ИВАНОВЫ ЖЁНЫ

1

«Пожалуй, мой батько, где твой разум, тут и мой, где твоё слово, тут и моё, где твоё слово, тут и моя голова: вся всегда в воле твоей. Ей, не ложно говорю...

Ныне горесть моя! Забыл скоро меня! Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лице твое, и руки твоя, и все члены твои, и составы рук и ног твоих, мало слезами моими мы умыли, не умели угодное сотворить. Знать, прогневали тебя нечем, что по ся мест ты не хватишься!

Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать, ужо злопроклятый час приходит, что мне с тобою роставатъся! Лучше бы мне душа моя с телом разсталась! Ох свет мой! Как мне на свете без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце да много послышало нечто тошно, давно мне все искололо. Аж мне с тобою, знать, будет раставаться. Ей, ей, сокрушаюся! И так Бог весть, каков ты мне мил. Уже мне нет тебя миляе, ей-Богу! Ох! любезный друг мой! За что ты мне такое мил? Уже мне не жизнь моя на свете! За что ты на меня, душа моя, был гневен? Что ты ко мне не писал?

Носи, сердце моё, мой перстень, меня любя; а я такой же себе сделала — то-то у тебя я его брала. Знать, ты, друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уже мне твоя любовь, знать, изменилася. Вот уже не на кого будет и сердитовать. Для чего, батько мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил, что ты не ходишь? Не дал мне на свою персону насмотриться! То ли твоя любовь ко мне, что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к кому тебе будет и придти; или тебе даром, друг мой, я? Знать, что даром — а я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выдешь. Ты, мой друг, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне будет с тобою разстаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, ты покинешь! Ох друг мой! ох свет мой! любонка моя! пожалуй, сударь мой, изволь ты ко мне приехать завтре к обедне переговорить, кое-какое дело нужное. Ох свет мой! любезный мой друг, лапушка моя! Отпиши ко мне, порадуй, свет мой, хоть мало, что как тебе быть? Скажи, пожалуй; отпиши, не дай мне с печали умереть. Приедь ко мне: я тебе нечто скажу.

Послала к тебе галздук я, носи, душа моя! Ничего ты моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать, я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох свет мой, ох душа моя, ох сердце мое надселося по тебе! Как мне будет любовь твою забыть, будет как, не знаю я; как жить мне, без тебя быть, душа моя! Ей тошно, свет мой. Не знаю, батюшка, свет мой, как нам тебя будет забывать. Ох свет мой, что ты не прикажешь ни про что, что тебе годно покушать? Скажи, сердце, будет досуг, приедь хоть к вечерне.

...Послала я, Степашенька, два мыла, что был бы бел ты. Братец! не потачь побелися, так белее будешь. Прислать ли белил к тебе? Лучше белил будешь. Белися, братец, больше, что ты был бы бел.

Ах друг мой! что ты меня покинул? за что ты на меня прогневался? что чем я тебе досадила? Ох друг мой! Ох душа моя! Лучше бы у меня душа моя с телом разлучилася, нежели мне было с тобою разлучиться! Кто мя бедную обиде? Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отыме? Кому ты меня покидаешь? Кому ты меня вручаешь? Как надо мною не умилился? Что, друг мой, назад не поворотишься? Кто меня бедную с тобою разлучил? Что я твоей жене сделала? Какое зло учинила? Чем я вас прогневала? Что ты, душа моя, мне не сказал, чем я жене твоей досадила, а ты жены своея слушал? Для чего, друг мой, меня оставил: ведь бы я тебя у жены твоея ие отняла; а ты ея слушаешь. Ох свет мой! Как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил? Изтиха что я тебе сделала, чем сделала, чем тебе досадила? Что ты мне виниость мою не сказал? Хоть бы ты меня за мою вину прибил, хоть бы ты меня, не вем как, наказал за мою вину. Что тебе это чечение, что тебе надобно стало жить со мною! Ради Господа База, не покинь ты меня: сюды добивайся. Ей, сокрушаюся по тебе!

Ох друг мой! Ох свет мой! Чем я тебя прогневала, чем я тебе досадила? Ох лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил! Ох, то ли было у нас говорено? К доброй воли меня покинул: Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей, сокрушу сама себя. Не покинь же ты меня, ради Христа, ради Бога! Прости, прости, душа моя, прости, друг мой! Целую я тебя во все члены твоя. Добейся ты, сердце моё, опять сюды; не дай мне умереть. Ей, сокрушуся!

Пришли, сердце мое, Стешенька, друг мой, пришли мне свой камзол, кой ты любишь; для чего ты меня покинул? Пришли мне свой кусочик, закуся. Как ты меня покинул? Ради Господа Бога, не покинь же ты меня. Ей сокрушу сама себя! Чем я тебя так прогневала, чтоб меня оставил такую сирую, бедную, несчастную?.»

2

— Вот как умела писать про любовь женщина старой Руси, да не простая, царица — последняя царица из русского дворянского дома. Однако получателем посланий её был отнюдь не помазанный супруг...

Зачалась эта история за семь веков прежде своей развязки, когда удалой Мстислав Тмутараканский с Богородицыной помощью, как гласит «Повесть временных лет», зарезал на поединке посреди сошедшихся ратей Редедю, князя касогов — прародичей нынешних черкесов; после чего по уговору без бою взял «на себя» всё его именье, жену и детей. Двух сыновей побеждённого язычника он крестил Романом да Юрием; причём Роман женился на Мстиславовой дочери, а от этого брака пошли в числе прочих родов — Ушаковых, Колтовских, Лупандиных — также и Лопухины: с Василия Варфоломеевича Глебова по прозванью «лопуха».

В семнадцатом столетии служилый род Лопухиных утверждается на наших Кулишках. На Хохловке тогда располагался двор сына боровского воеводы Авраама Никитича Лопухина, многолетнего головы московских стрельцов. На свадьбе Алексея Михайловича с Натальей Кирилловною Нарышкиной он стоял за поставцом царицы и в дальнейшем пользовался расположением её родичей. Третьим из думных дворян подписал при Феодоре Алексеевиче приговор об уничтожении местничества, а умер в монастыре, приняв постриг с именем Александра.

У него было шестеро сыновей, все они тоже служили в стрельцах; притом старшие Пётр Большой да Пётр Малый погибли под пытками от третьего Петра, позже прозванного Великим; а средний — Илларион — был отцом первой жены их убийцы, Евдокии. Двор стрелецкого головы Лариона Лопухина числился здесь в конце века «от Трёх Святителей из-под горья». Когда Ларион сделался царским тестем, его стали величать уже вместо прежнего Федором — что в подобных случаях велось о ту пору и в мiру, как бы заочно приравнивая труд служения близ трона монашескому: тесть Петрова соправителя Ивана Пятого Александр Салтыков после своего приобщения к венчанному корени тоже произведён был в Феодоры.

Двадцатилетняя дочь Иллариона-Федора Евдокия вышла за шестнадцатилетнего царя Петра в 1689 году и вскоре родила ему сына, наречённого в честь деда Алексеем...

Но вернёмся ещё раз к Редеде, ставшему предком не одних лишь черкесов. Правнук Романа Редедича Михаила Юрьевич Сорокоум имел сына Глеба, от которого и вышел славный российский род Глебовых, часть коего ответвилась впоследствии под именем Лопухиных. Глебовы тоже состоят в старожилах Ивановской горки: их многочисленные захоронения в обители Иоанна Предтечи занимали почётное место рядом с князьями Засекиными, Волхонскими, Шаховскими и боярами Волынскими, Ознобишиными, Хомутовыми, Ордын-Нащёкиными, Лихаревыми, о чём гласила обычная концовка надгробной надписи: «погребён в сем месте близ гробов родителей своих».

Владения Глебовых под Иваном Постным числятся с 1630-х годов, когда здесь уже жили братья Даниил и Иван Моисеевичи. В середине того же столетия среди владельцев дворов на Хохловке встречаем стольника Михаила Ивановича Глебова и дворянина Николая Даниловича. Одно время Глебовым принадлежали даже так называемые «палаты Шуйских» в Подкопаевском переулке, где мы с вами не так давно останавливались. Родственно-соседственные фамилии Лопухиных и Глебовых находились ещё и в дружбе по службе. Фёдор Богданович Глебов с двоюродными братьями Михаилом да Фёдором Никитичами числились вместе с Абрамом Лопухиным — что владел как раз «домом Мазепы» — в стольниках царицы Прасковьи Фёдоровны, рождённой Салтыковой, супруги брата Петра Ивана и матери будущей императрицы Анны; затем так же совокупно они перешли ко двору Евдокии Федоровны.

Потому-то, как гласит предание, именно здесь, около стен Ивановой обители, познакомился в детстве с будущей царицею Евдокией брат Фёдора Богдановича — Степан Богданович Глебов.

...Петр жил с молодою супругой согласно недолго, до смерти своей матери Натальи Кирилловны Нарышкиной; за это неполное десятилетье она родила ему и второго сына, Александра, скончавшегося во младенчестве. Но уже в 1697 году отец Евдокии Фёдор, прежний Илларион, вкупе с братьями попадает в опалу и отправляется в далёкую ссылку; тогда же Петр шлёт из Лондона письмо, где «Бога для» просит принудить жену уйти в монашество. Хотя она и отказывается на-отрез, на следующий год её насильно свозят в Суздаль, а ещё спустя лето постригают в Покровской женской обители под именем Елены.

Лет десять после того в Суздаль для набора солдат попадает и майор Степан Богданович Глебов. Через духовника бывшей царицы Фёдора Пустынного он проникает к Евдокии-Елене, прежде прихода послав в подарок два меха песцовых, пару соболей, из которых она сделала себе шапку, и сорок собольих хвостов. Они обмениваются перстнями с лазуревым яхонтом — и вскоре завязывается «крайняя любовь».

Обоим было по тридцати восьми лет от роду, оба в семье преизрядно несчастливы: жена Глебова Татьяна Васильевна, как он признавался духовнику, была «больна, болит у неё пуп и весь прогнил, всё из него течёт, жить-де нельзя», — на что, впрочем, ему было отвечено строго по канонам: «Вы уже детей имеете, как тебе с нею не жить».

Майор с Евдокиею, переодевшейся вновь в светский наряд, как гласят с его собственных слов бумаги допроса, «сшёлся в любовь и жил блудно года с два». Но затем он был отослан по службе из города прочь, что и вызвало её отчаянные письма, кои получатель неосторожно сохранил. Потом, спустя лет около восьми, Глебов ещё раз приезжал к ней и видел её.

О близости той знал и пособничал ей ростовский владыка Досифей, который к тому же пророчествовал сведеённой долу с трона царице о грядущем возвращении, ответив на вопрос брата её Абрама: «Будет ли прежняя царица по-прежиему царицею; а буде Государь её не возьмёт, то когда он умрет, будет ли царица?» — единым утвердительным: «Будет!»

А через два года по втором их свидании следствие по делу царевича Алексея протянуло одну из жил к матери в Покровский монастырь, где у пятидесятилетней почти изгнанницы внезапным обыском захватывают бумаги, собирают свидетельские показания и отправляют вместе с оговоренными в соучастии в страшное тогда подмосковное село Преображенское. Ещё с дороги Евдокия сполна признаётся...

Берут с поличными письмами и его. В отличие от царицы, майора подвергают пыткам — кнутом, раскалённым железом, горящими угольями, привязывают на трое суток к столбу на доске с деревянными гвоздями, обвиняя не только в связи с Евдокиею, но и в умыслах на жизнь Государя. Однако он и «с розыску ни в чём не винился, кроме блудного дела». Особенно любопытствовали следователи во главе с императором о найденной у него «азбуке цифирной», которую сочли злокозненной тайнописью. Как выяснилось полтора века спустя, то были «богословские умствования», о которых Глебов честно признал, что взяты они «из книг».

Стойкость и неоговор не спасли его, но были, напротив, выставлены в конечном приговоре виною. В итоге 15 марта 1718 года в третьем часу пополудни он был всенародно водружен на кол. К страдальцу и тут приставили архимандрита Новоспасского монастыря с иеромонахом и священником, ожидая, что, быть может, из самой сени смертной — сидючи у смерти в сенях — он всё-таки исповедуется в измене. Долго мучившийся на постепенно прораставшей в тело железной ости Глебов ни в чём не покаялся, попросив лишь ночью причастия Святых Тайн, и испустил дух только на другой день в восьмом часу утра. Епископ Досифей, расстриженный покорными Петру архиереями в Демида, за свои предсказания был жесточайшим образом колесован, то есть, попросту говоря, разорван в куски.

Побывавшие на площади перед Кремлем иноземцы рассказывали в своих донесениях, что на следующий день видали на ней помост из белого камня, кругом которого на железных прутах торчали оторванные головы; на вершине помоста стоял четвероугольный камень, посреди коего сидел пронзённый насквозь труп Глебова, обложенный телами прочих казнённых.

Ещё через три дни монахиню Елену повезли в далёкий северный Ново-Ладожский монастырь. Вступившая по кончине Петра на престол счастливая соперница её Екатерина перевела свою предместиицу в Шлиссельбургскую крепость; но уже в 1727 году родной внук, новый император Петр Второй выпустил на волю — как раз в день казни, впрочем достаточно мягкой по тому времени: кнута и ссылки, — остававшихся в живых участников неправого розыска над родным отцом. Пётр и сестра его Наталья впервые увидались с многострадальной своею бабкою по приезде на коронацию в первопрестольную, в подмосковном селе Всехсвятсхом во дворце у грузинской царевны — от которого доныне осталась придворная церковь Всех Святых; после того ей было возвращено прежнее имя и отобранное царское звание: пророчество Досифея исполнилось.

Но дважды нареченная Евдокия предпочла уже не покидать монастырской ограды и тем более решительно отпёрлась в 1730 году от предложенного было всероссийского трона. Переживши мужа, братьев, детей, внуков и любимого человека, она скончалась год спустя в Новодевичьем, сказав перед смертью: «Бог дал мне познать истинную цену величия и счастья земного».

Вот как развязался один мудрёно заплетённый судьбою узел, свивавшийся некогда простой детской петелькой в ближайшей окрестности, в тени Ивановых глав. Теперь попробуем вступить мысленно между этих вот парных башен вовнутрь.

3

Совершить такое душевное усилие тем проще, что мы стоим нынче прямо над тем полулегендарным подземным ходом, что вёл из бывшего Охотничьего дворца Грозного Ивана в Хоромном тупике через палаты дьяка Украиицева на Хохловке сюда под Владимiрский храм и наконец в Иоанновский монастырь, — но на самой поверхности земной здесь не раз творились дела куда какие подспудные. Однако недаром считается, что там, где обычная жизнь становится невозможной, более всего созрели возможности для подвига и даже чуда.

Обитель Иоанна Постного постепенно сделалась прибежищем для, казалось бы — со стороны казалось, мерещилось — самых счастливых женщин на Руси. На деле же, ставши в ближайшую родственную связь с ее Государями, они неволей — как некогда Симона Киринеянина, шедшего случайно мимо, «задели» нести голгофский крест — должны были влачить тяжкое бремя верховной власти, когда царский венец; нередко оборачивался терновым, и не одна из них окончила дни в чёрных одеждах затворницы. Потому-то вязь на гробах в Вознесенском кремлёвском монастыре — обычном месте последнего упокоения русских цариц и царевен, основанном супругой Димитрия Донского Евдокией, — кроме владетельного достоинства, зачастую гласит и о достоинстве страдания: ведь и на Распятии поверху изображается лист с надписапием сразу на трёх языках «Царь...».

Первою из них суждено было очутиться здесь жене Ивана-царевича — но отнюдь не сказочного, а второй супруге сына Ивана Грозного Ивана Ивановича Пелагее Михайловне Соловых. Постриженная по указу звероватого свекра во Параскеву, она привезена была сюда из Гориц на Белоозере и доставлена потом в суздальскую Покровскую обитель, где и скончалась через 38 лет по смерти убиенного собственным отцом мужа — в один год с инокиней Александрой, бывшей первой его женою Евдокией Богдановной Сабуровой, с которою рядком и положили ее в 1620-е лето в соборе Вознесенского монастыря. Когда полвека тому назад все его здания поспешно сносились, останки их вместе с другими перекочевали в белокаменных саркофагах поближе к родным — в подклет Архангельского собора, поверх которого и доселе лежат кости царей и великих князей.

4

Десятью годами ранее под сень Ивана Предтечи попала юная инокиня Елена, в девичестве Екатерина Буйносова-Ростовская, под именем Марии Петровны известная как супруга последнего русского царя Рюрикова дома Василия Ивановича Шуйского.

Обрученная ещё в недолгое правление «названного Димитрия» с именитым боярином, которому шёл уж шестой десяток, молодая была обвенчана с ним лишь на другой год по вступлении долгого жениха на престол. Радости материнской досталось ей скупо — две малолетних дочери не дожили и до первого греха. Славы вышнего звания па троне тоже хватило всего на два года, хотя современник-пскович и упрекает Василия, что-де тот «поят жену, и начат оттоле ясти и пити и веселитися, а о брани небреже».

Но скорей всего причина его падения — его, но не её же! — была в ином: слишком уж тесно-наглядно короткий срок государенья царя Василия подпёрт с обеих сторон лихолетием ложных Димитриев, явившихся ему в язву, и казнь за лживое свидетельство о самоубийстве доподлинного. В 1610 году «бояре и всякие люди приговорили бити челом царю Василью, чтоб он царство оставил, для того что кровь многая льётца, а в народе говорят, что он государь несчастлив», — и свезли долой из дворца обратно в старые палаты.

Вскоре бывшего царя насильно посхимили в Чудовом монастыре в Кремле, а поскольку давать иноческие обеты доброю волей по чину он погнушался, за него отрёкся от мiра тёзка князь Василий Туренин — коего отказавшийся признать извращение обычая Патриарх Ермоген по справедливости и величал впоследствии монахом, продолжая поминать Василия в качестве законного правителя.

Одновременно с мужем, рядом через стену в Вознесенской обители принимала постриг и его невиновная супруга. Летописец говорит, что она при том «плакася плачем велиим, источники слёз от очию проливающи, жалостно глаголаше: О свете мой прекрасный, о драгий мой животе! како оплачу тебе или что ныне сотворю тебе? Самодержец всей Русской земли был еси, ныне же от раб своих посрамлен еси и никем же владееши... Како ты от безумных москвич сего света отречен! А я тебя, светлейшего живота и царя, лишена бых и сира вдова остаюся...»

Царь-инок затем был изменою схвачен гетманом Жолкевским в Иосифовом Волоколамском монастыре и отвезён в Варшаву, а жена его поселилась в Покровском суздальском, где оканчивала свой век не одна: в первые годы Михаила Феодоровича Романова в живых оставалось ни много ни мало целых шестеро бывших русских цариц и царевен, которые все были пострижены силою... Земной круг трёхимянной старицы закончился по обычаю под сводом собора Стародевичья Вознесенского монастыря в Кремле.

5

Конечно, кроме великих званием инокинь, у Ивана Постного не в недостатке было и прочих, чином попроще — так, после мира с Польшею сюда привезли шестерых окатоличенных в плену женщин и через год вновь крестили в прадедовскую веру. Жизнь здесь была далёкой от праздной, но насельницами монастырь не скудел, как ни косили их многорукие бедствия: во время одного из них, моровой язвы 1654 года, перемерли все священники с причтом и полная сотня стариц, а в живых осталось лишь около тридцати.

Новый правящий дом приветил Ивановскую обитель настолько, что посещения царей в престол стали обязательными, и, напротив, отсутствие их на этот праздник отмечалось всегда в «Выходных книгах московских государей» особо. Причём несли они свой поклон не постриженным родичкам — сущей нищенке...

Еще при Михаиле Федоровиче прославилась тут тихими деяниями юродивая Дарья, в схиме великой Марфа. Спала она, подложивши под голову голый камень; летом по целым ночам уходила молиться на Воробьёвы горы, неизменно поспевая к утру обратно для выполнения обычных послушаний, и, несмотря на отверженный, а кому и соблазнительный урок положенного на себя юродства, в обилии приносивший тычки да побои, умела своим предстательством помогать при родах. Потому-то её особенно часто навещала супруга Михаила Евдокия Лукьяновна Стрешнева, за дюжину лет народившая девятеро детей. В день ангела царицы — на святую Евдокию — схимонахиня Марфа и скончалась 1 марта 1638 года.

На погребении её присутствовала царская чета; два года спустя Государь приказал изготовить на гроб богатый покров: «сукно английское чёрное, крест камчат, вишнёв, подложен зенденью тёмно-зелёною». Десять раз посещал храмовый праздник знававший Марфу в детстве Алексей Михайлович, по чьему указу писано было стенное письмо в церкви у северных дверей над юродивою. «Выходили» сыновья Алексея цари Фёдор и Иоанн. В местности Ивановского сорока, а впоследствии и по всей Москве Марфа стала чтиться за городскую покровительницу, что приносит помощь роженицам и вдобавок ещё исцеление от запойной напасти.

Когда в начальной половине девятнадцатого столетия монастырь стоял заброшен, последние его четыре старицы рассказывали, что не однажды видали в окно внутри обветшалого храма стоящую на коленях подле своего гроба юродивую со свечою; под именем «Марфы из Ивановского монастыря» явилась она как-то и возобновительнице его Марии Александровне Мазуриной. А когда та перестраивала обитель, подымая вновь былую её славу, то — вывезя на Ваганьково восьмеро ящиков останков боярских с княжескими, — пролежавшие в соборе 222 года Марфины мощи постановили сохранить на месте, переложив лишь в новый мраморный саркофаг. При открытии старого захоронения в головах найден был тот самый камень, на котором всю свою жизнь почивала юродивая, а кости её обретены медвяно-жёлты — что по древнему преданию означает: земля с радостью приняла в себя не посрамившую лице её праведницу.

6

Но между успением Марфы и обретением её мощей уложилась ещё и такая повесть совсем уже обратного, переворотного свойства.

18 октября 1768 года по первому снегу, густо павшему наземь плотными хлопьями, привезли в Ивановский монастырь внуку известного дельца семнадцатого столетия Автонома Иванова и родичку Глебовых Дарью. Бабка её жила здесь в начале 1760-х, но отнюдь не память о ней пригнала сюда безфамильную отныне грешницу, лишённую навеки права носить родовые имена отца Николая Иванова и покойного мужа ротмистра Салтыкова...

В 1762 году крепостной её человек Ермолай Ильин, у которого помещица последовательно забила до смерти трёх жён, подал жалобу молодой императрице Екатерине Второй. По высочайшему настоянию Сенат выдал наказ Юстиц-коллегии «наикрепчайше исследовать» дело о показанных челобитчиком истязаниях и душегубстве, и вот что он открыл.

После кончины супруга двадцатипятилетняя вдовушка, прозванная на Москве Салтычихою, пустилась в собственном доме на Лубянке и в ближайшей своей вотчине селе Троицком Подольского уезда, что стоит нынче по ту сторону Кольцевой дороги от Тёплого Стана, в тяжкие лютости. Доказанных на ней насчитали 38 убийств и погубление ещё 26 душ оставлено в сильном подозрении. Среди всех семидесяти четырех убиенных было лишь трое мужчин, остальные же — бабы, девки да малолетние девчонки. Главной причиною для истязаний и смертного боя служило худое мытьё полов для женщин, а у троих мужиков — плохой за тем же надзор. Сперва в наказание следовали побои, дранье волос, прижигание кожи раскалёнными щипцами. Скалкою либо утюгом проламывалась голова, несчастные загонялись осенью по горло в холодный пруд или выставлялись зимой босиком на снег; потом требовали повторить плохо выполненную мойку, а когда обезсиленные страдалицы опять не могли достичь вожделенной исчерпывающей чистоты, они при посредстве других крепостных последним колотьём вбивались уже и в гроб. Приходский поп Иван Иванов, сколь ни был зависим от воли помещицы, всё же отказывался отпевать замученных, требуя наперёд удостоверения от властей о ненасильственной их смерти, а потому Салтычиха обычно лишала погубленных ею как последнего напутствия причастием, так и вообще христианского погребения, наказывая дворне зарывать тела без памяти посереди леса.

Кроме несомненно болезненной ненависти к собственному полу, неистовство Салтычихин на своих товарок подстрекнула ещё и ревность. Младшая сестра её Агриппина была замужем за Иваном Никитичем Тютчевым; а сама вдова Дарья «сошлась беззаконно» с его родственником и прямым дедом будущего поэта Николаем Андреевичем. Когда же перед Великим Постом 1762 года тот разорвал с нею напрочь и принялся сватать за себя девицу Панютину, она закупила пять фунтов пороху и, изготовив мощный заряд, дважды посылывала с ним своих мужиков «подоткнуть под застреху» тютчевского дома да поджечь его так, «чтоб оный капитан Тютчев и с тою невестою в том доме сгорели». Оба раза подневольные огневщики проявили похвальную жалость — рождённую скорее страхом самосохранения — и возвратились, не исполнив злодейкина приказания, за что и были нещадно избиваемы батожьём.

Покинутая любовница, однако, этим сердца своего не утишила и перед проездом молодой четы мимо её деревни Тёплые Станы вооружила крепостных дубьём, дабы, внезапно напав на них за околицею, «разбить и убить до смерти». Кто-то загодя предварил Тютчева-деда — и тем втретье спас для России знаменитого его потомка.

...Следствие с розыском длилось целых шесть лет. Наконец, 2 октября 1768 года Екатерина дала Сенату указ: «Нашли Мы, что сей урод рода человеческого не мог воспричинствовать в столь разные времена и такого великого числа душегубства над своими собственными слугами обоего пола одним первым движением ярости, свойственным развращённым сердцам; по надлежит полагать, хотя к горшему оскорблению человечества, что она, особливо пред многими другими убийцами в свете, имеет душу совершенно богоотступпую и крайне мучительскую». Чего ради, отобравши у неё право величаться фамилией, повелено впредь звать Дарьею Николаевой и «лишить злую её душу в сей жизни всякого человеческого сообщества, а от крови человеческой смердящее её тело предать собственному Промыслу Творца всех тварей».

По состоявшемуся приговору Сената 17 октября того же года Салтычиха была выставлена на Красной площади на эшафоте в окружении гренадёр с обнажёнными шпагами у столба с листом на груди, на коем большими буквами означено: «Мучительница и душегубица». Площадь была полна народу — помимо самохотно пришедших, прочие созваны были «особыми публикациями», а знатным развозились по домам для явки повестки.

Потом, посадя в сани-роспуски, по первой пороше свезли её в Ивановский монастырь, где посадили в сделанный нарочно сруб глубиною три аршина — «покаянную, коя вся в земле и ниоткуда света нет». Согласно указу велено было «пищу ей обыкновенную старческую подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро она наестся, а из сего заключения выводить её во время каждого церковного служения в такое место, откуда бы она могла оное слышать, не входя в церковь».

Там просидела она одиннадцать лет, а с 1779 года по самую смерть в 1800-м переведена была в пристроенную к горней стене собора каменную палатку, выходившую окошком с зелёной занавесью к монастырской стене. Под ним часто толпились любопытствующие зеваки, а она, раздраженная, ругалась, плевала в них через железную решетку или совала в открытую по летней поре створку палкою, «обнаруживая тем», как считал очевидец, «закоренелое свое зверство».

Не многим лучше, впрочем, выказала себя дразнившая заключенную праздношаткая публика. Навряд ли выпередила она хотя полушагом её и в чистоте помышлений: ежели правительство всё-таки сумело переступить сословные перегородки для примерного наказания представительницы одного из древнейших родов империи, известного задолго до той поры, как предки Екатерины получили единое понятие о самом существовании русском, — людская молва горазда была лишь на сложение грязных баек, приписывая Дарье Салтыковой в прошлом людоедство и даже лакомство зажаренными девичьими грудями; в настоящем связь с караульным солдатом, от которого узница якобы сподобилась как-то по шестому десятку зачать и родить, — а с течением времени последыши той черни запросто почитали и всякого помещика осьмнадцатого столетия неким видоизменением Салтычихи.

Промысел же, чьему непосредственному попечению преданы были в приговоре тело с душою преступницы, рассудил на свой лад: после смерти в бездетстве одного настоящего сына и единственного внука от второго — всё это приключилось ещё на земном её веку — ветвь рода, опороченная ею, совершенно пересеклась. На Донском кладбище до наших дней стоит как бы в назидание потомству Салтычихин памятник, а в языке московском бытует и само позорное прозвище, что поныне служит наиболее, пожалуй, достойным воздаянием.

7

Одновременно с приговорённой к безродности душегубихой в Иоанновой обители жила и другая питомица елизаветинского века и самая, наверное, известная из её пасельниц. Но навряд ли сама Елизавета Петровна, за год до кончины своей определившая этот монастырь для призрения вдов и сирот знатных и заслуженных людей, могла предузнать, что главною сиротою сделается собственная её дочерь...

Ещё в первой молодости цесарева Елисавета едва было не обвенчалась с гвардейским прапорщиком, красавцем и умницею Алексеем Шубиным. Она даже писала своему избраннику стихи — чуть ли не первые принадлежащие женщине рифмы в отечественной словесности; но в строгие годы Анны Иоанновны сердечное увлечение стоило бойкому офицеру долгой прогулки совсем на другой край страны — в Камчатку, где вместо Елисаветы его без спроса оженили на камчадалке. Даже по восшествии бывшей аматерши на всероссийский престол нарочный чиновник сумел отыскать тайного узника лишь на другой год; после возвращения в Петербург «за невинное претерпение» Шубин был сразу произведён в генерал-майоры и пожалован богатыми вотчинами. Однако путешествие кругом полусвета основательно переменило взгляды былого ветреника, сделавшегося взамен прилежным богомольцем, убегающим светских сует, и год спустя он выпросился в отставку, отправившись в пожалованное ему село Работки на Волге, где впоследствии и окончил дни свои в мире.

В законный же брак с императрицею (оставшийся, впрочем, не объявленным с подобающим торжеством) одновременно с отъездом Шубина в свою новую вотчину — вступил его счастливый преемник и тёзка казак Алексей Розум, благозвучия ради переименованный в Разумовского. Плодом этого сокровенного союза и стала «княжна Тараканова», чье имя и слава незаконно обобраны «побродяжкой, всклепавшей на себя» звание дочери Елизаветы и заодно уж, чтоб мало не показалось, сводной сестры Пугачёва. Тараканьи поползновения шустрой самозванки, бывшей семью годами моложе своего прообраза, закончились зато в Петропавловской крепости целым десятилетием ранее появления подлинной великой княжны в стенах московского Иоанна Постного. Кстати сказать, невместную фамилию Таракановой ни та, ни другая вообще никогда не употребляли, и возникновение её в этой связи, несмотря на более или менее удачные потуги разъяснений, остается доселе загадочным, ибо лукавый сочинитель, будто заправский рыжий прусак, успел юркнуть подальше от света в одну из подпольных каверн истории.

Мельников-Печерский, в основном тоже посвятивший внимание своё похождениям лжецесаревы, сообщает мимоходом о предании, что настоящая царская дочь, привезённая как будто бы из-за границы, где она прожила в безвестности до сорокалетия, имела свидание с глазу на глаз с Екатериной Второй, после чего «безпрекословно согласилась удалиться от света в таинственное уединение, чтобы не сделаться орудием в руках честолюбцев и не быть невинною виновницей государственных потрясений».

До пострижения она носила многозначащее имя Августы в честь первой христианской мученицы на троне римских кесарей — жены императора Максимина, обезглавленной собственным супругом-язычником. После же принятия монашества сделалась Досифеею, хотя такая святая в календаре и не значится — по стародавнему обычаю давать некоторым инокиням ангелов-хранителей противоположного пола.

Досифея поселилась в одноэтажной каменной келье из двух сводчатых комнаток, примыкавшей к восточной части монастырской ограды, с окнами, обращёнными внутрь двора; в клировые ведомости имя её внесено не было. Общались с ней лишь сама игуменья, духовник и особо назначенный причетник, совершавший с духовным отцом Досифеи отдельную службу в надвратной Казанской церкви под колокольнею, куда вёл из её палатки крытый переход.

Первые годы новая насельница была пуглива, постоянно чего-то опасалась — да и что говорить, не без причин. С летами она со своим положением свыклась, как оно и водится обычно у наших женщин; занялась рукоделием, а вырученные от продажи деньги, вкупе с поступавшими от не названных покровителей дарами, раздавала через келейницу бедным или на построение храмов.

В начале следующего века посещать её стали чаще, причем теперь приходить не возбранялось не только знатным гостям или управляющему епархией митрополиту Платону, известному учёному и проповеднику, но и вовсе простому люду, полюбившему тихую заточенницу.

Так в 1800 году у неё и появились двое братьев, детей чиновника из Ярославской губернии Путилова — четырнадцатилетний Иона с восемнадцатилетним Тимофеем. Последний полвека спустя вспоминал, что не раз видел в её келье акварельный портрет матери — императрицы Елизаветы Петровны. Досифея сдружилась с ними и познакомила с известными ей старцами Новоспасского монастыря, которые в свой черёд поддерживали связь с прославленным молдавским просветителем Паисием Величковским. В итоге Тимофей сделался под именем Моисея основателем знаменитого впоследствии Оптинского скита, куда за наукой целое столетие отправлялись затем русские писатели — Гоголь, Толстой, Достоевский, Леонтьев, Соловьев и другие; а Иона — игуменом Исайей Саровским. С полюбившимися ей юношами она продолжала вести переписку, благодаря чему нам оставлена единственная возможность услышать подлинный голос этой таинственной женщины. На их послание, в котором, по-видимому, сообщалось, что в своих поисках истины братья обрели наконец наставника, однако смущены его крайним немногословием, Досифея отвечает: «На путь правый указует идущим не скитающийся в мiрской прелести, ищущий спокойствия телесного, переходя из града в другой; а старец, хотя в раздранном рубище и хладный телом, но тёплый верою и, безмолвствуя языком в мiре, отверст устами в обители внутренней, — затворивший уста, как бы дверь хижины тёплой от охлаждения и дабы не вошёл тать похитить сокровище», прибавляя ласково — «прошу читать письмо вместе, дабы цепь дружества вашего была твёрже».

Досифея и сама, как рассказывали, в последние свои годы вступила на трудную стезю молчальничества. Одной из немногих, кому довелось нарушить его и общаться с нею незадолго до кончины, была вологодская помещица Курманалеева, которая впала в жесточайшее отчаяние после смерти любимого мужа и с горя, почти без надежды, ткнулась в двери ивановской затворницы. Против всякого ожидания, Досифея сама появилась ей встречу, сумела утешить и тоже отослала для дальнейшего наставления в Новоспасский ко сведомому ей старцу Филарету, наказав ещё передать поклон. На прощание она заметила, что ему вскоре предстоит поклон этот отдать, и просила свою вестницу заехать к ней самой невдолге в строго назначенный срок, никак не запаздывая. Та, по заведенному российскому обыкновению, конечно, часа на три замедлила — и застала уже остывающее тело, которому спустя несколько дней действительно привелось поклониться и Филарету, ибо по завещанию Досифею погребли прямо против окон его кельи. Тогда-то старец и сказал Курманалеевой: «Велия была подвижница! Много, много она перенесла в жизни, и её терпение да послужит нам добрым примером...»

Терпения действительно стоило поднакопить впрок — всего через два года нагрянуло гостевать незваное Наполеоново скопище двунадесяти язык, — но пока на последнее прощание с родственницей, положенной против обычая не в указном месте упокоения прочих ивановских сестёр, а в родовое обители Романовых, съехалась доживавшая на Москве век знать славного осьмиадцатого столетия во главе с главнокомандующим города графом Гудовичем, женатым на племяннице Алексея Разумовского и, следовательно, Досифеевой двоюродной сестре; а отпевало её все старшее духовенство первопрестольной с викарным епископом на челе.

На диком валуне, легшем в землю над гробом, сделана была такая надпись:

«Под сим камнем положено тело усопшей о Господе монахини Досифеи обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в монашестве двадцать пять лет, а скончавшейся февраля 4-го 1810 года. Всего её жития было шестьдесят четыре года. Боже, всели её в вечных своих обителях!»

До начала нынешнего столетия в ризнице хранился и портрет, на котором изображена была среднего роста, худощавая и чрезвычайно стройная женщина с остатками редкой красоты на лице, весьма схожая обликом с императрицею Елизаветой.

Часовня её в виде свечи — единственное сохранившееся надгробие из всего Новоспасского некрополя — и по сей день стоит у восточной ограды, слева от высокой, тоже свече подобной колокольни, хотя обитель давно уже занята институтом реставрации. Правда, надпись и камень исчезли, как почти не востребованной покуда остаётся и вся правда о её долгом подвижничестве. Но и в этом не судьба ли тоже Ивановых жён?

...По крайней мере, приключениям их тут совсем ещё не конец. Разобравши дела подземные и земные, нам сейчас предстоит окунуться в совсем уже как будто бы потусторонний мiр, неожиданный ход в который удалось проторить двуликому кату Ивану Каину, — завораживающе продолжил ведун-поводырь и поворотил кверху ногами свою заветную белую карточку —

Загрузка...