спустя, видя, что те же члены по-прежнему бранят и сурово обличают их действия, главнокомандующий и офицеры сообщили в письме к Палате, что они намерены назначить сведущих лиц, которые, выступая от имени армии и всего королевства, докажут обоснованность предъявленных одиннадцати членам обвинений; и что они требуют немедленно лишить на время обвиненных членов права заседать в Палате, поскольку-де совершенно немыслимо, чтобы те самые особы, которые нанесли армии столько оскорблений и обид, могли теперь быть судьями своих собственных действий. Такого удара со стороны армии Палата общин совершенно не ожидала, и хотя дерзость эта привела ее в невыразимое смятение и тревогу, коммонеры с твердостью ответили, что не желают и не могут исключить тех членов, которые не сказали и не сделали в Палате ничего предосудительного, — пока не будут представлены ясные доказательства их вины. Офицеры, однако, заявили, что сумеют доказать их виновность в таких проступках, которые сделают вполне оправданным их временное исключение из Палаты. А потому они вынуждены требовать и настаивать, чтобы обвиненные члены были временно лишены права заседать в Палате; без этого, твердили они, армия не сможет считать себя удовлетворенной. И хотя Парламент казался непреклонным, сами обвиненные члены, лучше других знавшие нрав армии, сочли более безопасным удалиться и, воздержавшись на время от посещения Палаты, попытаться умерить пыл разгоревшегося спора.
После столь очевидного упадка духа в Палате армия, казалось, стала вести себя гораздо спокойнее; она решила продолжить свое дело, используя теперь иные орудия, дабы не производить впечатления силы, слишком настойчиво и откровенно преследующей собственные интересы. Сити, на влияние и авторитет коего всецело полагался Парламент, сохранял, как можно было подумать, безусловную преданность пресвитерианству; Совет олдерменов и Общинный совет состояли из людей того же духа; лондонская милиция находилась под началом комиссаров, тщательно и ревностно подобранных из числа сторонников той же партии, ибо всех, кто держался иных взглядов, сняли с этих должностей около того времени, когда шотландцы выдали короля
Парламенту — и когда армии очень хотелось внушить пресвитерианам самодовольную уверенность в том, что вся власть в королевстве находится теперь в их руках, и что они в силах установить такой образ правления, какой сами захотят. Те же, кто принадлежал к иным религиозным партиям, лишившись прежних постов, жили теперь, как люди, попавшие в опалу и всеми пренебрегаемые, которые, казалось, еще могли надеяться, что государство из милости и снисхождения дозволит им отправлять богослужение по собственным обрядам, но уже не имели никаких оснований уповать или рассчитывать на то, что их вновь допустят к какому-либо участию в правлении.
Всё это верно, и, однако, Кромвель и Айртон отлично знали, что по-прежнему могут рассчитывать на лондонское простонародье, которое непременно выступит, как только для этого, по их разумению, наступит удобный момент; и что многие олдермены и состоятельные граждане держатся смирно и, как можно подумать, ни в чем не возражают и не противятся пресвитерианам только потому, что следуют их, Кромвеля и Айртона, указаниям, оставаясь в готовности откликнуться на их призыв. Теперь же, когда обнаружилось, что главные вожди этой партии, заправлявшие прежде в Парламенте, подверглись судебному преследованию со стороны армии и воздерживаются от посещения Палаты, к Парламенту стали являться толпы самой низкой и грубой черни с разного рода петициями, касавшимися как религии, так и гражданского правления, и Парламент, возмущенный и встревоженный их буйными выходками, принял ордонанс, объявлявший, что собирать подписи под петициями и склонять к их подписанию незаконно. Но ордонанс этот возбудил такое негодование всех партий, что уже через два дня Парламенту пришлось его отменить, предоставив каждому пользоваться его естественным правом. Пока в Сити и в Парламенте продолжались эти беспорядки, комиссары, посланные в армию для переговоров с офицерами, возвратились, ничего не добившись, зато привезя с собой прямую и твердую резолюцию армии, требовавшей от Парламента опубликовать Декларацию против приглашения в страну иноземных войск (ибо армия опасалась нового союза с шотландцами — или скорее хотела внушить подобные опасения народу). Кроме того, армия требовала, чтобы жалованье выплачивалось ей регулярно, а все особы, получавшие деньги на эти нужды, отчитались в их употреблении; чтобы начальство над лондонской милицией было передано в руки благонамеренных людей, командовавших ею ранее; чтобы все лица, заключенные в тюрьму за мнимые правонарушения по приказу Парламента или его комитетов, были выпущены на свободу и, если суд признает их невиновными, получили достойную компенсацию. Здесь армия назвала поименно Джона Лилберна, Овертона и других анабаптистов и фанатиков, коих Парламент заключил под стражу за то, что под видом молитвенных собраний они устраивали мятежные сходбища и совершили немало других дерзких деяний против существующей власти. Узнав об этих требованиях, Парламент разгневался еще сильнее и, в пространных выражениях осудив наглость и высокомерие армии, постановил, что уступки ее домогательствам в этих пунктах противоречили бы чести и интересам Палат и уничтожили бы их привилегии; но когда еще одна буйная толпа петиционеров потребовала примерно того же, Парламент изъявил готовность пойти ей навстречу и согласился, чтобы начальство над милицией было поручено угодным армии особам. В начале мая, вскоре после того, как короля привезли в Холмби, парламентский ордонанс, приятый с согласия и по желанию Сити, передал командование ополчением особому комитету, состоявшему по большей части из сторонников пресвитерианской партии (люди иных взглядов, как уже говорилось выше, лишились своих постов, но, казалось, не испытывали неудовольствия из-за этой опалы). Теперь же, в июле, когда после Декларации армии и по ее требованию, поддержанному горластыми петиционерами, Парламент, даже не спросив, как того требовал обычай, мнения Общинного совета, аннулировал собственный ордонанс, потрясенный Совет заявил, что если деспотическая воля армии смогла заставить Парламент отменить такой акт, как Ордонанс о милиции, то у граждан Сити есть все основания опасаться, как бы Парламент не аннулировал ордонансы, касающиеся обеспечения денежных займов или распродажи епископских и церковных земель, или любые другие акты, гарантирующие имущественные права подданных. А потому Совет велел составить от имени Сити петицию, каковую должны были подать два шерифа и еще несколько назначенных Советом для этой цели особ. Но прежде них к Парламенту явились тысячи лондонских учеников и других молодых людей с собственными петициями, в коих заявлялось, что начальство над милицией есть неотъемлемое право граждан Сити, принадлежащее им в силу нескольких хартий, утвержденных Парламентом; что ради его защиты они рисковали своими жизнями с не меньшей смелостью и готовностью, чем армия, в потому они требуют, чтобы парламентский ордонанс от 4 мая, принятый с их согласия, оставался нерушимым. Вначале они подали свою петицию в Палату пэров, которые немедленно отменили последний, июльский, ордонанс на сей счет, подтвердили прежний, майский, и направили его общинам, а те не осмелились не дать на него согласия: ученики вели себя чрезвычайно дерзко, не позволяли коммонерам запереть дверь, а некоторые даже ворвались в Палату. Таким образом, ордонанс, принятый по требованию армии, был отменен, майский же ордонанс утвержден заново, после чего Парламент тотчас же объявил перерыв в своих заседаниях до пятницы: члены его желали получить несколько свободных дней, чтобы обдумать, как им теперь следует действовать и как они могли бы предотвратить подобного рода буйства и насилия в будущем. Армия быстро узнала об этих поразительных событиях, и ее главнокомандующий написал из Бедфорда весьма резкое письмо, в котором напомнил, как любезно исполнила армия желание Палат и отступила от Лондона, в предположении, что Парламенту достанет собственной власти, чтобы уберечь себя от любых грубостей и насилий со стороны народа, чего, как это стало теперь очевидно, он не сумел сделать, ибо в прошлый понедельник явившаяся из Сити буйная толпа, подстрекаемая некоторыми членами Общинного совета и другими облеченными властью гражданами, учинила беспримерное нарушение парламентских привилегий, совершив тем самым ужасное и чудовищное деяние, которое, если за ним не последует, в назидание всем остальным, суровая кара, неизбежно приведет страну к полной анархии. Армия считает, продолжал Ферфакс, что именно на нее падет ответственность перед королевством, если это неслыханное бесчинство, столь вопиющим образом ставящее под угрозу умиротворение Англии и оказание помощи Ирландии, не будет тщательно расследовано, а виновных в нем не постигнет скорое и справедливое возмездие. В пятницу, когда закончился перерыв в работе Парламента, собрались едва ли не все, кто вообще являлся тогда на его заседания (в Палату общин пришло свыше 140 членов); проведя некоторое время в ожидании собственного спикера, коммонеры вдруг узнали, что рано утром он выехал из Лондона, после чего обратили внимание, что с ними нет также сэра Генри Вена и еще нескольких членов, обыкновенно его поддерживавших. Палата пэров также обнаружила, что ее спикера графа Манчестера, графа Нортумберленда и еще некоторых членов нет на месте, однако большинство лордов оставались в Палате, полные негодования против отсутствующих, которые, как все заключили, отправились в армию. Тогда обе Палаты выбрали себе новых спикеров, те согласились принять должность, после чего общины сразу же постановили, что одиннадцать обвиненных армией членов, не участвовавших в заседаниях Палаты, должны немедленно вернуться и занять свои места. Особым ордонансом Палаты приказали Комитету безопасности действовать сообща с милицией Сити и предоставили ему полномочия набирать солдат для Парламента; казалось, все были исполнены твердой решимости осуществить задуманное, и ни единый человек, ни в Палатах, ни в Сити, ни о чем другом даже не помышлял. Известия об этих событиях привели армию в крайнее возбуждение; главнокомандующий тотчас же послал сильный кавалерийский отряд в Виндзор, а сам выступил к Аксбриджу, назначив через два дня общий сбор армии на Ханслоу-Хите, куда в указанный им срок явились двадцать тысяч пехоты и кавалерии, с артиллерийским парком и прочим снаряжением, необходимым для столь многочисленной армии. По назначении смотра войскам на Ханслоу-Хите короля немедленно перевели в Гемптон-Корт, надлежащим образом подготовленный к приему его особы. Какое-то время Палаты, казалось, сохраняли бодрый и решительный дух, а в Сити слышны были речи о том, что следует набирать войска, защищаться и не допускать армию к Лондону. Но когда стало известно о дне общеармейского смотра, враги пресвитериан, еще недавно слишком слабые в обеих Палатах, чтобы добиться собственных целей или помешать своим противникам, и потому бессильно наблюдавшие, как принимаются неугодные им акты, теперь, когда их союзник — армия — была так близко, вновь воспрянули духом и заговорили очень громко, убеждая остальных подумать, пока еще не поздно, о том, как бы им примириться с армией, сопротивление которой невозможно. Лондонским же Сити с каждым днем все сильнее овладевали ужас, смятение и нерешительность; один предлагал одно, другой — нечто противоположное, как это и бывает с людьми, совершенно потерявшими голову от страха. Когда же армия собралась на смотр на Ханслоу-Хите, к ней (после тайной встречи со старшими офицерами) явились оба спикера, со своими булавами и в сопровождении других членов Палат. Они пожаловались на то, что недавние беспорядки отняли у них свободу заседаний в Вестминстере и поставили под угрозу их жизнь, после чего прямо обратились к армии за покровительством и защитой.
Случившееся показалось еще одним актом Промысла Божьего, способным очистить армию от любых упреков и обвинений и оправдать все ее прежние действия как якобы имевшие единственной своей целью спасение Парламента и королевства. Ведь если бы речь шла, предположим, о сэре Генри Вене или каких-то других недовольных особах, известных всем как индепенденты, религиозные фанатики и приверженцы армии, которые, не в силах более противиться мудрости Парламента, покинули бы его и бежали к своим друзьям, в надежде найти у них защиту от правосудия, то это вовсе не послужило бы к их доброй славе, точно так же как и репутация армии ничего бы не выиграла от союза с ними — между тем ни один из спикеров никогда не считался человеком, сколько-нибудь расположенным в пользу армии. Лентал, по мнению большинства, не желал зла королю и не был чужд симпатий к церкви; граф же Манчестер, спикер Палаты пэров, испытывал самое сильное, какое только можно себе представить, предубеждение против Кромвеля и в свое время даже обвинял его в неповиновении Парламенту; со своей стороны, Кромвель ни к кому не питал большей ненависти, чем к Манчестеру, и был бы не прочь его убить. Граф Манчестер и граф Уорвик являлись столпами пресвитерианской партии; именно они, вместе с графом Нортумберлендом, еще несколькими лордами и некоторыми коммонерами, неизменно осуждали все действия армии — и то, что теперь эти двое, присоединившись к сэру Генри Вену, просили армию о защите, притом вполне официальным образом, как если бы за ними стоял весь Парламент, а их самих изгнали и заставили покинуть Парламент граждане Сити, казалось чем-то немыслимым и невероятным всем свидетелям этого события. И ему до сих пор не нашли иного объяснения, кроме твердой решимости названных лиц обеспечить собственные интересы в том соглашении, которое, как они тогда полагали, высшие офицеры армии должны были вот-вот заключить с королем. Ведь то, что они и в мыслях не имели отдавать всю власть армии, не чувствовали ни малейшего расположения к офицерам и не питали к ним доверия, с полной очевидностью явствовало из их предшествующих и последующих действий; и если бы Парламенту удалось тогда сохранить единство, то, учитывая безусловную преданность Сити Палатам, весьма вероятно, что армия, из опасения встретить решительный и роковой для нее отпор, не рискнула бы прибегнуть к силе, и стороны при посредничестве короля пришли бы к какому-нибудь разумному компромиссу. Но из-за этого раскола Парламент лишился всякого авторитета и репутации, которые теперь всецело перешли к армии, и хотя быстро выяснилось, что число покинувших Палаты членов невелико по сравнению с числом оставшихся, которые с прежней энергией выступали против армии, а Сити, казалось, бы, как и раньше, полон решимости привести себя в оборонительное положение и всерьез готовился защищаться (все его укрепления находились в отличном состоянии и могли бы доставить армии немало хлопот, если бы только граждане Сити твердо и последовательно осуществляли свои планы, от которых они, по-видимому, вовсе не отказывались) — однако это внутреннее несогласие в Парламенте до такой степени потрясло и смутило всех обвиненных членов, обладавших достаточными способностями и авторитетом, чтобы повести за собой противников армии, что они предпочли прекратить борьбу: некоторые скрылись, выжидая удобного момента для примирения; другие отправились на континент (один из них, Степлтон, скончался, едва сойдя на берег в Кале, где его тело даже отказались хоронить, вообразив, что умер он от чумы); прочие долго оставались за границей, и хотя по прошествии немалого времени они возвратились в Англию, их в ту пору больше не допускали к высоким постам и вообще к какому-либо участию в государственных делах, почему эти люди и удалились в свои поместья и жили там весьма уединенно.
Старшие офицеры армии встретили обоих спикеров и прибывших с ними членов словно ангелов небесных, посланных ради их блага — оказали им все мыслимые почести, изъявили готовность беспрекословно им повиноваться как английскому Парламенту и пообещали, что либо восстановят их во всей полноте прежней власти, либо сами погибнут при этой попытке. Офицеры убедительно просили своего главнокомандующего разместить гостей со всяческим удобством, приставили к ним, радея об их безопасности, охрану и заверили, что не посмеют принять какого-либо решения без их согласия; гости же, добившиеся таких успехов во всех прежних своих предприятиях, оказались слишком скромными людьми, и им даже в голову не приходило, что теперь они могут поступать неправильно. Не теряя времени, принялись за осуществление своего замысла восстановить Парламент в Вестминстере, но, обнаружив, что прочие члены продолжают там заседать с соблюдением всех законных форм, а Сити отнюдь не падает духом, они приостановили свой марш и затем вели себя смирно, рассчитывая, видимо, прийти к какому-то соглашению с другой стороной, для чего каждый день направляли послания лорд-мэру, олдерменам и Общинному совету (на заседавших в Вестминстере они совершенно не обращали внимания). Армию же они расквартировали близ Брентфорда, Ханслоу, Твиттенема и соседних деревень, нисколько при этом не препятствуя регулярному подвозу провианта в Лондон и не совершая ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие или раздражение в Сити; и, следует признать, в армии в армии поддерживалась тогда столь превосходная дисциплина, что никто не мог пожаловаться на причиненный солдатами ущерб или на какое-либо оскорбление словом или действием с их стороны. Тем не менее, в эти спокойные дни вожди армии послали полковника Рейнсборо с бригадой кавалерии и пехоты и при пушках, в Гемптон-Корт, велев ему занять Саутворк, а также укрепления, прикрывавшие с этой стороны Лондонский мост, Он выполнил приказ без лишнего шума и настолько удачно, что после ночного марша овладел без малейшего сопротивления не только Саутворком, но и всеми фортами и укреплениями, долженствовавшими служить защитой для этого предместья: сидевшие в них солдаты дружески пожали руки солдатам, явившимся извне, и отказались повиноваться собственным командирам, так что Сити, где даже не догадывались, что армия затевает нечто подобное, наутро обнаружил, что эти подступы к Лондону находятся в полной власти неприятеля — чьи атаки Общинный совет ожидал и готовился отражать с другой стороны, будучи уверен, что Саутворк защищен надежнее, чем любые из городских ворот.
Это событие сразило граждан Сити наповал, положив конец всем прежним планам обороны и заставив их думать совершенно о другом — как бы теперь умиротворить тех, кого они уже успели так сильно оскорбить и рассердить, и как уберечь город от грабежа и ярости разгневанной армии. Всегдашние ее сторонники, которые еще недавно сидели, запершись в своих домах, и не решались, из страха перед народом, ходить по улицам, теперь смело появлялись среди своих сограждан и участвовали в их совещаниях, где доказывали, что король и армия обо всем договорились, что обе Палаты теперь заодно с армией, а следовательно, сопротивляться армии значило бы ныне выступать против короля и Парламента, приводя их в не меньшую ярость, чем армию. Под влиянием столь самоуверенных речей и хитрых внушений со стороны тех, с кем еще три дня назад граждане Сити не стали бы разговаривать и чьи слова не приняли бы тогда всерьез — или скорее под действием овладевших ими самими смятения и замешательства, Общинный совет направил к главнокомандующему депутацию из шести олдерменов и шести коммонеров, которые с горечью пожаловались на то, что Сити, никогда и ни в чем не противившийся Парламенту, находится теперь на подозрении, и попросили главнокомандующего воздержаться от любых действий, способных подать повод к новой войне. Но главнокомандующий, не обратив особого внимания на это послание и еще меньше уважив посланников, продолжал медленно продвигаться к Сити. Тогда члены Совета направили ему смиренное послание, в котором говорилось, что поскольку причиной, побудившей главнокомандующего так близко подступить к Лондону, является, как они понимают, желание восстановить и утвердить членов Парламента (лордов и коммонеров) в их праве и привилегии безопасно заседать в своих Палатах (чему Сити готов всеми силами споспешествовать), то они всепокорнейше его просят соблаговолить послать такой охранный отряд из пехоты и кавалерии, какой он сочтет достаточным для подобной цели; что все укрепления и проходы в них будут открыты для этих войск; и что сами они исполнят любой приказ, который его превосходительству угодно будет отдать. Единственное, чем ответил на это Ферфакс, было требование немедленно сдать ему все укрепления к западу от Сити (прочие фортификации, как было сказано выше, уже находились в руках Рейнсборо и других офицеров). Получив это послание, Общинный совет, заседавший без перерыва день и ночь, поспешил заверить главнокомандующего, что покорно подчинится его распоряжению; и что отныне он полагается на его честное слово как на единственную (после Всемогущего Господа) гарантию своей защиты и безопасности. А потому Общинный совет приказал своей милиции забрать с собой все пушки и немедленно оставить линию укреплений и форты, а главнокомандующий назначил для них охрану из собственных войск. В Гайд-парке Ферфакса встретили мэр и олдермены; почтительно поздравив главнокомандующего с прибытием в Лондон, они смиренно просили их простить, если, из самых лучших побуждений и в искреннем стремлении к миру, они сделали что-нибудь не так; после чего, в знак преданности и глубокого уважения, мэр от имени Сити поднес главнокомандующему большую золотую чашу, но сохранявший угрюмый вид Ферфакс отказался ее принять и без особых церемоний распрощался с ними.
Сам же Ферфакс находился рядом с обоими спикерами; он лично препроводил их и бывших с ними членов в Палаты, где заседали в тот момент остальные лорды и коммонеры; и как только туда вошли эти, как их еще недавно называли, «беглецы» и «бунтовщики», прежние спикеры заняли свои места и приступили к исполнению своих обязанностей, как будто никуда не удалялись. Первым же делом они призвали к себе главнокомандующего, после чего каждый спикер, от имени своей Палаты, в пространных выражениях изъявил ему признательность за великие его благодеяния и поблагодарил за то, что он предоставил защиту их особам и отстоял привилегии Парламента. Затем Палаты постановили, что отъезд их членов в армию, их пребывание там и меры самой армии правильны и законны; а некоторое время спустя приняли еще одно постановление — о том, что все, сделанное в Палатах после их ухода, противно парламентским привилегиям, незаконно, недействительно и не имеет силы. После этого Парламент объявил перерыв в своих заседаниях до следующего дня, не призвав к ответу и не наказав тех своих членов, которые не уезжали в армию.
На другой день вся армия — пехота, кавалерия и артиллерия — прошла через Сити (который по просьбе Парламента обязался быстро собрать сто тысяч фунтов для уплаты ей жалованья), и сделала это в самом строгом порядке, не причинив никому ни малейшего вреда и никого не оскорбив ни единым грубым словом, чем снискала себе репутацию превосходно дисциплинированного войска, солдаты и офицеры которого отличаются изумительной выдержкой и благонравием. Так армия проследовала через Лондонский мост в Саутворк и на отведенные ей квартиры; часть полков была расквартирована в Вестминстере, на Стренде и в Холборне, якобы для охраны Парламента, на самом же деле — чтобы присматривать за Сити. Ферфакс устроил свою главную квартиру в Челси, прочие же войска расположились между Гемптон-Кортом и Лондоном, чтобы не спускать глаз с короля; Совет офицеров и агитаторы беспрерывно заседали в Фулеме и Патни, изыскивая средства к тому, чтобы сделать невозможным установление в королевстве иной формы правления, кроме угодной им самим.
Пока армия, Парламент и Сити были всецело поглощены этими делами, королю жилось в Гемптон-Корте гораздо лучше, чем в недавнее время; старшие офицеры обходились к ним куда почтительнее, чем раньше; сам Кромвель являлся к нему чаще и имел с ним более продолжительные беседы, к тому же он теперь откровеннее говорил с м-ром Ашбурнемом и уже не казался таким мрачным. Короля свободно посещали люди всякого звания, некогда ему служившие, и он общался с ними без помех. В Гемптон-Корт толпами стекались граждане Сити, как это они обыкновенно делали в прежние времена, когда король, проведя несколько месяцев в путешествии по стране, наконец возвращался в Лондон. Более же всего Его Величество был доволен тем, что к нему теперь являлись его дети, свидания с которыми доставляли королю невыразимую радость. С того времени, как король обосновался в Гемптон-Корте, все они жили в Сионе, усадьбе графа Нортумберленда, и король мог видеться с ними, когда хотел, так что порой он приглашал их к себе в Гемптон-Корт, а иной раз сам отправлялся к ним в Сион, что стало для него великим утешением.
В этих беседах, словно предузнав все, что случится с ним впоследствии (хотя в ту пору Его Величество, разумеется, не мог предвидеть ничего подобного), король всячески старался растолковать своим детям, как им нужно будет себя вести, если его постигнет самое худшее из того, что только способна устроить или пожелать крайняя злоба его врагов; и что прежде всего они должны любить и почитать своего брата, принца Уэльского, и хранить ему непоколебимую верность. Герцогу Йорку шел тогда четырнадцатый год, и он уже был способен понять все, что считал нужным сообщить ему король, и воспринять любые его наставления. Его Величество сказал сыну, что полагает себя ныне находящимся в руках и во власти армии, Палаты же в силах сделать ему добро или причинить зло лишь постольку, поскольку это им велит или позволит армия; что за все время своего пребывания в армии он так и не смог понять, чего ему следует ожидать от офицеров, коим она беспрекословно подчиняется, однако при всех своих сомнениях и опасениях он надеется на лучшее. По этим причинам король дал сыну следующие указания и распоряжения: если в настроении армии обнаружится перемена и его, короля, лишат нынешней возможности видеться с детьми или же перестанут дозволять его друзьям посещать его столь же свободно, как они делают это теперь, то отсюда герцог Йоркский должен будет сделать вывод, что вскоре с ним, королем, станут обращаться еще хуже, и что недалек тот час, когда его отец окажется в заключении; а потому герцогу, как только он заметит подобные изменения, нужно будет задуматься о том, каким образом он мог бы вырваться из их рук и бежать на континент. Местом для жительства, советовал король сыну, ему следует избрать Голландию, где его, короля, сестра встретит его со всей сердечностью, а ее муж принц Оранский будет рад его приезду, хотя, возможно, Генеральные Штаты и не позволят принцу обнаружить свои чувства так, как того хотел бы он сам. Король выразил желание, чтобы принц всегда помнил, что события могут принять именно такой оборот, и часто говорил с ним о тех обстоятельствах, которыми они будут сопровождаться, и о тех мерах предосторожности, которых они потребуют.
Принцесса Елизавета была младше герцога Йорка лишь на год или два. Она имела превосходные способности, отличалась большой наблюдательностью и не по годам острым умом, как это замечал король по ее рассказам о вещах и людях, с которыми ей приходилось встречаться. Его Величество объяснил дочери, что, если его постигнет самое худшее, она ни в коем случае не должна позволить выдать себя замуж иначе, как с разрешения и одобрения королевы, ее матери, и принца, ее брата; он велел ей оказывать им обоим неизменное почтение и повиновение, подчиняясь королеве во всем, кроме дел религиозных, относительно которых он приказал дочери, под угрозой лишить ее своего благословения, никогда не слушаться матери и не соглашаться с ней, но пребывать твердо в той вере, в которой ее воспитали и наставили, какие бы невзгоды и страдания ни постигли несчастную церковь в годину жестоких гонений.
Герцог Глостер, не достигший в ту пору и семи лет, был, казалось, совершенно не способен запомнить те советы и предписания, которые на самом деле, как обнаружилось впоследствии, глубоко запечатлелись в его памяти. Король дал сыну все необходимые советы в вопросах религии, наказал, невзирая на любые уговоры или угрозы, не изменять той церкви, в чьей вере, как он надеется, герцог будет надлежащим образом наставлен, и велел помнить, что надежным ручательством ее чистоты и непорочности ему должны служить свидетельство и авторитет отца. Затем Его Величество объяснил герцогу, что его малолетство и нежный возраст способны внушить некоторым людям намерение и твердую надежду превратить его в орудие и инструмент своих коварных замыслов; и что, лишив жизни его отца, они, для удобнейшего достижения собственных целей, могут возвести на престол его самого, а затем, пока возраст не позволяет ему судить и действовать самостоятельно, устранить многие преграды на своем пути, объединиться, укрепить свою власть и в конце концов убить и его тоже. А потому король, под угрозой лишить его своего благословения, приказал герцогу никогда не забывать отцовского наставления на сей счет, не соглашаться и не позволять, чтобы его сделали королем, пока жив хоть один из его братьев, в каком бы уголке мира они ни находились; он велел герцогу Глостеру помнить, что наследовать его отцу должен, по законам божеским и человеческим, его брат, принц Уэльский, если же это окажется невозможным, то право престолонаследия перейдет к герцогу Йорку, а значит, он должен сделать все, чтобы им самим не воспользовались, дабы помешать или воспрепятствовать любому из его братьев в осуществлении их прав, что в конце концов обернулось бы и его собственной гибелью. Эти наставления король с величайшей серьезностью и настойчивостью повторял каждый раз, когда мог видеть сына, и тот запомнил их так твердо, что уже никогда не забывал. Много лет спустя, когда ему самому пришлось покинуть Англию, он рассказал мне эту историю во всех подробностях и с таким душевным волнением, что было видно, как глубоко усвоил он отцовские уроки, частью коих он как нельзя более вовремя воспользовался впоследствии, когда его пытались, и весьма энергично, склонить к измене своей церкви и к переходу, ради собственного возвышения, в католичество.
Таким образом и с такого рода мыслями употреблял король предоставленную ему меру свободы, пытаясь одновременно и хорошенько обдумать средства, к которым мог бы он прибегнуть в том случае, если события примут совсем скверный оборот, и склонить в свою пользу любезным обхождением старших офицеров, дабы улучшить нынешнее свое положение, тем более что офицеры и все вожди их партии считали, что с их стороны было бы всего разумнее и далее тешить короля подобными надеждами, предоставляя ему большую, чем прежде, свободу и с нарочитой учтивостью трактуя всех его приверженцев, чьи наивные упования, добрые отзывы и благоприятные свидетельства приносили им, как они убеждались, немало пользы как в Сити, так и в стране.
В это время лорд Кейпл (мы оставили его на Джерси), услыхав о раздорах между Парламентом и армией, оставил на острове обоих своих друзей и отправился в Париж к принцу, дабы получить согласие Его Высочества на свою поездку в Англию, каковое согласие принц дал весьма охотно, прекрасно зная, что Кейпл при всякой удобной возможности постарается оказать добрые услуги его отцу-королю. Затем Кейпл направился в Зеландию: друзья посоветовали ему оставаться в тех краях, пока они не выхлопочут для него пропуск, что они и сделали с легкостью, как только он туда прибыл, и Кейпл таким образом получил право свободно жить в своем деревенском поместье, где его горячо любили; впрочем, недобрых чувств он не вызывал нигде. Воспользовавшись тем, что теперь все могли беспрепятственно посещать короля, Кейпл явился в Гемптон-Корт к Его Величеству и представил ему подробный отчет обо всем, что происходило на Джерси до отъезда оттуда принца, о причинах, побудивших членов Совета остаться на острове, и о многих других вещах, о которых Его Величество не был прежде надлежащим образом осведомлен, так что теперь недоброжелатели канцлера Казначейства лишились всякой возможности ему навредить. Из Гемптон-Корта же король собственной рукою написал канцлеру на Джерси весьма милостивое и любезное письмо. В нем король выразил твердую надежду на заключение с армией и Парламентом такого договора, который позволит ему вскорости вновь призвать к себе канцлера и некоторых его друзей. Король также благодарил канцлера за предпринятый им труд и сообщал, что в ближайшее время тот получит от него кое-какие нужные для его работы материалы. И действительно, уже вскоре он послал канцлеру свои собственные записки (или же записи, которые велись по его приказу и были им внимательно прочитаны и исправлены), с изложением всего, что случилось с того времени, как канцлер Казначейства оставил Его Величество в Оксфорде и отбыл на запад, для службы при особе принца, и до того самого дня, когда король покинул Оксфорд и отправился к шотландцам; и, как уже говорилось выше, в изложении важнейших событий 1644 и 1645 годов мы строго следовали этим записям. Король поделился с лордом Кейплом всеми своими надеждами и опасениями, сообщил о щедрых предложениях, вновь сделанных ему шотландцами, выразил мнение, что уже вскоре между двумя государствами неизбежно начнется война, в которой шотландцы твердо рассчитывают на дружную поддержку всех английских пресвитериан, и изъявил желание, чтобы при подобных обстоятельствах его партия также взялась за оружие, иначе он не сможет ожидать для себя большой пользы от успеха шотландцев. А потому король приказал Кейплу, когда соответствующие условия будут налицо, собирать его сторонников для борьбы — что тот пообещал исполнить надлежащим образом, а впоследствии в точности сдержал слово, не остановившись перед жертвой собственной жизнью. Затем король поручил Кейплу написать канцлеру Казначейства, что как только королева или принц потребуют, чтобы тот явился к ним, он должен будет немедленно подчиниться их воле; сам же король написал королеве, что едва наступит подходящее время для участия принца в каких-либо важных делах, ей нужно будет непременно вызвать канцлера Казначейства, дабы тот находился при особе Его Высочества. Тогда же, в предвидении могущих произойти в будущем событий, были заранее обдуманы и многие другие меры, впоследствии приведенные в исполнение.
Маркиз Ормонд, по особому приказу и распоряжению короля, находившегося тогда с шотландцами в Ньюкасле, сдал Дублин Парламенту. Случилось это после того, как ирландцы, самым бесчестным образом нарушив мир с королем и подступив со всей своей армией к Дублину, осадили город, и доведенному до последней крайности Ормонду не оставалось ничего другого, как капитулировать — сделав прежде выбор между ними и Парламентом. Узнав об этом, король решил, что город следует сдать Парламенту, что Ормонд и сделал, выговорив благоприятные условия для всех, кто сражался на стороне Его Величества. Сам же маркиз уехал в Англию и из Лондона явился в Гемптон-Корт к королю, и тот встретил его необыкновенно любезно и тепло, как человека, служившего ему с величайшим рвением и преданностью, подтверждением коих были единогласные, как ни о ком другом, свидетельства всех честных людей. Ормонд реже других обращался с какими-либо просьбами к Парламенту и армии, полагаясь на подписанные им с Парламентом статьи, согласно которым он получил право провести много месяцев в Англии, а затем — если за этот срок он не уплатит Парламенту композицию, чего маркиз никогда не собирался делать — удалиться на континент. И хотя маркиз отлично знал, как много подозрительных глаз за ним наблюдает, он часто являлся засвидетельствовать свое почтение королю, и тот с большим удовольствием с ним беседовал, убеждаясь, что Ормонд полон твердой решимости участвовать в любом смелом предприятии, способном послужить его делу — которое ни сам король, ни большинство его сторонников еще не считали тогда безнадежным. Впрочем, никто не был так щедр на заверения в своей преданности и готовности пойти на любой риск, как шотландские комиссары, которые с момента выдачи ими короля Парламенту жили в Лондоне, вели себя с обычной своей самонадеянностью, громко жаловались на дерзкий захват особы Его Величества армией и, пылко обещая, что вся их нация, как один человек, поддержит любое выступление в защиту его интересов, пытались расположить к себе всех, кого считали тогда самыми стойкими и непоколебимыми приверженцами короны. Теперь же, когда король обосновался в Гемптон-Корте, шотландские комиссары, посещая его, держались столь самоуверенно, словно уже увезли его к себе в Эдинбург; это казалось тем более странным и наводило на мысль, что ведут они себя так неспроста, еще и по той причине, что сами эти люди, как всякому было известно, вызывали глубокую ненависть и у высших офицеров армии, и у тех, кто заправлял тогда в Парламенте. Тогда-то и был заложен фундамент Ингейджмента, договора между королем и шотландскими пресвитерианами, который стороны попытались привести в исполнение в следующем году и о котором сами шотландцы сообщили маркизу Ормонду, лорду Кейплу и еще нескольким верным людям, внушив им, однако, что условия договора не предусматривают ничего другого, кроме восстановления Его Величества во всех его правах и полномочиях.
Когда армия подавила таким образом всякое сопротивление и достигла видимого согласия с Парламентом, а дух непокорности в Сити был, казалось, сломлен и совершенно укрощен, ее обращение с королем стало менее почтительным. Старшие офицеры редко являлись в Гемптон-Корт, без прежней любезности вели себя с Ашбурнемом и Беркли, с которыми им теперь вдруг стало недосуг беседовать; когда же время для разговоров все же находилось, офицеры задавали каверзные вопросы, а сами отделывались ничего не значащими ответами. Агитаторы и офицерский совет направили королю предложения, столь же гибельные для церкви и разрушительные для монаршей власти, как и сделанные ранее Парламентом, а в некоторых отношениях еще более невыгодные и позорные для короля, заявив при этом, что если Его Величество их примет, то они обратятся к Парламенту и сделают все возможное, чтобы убедить Палаты с ними согласиться. Но Его Величество их отверг с более чем обычным негодованием и даже прямо обвинил офицеров в том, что они его обманули и, ловко внушив всему свету, будто они намерены восстановить его власть на лучших условиях, чем те, которые готов принять Парламент, добились таким образом всех своих целей. Армия сочла себя оскорбленной резким возмущением короля и заговорила с ним другим языком, нежели в предшествовавшие несколько месяцев; а те офицеры, которые воевали за короля, а затем нашли убежище и любезный прием в расположении армии, были вынуждены оставить ее квартиры. Особы, прежде относившиеся к ним доброжелательно, теперь избегали общения с ними; секвестрирование поместий кавалеров, на время приостановленное, возобновилось с невиданной ранее строгостью; у людей, объявленных делинквентами, вымогали чрезвычайно высокие суммы композиций и при отказе платить полностью конфисковывали имущество, а их самих обрекали на жизнь посреди оскорблений и без всяких гарантий личной безопасности. Впрочем, всё это ставили в вину пресвитерианскому духу, господствовавшему в Парламенте и противному настроениям армии, и следует согласиться, что хотя Парламент и был обуздан настолько, что больше не смел порицать действия армии или жаловаться на то, что она вмешивается в решение вопроса о будущей форме правления, однако своими собственными актами и мерами Парламент, как и прежде, со всеусердием пытался ввести в стране пресвитерианский церковный строй. Всюду принуждали к принятию Ковенанта, анабаптистов и прочих сектантов, расплодившихся в великом множестве, сурово порицали, наказывали, бросали в тюрьмы, что было совсем не по нраву армии, видевшей во всем этом посягательство на свободу совести, отсутствие каковой, утверждали офицеры, явилось причиной нынешних раздоров не в меньшей степени, чем любой другой повод для недовольства.
< В 1647 году, когда Парламент начал визитацию Оксфордского университета, должность его канцлера согласился принять граф Пемброк. Он дал клятву защищать права и привилегии университета, но по крайней недалекости своего ума и по жалкой угодливости нрава сделался послушным орудием в руках парламентской комиссии, которая, при участии Брента, Принна и пресвитерианских священников, вознамерилась ревизовать университет, дабы привести его внутренние порядки и, как она выражалась, ложные учения, в полное соответствие с Ковенантом. Однако университетская конвокация, к вечной славе ее членов, приняла Декларацию против Ковенанта и столь неопровержимо доказала его незаконность и порочность, что даже Собрание богословов, заседавшее тогда в Вестминстере, не посмело ей возразить. Единственным же ответом комиссаров на эту Декларацию - которая навсегда останется памятником учености, мужества и верности, выказанных Оксфордским университетом в борьбе с жестокой тиранией, - стало изгнание непокорных, иначе говоря, едва ли не всех глав и членов колледжей, и замена их угодными Парламенту людьми из числа пресвитериан.
Можно было с основанием опасаться, что столь варварское опустошение истребит ученость, благочестие и верность, коими всегда славился Оксфордский университет, превратив его в рассадник невежества, кощунства, атеизма и мятежа. Но, по изумительному благословению Божьему, богатая и благодатная почва Оксфорда превозмогла гибельные сорняки и не позволила отравленным семенам, столь усердно в нее бросаемым, дать порочные всходы; так что когда Богу было угодно возвести на престол Карла Второго, монарх нашел университет как и прежде преизобилующим истинным знанием и преисполненным верноподданнического духа, что стало живым свидетельством милости и мудрости Господа, неизменно заботящегося о том, чтобы церковь его не одолели врата адовы - каковые никогда не распахивались шире и с большей злобой, нежели в то время. >
Эти повсеместные суровые меры разрушили все надежды короля и положили конец тишине и покою, которыми он одно время наслаждался; придумать же какое-либо средство к спасению король был бессилен. Зависимость от армии его тяготила, но он не представлял себе, как от нее избавиться и к кому он мог бы обратиться за помощью. Офицеры из приставленной к его особе охраны, которые еще недавно вели себя вежливо и почтительно с ним самим и чрезвычайно любезно обходились с его приверженцами, имевшими обыкновение являться к Его Величеству, стали теперь выражать недовольство столь частыми визитами и грубо обращаться с многими из тех, кто посещал короля. Они не позволяли гостям входить в королевские покои или, что еще хуже, бесцеремонно их оттуда выпроваживали; когда же король, видя, что происходит, досадовал на их действия, офицеров это нисколько не смущало, и они отвечали ему без прежней почтительности. Вдобавок они грубо оскорбляли шотландских комиссаров и не разрешали им говорить с королем, что вызвало протест со стороны Парламента, который хотя и устранил это препятствие, однако не заставил офицеров ни принести комиссарам извинения за прежние обиды, ни вести себя с ними сколько-нибудь любезнее. Другие же офицеры, которые желали восстановления власти короля армией (рассчитывая получить за это в награду высокие чины) и находились в самых тесных сношениях с Ашбурнемом и Беркли, раз за разом предупреждали их, что Кромвель и Айртон решили больше не доверять королю и ничего не предпринимать для его реставрации, а поскольку именно этим двоим подчинялись в армии все остальные, то, настойчиво советовали офицеры, необходимо срочно найти способ вырвать короля из их рук. Одним из лучших офицеров армии был Гентингдон, служивший в собственном кавалерийском полку Кромвеля. Последний полагался на него во всех важных делах больше, чем на любого другого человека, употреблял его в своих сношениях с королем и именно через него сообщал Его Величеству такие вещи (а Гентигдону Кромвель говорил гораздо больше, чем Ашбурнему), которые внушали королю более всего уверенности. Сам майор верил в искренность Кромвеля, король же, полагаясь на свидетельства людей, которые, как он твердо знал, вовсе не желали ввести его в заблуждение (и свидетельства вполне заслуженные), держался высокого мнения о честности майора. И вот, заметив, что Кромвель стал говорить о короле с большей, чем прежде, холодностью, Гентингдон в весьма резких выражениях обвинил его в обмане и в том, что его самого Кромвель использовал как орудие с целью одурачить короля. И хотя Кромвель попытался его убедить, что все будет хорошо, Гентингдон сообщил Его Величеству обо всем, что успел заметить, и прямо объявил королю, что Кромвель — это злодей, который, если ему не помешать, непременно его, короля, погубит. Вскоре после этого Гентингдон вышел в отставку и больше никогда не служил в армии. Между тем сам Кромвель горько жаловался Ашбурнему, что на короля-де совершенно невозможно положиться; что Его Величество не любит армию, не доверяет ей и с подозрением относится ко всем офицерам; что он интригует с Парламентом и, желая разжечь новую смуту, ведет переговоры с пресвитерианами Сити; что он заключил соглашение с шотландскими комиссарами, дабы еще раз ввергнуть страну в кровопролитие — а потому он, Кромвель снимет с себя всякую ответственность, если, паче чаяния, случится что-то дурное. Именно это соглашение, помимо старой вражды к шотландцам, и стало причиной оскорблений, на которые жаловались комиссары; о том же, каковы были его условия, и что из всего этого вышло, будет сказано в надлежащем месте.
В это время в армии возникла новая партия, приверженцы коей то ли сами себя назвали, то ли согласились именоваться левеллерами. Эти особы вели дерзкие и самоуверенные речи против короля, Парламента и высших офицеров армии, выражали ко всем лордам такую же злобную ненависть, как и к королю, и заявляли, что любые различия между человеческими состояниями следует уничтожить, установив во всем королевстве полное равенство, как в правах, так и в имуществах. Был ли этот дух вызван обычным колдовством Кромвеля, дабы послужить достижению какой-то из его тогдашних целей, или вырос сам собою среди плевел, в изобилии посеянных смутой, сказать трудно; известно лишь, что в конце концов он действительно доставил Кромвелю немало хлопот, однако в самом начале Кромвель воспользовался им для того, чтобы, под предлогом подобного рода вольных речей, которые любили вести иные из караульных солдат, удвоить приставленную к особе короля охрану и ограничить доступ к нему других лиц, прежде являвшихся к королю свободно и в большом числе — и всё этот под видом заботы о его безопасности и о предотвращении каких-либо насильственных посягательств на его жизнь, которых офицеры якобы всерьез опасались и о которых думали с ужасом. В то же время они не препятствовали Его Величеству совершать прогулки верхом на свежем воздухе или предаваться, по своему желанию, любым другим занятиям; ни в чем не ограничивали тех, кто служил королю в его опочивальне, и никак не стесняли его капелланов в отправлении обрядов; хотя в обращении со всеми этими особами теперь стало меньше любезности; караульные, которые несли службу всего ближе к особе короля, держались без прежней почтительности и производили больше, чем раньше, шума, притом в самые неподходящие часы. Их начальнику полковнику Уолли, человеку грубому и неотесанному, приходилось насиловать собственную природу, когда он пытался вести себя учтиво и благовоспитанно. Каждый день король получал письма или короткие записки, тайно ему передаваемые и безымянные. В них короля предупреждали о коварных замыслах устроить покушение на его жизнь, порой советовали бежать из Гемптон-Корта и тайно отправиться в Сити, где он будет в безопасности, а в некоторых письмах даже прямо указывали дом такого-то ольдермена. Во всем этом король видел хитрые уловки с целью завлечь его в ловушку и поставить в положение, из которого ему трудно будет выбраться; однако многие из тех, кто являлся к Его Величеству, передавали точно такие же советы от лиц, чья искренность, чем бы ни руководились они в своих предостережениях, сомнений не вызывала.
Король пребывал в крайнем замешательстве, равно обескураженный тем, о чем догадывался и что замечал сам, и тем, что слышал от других людей, однако решить, как следует воспользоваться тем и другим, было чрезвычайно трудно, ведь он действительно полагал, что злоба его врагов достигла предела и они на самом деле замышляют его убить, но совершенно не представлял себе, каким образом можно было бы этому помешать. Попытка к бегству, если это последнее не удалось бы устроить с прямо-таки сверхъестественной предусмотрительностью, дала бы его врагам удобную возможность убить его якобы по неведению, возложив затем вину за случившееся на него самого; но даже если бы король сумел избежать встречи с охраной и незаметно для нее выбраться из Гемптон-Корта, то куда бы он потом направился? И где вообще могли бы его принять и защитить? Надежда на Сити казалась королю неразумной: его граждан слишком недавно привели к покорности, чтобы они успели снова обрести мужество, необходимое для столь рискованного дела; к тому же теперь армия держала в своих руках Сити гораздо тверже, нежели в тот момент, когда он пал духом и капитулировал перед ней. Есть причины думать, что король решил удалиться на континент (сделать это было бы нетрудно), но с кем именно обсуждал он способы осуществления подобного замысла, не удалось установить до сих пор; люди же, прямо прикосновенные к бегству короля из Гемтон-Корта, утверждали, что о такого рода намерении или решении им тогда ничего не было известно. Так или иначе, но утром 11 ноября (накануне вечером, сославшись на недомогание, король отправился почивать раньше обычного) вошедшие в его комнату люди обнаружили, что его там нет и что ночью он не спал в своей постели. На столе были найдены три письма, писанных его рукою, одно из них — к Парламенту, другое — к главнокомандующему; и в нем король сообщал, что причиной, побудившей его покинуть Гемптон-Корт, было опасение, что некие злодеи умышляют его убить, почему он и удалился отсюда, с намерением скрываться до тех пор, пока Парламент не сделает ему такие предложения, которые он мог бы принять, после чего он явится открыто и с готовностью даст согласие на все, что послужит миру и счастью королевства. Также были обнаружены следы лошадиных копыт у калитки парка, в который имелся выход из покоев короля. И действительно, именно таким путем король и покинул Гемптон-Корт, распорядившись приготовить к назначенному часу лошадей и велев сэру Джону Беркли, Ашбурнему и Леггу (двое последних были его постельничими) сопровождать его. По-видимому, только Ашбурнем знал, что им теперь предстоит, двое других просто получили приказ находиться при особе короля. Отъехав достаточно далеко, чтобы не опасаться встречи с охраной и с расквартированными близ Гемптон-Корта кавалеристами, они пустились на юго-запад, направляясь к той части Гемпшира, которая примыкает к Новому Лесу. Когда же они остановились недалеко от берега моря, а отсутствовавший некоторое время Ашбурнем возвратился без каких-либо известий о корабле, король показался сильно расстроенным. Обманутый в своих ожиданиях, он почел теперь за лучшее, оставляя в стороне большие дороги, направиться в Тиджфилд, великолепную усадьбу графа Саутгемптона. Сам граф был тогда в отсутствии, и в усадьбе жила его мать, пожилая леди, с небольшим семейством, что делало Тиджфилд еще более удобным убежищем. Прибыв в усадьбу, король спешился и изъявил желание поговорить с хозяйкой, которой открылся без малейших колебаний, отлично зная, что благородство и твердость духа ставят эту даму выше любого рода искушений. В ее усадьбе король немного отдохнул, после чего стал совещаться со своими слугами о том, что ему следует предпринять далее, ведь корабля на месте не оказалось, рассчитывать же на то, что они долго останутся здесь не обнаруженными, не было никаких оснований.
В ходе этого обсуждения и был упомянут (как утверждают — Ашбурнемом) остров Уайт, в качестве такого места, где Его Величество мог бы безопасно находиться до тех пор, пока не сочтет нужным сообщить о своем местопребывании Парламенту. Комендантом на острове был полковник Гаммонд, один из самых близких к Кромвелю офицеров, по его совету женившийся на дочери Джона Гемпдена, память коего он благоговейно почитал, — и, однако, вследствие какой-то роковой ошибки именно Гаммонда сочли человеком достаточно честным и благородным, чтобы доверить ему особу короля. К нему и были посланы Ашбурнем и Беркли, с приказом прежде всего прочего взять с коменданта твердое обещание, что он не выдаст Его Величество, даже если Парламент или армия этого потребуют, но — если сам окажется не в состоянии его защитить — предоставит королю полную свободу действовать по своему усмотрению; буде же Гаммонд не пожелает дать такого обещания, Ашбурнему и Беркли надлежит немедленно возвратиться, не открывая коменданту местопребывания Его Величества. С таким поручением они переправились через залив на остров Уайт, король же в это время отдыхал в Тиджфилде. На следующий день они отыскали полковника Гаммонда, с которым уже были знакомы: он имел с ними беседы в расположении армии в ту пору, когда с королем там обходились довольно учтиво (а сами Ашбурнем и Беркли встречали чрезвычайно любезное обращение со стороны большинства офицеров, полагавших себя вполне достойными будущих милостей двора в виде высоких чинов и званий). Они сообщили Гаммонду, что король покинул армию, отчего полковник, по-видимому, ничего об этом не знавший, пришел в крайнее изумление. Король, продолжали Ашбурнем и Беркли, знает его как джентльмена и родственника д-ра Гаммонда (коему полковник приходился племянником) и держится о нем столь высокого мнения, что готов доверить ему свою особу и хотел бы написать отсюда к Парламенту, при условии, что комендант пообещает, если послание короля не возымеет того действия, на которое он рассчитывает, позволить ему отправиться туда, куда сам король найдет нужным, и не выдавать его Парламенту или армии, пусть даже они этого потребуют. Полковник ответил, что он готов, насколько это будет в его силах, оказать Его Величеству все почести и услуги, и если королю угодно будет сюда явиться, он встретит и примет его так любезно, как только сможет; однако сам он — лишь младший офицер, обязанный повиноваться своим начальникам во всем, что они найдут нужным ему приказать; после чего, заметив, что его слова не понравились собеседникам, Гаммонд спросил, где находится король. Единственным ответом Ашбурнема и Беркли на этот вопрос было обещание передать ответ полковника Его Величеству и, если он удовлетворит короля, вновь приехать на остров. Тогда Гаммонд предложил, чтобы м-р Ашбурнем остался с ним, а его спутник отправился к королю один, однако м-р Ашбурнем отказался это сделать.
Спор продолжался еще некоторое время, но когда Гаммонд в пространных выражениях заверил их в своей готовности оказать Его Величеству любые услуги, они согласились, чтобы он ехал вместе с ними. Ашбурнем пообещал доставить его туда, где находится король, Гаммонд велел нескольким слугам или солдатам следовать за ним, после чего все они вместе отправились в Тиджфилд. В комнату к королю поднялся Ашбурнем, прочие остались ждать внизу. Когда же Ашбурнем рассказал обо всем королю и сообщил, что Гаммонд уже в усадьбе, Его Величество пришел в крайнее волнение и с гневом воскликнул: «Ты погубил меня, Джек!» Ашбурнем в смятении разрыдался, после чего изъявил готовность убить Гаммонда, однако Его Величество на это не согласился. После некоторых колебаний и размышлений король приказал впустить Гаммонда и попытался добиться от него того самого обещания, которое ему уже предлагали дать Ашбурнем и Беркли, на что Гаммонд дал прежний ответ, сопроводив его, однако, многословными заверениями в своей готовности сделать для Его Величества все, что будет в его силах. Король пришел к выводу, что у него нет теперь никакой возможности уйти от Гаммонда, ведь тот, как старший воинский начальник в этих краях, мог призвать себе в помощь кого угодно, а потому отправился с ним на остров Уайт и был поселен в Карисбрук-касле, где поначалу ему оказывали все мыслимые знаки почтения и уважения.
< Впоследствии не обнаружилось никаких оснований полагать, будто к этому злосчастному путешествию Его Величество подтолкнули предательские козни лиц, пользовавшихся его доверием, и сам король никогда не высказывал ни малейших подозрений на сей счет. И, однако, обстоятельства бегства короля из Гемптон-Корта, столь плохо задуманного и бестолково осуществленного - в самом деле, корабль для отплытия на континент (если таков был первоначальный план, что вовсе не очевидно) отсутствовал, убежищем был почему-то избран остров Уайт, коменданта Гаммонда, без разрешения короля и вопреки его прямому приказу, привезли в Тиджфилд - склонили многих к мысли, что либо здесь имела место измена, либо те особы, которым доверился тогда король, сами были одурачены его врагами. Впрочем, Легга, имевшего твердую репутацию человека честного и беззаветно преданного своему господину, никогда ни в чем не обвиняли; в конце концов, он лишь в точности исполнял чужие приказы, и хотя умом и проницательностью Легг превосходил Ашбурнема и Беркли, чрезмерная скромность не позволяла ему подавать собственные советы. Беркли был крайне честолюбив и тщеславен, имел о себе чрезвычайно высокое мнение и не любил общаться с теми, кто этого мнения не разделял. Его, однако, никогда не подозревали в вероломстве, а сам Беркли потрудился довести до всеобщего сведения, что о плане бегства из Гемптон-Корта он ничего заранее не знал, ибо в тот момент, когда ему велели сесть на лошадь и следовать за Его Величеством, он не имел представления о том, что король намерен делать дальше. Еще одно обстоятельство (о котором сообщил Гаммонд) даже делает Беркли честь: когда комендант предложил Ашбурнему остаться с ним на острове, пока его спутник отправится к королю в Тиджфилд, и Ашбурнем подобное предложение отклонил, Беркли изъявил готовность это сделать. Таким образом, все упреки, связанные с этой историей, неизбежно падают на Ашбурнема -как на человека, который пользовался величайшей симпатией и абсолютным доверием Его Величества, имел громадное влияние на все его планы и, следовательно, должен был знать, какими именно мотивами руководствовался тогда король.
То, что корабль для короля (если его действительно собирались найти) не был подготовлен, как и то, что короля, вопреки его собственным прямым инструкциям, передали в руки Гаммонда, суть ошибки совершенно непростительные. Иные утверждали, что Ашбурнем выбрал остров Уайт еще до оставления королем Гемптон-Корта, а лорд Лангдейл часто рассказывал, как однажды, находясь в комнате Ашбурнема в отсутствие хозяина, он имел любопытство взглянуть на какую-то бумагу, лежавшую на столе, а в ней было написано, что королю следует покинуть армию, где ему угрожает опасность, и что лучшим для него убежищем был бы остров Уайт, комендант коего полковник Гаммонд - человек честный. Случилось это за несколько дней до оставления королем Гемптон-Корта; примерно тогда же из расположения армии на остров Уайт, не имея к тому каких-либо видимых причин, прибыл и Гаммонд. Все это казалось тем более странным, что Ашбурнема - человека, непосредственно причастного к бегству короля, - никто впоследствии на сей счет не допрашивал; он продолжал общаться с теми самыми офицерами, которые его обманули, а после злодейского убийства Его Величества уплатил Парламенту композицию (за это его особенно осуждали), притом, как говорят, довольно умеренную, и много лет подряд преспокойно жил в Англии, никем не тревожимый.
С другой стороны, Ашбурнем сохранил доброе имя в глазах виднейших сторонников короля, в Англии он остался по причине женитьбы, принесшей ему огромное состояние (предварительно испросив у Его Величества дозволение не покидать страну), и не раз посылал королю значительные суммы. Впоследствии Кромвель заключил его в Тауэр, где он и находился до смерти протектора, а король до конца дней сохранил твердое убеждение в честности Ашбурнема. Когда же в Англию возвратился король Карл Второй, самые уважаемые особы, в том числе маркиз Гертфорд и граф Саутгемптон, засвидетельствовали его преданность монарху. Тем не менее прежние толки возобновились, а майор Гентингдон заявил, что м-р Ашбурнем еще до оставления королем Гемптон-Корта намеревался увезти его на остров Уайт. Многие из тех, кто не сомневался в верности Ашбурнема, полагали, что Кромвель и Айртон не подкупили, а попросту обманули его, коварно внушив ему, что король должен поскорее вырваться из рук армии и предать себя в руки Гаммонда.
Вскоре по прибытии короля на Уайт сэр Джон Беркли уехал во Францию, где и находился при особе герцога Йорка вплоть до возвращения в Англию короля Карла Второго; после чего оба, и Ашбурнем, и Беркли, выступили с оправданием своих тогдашних действий, причем каждый попытался отчасти переложить на другого ответственность за печальный исход дела, а их друзья шли в подобных обвинениях еще дальше. Поэтому все ожидали, что они обрушатся с жестокими упреками друг на друга или же попросят короля провести тщательное расследование, дабы установить, кто был истинным виновником случившегося. Однако ни того ни другого они не сделали, а просто перестали между собою общаться; король же, удовлетворившись тем, что изменнического умысла в этом деле не было, не почел за нужное входить в строгий разбор совершенных ими ошибок.
Оба представили письменные апологии своих действий и познакомили с ними тех из друзей, чье мнение было им особенно дорого. Рассказы Ашбурнема и Беркли содержат в себе несущественные расхождения в описании отдельных обстоятельств, однако ни один из них не пытался заронить хотя бы малейшее сомнение в честности другого, а главное - не давал объяснения того, что же именно побудило короля покинуть Гемптон-Корт. Я читал эти апологии, много беседовал с их авторами и должен заявить, что их преданность королю для меня совершенно очевидна. И Ашбурнем, и Беркли были люди упрямые,твердо убежденные в своем умственном превосходстве над другими, и в то же время - нерешительные, подверженные посторонним влияниям и крайне легковерные. У каждого из них, когда они прибыли в армию, был собственный круг общения. Ашбурнем, по-видимому, полагался главным образом на Кромвеля и Айртона, а те, хотя и обходились с ним чрезвычайно любезно, уверяли его, что им, дабы не возбуждать подозрений Парламента, будет разумнее, избегая бесед с глазу на глаз, поддерживать сношения через третьих лиц. Одним из таковых был сэр Эдуард, служивший в армии короля с самого начала войны и женатый на сестре Айртона - человек благонамеренный, но совершенно неспособный разгадать коварные замыслы своего деверя.
Беркли же не встретил со стороны Кромвеля и Айртона тех знаков уважения, на которые рассчитывал, и, объяснив это их недалекостью, обратился к другим людям, занимавшим не столь видное положение, но, как казалось самому Беркли, более влиятельным в солдатской среде: д-ру Стензу (сей доктор медицины стал генерал-квартирмейстером армии) и главе разведки армии Уотсону. Оба они были известными фанатиками, врагами пресвитериан и членами Военного совета, а кроме того, пользовались доверием Кромвеля, по указанию коего и принялись усердно обхаживать Беркли, превознося до небес его ум и полководческий талант, чем без труда расположили к себе тщеславного сэра Джона. Они рассказывали ему о заседаниях офицерского совета, и полученные от них сведения часто противоречили сообщениям Ашбурнема; по-видимому, именно Стенз и Уотсон первыми стали внушать королю (через посредство Беркли), что ему не следует ждать от Кромвеля никаких услуг и что на его жизнь готовится покушение.
Я не думаю, что Беркли было известно, какие дальнейшие планы имел король, готовясь бежать из Гемптон-Корта; и, сказать по правде, я не уверен, что сам король, садясь на лошадь,твердо знал, что он будет делать теперь. Некоторые полагают, что он хотел направиться в Сити, другим кажется, что целью его был остров Джерси (почему король и спросил Ашбурнема: «А где же корабль?»), достоверно одно - искать убежища на острове Уайт король никогда не думал. И мне представляется, что Ашбурнем - который еще не оставил надежд на офицеров,так как считал, что перемена к худшему в отношении армии к королю вызвана злобой агитаторов и левеллеров - мог иметь в виду Уайт с самого начала, то есть с того момента, когда король счел необходимым бежать из расположения армии; рассеять же его страхи было очень трудно, ведь в ту пору со стороны Его Величества и в самом деле было гораздо естественнее опасаться убийства, нежели того, что его враги совершили впоследствии. Далее, Ашбурнем питал столь глубокое отвращение к шотландцам, что не ждал ничего доброго и от их собратьев, пресвитериан Сити, и всячески отговаривал короля от мысли искать убежища у этих последних (к чему многие склоняли Его Величество); а его ненависть к шотландцам и пресвитерианам, всем хорошо известная, была одной из причин любезного обхождения с ним армейской верхушки. Офицеры часто жаловались Ашбурнему на овладевший солдатами левеллерский дух, который, твердили они, представляет ныне опасность для короля, а в будущем может обернуться серьезной угрозой для них самих; и внушали ему, что побороть этот дух, пока король находится в армии, им не под силу, но если Его Величество окажется в каком-то другом месте, то они быстро приведут солдат к повиновению. Не исключено, что в одной из подобных бесед кто-то из офицеров упомянул остров Уайт как надежное убежище, а полковника Гаммонда - как человека честного и благонамеренного, а запись этого разговора, сделанная Ашбурнемом, и попалась на глаза лорду Лангдейлу. Однако сам Ашбурнем неизменно утверждал, что такой бумаги никогда не видел и что он не имел в виду остров Уайт в тот момент, когда король покидал Гемптон-Корт; последующие же события его жизни не позволяют нам усомниться в его преданности королю. А потому весьма вероятно, что Кромвель, который ненавидел Ашбурнема, несколько лет спустя посадил его в Тауэр и замышлял убить, желал уничтожить его репутацию, внушив всем мысль, будто Ашбурнем по собственному почину и без ведома своего господина привез его на Уайт - ведь такой поступок, пусть даже совершенный с самыми благими намерениями, выглядел бы в глазах англичан как чудовищное преступление. >
Внезапный и неожиданный отъезд короля из Гемптон-Корта произвел сильнейшее впечатление на умы, и теперь каждый строил догадки о дальнейших действиях Его Величества, исходя при этом из своих собственных желаний. Пресвитериане воображали, что король укрылся в Сити (неосновательно полагая, что сделать это ему было бы нетрудно) и выжидает подходящего момента, чтобы, воспользовавшись новым разрывом между Парламентом и армией, а также бесконечными раздорами в самой армии, выступить открыто. Кавалеры надеялись, что он удалился на континент, где будет спокойно ждать таких перемен в Англии, которые сделают возможным его скорое возвращение. Армия же сильно опасалась подобного шага с его стороны, как самого худшего, что только могло случиться с точки зрения ее собственных целей и интересов.
Парламент, а вернее, та его часть, которая поддерживала армию, была чрезвычайно напугана предположением, что король находится в Сити и намерен таиться там до тех пор, пока не будет подготовлен некий заговор и все его приверженцы не соберутся в Лондоне, чтобы принять в нем участие. А потому, узнав об отъезде короля из Гемптон-Корта, обе Палаты немедленно приняли ордонанс, в котором объявили, что всякого, кто осмелится предоставить королю приют и убежище в собственном доме, не сообщив и дав знать о том Парламенту, ожидают конфискация имущества и смертная казнь — чем, несомненно, привели всех граждан Сити в такой ужас, что если бы король действительно скрывался среди них, то его бы очень быстро нашли и выдали Парламенту. Палаты велели устроить обыски в домах некоторых видных пресвитериан (словно были уверены, что король находится у кого-то из них); и спешно послали во все порты королевства приказы об их закрытии и о запрете кому-либо садиться на судно и покидать Англию, чтобы король, даже изменив внешность, не смог ускользнуть из страны. Также была издана прокламация о высылке из Лондона и из любого места, находящегося в пределах двадцати миль от него, всех, кто когда-либо поднимал оружие за короля; таких людей усердно искали, тех же, кого удавалось найти, брали под стражу и бросали в тюрьмы, где они подвергались самому жестокому и суровому обращению. Но все эти сомнения быстро рассеялись, и уже через два дня Кромвель уведомил Палату общин, что им получено письмо от полковника Гаммонда с подробным описанием того, каким образом король прибыл на остров Уайт и кто его сопровождал; и что король будет находиться в замке Карисбрук, пока не станет известна воля Парламента; само же это донесение было составлено от начала до конца в таком на удивление веселом тоне, что все пришли к выводу: король оказался именно там, где его хотел видеть Кромвель.
Теперь Парламент уже ни о чем не спорил с армией, но безропотно соглашался с любыми ее предложениями. Пресвитериан обеих Палат и Сити терзал мучительный страх при мысли о том, что кое-какие подробности их тесных сношений с королем во время его пребывания в Гемптон-Корте могут выйти наружу, а потому они не желали давать армии новых поводов для подозрений какими-либо протестами, предоставив своим священникам речами с церковных кафедр поддерживать жар в сердцах народа, чем те и занимались с великим усердием.
У Кромвеля, однако, имелось теперь больше оснований опасаться, что огонь может вспыхнуть в его собственном лагере, и тот дух, который он же и возбудил в армии, окажется совсем непросто усмирить. Агитаторы, с самого начала бывшие творением и орудием Кромвеля, должны были, по его мысли, бороться с Парламентом, противиться роковому для армии решению Палат о ее роспуске, а также следить, чтобы вялость и нерешительность сочувствовавшего пресвитерианам главнокомандующего не обернулись каким-нибудь неудобством или вредом; сами они отнюдь не желали того, чего втайне добивался Кромвель, но благодаря, среди прочего, их действиям все произошло именно так, как он хотел. Прежде эти агитаторы, неукоснительно следуя письменным инструкциям Кромвеля, давали Парламенту такие советы, обращались к нему с такими упреками и настаивали на таких требованиях, какие казались необходимыми в условиях, когда ни вступать в переговоры с королем, ни обхаживать его партию не было ни малейшего смысла и основания. Теперь же, когда покинувший армию король находился там, где она больше не могла иметь к нему прямого доступа, а Парламент присмирел настолько, что заседавшие в нем сторонники армии могли без труда добиться всего, что им было нужно, Кромвель решил ограничить свободу действий, коей так долго пользовались агитаторы, принудить их к более строгому повиновению начальникам и помешать им впредь устраивать сходки и проводить совещания о будущем образе правления королевства — чем, по его мнению, должен был теперь заниматься единственно лишь Парламент, власть которого Кромвель в тот момент полагал целесообразным поддерживать, рассчитывая с ее помощью осуществить все свои замыслы. Но агитаторы уже успели войти во вкус, и отстранение от всякого участия в государственных делах им отнюдь не улыбалось; вдобавок он не хотели оказаться в полной власти Парламента, до крайности раздраженного прежними их действиями, а потому когда их перестали допускать на совместные совещания с офицерами, агитаторы продолжали свои сходки без них и пришли к выводу, что офицерский корпус нуждается в преобразовании ничуть не меньше, чем прочие части государственного и церковного устройства. Они составили между собой новые союзы и не раз подавали своим офицерам и Парламенту предложения ввести в Англии равенство всех состояний и уничтожить любые различия между людьми, почему эту партию, казавшуюся весьма влиятельной, и назвали левеллерами. Они не только устраивали сходки вопреки прямому запрету офицеров, но и, без ведома и без разрешения своих начальников, созывали в одном месте по нескольку армейских частей, убеждая участников подобных собраний заключать между собой такие соглашения, которые уже в самом скором времени сделали бы совершенно невозможным управление армией и освободили бы солдат от подчинения генералам. Чтобы покончить с этими беспорядками, Кромвелю пришлось пустить в ход всю свою хитрость, ловкость и храбрость. Льстивыми и лицемерными речами он внушал Парламенту, будто единственное, о чем он теперь радеет и чего от всего сердца желает, — это защитить власть Палат, к армейским же заговорщикам он подсылал своих людей, которые притворялись единомышленниками левеллеров; получив таким образом сведения об очередной сходке мятежных полков, Кромвель, сопровождаемый единственно лишь личной охраной, внезапно появлялся на подобных сборищах, быстро находил самых буйных смутьянов, властным и решительным тоном задавал им вопросы и, получив дерзкие ответы, бил их кулаком по голове, после чего атаковал остальных во главе собственного эскадрона и хватал стольких солдат, сколько находил нужным; некоторых из них тут же вешали по его приказу, прочих отсылали в Лондон для более упорядоченного суда. После двух-трех подобных столкновений (ибо левеллеры долго не желали покориться) Кромвель совершенно истребил в армии мятежный дух, хотя в королевстве этот последний сохранился и даже весьма окреп и, если бы не вставшая в тот момент на его пути суровая решимость Кромвеля, он смог бы очень быстро ввергнуть Парламент, армию и королевство в страшную смуту.
Когда всякое сопротивление было таким образом подавлено и усмирено, и Кромвелю для осуществления его планов больше не требовалось иной поддержки, кроме настроений и желаний, уже господствовавших в Парламенте, Палаты направили краткое послание королю с предложением немедленно дать свою монаршую санкцию на четыре представленные ему парламентские акта. Согласно первому из них, король должен был признать, что он начал войну против Парламента, а стало быть, на нем и лежит вина за всю пролитую кровь. Согласно второму, королю следовало полностью упразднить систему управления церковью посредством епископов, отложив до будущих времен решение вопроса о новом церковном строе, и дать санкцию на то, чтобы распоряжение всеми принадлежащими церкви землями осуществлялось так, как предлагают Палаты. Согласно третьему биллю, он должен был поручить и передать начальство над милицией тем особам, которых назначит Парламент, оставив за собой не больше военной власти, чем имел ее любой из его подданных. Наконец, он должен был по сути дела принести в жертву всех, кто сохранил ему верность и сражался за него, отдав этих людей в руки Парламенту.
Прибывшие с этими четырьмя биллями лица имели право ждать королевского ответа только четыре дня, по истечении каковых им надлежало возвратиться в Парламент. С парламентскими комиссарами явились также комиссары шотландские, и уже на другой день после того, как королю были вручены и зачитаны четыре билля, они попросили об аудиенции, на которой с большой торжественностью и твердостью огласили от имени королевства Шотландии декларацию и протест против упомянутых биллей и предложений. Эти билли, было сказано шотландцами, наносят такой ущерб религии и короне, а также интересам обоих королевств и союзу между ними, и настолько противоречат прежним мерам и взаимным обязательствам королевств Англии и Шотландии, то они, комиссары, никак не могут их одобрить, а потому, от имени всего королевства Шотландского, заявляют о своем несогласии.
Несколько ранее король был предупрежден, что как только он откажется утвердить билли, его немедленно подвергнут строгому заключению и удалят всех его слуг; и тогда (приняв также в расчет, что парламентские комиссары не имели полномочий вести с ним какие-либо переговоры, а должны были лишь получить от него определенный ответ) король решил сделать так, чтобы его ответ на билли стал известен не прежде, чем его огласят в Парламенте — в надежде, что за это время, иначе говоря, еще до того, как из Вестминстера успеют прислать новые распоряжения на остров Уайт, ему удастся устроить побег. И вот, когда парламентские комиссары явились к нему за ответом, король подал им запечатанный пакет. Старший из комиссаров граф Денби (король очень недолюбливал этого человека) объявил, что хотя они, комиссары, и не вправе вступать с королем в переговоры и уполномочены лишь получить от него ответ, однако на них не следует смотреть как на обыкновенных посыльных, обязанных доставить ответ, даже не видев его. Денби решительно отказался принять пакет, заявив, что если комиссарам не позволят увидеть, что они везут, то они уедут без всякого ответа.
Рассудив, что возвращение комиссаров без всякого ответа может обернуться самыми скверными последствиями, Его Величество сказал им, что у него имелись известные причины желать, чтобы ответ был вручен им именно в таком виде, но если они дадут слово, что оглашение ответа не нанесет ему, королю, никакого ущерба, то он распечатает пакет и велит прочесть ответ. Комиссары охотно в этом поручились, и тогда король распечатал свой ответ и распорядился его зачитать. Его Величество, говорилось в нем, всегда полагал, что удовлетворить все заинтересованные стороны таким образом, чтобы из этого воспоследовал прочный и продолжительный мир, чрезвычайно трудно, в каковом мнении он еще сильнее укрепился ныне, ибо шотландские комиссары заявили торжественный протест против биллей и предложений, представленных ему на утверждение обеими Палатами Парламента, так что он не в силах дать такой ответ, который мог бы стать основанием для надежд на мир. Король привел множество неопровержимых доводов в объяснение того, почему он не может одобрить предложенные ему четыре билля, которые не только совершенно лишат его монаршего суверенитета и отнимут у него самого и его преемников всякую возможность этот суверенитет возвратить, но и, если он предоставит обеим Палатам столь безграничную деспотическую власть, откроют дорогу для невыносимо жестокого тиранства по отношению к его подданным. Король объявил комиссарам, что ни желание выйти из тяжелого и мучительного положения, которое ему так долго приходится терпеть, ни любые опасения того, что могло бы постигнуть его в будущем, никогда не заставят его утвердить какой-либо парламентский акт прежде, чем стороны договорятся об условиях мира, после чего он выкажет полную готовность дать Парламенту справедливое и разумное удовлетворение по всем пунктам; достигнуть же всего этого можно, по его убеждению, только одним способом — через прямые личные переговоры в Лондоне или в любом другом угодном Парламенту месте, а потому он настойчиво требует согласия на них от обеих Палат. Как только этот (или, во всяком случае, именно такой по смыслу) ответ был зачитан, его вручили комиссарам, и те, получив его и поцеловав руку Его Величества, немедленно отбыли в Вестминстер. Едва комиссары удалились, Гаммонд приказал выслать из замка всех слуг короля, до сих пор без малейших стеснений находившихся при его особе, запретил им вновь появляться в Карисбруке и выставил сильные караулы, чтобы, если кто-нибудь из слуг попытается проникнуть к королю, он уже не смог это сделать. Столь внезапные меры, совершенно разрушившие все надежды, которые еще оставались у короля, до крайности его смутили и встревожили. Король сказал Гаммонду, что такие действия противоречат его обещанию и что человеку честному и благородному не подобает так обращаться с тем, кто добровольно предал себя в его руки. Король также спросил, были ли комиссары уведомлены о том, что он собирается поступить подобным образом; на что Гаммонд ответил отрицательно, добавив, что он получил от Парламента приказ сделать именно то, что было им сделано, и что из ответа короля на предложения Палат ему, Гаммонду, стало совершенно ясно, что в своих действиях король руководится иными планами, нежели те, которые могли бы послужить благу королевства.
Эти дерзкие и беззаконные меры вызвали открытый мятеж на острове, жители коего в большинстве своем всегда стояли за корону. Мы не потерпим, твердили они, чтобы с нашим королем обращались подобным образом и держали его в заточении. На Уайте в тот момент оказался капитан Берли. Он происходил из почтенного местного семейства, в свое время был капитаном на одном из королевских кораблей, а когда флот взбунтовался против короля, изгнанный мятежниками Берли пошел служить Его Величеству на суше и, командуя артиллерией в одной из армий короля, до конца войны сохранял репутацию отличного офицера. По завершении военных действий Берли вернулся на родной остров, где многие члены его фамилии по-прежнему пользовались большим уважением. Случилось так, что когда король подвергся вышеописанному обращению, упомянутый джентльмен оказался в Ньюпорте, главном городе острова. Гнев и возмущение овладели тогда большинством местных жителей, Берли также пришел в ярость и до такой степени, что, отличаясь скорее храбростью, нежели благоразумием и осторожностью, тотчас же приказал бить в барабан, стал во главе собравшейся толпы, воскликнул «За Бога, короля и народ!», после чего объявил, что поведет земляков штурмовать замок, дабы вызволить короля из плена. Впрочем, безрассудство и неосуществимость этого замысла обнаружились довольно скоро, и благодаря деятельным усилиям королевских слуг, недавно удаленных из замка, толпу удалось успокоить, так что все разошлись по домам, однако несчастный джентльмен дорого заплатил за свою верность, выказанную столь неразумно и опрометчиво. Гаммонд велел немедленно его арестовать, а Парламент тотчас же послал на Уайт особую комиссию во главе с судьей Уайлдом, бесчестным человеком, коего Парламент именно для такого рода дел и назначил в свое время первым бароном Суда казначейства. По его распоряжению бедного Берли, с соблюдением всех юридических формальностей, обвинили в государственной измене, поскольку он-де развязал войну против короля и вверг в новую войну королевство, в чем его и признали виновным подобранные комиссией присяжные. Судья вынес ему приговор, и этот честный человек был немедленно повешен, выпотрошен и четвертован самым жестоким и варварским образом, что внушило всем неописуемый ужас, ведь это был первый случай, когда Парламент обвинил кого-либо за верность королю в государственной измене, с соблюдением всех процессуальных форм привлек обвиняемого к суду и лишил его жизни. Прецедент этот произвел гораздо более глубокое впечатление на умы, чем все прежние жестокости, совершенные военными трибуналами, которые хотя и погубили немало невинных людей, по крайней мере, оставляли имущество жертв во владении их жен и детей. Теперь же, когда англичане ясно увидели, что давший присягу судья может признать их виновными в государственной измене за верную службу королю, следствием чего станет конфискация имущества, они сочли себя вправе, сохраняя преданность королю в своих сердцах, воздерживаться от таких действий, которые могли бы обернуться для них смертным приговором.
Между тем в Палате общин после получения ею королевского ответа обнаружились новые настроения и новый дух. Прежде ни единый из коммонеров не отзывался об особе короля без должного уважения и почтительности, а сетовали общины лишь на то, что злые и порочные советники сбили Его Величество с пути; при этом предполагалось, что по удалении таковых король, следуя советам Парламента, сможет править достаточно хорошо. Теперь же, после его отказа утвердить упомянутые билли, все стали говорить о короле с величайшей дерзостью, и каждый старался превзойти прочих в бесстыдстве и злобе своих поношений. Кромвель заявил в Парламенте, что король обладает большими дарованиями и глубоким умом (качества, которые до сих пор его враги пытались за ним отрицать), однако до такой степени лицемерен и лжив, что доверять ему нельзя. Затем Кромвель рассказал несколько историй, якобы случившихся в бытность его в армии, когда король требовал сделать то-то и то-то, его желания удовлетворялись, после чего он вдруг начинал жаловаться и выражать недовольство. Его Величество, продолжал Кромвель, со всей торжественностью заявил, что всецело полагается на Парламент и только от его мудрых советов чает разрешения всех споров и прекращения смут в королевстве — и в то же время, желая вовлечь государство в новую войну и уничтожить Парламент, он вступил в тайные переговоры с шотландцами. Палаты, заключил Кромвель, могут более не утруждать себя направлением королю новых посланий и предложений, но самостоятельно, не обращаясь в дальнейшем к Его Величеству, принять меры, необходимые для умиротворения королевства.
Приспешники Кромвеля поддержали это мнение новым потоком брани по адресу короля, обвинив его в таких отвратительных поступках, о которых прежде никто от них не слыхал и которые могли быть лишь фантазиями, порожденными злобой их собственных сердец; тогда как люди, сохранившие хоть какое-то чувство стыда, которым подобный образ действий внушал глубокое отвращение, были совершенно ошеломлены и обескуражены этой наглой дерзостью и не нашли в себе мужества, чтобы по-настоящему противостоять бешенству партии Кромвеля. В конце концов, после занявших несколько дней жарких споров по этому вопросу, Парламент постановил, что впредь он не будет обращаться к королю, но учредит порядок управления в королевстве и позаботится о его умиротворении с помощью таких мер, которые сам сочтет всего более соответствующими благу и свободе подданных. Особому комитету поручалось подготовить декларацию, дабы сообщить народу об этом решении Палат, убедить в его правильности, разъяснить его причины и заверить англичан, что Парламент имеет законное право действовать подобным образом.
Между тем королю — а со времени своего прибытия на Уайт он без всяких стеснений пользовался свежим воздухом, совершал для отдыха прогулки в любой части острова и имел при себе слуг, им самим ранее назначенных или явившихся на Уайт по его распоряжению, — после его отказа дать согласие на упомянутые билли уже не позволяли выходить из замка куда-либо, кроме прилегавшего к Карисбруку небольшого сада. Теперь же, когда Палата общин постановила прекратить всякие сношения с королем, всех его слуг удалили, а к его особе, для исполнения тех обязанностей, которые Палаты считали необходимыми, приставили новых людей, по большей части не известных Его Величеству, в верности коих Парламент мог не сомневаться уже потому, что эти лица не испытывали к королю не малейшего уважения или привязанности.
Достоверно известно, что через несколько дней после отъезда короля из Гемптон-Корта (и когда уже все знали, что находится он на острове Уайт), в Виндзоре собрались Кромвель, Айртон и другие старшие офицеры, дабы определить, что делать с королем. Ибо хотя Кромвель, до крайности раздраженный действиями агитаторов, твердо решил положить конец их сходкам, и хотя Парламент покорно исполнял все его желания, однако полное доверие Кромвель имел лишь к своим офицерам, которые, собственно, и держали в руках и Парламент, и армию, а потому могли обеспечить осуществление всех его замыслов. На этом совещании (а им неизменно предшествовали посты и молитвы, возносимые, прямо на заседаниях военного совета, Кромвелем, Айртоном или какой-нибудь другой из вдохновенной свыше особ, к числу коих принадлежало большинство офицеров) и было решено привлечь короля к суду как преступника, чьи деяния заслуживают смертной казни — о чем королю немедленно сообщил присутствовавший на собрании генерал-квартирмейстер Уотсон, который еще по прибытии короля в армию изъявил желание оказывать ему услуги и очень хотел, чтобы король по-прежнему считал его своим верным слугой. Однако решение это хранилось в глубокой тайне, и Парламент совершенно о нем не подозревал и не догадывался: офицеры рассчитывали пустить в ход хитрость и обман, дабы (как это им уже однажды удалось) исподволь и постепенно подтолкнуть Парламент к таким действиям, которые сами Палаты никогда не собирались совершать. Впрочем, убедить Его Величество в правдивости слов Уотсона было очень трудно, ибо хотя король ожидал и полагал вполне вероятным, что враги попытаются его убить, он просто не мог поверить, что они решатся сделать это с соблюдением законных форм или посмеют открыть свои планы народу. Так или иначе, но декларация о прекращении сношений с королем стала громадным шагом на пути к их осуществлению, ведь во время этого своего рода междуцарствия враги короля получили возможность прощупать настроения народа и выяснить, насколько он готов подчиниться иной форме правления. Тем не менее все выборы, все судебные процессы, все назначения по-прежнему производились именем короля (без его ведома и согласия), а едва ли не единственной переменой или различием было то, что совершавшееся ранее самими королем или по его прямому приказу, делалось теперь Парламентом, а вместо парламентских актов обе Палаты принимали ордонансы, которые превосходно служили всем их целям и которым народ повиновался с прежней покорностью.
Декларация о не-обращении ставила в вину королю все ошибочные и неудачные меры, принятые после начала его царствования и еще раньше; более того, в ней прямо утверждалось, будто король, в сговоре с герцогом Бекингемом, умышлял против жизни собственного отца, а предоставив английские корабли королю Франции, который использовал их затем против Ла-Рошели, нанес удар протестантской религии за границей; авторы Декларации не преминули вспомнить и злобно перечислить все жалобы, включенные еще в первую ремонстрацию Парламента о состоянии королевства, и повторить все клеветнические измышления из всех парламентских деклараций, изданных до и после начала войны (на каждую из них Его Величество уже успел ответить столь обстоятельно, что весь свет ясно убедился в измене и мятеже Парламента); наконец, Палаты объявили короля повинным во всей пролитой крови, поскольку он-де начал войну против Парламента и отверг все сделанные ему мирные предложения, по каковым причинам, говорилось в Декларации, Палаты и решили более не обращаться к королю, но, действуя собственной властью, обеспечить мир и благополучие королевства.
Эта Декларация встретила сильное сопротивление в Палате общин, поскольку целый ряд действий, за которые теперь осуждали самого короля, в прежних декларациях Парламента, обращенных к народу, ставились в вину дурным советникам и прочим лицам, находившимся при особе короля, а иным из них суд уже успел вынести приговор за те самые преступления, в которых ныне обвиняли Его Величество. Но еще больше возражений вызвал сделанный из вышеизложенных посылок вывод, а именно отказ Парламента от дальнейших сношений с королем, и Джон Мейнард, член Палаты и выдающийся юрист, который прежде слишком усердно поддерживал и безоговорочно одобрял незаконные и несправедливые меры Палат, теперь с большим пылом и энергией выступил против самых возмутительных пунктов Декларации и прямо заявил, что резолюцией о не-обращении к королю Парламент по сути делает все от него зависящее для собственного роспуска; что ему, Мейнарду, непонятно, на каком законном основании члены Парламента, с момента принятия этой декларации, могли бы собираться вместе, а кто-либо — участвовать в их совещаниях; что сама природа Парламента предполагает возможность обратиться к королю по какому угодно поводу, и что любой отказ Его Величества рассматривать петиции или принимать обращения Палат всегда считался вопиющим нарушением их привилегий, ибо означал фактический роспуск Парламента без формального его объявления; а потому, если они сейчас сами решат не принимать более никаких посланий от короля (а подобный пункт также присутствовал в Декларации) и никак с ним впредь не сноситься, то не провозгласят ли Палаты тем самым, что они уже не являются Парламентом, и тогда на каком основании мог бы их считать таковым народ? Эти аргументы, смело и настойчиво приводимые весьма ученым и уважаемым человеком, чьи слова в прошлом всегда внушали доверие, произвели сильнейшее впечатление на каждого, кто еще не успел продать свою совесть Кромвелю и его партии. Но другая сторона, отлично зная, в чем заключается ее истинная сила, вовсе не собиралась защищать свое предложение доводами и речами, но упорно требовала ставить вопрос на голосование — в котором, как она и предвидела, ее поддержало большинство. Ведь многие из тех, кому эта резолюция была глубоко отвратительна, просто не осмелились возбуждать гнев могущественных ее сторонников открытым выражением своего несогласия; другие же ограничились тем, что покинули Парламент, решив больше не участвовать в его заседаниях. Так поступил и сам Мейнард, не являвшийся в Палату много месяцев, пока расположение умов не изменилось таким образом, что стала казаться возможной отмена этого чудовищного решения; точно так же повели себя и многие другие.
Когда Декларация прошла через Палату общин и была передана коммонерами на утверждение лордам, те не сочли ее форму и содержание настолько важными, чтобы посвящать ей долгие прения, но без особых формальностей приняли ее, после чего она была немедленно напечатана и обнародована, а на Уайт были посланы новые распоряжения — зорче стеречь и строже охранять короля, чтобы он не смог бежать с острова.
Обнародование декларации произвело на умы англичан отнюдь не то действие, которого ждали ее творцы; она, по-видимому, настолько возмутила народ, что многие особы, с начала войны служившие Парламенту в разного рода незаконных предприятиях и комитетах, оставили свои посты, сурово порицая Парламент за измену всем тем принципам, во имя которых они в свое время и пошли к нему на службу. А поскольку сам король, находясь под слишком строгим надзором, не мог открыто выступить с какими-либо возражениями, многие частные лица взяли на себя смелость опубликовать собственные ответы на ненавистную декларацию, дабы уберечь народ от отравления ядом заключенной в ней лжи. Некоторые из подобных ответов произвели сильнейшее впечатление на англичан, которые стали громко возмущаться действиями Парламента и армии; народное негодование еще более усилилось из-за роста податей и налогов, взимаемых в соответствии с новыми ордонансами Парламента, и хотя все королевство, все его гарнизоны и вооруженные силы находились в столь полной власти Палат, что у них не было причин страшиться или опасаться каких-либо врагов, армия не была распущена даже частично. Парламент собирал в то время просто невероятные денежные суммы — через распродажу церковных и коронных земель, композиции с делинквентами и распродажу земель тех, кто сам не желал платить композиции или кому не разрешали это делать (из тех же, кому это было дозволено, отказывались от уплаты лишь немногие, ведь все поместья делинквентов находились тогда под секвестром, и ренты с них шли Парламенту, так что их владельцам, пока они не вносили требуемые суммы, нечем было жить, почему им, доведенным до крайней нужды, не оставалось в конце концов ничего другого, как уплачивать композиции, даже самые непомерные, чтобы за счет продажи части своего имущества сохранить остальное или же спасти свои усадьбы от сноса или обветшания, а свои лесные угодья — от вырубки или разграбления) — и однако, несмотря на громадные поступления из этих источников, которых, как без конца твердил Парламент, окажется вполне достаточно, чтобы облегчить тяготы народы и выплачивать жалованье войскам, расходы Палат на армию и флот, а также сделанные ими долги были столь велики, что Парламент продолжал взимать государственные налоги. Помимо таможенных пошлин и акцизов он собирал ежемесячно свыше 150 тысяч фунтов земельного налога — суммы, прежде неслыханные, а поскольку взимались они в то время, когда Парламенту не требовалось вести борьбу с какими-либо врагами, то отсюда англичане делали вывод, что всему этому не будет конца и что Парламент, желая подкрепить силой свою резолюцию о разрыве сношений с королем, не станет сокращать армию, отчего всеобщая ненависть к этой резолюции лишь усиливалась. Все это казалось еще более возмутительным по той причине, что после обнародования чудовищной декларации Палат большинство людей с именем, коих Парламент, как уже говорилось, соблазнил некогда поступить к нему на службу, отказывались исполнять обязанности, ставшие для них столь ненавистными, а их посты занимали теперь люди низкого звания, вышедшие из простонародья; с теми же, кто превосходил их по своему положению в обществе и у кого в прежние времена они всегда были в подчинении, эти выскочки обращались чрезвычайно дерзко; получить же законное удовлетворение за подобные обиды, какими бы обстоятельствами они ни сопровождались, было невозможно, ибо всякое уважение к знатности исчезло. Особы, еще шесть-семь лет тому назад бывшие простыми констеблями, превратились в мировых судей, заседали в комитетах, налагали секвестры; исполняя ныне волю Парламента во всех графствах, они (и для подобных людей это было совершенно естественно) крайне жестоко и по-тирански поступали с теми, на кого еще недавно смотрели снизу вверх. Но хотя страдания несчастных жертв были мучительными, а ропот и недовольство — всеобщими, ни тени надежды на возможное облегчение не существовало, а потому даже те, кто сопротивлялся так долго, как только мог, в конце концов покорялись игу, отчасти утешаясь тем, что главные виновники всех зол, замышлявшие их в свое время ради того, чтобы удовлетворить собственное честолюбие и получить господство над другими, оказались теперь в почти столь же плачевном положении, во всяком случае, имели ничуть не больше власти, влияния и уверенности в своей безопасности, ведь все управление государством перешло в руки людей, о которых при открытии настоящего Парламента едва ли кто-нибудь слышал, или же тех, чьи имена были известны лишь в их родных местах.
< Между тем новые владыки королевства, хотя всё вокруг покорствовало их воле, не считали свое положение достаточно прочным; опасались же они не столько недовольства соотечественников, сколько враждебных выступлений в Ирландии и Шотландии, которые, в случае успеха, непременно оказали бы влияние и на Англию.
В Ирландии (которой с началом разногласий между Парламентом и армией, они совершенно пренебрегали) в их руках, благодаря действиям лорда Инчиквина и лорда Брогилла, находились Дублин и провинция Манстер; остальные провинции были во власти мятежников, располагавших значительными силами. Впрочем, страшились они отнюдь не ирландцев, над которыми брали верх в каждом бою, даже при явном численном превосходстве неприятеля, а совсем другого врага. Маркиз Ормонд часто посещал короля в Гемптон-Корте,а к нему самому, пока он находился в Лондоне, стекались все, кто в свое время сражался за короля и был недоволен нынешними мерами Парламента и армии; тайные встречи с маркизом имели и шотландские комиссары. По этим причинам офицеры решили арестовать и посадить в тюрьму Ормонда как человека, представлявшего для них опасность, хотя им не в чем было его обвинить, ведь шесть месяцев, в продолжение которых он имел право оставаться в Англии, еще не истекли.Узнав об их планах и посовещавшись с Его Величеством, маркиз решил позаботиться о собственном спасении; переодетый, он бежал в Сассекс, в какой-то глухой бухте сел на небольшое суденышко и благополучно прибыл в Нормандию, откуда отправился затем в Париж, к королеве и принцу Уэльскому.
Тогда же а Париж из Ирландии явилась депутация объединенных католиков. Жестокие раздоры в собственной среде, страх перед Парламентом, который мог бы ими воспользоваться и, послав новые войска, разгромить мятежников, надменность и деспотизм папского нунция - всё это образумило ирландцев, и теперь их представители заявили королеве и принцу о своей готовности вновь признать власть короля (столь безрассудно ими свергнутую) и повиноваться ей в будущем. >
Как только армия овладела особой короля, столь постыдным образом выданной в Ньюкасле Парламенту шотландцами, последних охватило страшное предчувствие того, что офицеры могут теперь заключить мир на собственных условиях и добиться для себя могущества, восстановив короля в его законных правах, коих они же полностью его лишили. Сознание вины заставило шотландцев задуматься о том, какая судьба ожидает в подобном случае их самих, а потому те самые комиссары, которые вместе с парламентским комитетом заправляли ранее всеми делами, поспешили теперь в Вестминстер, чтобы вновь занять свои прежние места и поддержать свое влияние.
Влияние же это оставалось весьма значительным, распространяясь на всю пресвитерианскую партию, как в Парламенте, так и в Сити, ведь там по-прежнему заявляли о необходимости сохранять прочный союз между королевствами и во всех действиях руководиться совместно принятыми решениями. Как только у короля появилась хоть какая-то видимость свободы, а его слугам дозволили находиться при его особе, шотландские комиссары стали вести себя чрезвычайно самоуверенно, словно люди, не имевшие ни малейших сомнений в том, что именно им удастся восстановить власть Его Величества. Они чаще других шептались с королем и сумели до такой степени расположить в свою пользу королеву, что теперь Ее Величество настойчиво убеждала короля довериться шотландцам, как тем единственным, кто обладает достаточной силой и влиянием, чтобы принести ему пользу и вызволить его из плена.
Вновь втеревшись в доверие к королю с помощью подобных внушений, комиссары заявили, что прочным основанием для всех его надежд может быть лишь появление в Англии шотландской армии, сила коей соответствовала бы важности задуманного предприятия, ибо любое выступление английских сторонников короля, начатое до этого вторжения, оказалось бы преждевременным и безрассудным. Затем они стали предлагать королю множество условий, которые Его Величество должен был обязаться исполнить в интересах шотландской нации — без чего, уверяли комиссары, будет очень трудно побудить ее к дружным и единодушным действиям, столь необходимым в подобном предприятии. Они также заявили — как требование, без удовлетворения коего ни о чем вообще не может быть и речи — что принц Уэльский должен находиться с ними и выступить в поход во главе их армии. Слишком хорошо зная нравы и верность этого народа, король упорно возражал против отъезда принца в Шотландию, однако согласился, чтобы принц стал во главе их армии уже по вступлении ее в пределы Англии. Комиссары также потребовали передачи шотландцам Бервика и Карлайла и ряда других уступок, которые касались северных графств и столь грубо задевали честь и интересы Англии, что король решительно отказался их сделать. По этим причинам до оставления королем Гемптон-Корта соглашения с шотландцами так и не было заключено.
Когда же король оказался на острове Уайт, шотландские комиссары вновь отправились к нему — одновременно с комиссарами парламентскими, посланными за монаршей санкцией на те четыре билля, речь о которых шла выше. Тогда-то, воспользовавшись отчаянным положением короля, они и уговорили его принять предложения, ранее им отвергнутые; а затем, зная о подозрениях армии на свой счет и сильно опасаясь, что на обратном пути в Лондон их могут схватить и подвергнуть обыску, комиссары поместили драгоценный договор в свинцовый котелок и зарыли в саду на острове Уайт (впоследствии, легко извлеченный из тайника, он был им благополучно доставлен).
Нельзя не изумиться тому, что шотландцы — народ хитрый и осторожный, вождей коего, помышлявших единственно лишь о личной выгоде и об удовлетворении собственного честолюбия, совесть обуздывала не больше, чем любого из офицеров армии, — могли всерьез надеяться достигнуть цели с помощью таких навязанных королю условий и ограничений, которые, как это было ясно всякому разумному человеку, должны были совершенно подорвать и разрушить их влияние. Комиссары отлично знали настроения собственного народа и понимали, что хотя собрать в Шотландии многочисленную армию будет нетрудно, однако предпринять какие-либо решительные действия армия эта окажется неспособной, а потому им следует возлагать все свои упования на помощь тех, кто изъявит готовность присоединиться к ним в Англии. Да, шотландцы полагали английских пресвитериан более могущественными, чем те были на самом деле. И однако, они знали (или должны были знать), что самые влиятельные лица, которые, в пылу борьбы с враждебной партией, соглашались, чтобы их самих считали пресвитерианами, являлись таковыми лишь постольку, поскольку принадлежность к пресвитерианской партии могла, по их мнению, помочь им в деле восстановления власти короля — чего они желали гораздо сильнее, нежели каких-либо перемен в церковном управлении.
Вынудив Его Величество во вводной части соглашения с похвалой отозваться о Лиге и Ковенанте и засвидетельствовать, что целью заключивших его лиц являлась защита особы и власти Его Величества, шотландские комиссары заставили затем короля пообещать, что, получив возможность свободно, безопасно и с почетом присутствовать в свободном Парламенте, он немедленно утвердит особым актом Парламента названную Лигу и Ковенант в обоих королевствах, в обеспечение интересов тех, кто ее уже принял или примет в будущем. Правда, они согласились внести оговорку, что не желающих принимать Ковенант не станут принуждать к его принятию. Комиссары также обязали Его Величество утвердить актом Парламента введение в Англии на три года пресвитерианского церковного управления — хотя Его Величеству и членам его семейства не должно чиниться препятствий в отправлении богослужения так, как они делали это прежде — а сверх того, провести в продолжение этих трех лет совещание с Собранием духовенства, после которого Его Величество, вместе с обеими Палатами Парламента, и определит, какая форма церковного управления, как наиболее согласная со Словом Божиим, должна быть установлена по истечении указанного трехлетнего срока.
Никто из тех, кто прочтет этот договор (а сделать это потрудились до сих пор лишь немногие), не удивится той судьбе, которая постигла подобное обязательство. Оно содержит столько чудовищных уступок, что выполнить его можно было бы лишь в том случае, если бы в Карисбрук-касле вместе с королем оказалось в заточении все королевство. Подписавшие договор люди были слишком умны, чтобы поверить в возможность точного соблюдения его условий, каковое обстоятельство они и использовали в качестве самого сильного аргумента и лишь с его помощью сумели уговорить короля. Настоящий договор, твердили комиссары, нужен им только для того, чтобы побудить шотландское королевство собрать армию, а также объединить всех шотландцев в борьбе за дело Его Величества, добиться же этого от шотландцев чем-либо меньшим, нежели подобные уступки, нет никакой возможности. Когда же эта армия вступит в пределы Англии, а английские подданные короля выставят для защиты его интересов несколько собственных армий, никто уже не станет требовать точного исполнения всех пунктов договора, но каждый подчинится тем решениям, которые сочтет нужным принять Его Величество.
Между вождями тех, кто, как принято было думать, всего сильнее влиял на планы пресвитериан, и теми, кто руководил индепендентами, существовало поразительное различие, очевидное во всем их образе действий, хотя те и другие одинаково хорошо владели искусством притворства, имели одинаково дурные и порочные намерения и оставались одинаково невосприимчивы к любым угрызениям и движениям совести. Индепенденты неизменно действовали так, что их поступки, сколь угодно скверные и беззаконные, тем не менее способствовали достижению поставленной ими цели и приближали желанный им исход. Пресвитериане же, как правило, умудрялись совершить нечто такое, что при здравом размышлении должно было расстроить их собственные планы и воспрепятствовать осуществлению их первоначального и главного замысла. Все свои меры они сообразовывали с народными желаниями и страстями и прежде чем на что-либо решиться, пытались определить, каким образом могли бы они совратить, соблазнить и настроить народ, дабы тот оказал поддержку их усилиям, и в какой степени вправе они рассчитывать на его помощь и содействие. Поэтому они вынуждены были подчиняться своему безрассудному и бессовестному духовенству, чьи злобные и ядовитые внушения развращали покорный священникам народ, и чей авторитет много значил даже для их жен в домашних делах; тем не менее вожди пресвитериан никогда не открывали духовенству истинную суть своих замыслов. Кромвель же и те немногие, с кем он считал нужным советоваться, прежде всего пытались определить, что является абсолютно необходимым для достижения их главной и высшей цели, после чего, совершенно не задумываясь над тем, справедлива ли она или порочна, искали и сами создавали все прочие средства, с помощью которых ее можно было бы добиться. Иначе говоря, пресвитериане решались только на такие действия, которые, как они полагали, пришлись бы по сердцу народу и заслужили бы его одобрение, тогда как партия Кромвеля добивалась того, чтобы народ принимал и одобрял меры, которые она сама решила осуществить. Подобное различие в образе действий и было истинной причиной того, что этим двум партиям во всех их предприятиях успех сопутствовал в столь разной степени.
Кромвель, величайший обманщик на свете, умел, однако, каждый раз извлекать из собственного лицемерия громадную выгоду и пользу, и все его поступки, какими бы отвратительными или безрассудными ни казались они на первый взгляд, были совершенно необходимы для осуществления его замысла. Даже грубость и неотесанность, коими он так любил щеголять по открытии Парламента и которые были так не похожи на всегдашнюю мягкость и любезность его кузена и закадычного друга м-ра Гемпдена, также служили этой цели. Первое же публичное выступление Кромвеля в начале войны — когда он, построив свой только что набранный эскадрон, объявил кавалеристам, что не намерен их обманывать и морочить им головы мудреными и невразумительными выражениями из своего офицерского патента, где ему предписано сражаться «за короля и Парламент», а потому прямо им говорит, что если в том неприятельском отряде, который ему велено будет атаковать, окажется сам король, то он разрядит в него свой пистолет с такой же готовностью, как и в любое частное лицо; если же совесть не позволит им поступить так же, но он не советует им записываться в его эскадрон или служить под его командой — все сочли слишком злобным и опрометчивым и даже, если принять в расчет официальные декларации Парламента, опасным для самого Кромвеля. И однако, оно превосходно послужило его целям, ибо все люди бешеного нрава, люто ненавидевшие существующую власть, как церковную, так и светскую, узрели в Кромвеле близкого им по духу человека, на которого они могут твердо положиться, ведь он ни перед чем не остановится и доведет начатое им дело до конца.
Суровый и угрюмый характер Кромвеля, не желавшего предаваться вместе с другими офицерами веселым кутежам и иным излишествам (коим старшие командиры в армии графа Эссекса в большинстве своем были отнюдь не чужды) часто вызывал презрительные насмешки — но он же делал общество Кромвеля и беседы с ним чрезвычайно привлекательными для всех людей столь же замкнутого или мрачного нрава, что позволяло Кромвелю направлять их мысли, желания и намерения в угодную ему сторону. Так он приобрел громадное влияние на рядовых солдат, из среды коих, когда его власть увеличилась, стал назначать всех своих офицеров, и те, превосходно усвоив подобную манеру обращения с солдатами, могли затем с успехом использовать их для достижения собственных целей.
Пока Кромвель считал пресвитерианский дух лучшим побуждением к мятежу, не существовало большего пресвитерианина, чем он сам; вместе с ними и на их манер он распевал псалмы и выказывал не меньшую, чем они, любовь к предлинным проповедям. Обнаружив, однако, что пресвитериане намерены установить для своего мятежа известные пределы и границы, Кромвель пришел к заключению, что теперь ему следует всячески внушать англичанам, что государство в их стране еще порочнее, чем церковь, что от светской власти народ страдает сильнее, чем от церковной, а стало быть, перемены в одной области не принесут ему заметного облегчения, если за ними не последуют столь же значительные изменения в другой, и если вся система управления, как церковью, так и государством, не подвергнется полному и совершенному преобразованию. Хотя подобные речи навлекли на него всеобщую ненависть и поссорили с многими из старых друзей, оставшихся они сделали еще более искренними и твердыми его сторонниками, а сам Кромвель, понимая, на кого он теперь мог бы опереться, получил возможность лучше рассчитать свои силы.
Сделав это открытие относительно пресвитериан, Кромвель и замыслил создание армии Нового образца — меру, в высшей степени непопулярную, восстановившую против него всех тех, кто в свое время замыслил сам этот мятеж и был его истинной душой. И, однако, если бы Кромвель не добился тогда своего и не заменил прежнего главнокомандующего — который хотя и не отличался особой проницательностью, все же никогда бы не позволил ни руководить собою другим, ни использовать себя как орудие в не угодных ему самому делах — новым, который был совершенно слеп к происходящему вокруг и потому охотно подчинялся чужой воле, то все его планы неизбежно потерпели бы крах, а сам он остался бы обыкновенным кавалерийским полковником, не слишком влиятельным даже для того, чтобы с выгодой для себя сыграть сколько-нибудь важную роль на мирных переговорах.
Кромвель видел, что даже после всех успехов его армии Нового образца противовесом для нее остается шотландская армия, полагавшая, что по своим заслугам и достоинствам она не уступает английской, ибо внесла в одоление короля вклад ничуть не меньший, чем войско Ферфакса. После всех побед, когда король был поставлен в отчаянное и унизительное положение, шотландцы по-прежнему желали пойти с ним на мировую и готовы были вновь подчиниться его власти. Да и сам Кромвель считал, что открыто заявлять или сообщать о своем твердом решении добиться противоположного исхода было бы с его стороны преждевременно, ведь даже многие их тех, кто мечтал об уничтожении монархии, могли бы устрашиться трудности подобного предприятия и мощи тех сил, с которыми им, вероятно, пришлось бы бороться. А потому первым делом он возбудил в народе злобное ожесточение против шотландцев — как наемного вспомогательного войска, содержание которого лежит тяжким бременем на королевстве и которое должно поскорее получить свою плату и убраться восвояси, отнюдь не притязая на честь определять вместе с английским народом условия, на которых этот последний примет своего короля и восстановит его власть. Более популярного довода он просто не мог бы придумать, ибо все королевство питало к шотландцам глубокое отвращение, а те, кто сильнее других желал реставрации короля, очень хотели, чтобы Его Величество остался им чем-либо обязан в наименьшей возможной степени, и чтобы впоследствии шотландцы сохранили как можно меньше влияния на него. И Кромвель, ко всеобщему восторгу, заставил шотландцев покинуть королевство — и сделать это таким образом, чтобы наверняка навлечь на себя на вечные времена ненависть и позор.
Между тем несчастный король оставался в строгом заточении: говорить с ним никому не позволяли, сверх того, прилагались всевозможные усилия, чтобы перехватывать любые письма к нему и от него. И однако, благодаря любви и верности некоторых жителей острова ему порой удавалось получать важные известия от друзей, писать королеве и получать письма от нее; таким путем он сумел сообщить ей о переговорах с шотландцами и о всех прочих своих надеждах. Кажется, он находил великую радость и видел благое предзнаменование в том, что даже теперь, когда жестокая судьба сделала его положение отчаянным, и несмотря на все меры, принятые для того, чтобы рядом с ним находились единственно лишь люди самого жестокого и безжалостного нрава, не способные испытывать должное уважение ни к Богу, ни к человеку, — несмотря на все это, благородная душа, мягкий нрав и любезные манеры Его Величества по-прежнему могли оказывать действие на кого-нибудь из солдат или из иных особ, приставленных к нему, и те брались исполнить и действительно исполняли важные поручения, касавшиеся доставки бумаг ему или от него — столь велики сила и влияние естественного чувства долга! Впрочем, многие из тех, кто давал слово оказать королю подобные услуги, не исполняли своего обещания; отсюда ясно, что им позволяли втереться к нему в доверие, чтобы затем с большей легкостью совершить предательство.
В Парламенте не обнаруживалось ни малейшего сопротивления или противодействия армии в тех вещах, которые касались государственных дел, однако в любых вопросах, затрагивавших интересы отдельных лиц и относившихся к наградам, доходам или высоким должностям, людей оценивали по тому, к какой партии они принадлежали, и каждый день новые выгоды и преимущества получали те, кто выставлял себя самым преданным сторонником армии. Виднейших пресвитериан лишили всех доходных мест и важных постов; до крайности этим раздраженные, они чувствовали желание мести и готовность отомстить. Между тем на церковных кафедрах борьба велась с невиданным ранее ожесточением; на этом поле боя пресвитериане держались с прежней храбростью и, несмотря на сопротивление индепендентов, более ученых и рассудительных, сохранили немалое влияние в Сити. Индепенденты же, хотя у них было не так много приверженцев среди простого народа, сумели заразить своими мнениями и повести за собой самых именитых и состоятельных граждан и вообще людей более высокого звания, и именно за индепендентов твердо стояли Кромвель и большинство офицеров, озлобленные против пресвитериан.
Но о тогдашних богословских мнениях нельзя судить по церковной пастве и по церковным проповедям, ведь церкви — в которых свою безграничную деспотическую власть осуществляли епископы, и которые сами были осквернены актом первоначального освящения, — больше не считались надлежащим и подобающим местом для религиозных собраний и служения Богу. Свобода совести сделалась теперь Великой хартией, и вдохновенные свыше люди проповедовали и молились где и когда хотели. Сам Кромвель был страшный охотник до проповедей, большинство офицеров и даже многие рядовые солдаты также были не прочь обнаружить свои дарования в этой области. Весьма умножились в числе анабаптисты и квакеры; индепенденты же поддерживали их настолько, что присоединились к их требованию полного упразднения десятин — каковые шли тогда пресвитерианам, и потому одна партия их поносила, а другая защищала, причем обе действовали с одинаковой яростью и злобой. И если бы кто-нибудь оказался настолько невозмутим, чтобы найти удовольствие в созерцании подобной картины, то он бы убедился, что никогда еще столь ужасная смута не охватывала все наше королевство.
Все это время принц оставался в Париже под надзором матери, державшей его в такой строгости, что хотя Его Высочеству уже исполнилось восемнадцать лет, он никогда не смел надевать шляпу прежде королевы; сверх того, любое участие принца в государственных делах и даже ясное понимание им несчастного положения королевского семейства находили нежелательным. Суммы, ассигнованные французской короной на содержание принца, включались в ежемесячное пособие, выдаваемое королеве; она сама их получала и по собственному разумению расходовала на приобретение платья для принца и на удовлетворение прочих его нужд. Таким образом Ее Величество хотела дать понять, что принц живет исключительно за ее счет, и что положение пенсионера французского двора несовместимо с достоинством принца Уэльского. А потому никто из слуг Его Высочества не решался просить для себя денег, каждый довольствовался тем, что дадут — давали же им весьма не щедрой рукой, и сам принц никогда не имел даже десяти пистолей, которые он мог бы израсходовать по собственному желанию. Главным должностным лицом при королеве был лорд Джермин, который и распоряжался всеми денежными поступлениями; он настолько любил изобилие и роскошь, что упорно не желал от них отказываться, как бы ни страдали от этого другие особы, успевшие привыкнуть к довольству сильнее, чем он. Людям, близким к принцу, приходилось прямо-таки умолять Джермина о денежном пособии, и сам принц не мог ничего получить иначе, как через его посредство. Поэтому все люди чести из числа англичан, вынужденных покинуть родину — а в изгнании оказались тогда многие представители знати и высшего джентри — предпочитали селиться не в Париже, где находился столь несвободный в своих действиях принц, а в других местах, например, в Кане или Руане. Такого рода экономия производила скверное впечатление на французов, да и сам принц не пользовался тем уважением, на какое он мог бы рассчитывать, если бы вел более подобающий своему сану образ жизни и в большей мере занимался собственными делами.