2

Чан Кайши… Новый спутник Урана… «План Маршалла»…

Уже и холодной войной дохнуло, будто мало на земле инвалидов.

В деревянном бараке на улице Октябрьской с зимы сорок первого года проживали только эвакуированные, но потом устаканилось: один съехал, другого забрали, прижились в основном свои, городские, — дворничиха-татарка, одинокий майор милиции, инвалид войны Пасюк, сотрудник областной газеты Иванов, геолог-полярник, ну, еще высланная Француженка. Иванов слышал однажды (холодно было, наверное, за сорок, не меньше, стекла промерзли, покрылись мутным инеем), как Француженка смиренно просила майора: «Товарищ Воропаев… Одевка-то у меня, сами видите… Сама, как мышь замерзну, пока дойду до отделения… Может, сделаете в документах отметку… Я ведь постоянно у вас на глазах…» Намекала, что ей, высланной, не стоило бы выходить на улицу в такой лютый холод («В сенках недавно мышь насмерть замерзла, дура»), ведь на военные штаны, как у татарки, у нее денег нет. Но на такие ее слова майор даже не ответил. Дело есть дело. Особенно государственное. И Француженка молчание майора правильно поняла. Даже опустилась до простых людей: «Говна-то…».

Воспитанная, интеллигентная, с самого начала обитала рядом с уборной, прислушивалась к чужим шумам, нос не совсем русский. Насчет носа — это так майор Воропаев однажды определил, а до этого не замечали. Одно время инвалид, выпив, начал было приставать к Француженке — то сапоги с его ног стащи, он устал, то в коридоре полы лишний раз протри тряпкой, не может он, товарищ Пасюк, жить в неаккуратности. Но жильцы выступили против. Мало ли что служил механиком в бомбардировочном полку на Дальнем Востоке. Все служили. Иванов так тогда и сказал: «Ты, инвалид, давай сиди себе в своем углу, пока сидится. А то слышали, слышали мы, как это ты там, на войне, два самолета сбил…».

«Как? Как?» — запетушился инвалид, интересно ему стало про подвиги.

«Да, говорят, недозаправил».

«Гы-гы-гы! Псих!»

Нигде не было проклятой тетради.

Ни в портфеле, ни на столе, ни под столом, ни за клеенчатым твердым диваном, ни среди разных книжек на этажерке. Никак не мог вспомнить, когда в последний раз пользовался тетрадью, когда вытаскивал ее из портфеля. А память абсолютная, должен был помнить. Значит, не пользовался, а просто выронил.

Раздумывая, Иванов постоял в кухне у окна.

Апрель, а морозцы по ночам выстекливают лужи, узорчато, волшебно выстекливают. Потер занывшую ногу. В сорок втором мерзлая лиственница в столярном цеху свалилась с тележки ему на ногу. Из-за множественных переломов, обломки костей торчали в разные стороны, на фронт не попал, начисто списали. Работал столяром, любил ночные смены. В сушилке — скрип сохнущего дерева, невидимый сверчок курлычет, смолой пахнет, сочится она из сосновых «карманчиков». Знал, что на фронте бы себя нисколько не жалел, но с такой ногой даже в плен не подашься. Прислушивался к вернувшимся фронтовикам. Писал заметки в газету.

Однажды на встрече в Доме культуры увидел машиниста Лунина, очень понравился ему машинист. Звали Николай Александрович, имя тоже хорошее. Развивал движение за увеличение пробега паровоза, за сокращение межремонтных сроков, и все такое прочее. За годы Великой Отечественной войны (эти цифры поразили Иванова) Лунин перевез пятьсот восемьдесят пять тысяч тонн оборонных и народнохозяйственных грузов, сэкономил восемьсот пятьдесят четыре тонны угля и сберег на ремонте паровоза семьдесят пять тысяч рублей.

А откуда выбился в люди?

Из маленького городка Ряжска.

Семь лет общеобразовательной школы, два года фабрично-заводского училища, слесарничал в паровозном депо, стал помощником машиниста, окончил курсы машинистов на железнодорожной станции Тайга. Некоторые норовят к нарядчику своего помощника послать, самим зайти лень, а вот Лунин ни одного раза не пропустил, всегда сам заходил в «брехаловку» — узнать, какая и куда предстоит поездка.

Паровоз Лунина — ФД 20-1242 — скоро все знали.

Нарком путей сообщения наградил Лунина знаком «Почетный железнодорожник» и серебряными часами. Потом присвоили ему звание машиниста первого класса. А в ноябре сорок первого Николай Александрович Лунин при норме в одну тысячу двести пятьдесят тонн привел в замерзающую Москву поезд весом аж в пять тысяч тонн. Постановлением Совнаркома от 10 апреля сорок второго года присудили Лунину Сталинскую премию. Но Николай Александрович отдал эти деньги стране: на одну часть приобрел уголь для освобожденного Сталинграда, другую вложил в создание подводной лодки для Северного флота и оставшееся отдал на строительство детского дома.

Когда в сорок шестом году никому до того не известный газетчик Иванов принес в областное книжное издательство рукопись книжки под названием «ФД 20-1242», редактор только хмыкнул скептически. Но через три дня Иванову позвонили прямо из обкома партии и сказали, что работа его признана важной. А еще через два месяца в писательской организации состоялось собрание, на котором обсуждалась только что вышедшая в свет книжка про знаменитого машиниста Лунина.

Правда, редактор название книжки изменил.

Не «ФД 20-1242» теперь называлась, а «Идут эшелоны». Так, дескать, людям понятнее. Ожидалось даже, что на собрание приедет сам Лунин, но знаменитый машинист не смог. Зато поэт Илья Муханов прочел новые стихи. В стихах этих и о паровозах было, и о поездных бригадах, и о железных дорогах, но Иванову больше понравились стихи про какую-то Татьяну.

…Где провел ты эти годы?

Отвечай мне: навсегда

Или только мимоходом

Ты пожаловал сюда?

…Как во сне я отуманен,

Ничего сказать не мог,

Лишь поднес своей Татьяне

Сатинетовый платок.

Иванов был просто ошеломлен.

Вот Татьяна какая-то, никому не известная.

Никогда никто из собравшихся писателей ее не увидит, а стоит в памяти, как живая. «Лишь поднес своей Татьяне сатинетовый платок». Вот как надо писать! Понимал уже, что его книжка «Идут эшелоны» написана сухо, цифирь там слово перешибает.

«Сатинетовый платок». Надо же!

Подумал: зря выбросил из книжки описания светлых березовых перелесков и плоских озер, которые тянутся за окошками паровоза. Зря поддался на уговоры редактора и смягчил характер непреклонного машиниста: тот, случалось, за обнаруженную в «балетке» чекушку на полгода отправлял помощника в кочегары.

«Сатинетовый платок».

Постоял у холодного темного окна.

Крыши красиво убелены ночным снежком.

Черная ветка провисла как грифельная на фоне неба.

Соседний барак тоже припорошенный, будто праздничный, но внутри тоже, конечно, пахнет помоями. На железнодорожных путях (окно кухни выходило на дорогу) — светились разноцветные огни, под штакетником скопилась гора мусора.

Не дай бог, обронил тетрадь на улице.

Прикинул, что там было — в тетради?

Ну да, обзор книг новых Сталинских лауреатов — готовился к собранию в писательской организации. Там было, конечно, о чем поговорить, но, в общем-то, все это краткие заметки по поводу, вряд ли кому интересные, кроме докладчика. Были, правда, еще записи дорожные. Иванова иногда посылали то в районный центр Болотное, то на узловую железнодорожную станцию Тайга (особенно когда писал о машинисте Лунине), а то в Томск, в Кемерово. Время от времени печатал в областной газете рецензии на выходящие книги. Его в писательской организации заметили. На каком-то собрании в писательской организации попросили выступить по поводу книжки писателя Мизурина. Кому-то показалось, что старика вроде бы повело не в ту сторону, а ссориться с ним никто не хотел. Старик вхож в обком партии, всех знает, а Иванов — молодой, если и ляпнет глупость — перетопчется. Но Иванов отказываться не стал. Прихромал в писательскую организацию, поставил палку около своего стула, от волнения никак не мог понять, какой, собственно, оценки ждут в зале. Прикинул про себя: сейчас в издательстве застряла рукопись его собственной второй книжки, а Мизурин пусть строг, но вес имеет…

Вот, сказал с трибуны, написал новую книжку Кондрат Перфильевич.

Вот, сказал, я и раньше не раз читал книжки писателя Мизурина — сказы и былины.

Но пусть оно так и есть — сказы да былины, но никогда не отрывался Кондрат Перфильевич от живой жизни. У него горные рудники, сталеплавильные заводы. У него рабочий люд, стечение обстоятельств. Мы для чего тут собираемся? — спросил Иванов с трибуны. И сам себе, успокаиваясь, ответил: мы тут для того собираемся, чтобы помочь друг другу. Увидел, что в зале начали перешептываться, кто-то насупился, но опять не мог понять — из-за сказанного им или по другим причинам? Вот, сказал, написал Кондрат Перфильевич о том, как в древние времена люди в Сибири ссорились. Это верно — очень древние времена. Там два товарища у Мизурина по реке поднимались. У одного — табак, у другого ничего. Один курит, другой мучается. Кондрат Перфильевич точно ситуацию описал. «Мой товарищ, дай табака. Самый кончик дай». Но первый не дал, трубку свою в расшитый кисет засунул. Тогда второй убил товарища. Иванов сразу почувствовал, как замер зал. Грудь товарищу вскрыл, ножом легкие вырезал. Теперь уже и дыхания не слышалось в зале. Пластинками легкие товарища насушил, стал такое курить. В зале теперь молчали так, что Иванов вспотел. Сам уже не понимал, хорошо написано или плохо? — ведь древние времена, до советского строя далеко. Дошедши до стойбища, убийца этот русскому начальнику кисет показал. «Вот, — показал, — сколько табаку товарищ имел, а мне и кончик не дал. Убил я его». Иванов вытер платком лоб. Тут у Кондрата Перфильевича самое интересное, тут психологическая вершина, потому что русский начальник засмеялся и сказал: «Это не ты товарища убил. Это его собственная жадность убила».

Думал, сейчас заговорят, осудят или похвалят книжку, но встал насупленный представитель горкома партии и хмуро спросил, не глядя на такого же насупленного и хмурого Кондрата Перфильевича: «А может, рано нам еще давать на осмысление молодым товарищам такие сложные произведения?».

Короче, всыпали Иванову по первое число.

Где, спросили, ваше личное осмысление проблемы? Что вы хотели сказать этим своим выступлением? Почему тяжелое прошлое Сибири не высвечиваете нашими нынешними победами? Даже Кондрат Перфильевич привстал и прокуренным голосом заметил: «Зеленые еще у нас молодые кадры».

Его поддержали: зеленые.

Загрузка...