6

Может, у Полярника оставил тетрадь?

Ну это вряд ли, хотя заходил вчера в его комнату.

Не один заходил, с Полиной. Клетчатая юбка, комсомольский значок на блузке, Нижняя Тунгуска — прозвище. Ничего обидного, просто на этой северной реке Полярник не один год работал, много о тех краях рассказывал, а Полина что услышит, то у нее и на языке. «Нижняя Тунгуска! Нижняя Тунгуска!»

Зато теперь у Полины ключ и доверенность от Полярника.

Раз в неделю приходила в комнату сметать пыль с книг. Бросала на диван меховую муфту, берет, шубку. Ночевать редко оставалась, но днем могла поваляться на диване в пустой комнате. Повесила на узкие двойные окна штапельные занавески. Повесила на виду демисезонное вельветовое пальто и голубой боярский сарафан с нашитыми пуговицами. Получила к октябрьским праздникам в каком-то бедном библиотечном распределителе. И там же поставила новые французские ботинки на слишком уж высоком каблуке. Приедет Полярник, спилит лишнее.

Полина — библиотекарь. У нее, как у классной работницы, есть специальные дни, когда она должна развивать политическое самосознание. Вот она в комнату Полярника придет, накинет крючок на дверь изнутри, и развивается — то ли спит, то ли вчитывается в Постановления. Вчера пришла днем, долго двигала мебель, стучала венскими стульями, тряпкой шлепала, тапочками, бегала на кухню, переругивалась с татаркой. Потом наконец татарка ушла и в бараке установилась немыслимая тишина. Даже репродуктор заткнулся — ни песенок, ни выступлений. Иванов сидел за столом, пытался сосредоточиться, но вместо того, чтобы думать о новых замечаниях к книгам Сталинских лауреатов, думал о Полине. У нее, у Нижней Тунгуски, глаза при свете странно меняются. Становятся черными, глубокими. Черных прожекторов не бывает, но будь — так же вспыхивали бы.

Толкнулась в дверь: «Поможешь шкап отпихнуть?»

И засмеялась, пропуская его в дверь. «Писателю, — засмеялась, — необязательно быть хромым. Палку-то свою оставь». Такой у нее был язык.

А Иванов попытался протиснуться мимо нее и застыл.

В простенке между узкими окнами в комнате Полярника висел новый плакат в три краски. Полина его только что повесила. На плакате — девушка в белом платочке, строгие черные глаза, внизу коротко: «Не болтай!». Рисовали девушку, будто с Нижней Тунгуски, ну, вылитая.

Будь начеку. В такие дни

подслушивают стены.

Недалеко от болтовни

до сплетни и измены!

У стены — два ящика водки, новый велосипед, какие-то непонятные коробки, мешковина, в мешковину тоже что-то завернуто. Денежная реформа прошла в декабре прошлого года. С шестнадцатого по двадцать девятое декабря нужно было обменять всю имеющуюся наличность, если она, конечно, у тебя имелась. А вот наличность Полярника можно было менять в течение целых четырнадцати дней, он работал далеко — за Полярным кругом, к таким особое уважение. Полярник Полине оставил доверенность, так что поработала она неплохо. Похоже, скупила все, что можно было скупить, что не портится от хранения, карточную-то систему отменили. А что у нас дольше всего не портится? Правильно, водка. А еще что? Правильно, велосипед, если не дать ему заржаветь. Полярник приедет, удивится — неужели все куплено на его рубли? На твои, на твои, скажет Полина, на твои, смелый исследователь! Полярник, говорят, новую реку открыл на Севере, а здесь у него тоже такая полноводная река— Нижняя Тунгуска.

Иванов так и уставился на плакат, а Полина поднырнула под руку, и он ее обнял.

Полярник вернется, увидит плакат «Не болтай!» — возрадуется. Да и как по-другому? Рука Иванова сама собой, без всяких мыслей скользнула по плечу Полины, а она уже повернулась и медленно потянулась к нему. Дверь не закрыта, ох, не закрыта. Зубы блестят, как у негритянки.

«Не болтай!»

Ох, не болтай!

Татарка куда-то вышла, инвалида тоже нет, и Француженка где-нибудь мерзнет в очереди. Руки жили сами по себе, их учить не надо. Искал потерянную тетрадь, а нашел… Что нашел?.. Или это Полина нашла?.. «Поможешь шкап отпихнуть?..» Губы у самых его губ и черные прожектора глаз высвечивают все самые темные глубины онемевшей внезапно совести.

Спина теплая, шея открытая.

Иванов жадно целовал поддающиеся губы.

«Мне только шкап сдвинуть…» — «Для того и пришел…» — «Мне только шкап…» — «Знаю, знаю…» И чуть не со слезами: «Здесь целовать не нужно…» Кожа шелковистая, нежная… Запах «Красной Москвы» — нежный, перебивающий запах пота… И всякие резинки, тесемки, вся эта упряжь женская. Одна Полина со стены требует: «Не болтай!», а другая — прижалась. Крепко. Всем телом вдвинул ее в дверцу шкапа, будто, правда, отпихнуть хотел. Мял груди. Прозрачная как стрекоза. В саду Сталина играл такой тромбонист Герман Мышкин, длинный, точнее, рослый, местная знаменитость, а в ресторане железнодорожного вокзала Володя Коновалов — кларнет. Одно время Полина с ними дружила. Иванов к ним ревновал. Не его дело, а ревновал. Губы теперь открывались, жили своей жизнью. Правда, жила тогда Полина в Заельцовском районе, туда девушку провожать — убьют, кларнетом не отобьешься. Там по оврагам самая страшная шпана кучковалась, да и джаз объявили музыкой толстых. Задыхался. К черту Мышкина! К черту Коновалова! Мял Полину, как тугое сладкое тесто, впивался в губы, сдирал, стаскивал что-то, притиснул.

«Мне только шкап отпихнуть…» Обхватила ногами, повисла.

Все звуки резко усилились, форточка стукнула под сквозняком.

«Ну же, ну же…» — стонала. А он прижимал, будто, правда, шкап отпихивал.

«Не болтай!» — смотрела со стены одна Полина. А другая, настоящая, обхватила его ногами, со стоном повисла, губы в губы, вливалась загадочная река, всасывала его тело. Секунды отщелкивались. Сейчас хлопнет дверь, и татарка вернется. Или проклятый инвалид притащит охапку дров. «Ну же, ну же…»

И снова тот же повтор в нестерпимом ритме.

Загрузка...