Когда Бехайм снова наведался в «Барашек», трактир был освещен не приветливым огнем камина, а тусклым светом двух коптящих масляных ламп, подвешенных к черному от сажи потолку среди колбас и луковых косиц. Оглядевшись, Бехайм узнал среди посетителей лысого усача, который отрекомендовался наставником трактирных новичков, и еще кой-кого из молодых художников и ремесленников, в чьем обществе изрядно захмелел в тот первый вечер. Человек в монашеской рясе, про которого говорили, что он преподает математику в университете Павии, тоже сидел за столом, с мелком в руке, погруженный в созерцание своих геометрических фигур. Манчино Бехайм не увидел, хотя непременно желал с ним говорить, ведь и на сей раз он пришел сюда только ради Манчино, пусть даже вино, поданное тогда хозяином, и осталось в памяти приятным воспоминанием. Теперь, когда он твердо решил, что Никкола, о которой он, впервые придя в трактир, не знал ничего, даже имени, поедет с ним, что он ее любит и намерен на ней жениться, — теперь ничто не удерживало его в Милане, нужно было только довести до конца историю с Боччеттой, получить свои семнадцать дукатов, а для этого требовался помощник, который умеет обращаться с дубинкой, да и кинжал в случае чего в ход пустить может.
На вопрос о Манчино хозяин скривился, будто, ненароком куснув камень, сломал себе зуб, и издал короткий горький смешок.
— Манчино? — воскликнул он. — Вы ищете его здесь? Нынче? А его светлость герцога и его высокопреосвященство кардинала-архиепископа Миланского вы в моем доме, часом, не ожидаете найти? Дукат, сударь, деньги большие, за день не промотаешь, даже с десятком потаскушек, которые всегда рады гульнуть на дармовщинку. Но вы правы, с него станется, он такой.
— Я вас не об архиепископе спрашивал, — досадливо, сказал немец, — и меня не волнует, сколько он содержит продажных девок и как с ними развлекается. Я спрашивал о Манчино.
— Так вы не знаете? — удивился хозяин. — Ну да, вы ведь чужеземец, оно и понятно. Так вот: когда у Манчино в кармане звенят монеты, искать его нужно в других трактирах и харчевнях этого города — где-нибудь там вы его непременно найдете: в «Журавле», в «Колокольчике», в «Челночке» либо в «Шелковице», ко мне он заявится, когда все спустит до последнего медяка, но уж тогда придет, будьте уверены. «Хозяин! — скажет. — Не нальешь ли мне в долг? Будь христианином, хозяин, подумай о вечном блаженстве!» Вот такой он человек, да и все они такие, кого вы здесь видите, художники ли, камнерезы ли, органисты ли, поэты ли, коли знаете одного, стало быть, знаете всех, и вот тот, в монашеской рясе, ничем от них не отличается, сколько недель прошло, а он ни единого кваттрино из кошеля не вынул, сидит тут, расходует мои мелки и портит столы своей писаниной… да, речь о вас, досточтимый брат, я аккурат объяснял этому господину, который спросил о вас. как хорошо вы разбираетесь в книгах и во всяких ученостях… н-да, они все такие, а я, сударь? Мне себя упрекнуть не в чем, разве что в излишней доброте. Вы знаете, сударь, я человек добродушный, терпеливый, но и моему терпению есть предел, я себя дураком выставлять не позволю, все, баста, сударь, мое слово твердое.
— Значит, вы полагаете, у него завелись деньги? — перебил Бехайм хозяйские сетования.
— Тут, в трактире, об этом все знают, — сообщил хозяин. — От кого только я не слыхал, что вчера в «Колокольчике» он разменял дукат. Дукат, сударь! Манчино! Получил он его якобы от мессира Беллинчоли, тоже стихотворца, но большого барина, на службе у его светлости герцога. Говорят, за несколько строчек, которые по заказу мессира Беллинчоли сочинил для герцогского двора. Да можно ли в это поверить? Дукат за несколько строчек? Вот ежели бы он по заказу угостил кого кинжалом, я бы скорее поверил, тут он и впрямь мастер. Но за стишки? Со смеху помрешь. Коли за стишки вправду платят добрыми, тяжелыми дукатами, тогда и мне надо бы кропать вирши да поэмы, заместо того чтоб стоять здесь да подавать всяким сумасбродам и простакам доброе фурланское вино. Да, сударь, и я бы этак-то не прочь. Ну а теперь… чего изволите? Прикажете кувшинчик кастильонского «вино санто»? Его все хвалят, кто ни пробовал.
С кувшинчиком и оловянным кубком Бехайм устроился за столом, неспешно, по глоточку, смакуя восхитительное «вино санто», и мало-помалу его объяла блаженная усталость, а пока он, подперев рукой лоб, думал о Манчино и, прихлебывая вино, размышлял, за сколько дней этот головорез и трактирный стихоплет промотает свой дукат, до слуха его доносились путаные обрывки разговоров, которые веля сидевшие вокруг художники и ремесленники.
— Ох и времена настали! Во имя Господа и Пресвятой Богородицы никто нынче даже на медный кваттрино не раскошелится.
— В общем, для начала мне нужно было некоторое количество хорошей синей краски, вот я ему и сказал…
— Умеет он не много. Цветы, травы и мелкие животные ему еще вполне удаются. Но по дурости он вбил себе в голову…
— Зря я не послушал отца и не стал трактирщиком, ведь за хорошую стряпню…
— Как встречу ее, так сразу останавливаюсь, даже когда спешу, и гляжу ей вслед, просто не могу иначе.
— Досточтимый брат, я не ученый богослов. А вы опять же ничего не смыслите в живописи и потому не можете говорить…
— Задумал изобразить на пяти больших досках житие своего святого покровителя, потому что этому олуху, как он сам твердит, еще и славы охота.
— Так вот, для начала я ему говорю: ступай купи унцию лака, только самого лучшего, какой есть в Милане.
— Математика пронизывает и просветляет человеческую жизнь, и я, как ревнитель математики, знаю…
— Ведь искусствами — так говорил мне отец — не прокормишься и на платье не заработаешь.
— Как ревнитель математики вы понятия не имеете, сколь трудно написать вращающийся или сверкающий глаз.
— Ну, это уж ты хватил. При всем уважении к музыке ее никак нельзя назвать сестрой живописи.
— А коли самолучшего лака здесь не найдется, ничего не покупай, говорю я ему, принесешь мне полкарлина обратно!
— Я и нынче встретил ее и долго провожал взглядом, но что проку?
— По скудоумию своему он теперь полагает себя корифеем и светочем итальянского искусства, и разубедить его, увы, невозможно.
— Заговорить с нею? Не так это просто! И потом, ты погляди на меня! Лысый, грузный, ну сам посуди, гожусь я в печальные воздыхатели? А уж про годы мои я вообще молчу!
— Она не умирает, едва родившись, как музыка, но во всей славе и величии живет в веках…
— Да, я с детства мечтал стать художником…
— Чуть не каждый день встречаю ее, большей частью возле церкви, куда она ходит к мессе.
— …И воздействует не как дыхание памяти, а как сама жизнь. — …И, на свою беду, стал.
— Как сама жизнь? Смешно, право слово! Я вижу всего лишь мешанину густых мазков краски и чуток лака.
— Гляди, Манчино. Аккурат вовремя явился. Раз ты, как осел, коснеешь в своем заблуждении, пускай он нас рассудит. Он не органист и не живописец, но когда читает стихи, весьма близок и музыке, и живописи… Эй, Манчино!
Бехайм потихоньку погружался в дремоту, больше от бестолковых и утомительных для него людских разговоров, нежели от выпитого вина, однако, услыхав имя человека, которого ждал с таким нетерпением, мгновенно взбодрился и посмотрел по сторонам. Манчино стоял чуть пошатываясь, точно был слегка навеселе, и шапкой махал приятелям, что позвали его к своему столу. Бехайм встал. И когда Манчино с ленивой грацией двинулся через зал, то и дело останавливаясь перекинуться словечком-другим со знакомыми, Бехайм с вежливым, едва ли не почтительным поклоном заступил ему дорогу.
— Доброго времяпрепровождения вам, сударь, — начал он. — Я ждал вас и, коли не возражаете, хотел бы кой о чем потолковать.
Манчино мрачно взглянул на него. Не поймешь — то ли он видел в немце удачливого соперника, то ли просто назойливого человека, который будет изводить его своими глупостями.
— Тогда, сударь, выкладывайте, что желаете сказать! — после секундного раздумья решительно проговорил Манчино и, оборотившись к молодым людям, которые избрали его судьей в споре о том, какому из искусств — музыке или живописи — следует отдать пальму первенства, сделал им знак подождать.
— Во-первых, — объяснил Бехайм, — я хотел пригласить вас за мой стол и, коли вы еще не ужинали, быть моим гостем.
— Увы! — воскликнул Манчино. — В недобрый час я родился на свет. Запоздали вы с вашим лестным предложением, ибо час назад я в избытке набил себе брюхо хлебом и сыром. А раз такое могло произойти, значит, я у Господа в немилости. Хотя что тут удивительного, когда по жизни я иду, влача тяжкое бремя грехов?
— Это, — сказал Бехайм, и думал он вовсе не о немилости Господней и не о бремени грехов, а о сыре, — не помешает вам осушить со мною кувшинчик-другой «вино санто», которое подает здешний хозяин.
— Да, — заметил Манчино, усаживаясь за Бехаймов стол, — вы нашли то самое слово, способное обнадежить совершенно отчаявшегося, даже обреченного гореть в аду. Эй, хозяин! Не мешкая иди сюда и слушай, что изволит приказать этот господин!.. Но все ж таки, — он опять обратился к Бехайму, вы явно ждали меня не только затем, чтобы угостить «вино санто»?
— Мне очень хвалили вас как человека, на которого можно твердо рассчитывать в сложных обстоятельствах, — объяснил Бехайм. — Ваше здоровье, сударь!
— И ваше! — откликнулся Манчино, чокаясь с немцем. — Да, кое-кто имеет обо мне такое суждение, а кое-кто, напротив, считает, что пора мне отойти от дел и оставить их другим, ибо в мои годы я, дескать, всего-навсего тусклый огарок, который от любого дуновения может потухнуть. Но как бы там ни было — я к вашим услугам.
— Странно, — задумчиво произнес Бехайм. — Вот сижу я сейчас напротив вас, и мне кажется, нет, я просто уверен, что уже встречал вас много лет назад. Ваше лицо не из тех, которые легко забыть. Помнится, было это в Бургундии или в Провансе, летом, я с бокалом вина сидел на улице перед постоялым двором, и тут на дороге появились солдаты, четверо копейщиков, двое справа и двое слева, а посредине арестант, которого они вели на виселицу, и этот арестант были вы. Однако ж на лиходея вы совсем не походили, шагали с гордо поднятой головой, будто к герцогу на пир.
— Во сне, — невозмутимо сказал Манчино, — я часто вижу, как стою под виселицей и тучный священник протягивает мне для поцелуя серебряный крест. Но вы ведь, наверно, пришли не затем, чтобы слушать мои сны. Сделайте милость, говорите, что вам угодно.
— Ловкому, умному и опытному человеку вроде вас не составит труда выполнить мой заказ.
— Дело может быть трудным и опасным, — заметил Манчино, — даже, — он понизил голос до шепота, — может вступить в противоречие с законами герцогства, но меня это не пугает, все зависит только от вашей щедрости, потому что я, как вам известно, не наделен земными благами. В ближайшие дни меня, правда, ждет кой-какая работенка, которую надо непременно сделать, так что времени маловато, но коли мы сговоримся… Сами ведь знаете, да и в Евангелии сказано: нужно быть готовым оставить лодку и сети свои ради благого дела.
— Стало быть, к делу! — негромко произнес Бехайм. — Мне сообщили, что ваш кинжал, — он поглядел на оружие за поясом у Манчино, — прямо-таки творит чудеса и не раз уже вразумлял упрямцев, которые ничего не желали слушать.
— Это верно, — подтвердил Манчино и любовно погладил кожаные ножны. В этом искусстве он весьма преуспел и, пожалуй, достоин звания доктора или магистра.
— В таком случае, — сказал Бехайм, — мне остается лишь подыскать парочку монахов, которые изъявят готовность помолиться за спасение его души.
— За спасение души? Вы меня недооцениваете, сударь. Вы же не хотите отнять у этого человека жизнь, хоть он и упрямец. В моем ремесле есть, конечно, такие, чей нож не знает правильной меры. От неумения убивают почем зря, а от этого сплошь одни неприятности. Нет, сударь, я не таковский. Мой кинжал знает меру.
— Значит, по-вашему, если использовать мягкое средство, скажем, влепить по мерзкой роже, можно заставить этого негодяя…
— Ну, нечто подобное он у меня и получит. В самую меру, — обнадежил Манчино. — Не сомневайтесь, все будет как надо.
— Вот и отлично, — сказал Бехайм. — Поступайте с ним по вашему усмотрению. Хотя мне, признаться, куда приятней было бы увидеть Боччетту с петлей на шее и чтоб язык у него на плечо свисал.
Мгновение царила тишина. Манчино поднял голову и устремил взгляд на Бехайма. Оловянный кубок он, не донеся до рта, снова поставил на стол.
— Будете назначать ему меру, так не мелочитесь, — продолжал немец. Учтите, сколько натерпелись от этого Боччетты и я, и другие люди. Честь по чести вложите ему ума, чтобы вперед нет-нет да и вспоминал обо мне.
Манчино не моргая глядел в пространство и молчал.
— Теперь вам известно, чего я желаю, — сказал Бехайм, — и надо полагать, насчет Боччетты мы договорились. Остается узнать ваши условия. Ведь даром такую работу не делают. Скажите же, какова ваша цена.
Манчино по-прежнему молчал.
— Назовите мне вашу цену, — повторил Бехайм, — и назначьте, какую часть суммы желаете взять авансом. Остаток получите, как только выполните заказ. Полагаю, вам известно, что я плательщик аккуратный, а коли надобно, могу назвать уважаемых в городе людей, которые это удостоверят.
Манчино вздохнул и, покачав головой, откинул волосы со лба.
— Как я сказал с самого начала, для этакой работы у меня нет времени. О своих делах тоже не грех подумать, за меня их никто не сделает.
Бехайму показалось, что Манчино просто решил содрать с него побольше денег, и он с досадой воскликнул:
— Меньше слов! Назовите вашу цену! Что вы ходите вокруг да около, от этого толку чуть. Говорите прямо! Я не любитель обиняков.
— Вы пришли напрасно, — упавшим голосом сказал Манчино. — Я не могу вам служить, сударь, ибо такое дело, как это, с его особенными обстоятельствами, нужно готовить со всем тщанием, а у меня на это нет времени. Да и рука уже не та, что раньше, легко может случиться, что я навлеку неприятности и на вас, и на себя.
— Поймите меня правильно, — не отставал Бехайм. — Часть денег я отсчитаю вам сей же час, за этим столом, как только мы придем к согласию.
Манчино отмахнулся.
— Я-то хорошо вас понимаю, а вот вы меня, как видно, нет, — сказал он. — Я не могу вам служить и причины назвал. Вдобавок учтите, Боччетта старик. Много ли славы — связываться с ним.
— Да вам никак слава нужна? — заволновался Бехайм. — А деньги, которые можно заработать на этом деле, причем с легкостью, вас не интересуют?
— Ради денег пусть кто другой старается, — решил Манчино. — Мне эти деньги без надобности. И давайте закончим разговор, продолжать его бесполезно. А теперь, с вашего разрешения…
— Что ж это на вас нашло? — озадаченно вскричал Бехайм. — Всего несколько минут назад вы говорили вполне разумно, а теперь хотите бросить меня в беде? Хотя прекрасно знаете, сколь это для меня важно. Как же мне выручить мои дукаты, которые этот мошенник противозаконно присвоил?
— Коли хотите — дам совет, — сказал Манчино, вставая. — Не торопите события, пускай они идут своим чередом, наберитесь терпения и не совершайте опрометчивых поступков. Все образуется. Нынче вы понесли убыток из-за Боччетты, завтра сами кого-нибудь в убытке оставите.
— Черт побери! — разозлился Бехайм. — Вы что городите? Хватит болтать чепуху! Вот только что вы уверяли, что он свое получит и что я могу на вас положиться. А теперь, когда надо браться за работу и употребить кинжал ради благого дела, — теперь вы струсили?
— Да, наверно, — сказал Манчино. — Такая уж у меня натура.
— Вы трус и бахвал! — напустился на него Бехайм. — Обманщик, воистину француз-голодранец! Вертопрах и самохвал!
— Ладно, коли вам это в удовольствие, можете и так меня называть, отозвался Манчино. — А раз вы теперь все сказали, ступайте с Богом! Да, сударь, самое лучшее для вас — поскорее отсюда исчезнуть, потому что не ровен час у меня лопнет терпение.
Левой рукой он стиснул рукоять кинжала, а правой повелительно указал на дверь. За соседними столами тем временем смекнули, что тут разгорается ссора, и резчик Симони встал, намереваясь унять противников.
— Эй! — воскликнул он. — Который из вас двоих вздумал затевать тут свары и смуту?
— Неужто немец сызнова упился? — полюбопытствовал кто-то из камнерезов.
Манчино успокоительно махнул рукой: дескать, пустяки, не обращайте внимания. И пояснил:
— Всяк по-своему с ума сходит, и вот он вбил себе в голову, что непременно должен сделать из Боччетты честного человека.
— Честного? — завопил Бехайм. — При чем тут честность? Я хочу получить свои семнадцать дукатов!
Все так и покатились со смеху, и смеялись от души, до слез, кивая головой, а пуще всех веселился художник д'Оджоно.
— Речь, стало быть, о семнадцати дукатах? — воскликнул он. — А наш заклад? Он еще в силе? Вы поставили два дуката против моего одного.
— В силе, — мрачно сказал Бехайм.
— Тогда, — вскричал художник, — два дуката, считай, у меня в кармане. Ведь вы, немцы, знамениты тем, что держите слово.
— Да, мы свое слово держим, — сказал Бехайм, громко, с нажимом, чтобы слышал Манчино, который, будто все это его уже не касалось, подсел к органисту Мартельи и завел с ним беседу. — Но не рано ли вы радуетесь?! Не знаю, чем это дело кончится для Боччетты, останется он цел и невредим или нет, но я свои семнадцать дукатов верну, будьте уверены, уж я себя знаю. Так что раскошелиться придется вам, а не мне!
— Семнадцать дукатов с Боччетты! — вздохнул брат Лука, не поднимая глаз от столешницы, где мелком записал и доказал алгебраическую теорему. Как вы себе это представляете, сударь? Если б этот Боччетта за полскудо мог вызволить из чистилища родного отца, он бы и тут денег не дал.
— А я вот не понимаю, — вставил камнерез, — как это в теперешние времена, когда христианскому миру грозят моровая язва и войны, вы способны думать об этаких пустяках.
— Я хочу вернуть мои деньги — по-вашему, это пустяки? — возмутился Бехайм. — По-вашему, дукатов у меня куры не клюют?
— Послушайте доброго совета, — сказал Альфонсо Себастьяни, молодой аристократ, оставивший свое поместье в Романье, чтобы учиться у мессира Леонардо искусству живописи. — Ложитесь пораньше спать, ешьте легкую пищу, спите подольше и побольше. Может, тогда и увидите во сне свои денежки.
— Избавьте меня от вашей болтовни, сударь, она мне надоела, обрушился на него Бехайм. — Я свои деньги верну, пусть даже сперва мне придется переломать Боччетте все кости, одну за другой.
— А что скажет ваша возлюбленная, — с любопытством и легкой насмешкой вставил художник д'Оджоно, — если вы этак с ним обойдетесь?
— Моя возлюбленная? Да что вы знаете о моей возлюбленной? — спросил Бехайм. — Я не докучал вам рассказами о том, кто здесь, в Милане, моя возлюбленная. О ком вы толкуете?
— О Никколе, ведь она и есть ваша возлюбленная, — ответил д'Оджоно. Что ни день вас видели в крестьянском трактире возле монцской дороги, и там вы ждали ее. А она, точно лань, бежала к вам в своем единственном приличном платье.
Бехайм вскочил и яростно огляделся по сторонам, словно здесь, в трактире, его окружали смертельные враги.
— Да как вы смеете, сударь, вмешиваться в мои дела? — возмущенно осадил он д'Оджоно. — Не все ли вам равно, кто моя возлюбленная? Допустим, это она… так вот: платьев у нее будет сколько угодно, уж я позабочусь. Но, черт меня побери со всеми потрохами, при чем тут Боччетта?
Теперь настал черед д'Оджоно удивиться и впасть в замешательство.
— Ну и ну! — воскликнул он. — Вы что, прикидываетесь или вправду не знаете, что она дочь Боччетты?
— О-о, — простонал охваченный ревностью Симони, — дочка ростовщика, Никкола… значит, он ее возлюбленный? Значит, это с ним она… с этим немцем…
Точно затравленный собаками кабан, Бехайм глядел на них остановившимся взором.
— Что вы такое говорите? С ума посходили, не иначе! — выкрикнул он, уже зная, твердо зная, что они говорили правду, и по сердцу его словно ножом полоснули.