До самого рассвета, мучимый отчаянием и яростной болью, гонимый своими смятенными мыслями, он бесцельно бродил по городу, кружил узкими темными улочками, пока они не вывели его к обводной стене и каналу Навильо с крестом св. Евстахия, где начинались живые изгороди и садовые ограды, и к воротам новой богадельни, из окон которой пахло свежим хлебом, еженощно выпекаемым за счет Мавра, а потом долго шагал обратно, пока не добрался наконец до Рыбного рынка и мимо лавок менял не вышел к ратуше, а оттуда на Соборную площадь. Там он, смертельно усталый, рухнул на ступеньки портала, но, не в силах успокоиться, тотчас же вскочил и возобновил свое безрадостное блуждание.
Скверную новость мне сообщили, на ходу говорил он сам себе. Воистину хуже не придумаешь, подобных вестей даже Иов не получал. Экий злой подвох! Экое коварство! Обманут я, обманут! Смотрит-то она бесхитростно, прикидывается, будто предана мне телом и душой, улыбается, говорит обо всем, о чем угодно, но помалкивает, что отец ее — этот жалкий мошенник. Ах, каков мошенник! И какая неудача, что я нарвался на нее! «Дочка ростовщика» — так назвал ее в трактире этот лысый, с усиками, ах, как это легко говорится, да и звучит неплохо. Но «дочка Боччетты» — звучит совсем по-другому, как удар в лицо. Ну и дурак же я! Чем я думал? Как позволил себя заманить? В какую западню угодил? Почему поддался этой обманной любви? Куда она меня заведет? Лукардези… она сказала, что мать ее из дома Лукардези. Да, мать! А папаша — Боччетта, и об этом она не обмолвилась, ох, чтоб ему провалиться в преисподнюю, да и ей вместе с ним!
Бехайм остановился и прижал руку к груди — сердце стучало ровно молот. В его смятенной душе гневная эта мысль уже стала реальностью. Он прямо воочию увидел, как Никкола бредет по дороге в ад и, охваченная пламенем, исчезает в огне, и перепугался, ему почудился в бездонных глубинах горестный крик, жалобный зов, и с неодолимой болью он осознал, что и теперь еще любит ее.
Этот голос! — сетовал он, шагая дальше. Как он берет за душу! Если б я мог навеки изгнать его из моих ушей! Но ведь обратись ко мне разом тысяча голосов и среди них этот, я бы услышал только его. О Господи, Боже милосердный, дай мне забыть ее голос, дай забыть все, что влекло меня к ней, все, чем она приковывает, возьми у меня память о ее голосе, ее походке, взгляде, объятиях, улыбке… о Боже милосердный, дай мне забыть, что улыбается она так, как улыбаются одни только ангелы, Ты знаешь, она дочка Боччетты, избавь же меня, Господи, услышь мою мольбу, дай мне навсегда забыть ее или возьми мою жизнь, так будет лучше!
Теперь, когда он воззвал к Господу и столь проникновенными словами попросил Его помощи, на сердце немного полегчало, и теперь он старался посмотреть на случившееся другими глазами.
Что, собственно, произошло? — твердил он себе. Маленькая неудача, которая может постигнуть кого угодно, досадная случайность, о которой и говорить-то нечего, так, безделка. Ну влюбился чуток, позволил этому юному существу вскружить мне голову, конечно, это плохо, но никуда не денешься: видно, судьба. А теперь, когда я, слава Богу, во благовременье узнал, кто она и откуда, — теперь все кончено, наверняка кончено. Да, в самом деле, любить дочь Боччетты было бы просто безрассудно и смешно. Любовь? Да можно ли назвать это любовью? Нет, меня одолела всего-навсего опрометчивая, тягостная похоть, и я поистине на верном пути к тому, чтобы ее победить!
Однако утешения, которое он так старательно себе внушал, хватило ненадолго. Вспомнилось любовное словечко, которое Никкола в страстном объятии тихонько прошептала ему на ухо, и тотчас перед глазами возник ее образ. Бехайм увидел, как она во всей своей красоте лежала рядом и льнула к нему, готовая покориться. В памяти ожил незабываемый миг, когда он понял, что все чудеса мира даже в сравнение не идут с радостями, какие он изведал в ее объятиях, но сейчас вместо блаженства и восторга того мига он почувствовал, что его захлестывают боль, стыд, печаль и отчаяние.
Это неправда! — кричало все его существо. Ложь, сплошная ложь! Зачем я себя обманываю? Как же мне с этим справиться, где взять силы, чтобы забыть ее, она всегда будет со мной. Вот, извольте видеть, до чего я дошел, быть несчастнее просто невозможно, о-о, как я себя презираю! Дочь Боччетты, и я знаю, что она его дочь, и все равно не могу освободиться от нее, не могу направить мысли на другое — на торговлю, рынки, рост цен, товары, что ждут меня в венецианских кладовых. Какое безумие меня обуяло, что я о том лишь и думаю, как бы мне снова очутиться в ее объятиях, уснуть у нее на груди? Где моя честь, где моя гордость? Возможно ли жить в такой муке, любить ту, кого любить нельзя? Откуда мне было знать, что она из тех, кто рожден на свет, дабы творить зло? Навлечь на меня беду и позор? Накажи меня Бог, лучше б я взял в любовницы дочь какого-нибудь немытого крестьянина! Будь проклят час, когда я встретил ее! Что мне тогда понадобилось на улице Святого Иакова? Манчино, который пел на рынке, — вот кто виноват, что я на нее наткнулся. Увидал девушку, красивую, прелестную, обаятельную, и она мне улыбнулась, а потом исчезла из виду — тут, наверно, постарался мой добрый ангел. А я, дурак, вбил себе в голову, что непременно должен найти ее, искал повсюду, без устали, и нашел, она стала моей и… Что со мной приключилось, что мне теперь делать, нельзя же любить дочь Боччетты… Вот ведь беда, разве можно такое вынести? Сам черт, узнай он, как со мной вышло, наверняка бы мне посочувствовал.
Бехайм приложил ладонь ко лбу и, ощутив капли холодного пота, вздрогнул всем телом.
— Я болен, — простонал он. — Как же мне паршиво, озноб пробирает… Что я делаю на улицах?.. Дома надо сидеть. Кувшинчик глинтвейна с щепоткой молодила — сразу и полегчает. Это горячка, она точит меня, путает мысли. Может, все это вообще горячечный сон, видение, мираж, я просто сплю, и она вовсе не дочь… Нет, увы, я не сплю и с ума не сошел, я знаю, это действительно было, и брожу по улицам… а надо бы сидеть дома!
Уже под утро он добрался до своего квартала и поднялся к себе в каморку. Бросился на постель и лежал, истерзанный мучительными мыслями, с тяжелым сердцем, пока тревожный сон не смежил ему веки.
Проснулся Бехайм, когда день уже клонился к вечеру. Некоторое время он еще лежал в полусне, безуспешно пытаясь сосредоточиться хоть на какой-нибудь мысли. Он знал, что случилась неприятность, что ому нанесли обиду, но какую именно — сообразить не мог. На душе было муторно, предстояло что-то, чего он страшился. А потом вернулась память о минувшем вечере, и в ушах прозвучал голос д'Оджоно: «Вы не знаете, что она дочь Боччетты?»
Цепенящим ужасом нахлынуло воспоминание о случившемся, но уже секунду спустя пришла новая мысль, и завладела им, и вынудила иначе взглянуть на вопрос, который камнем лежал на сердце.
А так ли уж точно известно, что они говорили правду? — спросил он себя. Ну как эти двое в «Барашке», д'Оджоно и лысый усач, сыграли со мной злую шутку, выставили на посмешище. Подсунули мне наглую ложь, беспардонную выдумку, а я по дурости принял все за чистую монету.
Он вскочил — сна не было уже ни в одном глазу — и, пораженный этой внезапной мыслью, забегал по комнате.
Конечно, это неправда, такого просто не может быть, думал он. Они беспардонно наврали. И сделали это из озорства, из шалости… нет, со злости. Поистине без ножа меня зарезали. Но я им это припомню, отплачу по-свойски. Никкола — дочь Боччетты! Экая чепуха! Она же совершенно другая, чистая душа, о деньгах не помышляет, за имуществом не гонится, даже маленького подарка от меня принять не захотела, не позволила ни поясок подарить, ни вышитый кошелечек, в каких миланки хранят серебряные монеты. Дочь Боччетты! Так я и поверил!
Бехайм остановился и перевел дух. На сердце полегчало, возбуждение улеглось, и он ощутил потребность поговорить с кем-нибудь еще, а не только с самим собой и услышать стороннее мнение о глупой шутке, которую с ним чуть было не сыграли.
На кухне, где густо пахло шкварками, он застал своего квартирного хозяина в обществе соседа — холодного сапожника, сморщенного старичка с реденькой козлиной бородкой. Он починил свечнику протертые подметки воскресных башмаков, и теперь, после долгих разговоров и торга о цене, которая ему причиталась, они наконец пришли к согласию, и свечник с большой неохотой, брюзжа, отсчитал на кухонный стол шесть кваттрино.
— Здравствуйте, доброго вам денечка! — сказал Бехайм, войдя в кухню. Я некстати? Коли нет, то послушайте, что я вам расскажу о странных происшествиях, приключившихся со мною.
— Этот господин, — объяснил свечник соседу, — живет в моем доме и часто заходит спросить совета — что бы он без меня делал! Он нездешний, и всяк норовит его обмануть.
— Я человек честный, меня все знают, я никого не обманываю, — заверил сапожник, поворотясь к Бехайму и прижимая руку к груди. — Если надо починить башмаки, чините у меня, я и с чужаков лишнего не беру.
— Ей-богу, вы даже не догадываетесь, насколько верно все, что вы только что сказали! — воскликнул Бехайм, глядя на свечника; сапожника он словно и не видел. — Меня вправду пытались обмануть. Есть тут двое мастеров посплетничать, внушают мне, будто моя возлюбленная, о которой я вам рассказывал, дочь Боччетты.
— Боччетты? — судя по всему, свечник был до крайности удивлен. — Да что вы! Неужто правда? — Он помолчал, потом вдруг спросил: — А кто такой этот Боччетта?
— Как? Вы не знаете Боччетту? — в свою очередь удивился Бехайм. — Я думал, его каждый знает, ведь он кого только не обманывал. Я же вам битый час про него рассказывал, это он упорно не отдает мне семнадцать дукатов, которые задолжал много лет назад. Из всех нечистых на руку ростовщиков этого города он самый мерзкий. Человек без стыда и совести.
— Его ли она дочь или еще чья, — заметил свечник, — девица эта впрямь лакомый кусочек, провести с нею ночку — вот уж, поди, блаженство! Все при ней, самый сок, не толста и не худа. Мне только не по душе, что она бегает за приезжими. Слишком хороша для чужака-то.
— А вы что, видели ее? — осведомился Бехайм.
— Да раз или два попалась мне на глаза, когда уходила от вас, сообщил свечник.
— Я ведь предупреждал, чтобы вы носу не казали из своей комнаты, когда она в доме, иначе вам несдобровать, шкуру спущу! — возмутился Бехайм. Предупреждал или нет?
— Он шутит, — пояснил свечник соседу. — Такая у него манера шутить. Надо вам знать, мы с ним — закадычные друзья… Стало быть, — снова обратился он к Бехайму, — вы говорите, она дочь этого нечистого на руку ростовщика?
— Так говорит д'Оджоно, художник, из тех, что собираются в «Барашке». Но я не верю, потому что он интриган. И обманщик.
— Я вам сразу сказал, что от этих людей только и жди неприятности, вставил свечник. — Честно вас предупредил, верно? Но вы разве послушали? Не-ет, мимо ушей пропустили, вам приспичило в «Барашек», деньги транжирить, вот вас враньем и попотчевали. Оставались бы дома, а я бы вам стряпал, моя кухня на весь квартал славится.
И чтобы подкрепить правдивость этого заявления, он снял с огня сковороду и предложил Бехайму и сапожнику попробовать чечевицу со шкварками, которую приготовил на ужин.
— Нет, обманщиком вы д'Оджоно напрасно зовете, — сказал сапожник, отведав чечевицы, положил ложку и облизал губы. — Тут вы ошибаетесь, сударь. Д'Оджоно врать брезгает. — Засим он высказал свечнику свое мнение насчет того, как правильно готовить чечевицу со шкварками: — Я вот добавляю меньше уксуса, зато кладу два-три тоненьких ломтика яблока и чуток тимьяна, это улучшает вкус.
— Всяк по своему вкусу стряпает, — кисло объявил свечник, раздосадованный замечанием по поводу яблока и тимьяна.
— Вы говорите о художнике д'Оджоно? — спросил у сапожника Бехайм. — Вы с ним знакомы?
— Да, я знаю этого д'Оджоно, что писал Мадонну на облаках, которая висит в соборе на хорах под большим окном, — отвечал сапожник. — Много лет он носит ко мне в починку свои башмаки. У него их две пары, одни на каждый день, из овечьей кожи, другие — праздничные, из испанского сафьяна. И когда нет денег, он говорит: мастер Маттео, вы уж потерпите, пожалуйста, нынче я с вами расплатиться не могу, запишите, что я должен вам восемь кваттрино… или девять, или десять, смотря сколько я прошу… Запишите, а в пятницу я принесу деньги. И коли он этак сказал, то вроде как поклялся на Святом писании: в пятницу непременно придет с деньгами. Он не обманщик, этот д'Оджоно. Ему можно верить, ручаюсь, он человек правдивый!
— Но в таком случае, — мрачно и подавленно произнес Бехайм, — выходит, эта девушка, Никкола, и впрямь дочь Боччетты?
— Понятия не имею, да мне это и неинтересно, — отрезал свечник. — Не забывайте, она ваша возлюбленная, а не моя! Ну а какого я мнения об этаких девицах, я вам сто раз говорил. Неужто теперь, в час ужина, когда все садятся за стол, я должен выслушивать всякие пересуды об этой особе, и об ее папаше, и об яблочных ломтиках, и о башмаках испанского сафьяна, и бог весть о чем еще?! Свои деньги, мастер Маттео, вы получили, за мной ничего записывать не надо, я сразу плачу, что положено, а засим с богом, мастер Маттео, прощайте!
— Прощайте! — и Бехайм тоже покинул свечникову кухню и дом, так и не зная, верить ли д'Оджоно, нет ли… Но коли парень сказал правду, рассуждал он, шагая по улице, коли я впрямь, себе на беду, любился с дочерью этого мошенника, тогда я знаю, где она живет, надо только некоторое время последить за его домом, и если я увижу, что она выходит оттуда… О Боже всемогущий, не допусти до этого! Пускай я буду без толку стоять у его дома и терять время, Боже всемогущий, пускай я буду ходить понапрасну!.. Но если я увижу ее выходящей из этого дома, иных доказательств мне не потребуется, тогда ясно, что делать… Полно, да ясно ли? Хватит ли у меня твердости? Сумею ли я одолеть свое вожделение? Подчинюсь ли голосу рассудка и сделаю ли то, что он велит? Или я и тогда не перестану любить эту девушку?..
С тяжелым сердцем Бехайм направился к дому Боччетты.