Мокрый от неутихающего дождя, Иоахим Бехайм шагнул в низкий дверной проем трактира «Барашек». Глаза его тотчас отыскали камин, и, увидев вязанки хвороста, штабелем сложенные подле огня, он с удовольствием и облегчением затворил за собою дверь, ибо в такой промозглый, студеный вечер превыше всего ценил жаркое пламя в камине. На отопление трактирщик явно не скупился, не то что на масло — ведь из двух ламп, прикрепленных железными цепями к потолку, горела только одна, худо-бедно способная разогнать сумрак в этом большом помещении, изобилующем уголками и нишами. Однако же немец, оглядевшись, тотчас заметил, что человека, ради которого он сюда пришел, среди посетителей нет. Их и было-то с десяток — расположившись за круглыми деревянными столами, они пили вино и громко, наперебой разговаривали. Кое-кто глядел щеголем, разодетым по испанской либо французской моде, другие, напротив, казались нищими оборванцами, которые давненько не ели досыта, иные пришли в кожаных фартуках и деревянных башмаках, а один, что сидел в стороне и мелом чертил на столешнице геометрические фигуры, был в монашеской рясе. Бехайм поздоровался со всеми, вежливо поклонившись направо и налево, с беретом в руке.
Трактирщик, мужчина грузный и важный, вынырнул откуда-то из угла, снял с плеч Бехайма промокший плащ, а затем спросил, чего он желает. В эту самую минуту один из посетителей поднялся и, ставши у немца за спиной, украдкой от него трижды осенил себя крестным знамением, как люди мной раз делают, повстречавшись на улице с отъявленным вором и висельником. Дело в том, что несколько завсегдатаев — резчики по камню и по дереву, живописцы и музыканты — сговорились подшутить над хозяином, сделать так, чтобы его хорошенько отколотили или попотчевали хоть парочкой пинков. Как бы невзначай они завели беседу о том, что-де не так давно объявился в Милане человек, который, придя в трактир либо в харчевню, велит подать себе самые изысканные яства — каплунов, паштеты, отменное печенье и пирожное — и самые дорогие вина, а потом исчезает, не уплатив по счету. И по настоянию хозяина шутники согласились предупредить его условным знаком, если коварный гость покажется в «Барашке», и теперь, когда вошел немец, как раз этот-то знак и сделали.
— Принесите-ка мне глоточек вина, — сказал Бехайм трактирщику, который буквально сверлил его взглядом, — но только самого лучшего.
— Самого лучшего, знамо дело! Так я и думал! — воскликнул трактирщик, возмущенный мнимой наглостью посетителя. — Может, еще бараньей вырезки, да повкусней нашпигованной, а не то каплуна с грибным рагу? Только вы, сударь, заметьте себе: меня не проведешь, я все насквозь вижу. От моего глаза ничто не укроется. Уж я не оплошаю. Поставили б меня стеречь гроб Господень, Он бы не воскрес, будьте уверены.
Бехайм ничего не сказал, только удивленно смотрел на него, не понимая, что означают сии речи и отчего не подают вина. А вот один из камнерезов, в кожаном фартуке и деревянных башмаках, проговорил тоном дружелюбным, но не терпящим возражений:
— Хозяин! Он бы воскрес!
— Нет, не воскрес бы! — выкрикнул хозяин, разозлясь, что кто-то посмел усомниться в его бдительности. — Говорю вам, Он бы сперва сто раз подумал.
— Он бы воскрес, — упрямо повторил камнерез, будто намекая, что при всей своей бдительности хозяин все равно ни гроша от немца за выпивку не получит.
— Да хоть бы и воскрес, черт побери! Только прежде я бы Ему все кости пересчитал! — завопил трактирщик вне себя от камнерезова прекословья, и думал он при этом уже вовсе не о Христе, а единственно о немце, который, как он полагал, замыслил его обмануть.
— Что это он кричит как бесноватый? — спросил человек в монашеской рясе, оторвавшись от своих геометрических фигур. — О чем идет речь?
— О Христе, воскресшем во славе Своей, досточтимый брат Лука, — с величайшим почтением ответил камнерез, потому что этот брат Лука преподавал математику в университете Павии.
— И во имя воскресшего Христа ты поднял этакий шум? — обратился ученый монах к хозяину.
— Да, и дело это касается меня, а не вас, — объявил хозяин. — Потому как трактир мой, и я должен за ним присматривать. Ваши значки да фигуры меня не заботят, ну разве что после вашего ухода надобно смахивать их пыльной метелкой, чтобы другой христианин мог сесть за стол.
Монах уже не слушал его. Он опять вернулся к своим математическим построениям.
— Сударь! — сказал хозяину Иоахим Бехайм. — Я все еще жду вина, и мне непонятно, как оно связано с воскресением Спасителя. Возможно, какая-то неведомая мне связь тут и существует, но я пришел сюда не затем, чтобы заниматься богословием. Отнесите мой плащ в кухню и повесьте у очага, пусть просохнет. О нашпигованной баранине мы поговорим позже, а грибов я не ем.
Хозяин только теперь рассмотрел плащ, который держал в руках, и, к своему удивлению, заметил, что сшит он из отличного сукна, а вдобавок оторочен дорогим мехом и стоит наверняка много больше всех разносолов, какие он мог подать немцу за целый вечер. И у него забрезжило подозрение, что мастеровые выставили его дураком.
— Сию минуту подам, сударь, и самого лучшего, — успокоил он Бехайма, кастильонского «вино санто», ради этого вина люди ко мне со всех сторон стекаются, даже из Павии приезжают, как вон тот досточтимый монах, который только что на свою беду попытался встрять в мои дела. Пусть чертит свои фигуры, а меня оставит в покое. Я себя одурачить не дам, — продолжал он громким голосом, чтобы все слышали. — Знаю, кто чего стоит. С первого взгляда вижу, что за человек передо мной… Все, иду за вином, сударь, бегом бегу.
Он гордо вскинул голову и, не удостоив своих зложелателей ни единым взглядом, отправился в подвал наполнить глиняный кувшин знаменитым «вино санто».
Отведав вина, Иоахим Бехайм почувствовал себя весьма уютно. Такое вино, сказал он себе, я готов пить каждый вечер, да и возле постели недурственно бы держать кувшинчик. Он откинулся на спинку стула и закрыл глаза. А живописцы и камнерезы вокруг продолжали свой разговор, и толковали они о предметах, весьма далеких от всего, что когда-либо вызывало у немца интерес.
— …Вот почему я бы очень хотел написать ее в образе Леды, нагую и потупляющую взор…
— С лебедем на коленях?
— Да неужто? И кому же достался заказ?
— За индиго, свинцовые белила и золото я не меньше одиннадцати лир выложил.
— Нагую, но с одного боку…
— …Открывает он, значит, сундук, запускает в него голову, ровно нырнуть собрался, ну, думаю, сейчас деньги достанет…
— …Окутанную тремя покрывалами, тут уж я покажу, на что способен, ведь это трудная задача для живописца…
— И с лебедем на коленях?
— Кольчужник! Гончар! Ну мыслимое ли дело?! И оружейный литейщик!
— А достает он штуку сукна. Вместо денег — сукно на платье. Мне! Человеку, который своим искусством облагородил нравы этого города!
— Эта троица два года точно проваландается.
— Дурак он. Скряга. Я чуть по уху его не огрел этим сукном.
— Если ты не записной сотрапезник у господ, от которых получают столь превосходные заказы…
— Скряга он!
— С лебедем на коленях?
— Да, с лебедем на коленях. Но разве в этом дело? Пернатую тварь ей кто угодно подрисует.
— А вот и Манчино. Долгонько мы нынче его дожидались. Сюда, Манчино!
— Тут сам Папа ничего бы не смог поделать — Манчино все равно бы раньше не явился. С толстухой своей миловался, совсем голову потерял.
— Шагает герой после схваток любовных…
— …В блудилище, где вместе с ней живет.
— Совершенно верно. Прямиком оттуда. У кого-то есть возражения?
Дремоту немца как рукой сняло; он узнал низкий, звучный голос, произнесший последнюю фразу, и открыл глаза. Рыночный певец, тот самый, с изрытым морщинами лицом и горящими глазами стоял посреди трактирного зала и декламировал стихи:
Скажи, что любишь ты меня. Я страстно
Ожившим отплачу тебе огнем.
Твоя постель нам будет — рай прекрасный
В блудилище, где вместе мы живем[4].
— Хозяин! — прервал он декламацию, подсаживаясь к своим приятелям. Подай-ка мне поесть, только смотри не прогадай с выбором блюд, иначе не миновать тебе убытка. Потому что в кармане у меня всего один медный сольдино, зато неподдельный и полновесный. На чем я остановился?
В бою страстей вкусил победы вящей
Я, как Ахилл, что мирмидонян вел.
Потом ушел. Ее оставив спящей
В блудилище, где вместе мы живем.
— Эти стихи, — заметил один из сидевших за тем же столом, — мы все от тебя уже раз десять с лишком слыхали, трактирщик и тот их наизусть выучил. Сочинил бы что-нибудь новенькое, Манчино, глядишь, и ужин образуется.
Бехайм подозвал хозяина.
— Кто этот человек, который только что вошел? — спросил он. — С медным сольдино. Наружность у него довольно странная.
— Этот? — презрительно бросил хозяин. — Вы не первый обратили на него внимание. Стихоплет. Сочинитель. Читает тут свои вирши, тем и добывает себе пропитание. Они зовут его Манчино, Левша, потому что он все делает левой рукой, оружие и то держит в левой и ловко с ним управляется, сущий душегуб. Как его звать на самом деле, никто не ведает, и он сам тоже. Однажды утром его с разбитой головой подобрали на тракте и отнесли к лекарю, а он, как очнулся, ничего не мог вспомнить, что было раньше, даже имя свое позабыл. Странно, сударь мой, что человек позабыл свое имя. Мессир Леонардо, который часто сюда захаживает и ведет с ним разговоры… Как, сударь?! Вы не знаете мессира Леонардо? Мессира Леонардо, который отлил в бронзе коня покойного герцога? И не слыхали о нем никогда? Дозвольте спросить: вы откуда пожаловали? Не от турок ли? Я вам вот что скажу: этакий Леонардо рождается на свете, я чай, раз в сто лет. Подлинный гений, сударь! Подлинный гений во всех искусствах и науках! Я, сударь, трактирщик, мое дело кухня, и меня вы не спрашивайте, хоть, к примеру, в винах я разбираюсь отменно, но вы других спросите, кого угодно в Милане спросите про мессира Леонардо, флорентийца, и всяк вам скажет — и досточтимый брат Лука, и мессир д'Оджоно, художник, что сидит подле Манчино… да, верно, подле этого самого Манчино, о котором у нас речь, так, стало быть, мессир Леонардо говорит, что имя свое и происхождение он забыл по причине раны в голове и по причине анатомии. Иногда он вроде как вспоминает, Манчино, и плетет тогда, что он-де сын герцога или другого какого знатного вельможи, и что отправился путешествовать для развлечения, и что есть-де у него городские дома, сельские усадьбы, рыбные пруды, леса и деревни, и все это ждет его, только он не знает где. А другой раз жалуется, что искони был нищим бродягой, терпел холод, голод и прочие напасти и несколько раз чудом спасся от виселицы. Один Господь ведает, где тут правда. Который год Манчино этот ходит ко мне в трактир, приятели когда кормят его ужином, а когда и нет. Да чего уж, от ломтя хлеба с копченой колбасой я не разорюсь. По-итальянски он говорит на манер савойских горцев, может, там его герцогство и находится, а может, выдумка это. Днем он, слышно, хороводится с гулящими девками, ну а больше я про него ничегошеньки не знаю, все вам рассказал.
Он взял у Бехайма кувшин, чтобы вновь наполнить его вином. Человек, о котором он вел речь, сидел откинувшись на спинку стула, устремив взгляд на закопченные балки, откуда свисали хозяйские колбасы. Потом обратился к своим соседям:
— Вы правы, укоряя меня в том, что я докучаю вам стихами, которые вы уже знаете. Вот почему я только что сложил новые и надеюсь, они придутся вам по сердцу. Итак, слушайте балладу о вещах, какие я знаю, и об одной вещи, которой не знаю.
— Слушайте новую балладу Манчино о вещах, которые… Ну! Начинай! Тишина, все слушают! — крикнул его сосед слева.
Хозяин, вернувшийся с полным кувшином, остановился в дверях, наблюдая за происходящим.
— Однако ж здесь, в этом трактире, — Манчино отвесил поклон в сторону Бехайма, — есть человек, нам незнакомый и, быть может, отнюдь не расположенный слушать мои стихи.
Бехайм почувствовал, что все смотрят на него, и, смекнув, что речь о нем, поспешно встал и заверил, что не менее других сгорает от нетерпения услышать эти стихи. Невелика радость, добавил он, пить вино в одиночку, ведь он пришел сюда в расчете на веселое общество. Засим он назвал свое имя: Иоахим Бехайм.
— Коли так, давайте без церемоний! — воскликнул один из компании Манчино, лысый, с уже седеющими усами. — Садитесь к нам, будем вместе пить и веселиться. Меня зовут Джанбаттиста Симони, я резчик по дереву, и в соборе, справа от главного портала, в первой боковой капелле, вы можете увидеть моего молодого Христа. Здесь, в «Барашке», я наставляю новичков.
— Черт меня побери, если я сейчас не выведаю, где найти эту Аннетту, пробормотал Бехайм; со стулом в одной руке и беретом в другой он перебрался к художникам и, усаживаясь подле лысого резчика, наставника новичков, еще раз повторил, что звать его Иоахим Бехайм. Другие тоже назвали свои имена, но они в его памяти не задержались. Лысый резчик поднял кубок.
— За наше знакомство! Вы уже побывали в соборе? — тотчас спросил он, ибо, как все миланцы, гордился этим замечательным сооружением, воздвигнутым во славу Господа Бога и города.
— Нет, я слушал мессу в церкви братьев-доминиканцев, — ответил Бехайм. — Она удобно расположена, в двух шагах от моего жилья. Впрочем, так было раньше, теперь придется ходить к Святому Иакову, а это довольно далеко. Дело в том, что я нынче съехал с постоялого двора на Малой Кузнечной.
Удовлетворив таким образом любопытство резчика, немец перегнулся через стол и попробовал завести разговор с Манчино.
— Если мне не изменяет память, — начал он, — я видел вас, сударь, несколько дней назад на рынке…
— Что вам угодно? — спросил Манчино, который мысленно шлифовал свои стихи.
— На овощном рынке. Вы там стояли на возвышении, на капустном бочонке…
— Баллада о вещах, какие я знаю, — сказал Манчино. — В ней три строфы и, как положено, краткое послание.
— …И пели, — упрямо продолжал немец. — А девушка, что прошла мимо…
— Тихо! Тихо! Слушайте! — вскричал мастер-камнерез за соседним столом, да так зычно, что брат Лука, по-прежнему склоненный над своими геометрическими чертежами, вздрогнул от испуга. Трактирщик, аккурат собиравшийся наполнить вином оловянный кубок немца, замер с поднятым кувшином, будто изваяние.
Манчино взобрался на стул. Тусклый свет лампы озарил его изрытое морщинами лицо. Тишина кругом, только в дымоходе словно бы жаловались и плакали грешные души. И он начал:
Я знаю — по коре — деревьев стать,
Я знаю хитрость, что цыган сражала,
Я знаю: в слугах барина видать,
Я знаю боль, удар, укол кинжала,
Я знаю шлюх, как жизнь их унижала,
Я знаю облик Папы, как тебя,
Я знаю честь, познал позора жало,
Я знаю все, но только не себя[5].
Трактирщик опустил кувшин, ставший вдруг непомерно тяжелым. Мастера-камнерезы сидели, точно два усталых титана, глядя в пол, на деревянные свои башмаки, один подпер рукой подбородок, другой — лоб. Брат Лука поднял свою ученую голову и, сам того не замечая, постукивал мелком в такт стихам. А Манчино продолжал:
Я знаю вина по оплетке их,
Я знаю, в чем у чудаков потреба,
Я знаю праведность и грех других,
Я знаю птиц — так петь и мне бы,
Я знаю плесень на кусочке хлеба,
Я знаю то, что людям должен я,
Я знаю ад, я знаю рай и небо,
Я знаю все, но только не себя.
Я знаю в супе плавающих мух,
Я знаю палачей — бежал, не скрою,
Я знаю каждого сарая дух,
Я знаю, что в словах: «Любой ценою!»,
Я знаю талеры — имел порою,
Я знаю плен красы, ее любя,
Я знаю хмель, знавал забвенья долю,
Я знаю все, но только не себя.
О люди, я познал судьбы теченье,
Я знаю смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю жизни взлеты и паденья,
Я знаю все, но только не себя.
— Это было послание, — сказал он и спрыгнул со стула. — In nuce[6] в нем содержится все, что я имел сказать об этом предмете, а три предшествующие строфы были излишни, как вообще львиная доля того, что слетает с губ и выходит из-под пера стихотворцев. Но мне это простительно. Я трудился ради ужина.
Хозяин стряхнул оцепенение и поставил кувшин с «вино санто» перед Манчино.
— Я, как известно, в изящных искусствах не силен, — сказал он. — Но по выражению лица досточтимого брата Луки, а он, слава Богу, профессор, вижу, что стихи ваши весьма изрядны. Хотя насчет того, что вы, мол, узнаете вино по оплетке, трактирщикам рассказывать не надо бы. Тут вы приврали. Впрочем, о таком пустяке далее и говорить не стоит. Пока что отведайте-ка вот этого.
И он сызнова отправился в подвал за вином для Бехайма.
Приятели Манчино не стали особенно распространяться по поводу его стихов. Но что они думали, было ясно — по одобрительным кивкам и жестам, по взглядам, какими они обменивались, и по тому, как они пили его здоровье. Один за другим все они выудили из карманов кто мелкую серебряную монетку, кто несколько медяков, сложили их в кучку и заказали для Манчино рыбу и жаркое.
Вернулся хозяин, который по дороге в подвал кое-что надумал. Наливая Бехайму вина, он прошептал:
— Ну, сударь, разве я преувеличивал? Гений, каких мало! Что я говорил! Только насчет плесневелого хлеба и мух в супе не верьте, это вранье. Мухи в супе! У меня! Ладно, хлеб может заплесневеть, коли отсыреет, но посетителям я его не подаю. Ох уж эти поэты! Ради рифмы и напраслину возведут на честного человека. Мухи в супе! Да, вот про долги он ненароком правду сказал. Не то что про мух…
— Дайте же мне посидеть спокойно, — перебил его Бехайм.
— Ну да ладно, вино за мой счет, — сказал трактирщик уже как бы про себя, он не мог сразу замолчать. — Раз я сказал, так тому и быть, мое слово твердое, несмотря на мух… Да, судари мои, иду, иду, мигом все подам.
Резчик Симони снова обернулся к Бехайму.
— Вы из-за гор? — спросил он, ткнув большим пальцем себе за плечо, словно где-то там, у него за спиной, и была Германия. — Через Альбулу добирались или через Бернину[7]?
— Об эту нору в горах путешествовать затруднительно. — Бехайм одним глотком осушил свой оловянный кубок. — Нет, сударь, я прибыл морем, с Востока. Из тех краев, где правит османский султан. Я был по делам в Алеппо, в Дамаске, в Святой Земле и в Александрии.
— Как? Вы были у турок? — удивленно вскричал резчик. — И вас не посадили на кол, не пытали?
— У себя дома они вовсе не сажают на кол почем зря и не пытают, объяснил Бехайм, очень довольный, что все смотрят на него будто на диковинного зверя.
Резчик Симони задумчиво погладил усы и возразил:
— Но ведь кругом твердят, что они без устали купаются в христианской крови.
— Когда торгуют, они весьма обходительны, — отозвался Бехайм. — Вроде как вы, миланцы, ведь если человек приезжает к вам за панцирями или за галантерейным товаром, разве станете вы сажать его на кол или мучить? И сиенцы с их марципаном да леденцами тоже не станут, верно? Вдобавок у меня есть грамота, которая подписана самим султаном и обеспечивает мне известное уважение.
Манчино посмотрел на Бехайма с внезапным интересом.
— Как по-вашему, на будущий год турки не заявятся ли сюда, в Италию? спросил он.
Бехайм пожал плечами и, взяв свой оловянный кубок, сказал:
— Они теперь снаряжают могучий флот против Венеции и уже наняли опытных капитанов.
— Оборони нас Господь! — воскликнул один из мастеров-камнерезов. Позавтракают Венецией, а Миланом, глядишь, отужинают.
— Коли опасность так велика и страшна, — сказал Манчино, — самое бы время послать к султанскому двору ловкого человека, наторевшего в толковании священных книг…
— Опять он за свое! — расхохотался живописец д'Оджоно, совсем еще молодой, с длинными, до плеч, каштановыми волосами.
Думает, его и надо послать, чтоб он уговорил султана возлюбить и почитать Христа.
— Вот было бы дело так дело, — сказал Манчино, глаза его горели огнем и метали молнии.
— Бросьте вы это, — посоветовал Бехайм. — Касательно веры турки народ упорный.
Он стукнул кубком по столу, подзывая хозяина, ибо кувшин его опустел.
— Что до меня, — опять заговорил д'Оджоно, — то я больше уповаю на подводный аппарат, который придумал мессир Леонардо, чтобы продырявливать неприятельские корабли, если они подойдут к нашим берегам.
— Но до сих пор, — вставил Мартельи, органный мастер и композитор, он наотрез отказывался передать военачальникам чертежи своей машины, ибо в рассуждении злобной человеческой натуры опасается, что корабли будут отправлены на дно вместе с командой.
— Чистая правда, — сказал брат Лука, не поднимая глаз от своих фигур, — и мне хочется повторить вам его слова, они стоят того, чтобы сохранить их в памяти. «О человек, дивясь сложению и устройству человеческого тела, помни, что это тело ничто в сравнении с душою, в нем живущей. Ибо оная, чем бы ни являлась, есть дело Божие. Вот почему не препятствуй ей жить в Его творении, по воле Его и промыслу, и не позволяй твоему гневу и злобе разрушить даже одну жизнь. Ибо воистину тот, кто не ценит жизнь, недостоин обладать ею».
— Кто такой этот мессир Леонардо? — осведомился Бехайм. — Второй раз за нынешний вечер слышу о нем. Это он отлил в бронзе коня покойного герцога? Н-да, словами он, во всяком случае, пользуется весьма умело.
— Да, он же, — ответил д'Оджоно. — Он учил меня искусству живописи, и всем, что умею, я обязан ему. Другого такого, как он, ни вам, ни кому иному не сыскать. Ибо и натура не способна второй раз создать такого человека.
— Он и наружностью замечателен, — сообщил Симони. — Возможно, вы еще сегодня увидите его. Ведь он знает, что брат Лука, когда бывает в Милане, все вечера проводит здесь, в «Барашке».
— С этакой уверенностью этого обо мне утверждать нельзя, — возразил брат Лука. — По крайней мере, если иметь в виду ту уверенность, какую математика даст людям, опирающимся на ее законы. Потому что иногда я вечером сижу в «Колокольчике». Но там столешницы очень уж гладкие, мел к ним не пристает.
Бехайм вспомнил, что вообще-то пришел сюда не ради мессира Леонардо, и, хлопоча о своем деле, вновь пристал к Манчино, который аккурат покончил с ужином.
— Что же касается этой девушки… — начал он.
— Какой девушки? — спросил Манчино, глядя на него поверх своих мисок.
— Которая проходила мимо рынка и улыбнулась вам.
— Тише! Ни слова о ней! — прошептал Манчино и беспокойно зыркнул на резчика и на д'Оджоно, которые рассуждали с братом Лукой о «Барашке», «Колокольчике» и математике.
— Может, скажете, как ее зовут? — предложил Бехайм. — Сделайте одолжение, как мужчина мужчине.
— Молчите о ней, прошу вас, — сказал Манчино очень тихо, но тоном, не сулящим ничего хорошего.
— Или как мне ее найти, — продолжал Бехайм, упрямо не желая отступиться от своего намерения.
— Этого я не знаю, — сказал Манчино чуть громче, но все же так, что слышать его мог один только Бехайм. — Зато отлично знаю, что будет с вами: на четвереньках домой поползете, так я вас отделаю.
— Сударь! — возмутился Бехайм. — Вы слишком много себе позволяете!
— Эгей! Что тут стряслось? — воскликнул художник д'Оджоно, внимание которого привлекли последние слова Бехайма, произнесенные довольно громко. — Никак ссора?
— Ссора? Ну это как посмотреть, — ответил Манчино, пристально глядя на Бехайма и сжимая ладонью рукоять кинжала. — Я сказал, что надо бы открыть окно и проветрить, а этот господин считает, что открывать незачем. Ну и бог с ним, с окном, пускай остается закрыто.
— Боже мой, да открывайте на здоровье, если вам угодно, — буркнул Бехайм и допил вино, а Манчино убрал руку с кинжала.
Воцарилось молчание, и, чтобы положить ему конец, д'Оджоно спросил:
— Вы в Милане по делам?
— Не совсем, — объяснил Бехайм. — Мне нужно взыскать деньги с человека, который уже много лет не возвращает долг.
— За небольшое вознаграждение, — сказал Манчино, будто между ними ничего не произошло, — я взыщу для вас должок. Вам незачем себя утруждать, доверьте это мне. Вы же знаете, я всегда готов вам услужить.
Бехайм решил было, что Манчино насмехается, и посмотрел на него с досадой, но тем и ограничился. Он выпил слишком много вина, и в голове уже изрядно шумело, однако ж он покуда властвовал своими поступками и словами и не желал иметь ничего общего с человеком, который чуть что хватается за кинжал. И потому заговорил о своем деле с д'Оджоно:
— Человек, который задолжал мне деньги, флорентиец, но теперь живет в Милане. Зовут его Бернардо Боччетта. Может, вы мне скажете, где его найти.
Вместо ответа д'Оджоно запрокинул голову и громко расхохотался, а мгновение спустя хохотали уже все. Слова немца, как видно, показались им весьма забавными. Не смеялся только Манчино. Он глаз не сводил с Бехайма, и в чертах его сквозили изумление и озабоченность.
— Не понимаю, что тут смешного, — возмутился Бехайм. — Он должен мне семнадцать дукатов. Семнадцать неподдельных, полновесных дукатов.
— Сразу видно, сударь, что вы нездешний, — объяснил д'Оджоно. — Вы не знаете этого Боччетту, а то бы употребили свое время на более прибыльные сделки.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Бехайм.
— Что денежки ваши пропали, все равно что в воду канули. Каждое слово, будто нож, пронзало сердце Бехайма. Он призадумался, потом сказал:
— Зачем говорить чепуху! У меня есть бумага, подтверждающая справедливость моего требования.
— Храните ее как зеницу ока! — посоветовал д'Оджоно.
— Не премину, — ответил Бехайм, еле ворочая языком, потому что вино все сильнее шумело у него в голове. — Она стоит семнадцать дукатов.
— Гроша ломаного она не стоит, — засмеялся д'Оджоно. Резчик Симони положил руку Бехайму на плечо.
— Да случись вам прожить хоть триста лет, как ворону, все равно вы с Боччетты не только что гроша — гриба сушеного не получите.
— Отстаньте от меня с вашими грибами! — завопил Бехайм. — Я их терпеть не могу — ни тушеными, ни сушеными!
— Я пытаюсь вам объяснить, как обстоит с Боччеттой, — продолжал резчик. — Пока что он обманывал всех и каждого, кто имел с ним дело. Дважды разорялся и дважды всех одурачил. И в тюрьме сидел, однако умудрился выйти на волю без каких бы то ни было обязательств. Всем известно, что он обманщик, но ведь не поймаешь! Когда потребуете деньги, он примется потчевать вас речами — ой какими речами! — а как шагнете за порог, поднимет вас на смех, вот и вся недолга.
Иоахим Бехайм хватил кулаком по столу.
— Да я с сотней таких, как Боччетта, управлюсь, — прошипел он. — Я от своего права не откажусь. Ставлю два дуката против одного.
— Два дуката против одного? — воскликнул д'Оджоно. — Принимаю заклад. Идет?
— Идет, — сказал Бехайм и через стол пожал руку д'Оджоно.
— Можете подать на него в суд, — вмешался органный мастер Мартельи. Да, можете, только денежки ваши уйдут тогда к адвокатам и ходатаям, а больше проку не будет. Обдумайте мои слова. Брань и позор ему как с гуся вода.
— Вы кто такой? — спросил Бехайм, изрядно в кураже. — Я вас не знаю. Чего вы лезете в мои дела?
— Извините! — озадаченно пробормотал органный мастер, человек тихий и скромный.
— Этот Боччетта, — сказал Симони, — странный субъект. Живет как нищий из нищих, сам ходит с корзиной на рынок, покупает зелень, черствый хлеб да коренья — иных яств у него на столе не бывает. А ведь мог бы жить как вельможа. Денег-то у него предостаточно, но он их в землю зарыл либо припрятал, может, под кучей ржавых гвоздей или еще где. Он живет как нищий из страха когда-нибудь стать нищим.
— Пиявка, — сказал Бехайм и зевнул.
— Верно, он и есть пиявка, — поддакнул резчик.
— Я, — Бехайм ткнул себя в грудь, — я пиявка; ежели к кому прицеплюсь, покоя ему не видать. Ни единого часу! И я не…
Мысли его смешались. Он хотел встать, но не мог, твердил себе, что пора домой, причем ползком, на четвереньках, ибо идти, как все люди ходят, ему сейчас было не дано. Некоторое время он тупо смотрел прямо перед собой, потом вдруг вспомнил, что хотел сказать:
— …Не уеду из Милана, пока не получу моих денег.
— В таком случае, — заметил один из камнерезов, придвигаясь к нему, вам бы не помешало заказать у меня надгробие. Потому что похоронят вас здесь, да, именно здесь. Не в обиду будь сказано, сударь, однако ж таково мое ремесло.
Иоахим Бехайм выслушал его слова, но смысла их не понял. А тут еще трактирщик явился, потребовал плату. Он вынужден был повторить свое требование и второй, и третий раз, и все громче, только тогда Бехайм уразумел, что надо расплатиться за вино. Он достал кошелек и нетвердой рукой вытряхнул на стол кучку серебра. Хозяин отсчитал, сколько положено, а оставшиеся монеты ссыпал обратно в кошелек и вложил его в ладонь немца.
С минуту Бехайм так и сидел, сонный, с закрытыми глазами, опустив голову. Пальцы его сжимали кошелек. Потом он вдруг услышал, что говорят о нем:
— Немец, приехал из Леванта. Совсем захмелел. Никто его тут не знает. Что с ним делать-то будем, а?
Иоахим Бехайм зевнул, поднял голову, открыл глаза и увидел человека, которого повстречал днем во дворе герцогского замка, сейчас тот беседовал с братом Лукой; горбатый нос, длинные пышные волосы, кустистые брови, огромный лоб — человек этот внушал трепет. Бехайм хотел встать и поклониться, но не смог. Голова упала на грудь, и его объял сон.
Второй раз судьба свела мессира Леонардо с Иоахимом Бехаймом, и опять Бехайм сжимал в руке кошелек с деньгами. Однако мысли мессира Леонардо были заняты памятником покойному герцогу, коего он изваял верхом на коне.
— Это барышник, Мавр нынче купил у него двух прекрасных коней, сказал Леонардо. — Жаль, поздновато он приехал в Милан. Если б натурой для герцогского коня мне послужил его могучий варвариец, работа моя вышла бы много удачней.