Кухонный столик Француженки стоял в трех метрах от двери в уборную.
Француженка — ссыльная. Но воспитанная, это — да. Когда майор Воропаев, увидев тетю Фриду, спросил: «Вы, наверное, еврейской национальности будете?» — она ответила: «Я советская». И, закурив папиросу, бросила смиренно и непонятно: «Ну, прям не квартира у вас тут, а долина Иосафата…».
У единственного окна кухни размещался столик инвалида.
Фамилия у него была интересная — Пасюк. Но ни по фамилии, ни по имени его никто никогда не называл, — инвалид и инвалид, как прилипло. В сорок первом был призван, служил механиком в бомбардировочном полку на Дальнем Востоке, вернулся раньше времени — искалеченный. Иногда смутно намекал: ну, всякое бывало… испытательный полет… война… он тоже отличился… то, се…
Самый большой стол (на пятерых все-таки) принадлежал дворничихе татарке Азе.
Седеющая, под шестьдесят, ходила в крапчатых военных штанах, мужа нет (убит под Сталинградом), зато есть дочь (прописана у матери), а у нее трое мальчишек. Числились все эти многочисленные малолетние татары за тетей Азой, но жили в Соцгородке, где дочь работала. Иногда летом наезжали, чтобы барак № 7 (Октябрьская) не забывал об их существовании. В такие дни тетя Аза недобрым словом поминала Полярника, точнее, его пустующую, запертую на замок комнату. «Вот чего пустая стоит, а? Ну, ты езди, раз не можешь сидеть на месте. Но пустил бы детей, пока тебя нет, они бы ничего не тронули. Я им матрасы брошу на пол, вот и поживут по-человечески».
Но фактически татарка жила одна, только при случае ссылалась на дочь, на многих внуков. На столе — чистенькие алюминиевые чашки, ложки, глиняные кружки из Дорогино, чугунок, две сковороды.
А все говорят — вот живем бедно.
Далее прижимался к беленой, забрызганной всякими пятнами стене покрытый выцветшей клеенкой столик майора Воропаева, человека обстоятельного, прямого. Даже дома майор ходил в форме, только китель расстегивал; никогда не надоедала ему казенная форма. А дальше, за столиком майора, ютился деревянный, ничем не покрытый столик газетчика Иванова, и почти притиснутый к нему — Полярника. Татарка не раз пыталась вынести столик Полярника — тесно, мол, но ее останавливали. Человек не просто разъезжает по стране, человек ищет полезные ископаемые, в обкоме партии с лекциями не раз выступал — о перспективах. Говорят, приглашают его как специалиста в Соцгородок, дают кабинет, хорошую зарплату, но это когда будет, а пока он на Севере, за Полярным кругом. Тоже нелегкое дело. Татарка, наверное, по-своему представляла себе Полярный круг, и, глядя на нее, майор покачивал головой: «Уймись, тетя Аза, уймись. Что за фантазии? Человек не в бегах».
И строго напоминал: «На Родину работает».
В начале войны барак на Октябрьской казался просторным, пах смолой, крашеными полами, но с годами закоптился. Деревянный пол исшаркали калошами и сапогами, он потемнел, из кухни несло помоями и рыбой, даже чугунные вьюшки на кирпичной печи стали какого-то другого прокаленно-ржавого цвета. Все равно — свой дом, и в любой комнатке, даже у Француженки, можно в любое время прикрыть дверь, накинуть изнутри железный крючок, — никто не войдет без стука. Но если выяснялось, что, скажем, в «Продуктах» выбрасывали крупу или дают сахар сверх нормы, инвалид запросто мог пойти и занять очередь.
Он же нарезал бумагу для уборной.
Газеты приносил Иванов, а инвалид нарезал.
В этом инвалид Пасюк был дока. Нарезал на глазах у майора, не боялся.
Портреты — отдельно, лозунги — отдельно, остальное — в стопку. Многочисленные портреты Политбюро ЦК ВКП(б) в газетном исполнении висели на всех четырех стенах его комнаты. Товарищи Андреев, Ворошилов, Жданов, Каганович, Микоян, Молотов, Хрущев, Берия, Маленков. Товарищ Молотов всегда был в пенсне, смотрел с пониманием, и товарищ Берия тоже был в пенсне, но щурился — у него свое понимание действительности. А вот товарища Кагановича не сразу поймешь, то ли лоб у него высокий, то ли лысина низкая, губы толстые, как у товарища Маленкова, но у того скажи, что не толстое?
Само собой, Иосиф Виссарионович. Чаще всего в военной форме.
Некоторые портреты перекрывали друг друга (не выбрасывать же дубликаты). Иванов не раз намекал инвалиду: «Обклей ими дверь», а инвалид отвечал: «Псих! За двери руками хватаются». К тому же с внутренней стороны его двери висела карта. Называлась: «Распространение пасюка в СССР». Там указывалась северная и южная границы распространения этой серой крысы, места закрепления специально завезенных пасюков и все такое прочее. Еще перла эта крыса из Китая и Средней Азии. Инвалид картой не хвастался, но, слушая причитания татарки о многочисленном бесприютном ее потомстве, значительно вскидывал брови. Вот, скажем, никогда он не видел карт распространения татар в СССР, а карта распространения пасюков — это пожалуйста. Выпив, намекал, что и сам не лыком шит… сбитые самолеты… ранения, конечно. Правая нога посечена осколками, пара ребер вынута, левый глаз косит, веко дергается…
Но к делу своему — нарезать бумагу для уборной — инвалид относился ответственно.
«Генерал Линь Бяо, — бормотал, работая ножницами. — Отдал приказ. О формировании. — То ли зачитывал русский текст, то ли с китайского коротко переводил. — Семи новых. Пехотных. Бригад». Чем короче, тем ловчее. Качал головой, причмокивал губами одобрительно. У китайцев ничто не пропадает. У железнодорожного вокзала китайцы торгуют, у них что захочешь купишь — в любое время, хоть в четыре утра. Правда, все такое, что, может, сам недавно выбросил.
Отдельно выкладывал заметки, посвященные денежной реформе.
«Смотри, псих, — говорил приостанавливавшемуся в открытых дверях Иванову. — В прошлом году продуктовые карточки ты подальше прятал, боялся потерять, а нынче никаких карточек. Пошел в магазин и купил что нужно. Вот и гречка — всего двенадцать рублей, вот и сахар — пятнадцать, даже татарка может детям своим купить. Сливочное масло, правда, потянет на все шестьдесят четыре, это и майору не очень, потому и питаемся маргарином. Зато судак мороженый кило — двенадцать рублей».
И продолжал бормотать.
«Наш советский лектор. Не бесстрастный проповедник. А боевой. Пропагандист».
Или: «В Костроме текстильщики. Обратились к льноводам. Давайте сырья. А где сырье? А оно в Баку. Псих, ты послушай, — это он к Иванову. — В сорока километрах от Баку. Целый новый. Город строят. Сумгаит. Наверное, это слово что-то значит. А в Пушкине восстановили. Галерею Екатерининского дворца. Теперь ленинградцы ходят туда гулять».
Вздыхал: «У нас ничего не разрушали, поэтому и восстанавливать нечего».
И переходил к портретам. К Героям Социалистического Труда. Бормотал про себя: «Товарищ З.Т. Авдонин. Председатель колхоза „Искра“. — Дивился: — Товарищ З.Т. Это как понять? Имя, что ли? — Косил левым глазом: — А вот у товарища Ермолаевой все хорошо. Звать В.Е. Тут не ошибешься. Валечка, наверное. Звеньевая. Из Ново-Малыклинского района. Значит, у них и Старо-Малыклин-ский район есть. — Опять дивился: — Чего не переименуют? Не выговоришь ведь такое. У нас гостиницу „Гранд-отель“. И ту переименовали в „Сибирь“. А тут тык-мык, ни к селу, ни к городу. Ново-Малыклинский. Выговори, псих, а? Или вот товарищ Мурадов. Джалил Керим да еще оглы. Снял пшеницу по тридцать центнеров с гектара».
Вздыхал: «Наше ему уважение. Псих столько не снимет».
Иванов на галерею вождей тоже смотрел с пониманием. На погонах генералиссимуса звезды, на глазах товарищей Берии и Молотова — пенсне, а Герои Социалистического Труда обязательно в выходных костюмах. После денежной реформы, инвалид прав, многое стало доступным. Не только гречка и подсолнечное масло, но и пиво при случае можно купить — «Жигулевское», семь рублей.
«Нота Советского правительства, — бормотал инвалид, раскуривая папироску. — По поводу незаконного. Изменения западных границ. Германии». Тут и толковать нечего, бормотал. Только-только раздавили фашистскую гадину, а опять что-то такое выползает, да? Бормотал: «Член организации. „Хинду маха“. По имени Натурам Годсе». Неодобрительно качал головой: имена какие-то нечеловеческие. «Застрелил Махатму Ганди». Нашел кого застрелить. Кого трогал этот несчастный Махатма? Но с другой стороны — Натурам. Серьезно. Да еще и Годсе.
Про Махатму в бараке были наслышаны, знали, о ком речь.
И Француженка тетя Фрида была наслышана о Махатме, и Полярник, и, конечно, газетчик псих Иванов. Даже татарка тетя Аза кивала, когда инвалид спрашивал ее про Махатму. Да слышала, слышала она! Но, может, татарка путала старичка Махатму Ганди со старичком Латыповым из соседнего подъезда, он любил мочиться в сугроб напротив ее окна. Постоянно сугроб исписан желтыми узорами. «Повадился махатма!» Все же, считала тетя Аза, пусть лучше наш старичок метит сугробы, чем явится к нам с ружьем этот Натурам.
В поисках своей тетради (вчера еще в портфеле была) Иванов заглянул под каждый столик, машинально провел рукой по кожаным запыленным листьям фикуса, распространившегося над кадкой, поставленной на полу у окна, поморгал на весенний, все еще снежный свет за окном. Груду старого кирпича, с осени оставленного у калитки, за ночь занесло снегом, торчали загадочные заиндевелые башенки, как арктические скульптуры. Это, отметил про себя Иванов, запомнить надо — арктические. Память у него абсолютная, помнил, кто что сказал хоть месяц назад, все равно надо записать. Но вот где оставил свою общую тетрадь для записей? Или обронил где? Обыкновенная общая тетрадь в коленкоровой обложке, куда могла запропаститься? Обшаривая кухню, машинально отметил серые эбонитовые выключатели на стене, у майора вообще надтреснутый. Надо бы заменить… Ему, майору, недавно служебный телефон поставили, так он днем разрешает выносить телефон в коридор — пожалуйста, пользуйтесь. Правильно понимает общество. Тетя Аза иногда поднимает трубку и многозначительно прислушивается… Надо, надо заменить треснутый выключатель… Майор помогает дрова добывать, он инвалида пару раз вытаскивал из милиции.
Вот где мог оставить тетрадь?
Толстая, общая, в линейку без полей.
В портфеле тетради не было. И в ящике стола не было. И на этажерке с книгами тоже тетради не оказалось. Всю комнату перерыл, прошелся по кухне, подозрительно покосился на быстрые ножницы инвалида, но тот не дрогнул. И в уборной ничего не увидел подозрительного, наводящего на определенные мысли. Да и грубая бумага, даже на раскурку не годится, только татарка могла прибрать такую. Для внуков. Хотя тетю Азу, конечно, больше интересует комната Полярника.
«Погубит нас Полярник», — не раз высказывала мнение.
«Это почему?» — сердился инвалид.
«Дома же никогда не бывает».
«Он поисками полезных ископаемых занимается, дура, — отвечал инвалид Пасюк. — Полезную руду ищет, да и мало ли чего?»
«А ее едят, эту руду?»
«Она промышленности нужна», — упорствовал инвалид.
На это татарка только поджимала свои сухие тонкие губы:
«Ты один в комнате, а у меня — пять душ».
И мрачно, по-татарски, смотрела на инвалида, а потом, обмотавшись серой пуховой шалью, на плечах старая телогрейка, на толстых бедрах крапчатые военные штаны, на ногах валенки с калошами, ворча негромко, шла выносить общее помойное ведро во двор. Волшебно посверкивали в ведре осколки разбитой инвалидом бутылки. О Полярнике тетя Аза, в общем, говорила правильно. Ну, ездит, ну ищет полезную руду, никто не спорит, нужна руда для промышленности, но мы что, не люди? У нее вот — пять душ, а комната Полярника пустует. Там диван стоит, на нем никто не спит. Там книги пылью покрываются, их никто не читает. Там два стула венских, гнутых, на которых никто не сидит, и широкий подоконник, на нем тоже книги. Как-то со стекол подтекло, потом мороз ударил, вот пара книг и вмерзла в лужицу. Приходила Полина, по прозвищу Нижняя Тунгуска, пыталась оторвать эти книги, но испугалась испортить переплеты, оставила — сами оттают.
В начале войны, когда шли и шли в Сибирь эшелоны с эвакуированными, в городе действительно заселили все подвалы, все чердаки. Но сейчас-то сорок восьмой! Барак вроде просторный, но везде скопились корзины, мешки какие-то, жестяные ванны, ящики, у каждого всегда есть что выставить в общее место. Вон и Француженка, тетя Фрида, учительница из Ленинграда, одна живет. С каждым вежливо здоровается каждое утро, будто успела за ночь соскучиться. Но вреда никому не причиняет, это правда. Без очереди в уборную не лезет, полы в свою очередь моет, за порядком в кухне следит. И вот еще интересно, на подоконнике в ее комнате баночки стеклянные стоят с водой. Сама признавалась — со святой, хоть и говорит про себя «советская». В каком-то храме недожженном в Ленинграде освятила воду. В тридцать пятом, в тридцать шестом, в тридцать седьмом и так до сорокового, а там ее и выслали. Надоела попу, наверное. Но держать баночки со святой водой, тем более в своей комнате, не запрещено. Вот она и держала. Это инвалид иногда отличался. Однажды мочу для анализа не мог сдать целую неделю — санитарки в поликлинике болели, так банка с мочой Пасюка так и стояла на кухонном подоконнике. То подмерзала, то оттаивала, наконец, унес, черт, сдал. Здоров, ничего его моче не делается. А татарка Аза утверждала (она не раз заходила в комнату к Француженке), что на каждой баночке у тети Фриды чернильным карандашом помечено: 1935… 1936… 1937… 1938… 1939… 1940…
Интересно, какой год был самый счастливый?
Ходила, ходила в храм, а теперь каждую неделю отмечается в отделении майора Воропаева. И в приметы верит. Правда, не в дурацкие, когда, скажем, черный кот дорогу перебежал, или баба ходит по двору с пустыми ведрами, а в необычные. Скажем, инвалид нес охапку дров и в очередной раз споткнулся на пороге. Считала, что, когда инвалид споткнется в двести семьдесят первый раз, тут и наступит конец света и прекращение дней…