«Этот город занимает открытое местоположение: куда бы ты ни пошёл, видишь луга, зелень и деревни в отдалении, ибо он расположен на нескольких холмах, высоко, в особенности Кремль. При каждом доме есть непременно сад и широкий двор; оттого говорят, что Москва обширнее Константинополя и более открыта, чем он: в этом последнем все дома лепятся один к другому, нет открытых дворов, а дома в связи между собой; в первой же много открытых мест, и улицы её широки...»
— Такою увидал Москву в середине семнадцатого столетия архидиакон-сириец Павел Алеппский, приехавший сюда вместе со своим отцом, Аитиохийским Патриархом Макарием, — раздельно выговорил ведун, привычно давая срок для записыванья опорных имён и дат своим подопечным; а затем спрятал в подсердечный карман круглоуглую карточку, откуда дословно вычел всё описание, и далее пустился уже излагать наизусть, обративши лицо кверху, но глядя на деле глазами, завороченными белками наружу, куда-то в самую середину себя:
— Помните, у нас уже был недавно разговор о том, почему ему показались тут большие высоты, в то время как тою же порой посетившие город западные пришельцы оставили печатные свидетельства, будто бы Москва выстроена на совершенно гладкой равнине?..
Действительно, тогдашние люди и внутренний и внешний свой мiр воспринимали образно, точнее, преобразовательно, и там, где на пересечённой местности Среднерусской возвышенности гостю с Запада открывались безконечно плоские восточные дали, взор подневольного турецкого христианина под покровом природного вида искал сверхприродный: седмихолмие Третьего Рима.
Точные измерения, впрочем, гласят, что в первородном «вечном городе» составившие его пригорки подымаются над рекою на высоту всего от тридцати девяти до семидесяти девяти метров, тем самым вправду мало чем разнясь от наших: в шестнадцать сажен — то есть около тридцати пяти, или по-старому «полсорока», метров росту та горушка, где поставлен был Кремль; а наивысшая московская точка к северу от него уступает их таковой же римской лишь менее двух десятков. Но всё-таки сириец разглядел лучше — ибо отнюдь не деревянным аршином мерятся эти вершины...
Падение ветхого Рима в прах перед готскими ордами арианина Алариха поставило некогда в столь же униженное положение и самый дух его старожилов, испокон века почитавших царствование своей столицы над Вселенной нескончаемым. Тогда-то современник этого позора Аврелий Августин и выдвинул своё новое, безумное для древних и умопомрачительно-дивное для будущих веков учение о двух градах — городе житейской суеты и Граде вечной истины, который, впрочем, отнюдь не бежит из подсолнечного мира прочь к заоблачным высотам, по в виде неизменной жажды безсмертной правды в душах людей постоянно странствует с ними по белому свету, понуждая за окоёмом дневной злобы прозревать иное, высочайшее назначение человека. Причём не одно только обнажённое от плоти понятие, но и живой его образ сделался вскоре чрезвычайно известен далеко за пределами Рима, вплоть даже до наших, лежащих вне античного космоса пространств так, наглядным воплощением, единственною в своём роде архитектурной иконою его поныне служит выстроенный Никоном под Москвой монастырь Новый Иерусалим.
Но с приходом новой эры далеко не уничтожилась вконец главная прелесть ветхой, и наиболее разительным примером в истории для подобного страстного вожделения ко всесокрушителыюй власти продолжала посмертно служить распавшаяся уже въяве, ненадолго подмявшая под себя чуть ли не все обжитые земли Римская империя, причём в определении этом основным служит второе слово, то есть в прямом переводе «власть»; а первое, хоть и стоящее в головах, лишь прилагается к ней. Но прилагательное сие весьма существенно, символического в нем едва ли менее, нежели в короне римских цесарей; потому-то и откочевали вскоре тени седми старых холмов во «второй Рим» — Константинополь, где их семейству поторопились сыскать новую прописку. А близ перелома пятнадцатого столетия; после падения и другого, немедля начались розыски ещё следующего.
Открывший его у себя в отечестве псковский старец Филофей настойчиво внушал о подлинности своей находки великому князю Василию Третьему и, усилено стремясь достигнуть в этом успеха, не обинуясь, назвал наш извод Рима не только что третьим, по уже и последним. «Ромейское царство, — клялся он, — неразрушимо, яко Господь в римскую власть написася». Василий, однако, соблазнительному предложению не поддался, скорее всего памятуя, что Христа в имперскую перепись поневоле занесли родившая его Мария и Иосиф Обручник; а сам он, будучи однажды спрошен об отношении к той власти, красноречиво указал на вычеканенный в монете профиль кесаря, ясно разделив, что земному владыке принадлежит и что нет. Достучаться же под конец жизни поспел Филофей к тому, кто первым сумел по достоинству оцепить выгоды от его посулов к Иоанну Васильевичу Грозному, что предпочитал вести свой род прямо от цезарей языческого Рима.
А уже век спустя, при Алексее Михайловиче, когда Никои вкупе со своими понятиями о соотношении мирского с духовным сведён был с патриаршего престола долой, — мысль о римском властном преемстве пустилась в свой самый свободный и безоглядный полёт.
Тут уже, как из неисчерпаемой колдовской калиты, посыпались в народ подложные сказания об основании престольного града Руси на поганский вовсе образец: даже самое имя Москвы услужно согласились вести от «праотца нашего Мосоха, Афетова сына, внука Ноева», позабыв — а может, нарочно оставивши додумывать на будущее, когда уже поздно менять будет, — что потомству сего праотца, «ненавидящему мир» и олицетворяющему все вообще грубые и варварские народы, под водительством «Гога из земли Магог, князя Рос, Мосоха и Фовеля» как раз по собственно библейским пророчествам суждено в будущем сделаться основою сатанинского воинства, ополчившегося против «стана святых и города возлюбленных», и в конце концов пасть позорно и поголовно так, чтобы «осталось беззаконие их на костях их, потому что они, как сильные, были ужасом в земле живых».
А всего более, сами не сознавая, чего сотворяют, принялись развивать басни про то, будто наравне с Римом и Константинополем наш столичный город стоит на крови. Тогда-то в строку и легла история Ромула, повторившего славный Каинов подвиг — о новом двойнике этого убийства-заклания чуть позже я ещё войду в подробность. Но главное, что по-своему очень точно отразили те отречённые сказки попытку слить воедино мистическое преклонение древних перед всемогуществом земного царства — и принесенную Распятым в мiр идолопоклонников весть о безсмертной победе любви над исконным злом. Заменивши тогда в никак не сваривавшемся составе любовь на гордость, и произвели на свет мысленного упыря — мечту об эдакой доморощенной Империи конечной истины, одного представления о которой достаточно, чтобы содрогнулось до дна сердце человеческое.
Два Рима пали от самопревозношения — отца, как считалось издревле, всего прочего сонмища грехов и пороков; но того показалось ещё не в достатке и, объявивши Москву третьим их перевоплощением, ускорили заготовить ту же погибельную судьбу и «росескому», как дословно выражался Филофей, царству.
Счесть себя не обинуясь единственно под небом правыми — дело, что и говорить, совершенно естественное, по только естество его, так сказать, вполне ещё ветхозаветного свойства. Искать правду, жертвуя для того в первый черёд и исключительно своею собственной головой — труд, достойный уже времён просвещённых. Промысел, впрочем, не всегда столько жесток, чтобы дать шее гордеца окончательно закостенеть; он иногда тоже способен смиловаться и подогнуть отеческою рукой упрямую выю ради её же пользы.
Однажды Достоевский — который в детстве, помните, у нас и об этом тоже была в своё время речь, любил рассматривать первопрестольную как раз отсюда, с балкона дома своего дяди; переделанного из палат семнадцатого столетия и ставшего затем ядром Исторической библиотеки, — занёс в записную книжку следующий разговор:
«— Ты немногим задайся, братец, и лучше немного, да хорошо сделай.
— Нельзя русскому человеку задаваться немногим. Это немецкая работа. Русский человек лучше сделает много, да нехорошо».
...Любопытно, однако, относил ли он это также и на свой личный счёт? — как бы «в сторону» заметил говорящий, по двигаться этим просёлочным направлением рассказ свой далее не пустил, а заключил вступление в него другим вопросом.
— Здесь не только сделан больной разрез присущего соотечественникам пошиба чересчур по-хозяйски управляться с действительностью, — ибо, как всякий разрез или скол, он вместе и чрезвычайно наглядно, и всё же очень неполно выказывает внутреннюю суть рассекаемого, которое для этого приходится обычно умерщвлять. Тут нужно более всего обратить внимание на не очень приметное сперва словечко «нельзя»... Из-за него-то во многом мы и стоим сейчас с вами на южных склонах коренного берега Москвы-реки у возвышенности, вживе представляющей собою один из семи холмов — Ивановский, — как будто бы отважно взмостивших на свои плечи тяжкое бремя Третьего Рима. Так что наша задача сегодня — пройти его вдоль да поперёк, наверх и вглубь, .через пространство во время и попытаться выяснить, поглядевши на то, что выходит в итоге из эдакого «нельзя»: может быть, всё-таки как-нибудь льзя?...
С первого же воззрения следует сразу признать, что над уравниванием нашего холма вечность потрудилась изрядно, ведя эту работу уже без малого тысячу лет с двух концов — приплющивая голову и подкапываясь в основание. Недаром и церковь, что стоит над нами, носит прозвание «Никола на Подкопае». Поздние предания гласят, правда, что родилось оно, когда воровские злоумышленники, прокопавши ход под землёю, забрались почью в храм, сорвали с образа Николы-угодника драгоценную ризу и уже направлялись вон, но на возвратном пути были погребены завалом в собственном подкопе. Ещё позднее была сложена уже другая, научная легенда, будто рядом копали для своих нужд грунт местные жители, — но только оставалось невнятным, на какой ляд понадобились им вдруг именно здешние суглинки и супеси. Настоящим же подкопаем был, несомненно, поток реки Москвы и, образно рассуждая, самой реки Времени.
Что касается непосредственно до этих церковных стен, в коих нынче производится полиэтилен, то столетье назад они служили подворьем самого Александрийского папы — есть таковой и у православных, не всё же одним католикам тем величаться! А в предпоследний год пятнадцатого века сюда удалился после пожара, напрочь выпустошившего Кремль, даже великий государь Иван Третий, живший подле Николы-Подкопая в уцелевших простых крестьянских избах.
Причём забрел он на Кулишки неспроста, ибо местность сия к востоку от Китая-города известна была вперед кремлёвской: она, по преданиям, входила в круг «красных сёл» первого владельца здешних земель боярина Степана Кучки. Дом его, как считалось, стоял чуть повыше, у Чистого, что раньше кликали Поганым, пруда, откуда к Сретенке тянулось урочище «Кучково поле» — быть может, и родовое прозвание боярин у того поля занял: «кучкою» в оные годы звался не только малый ворох, но также ещё куща, то есть хижина или шалаш не особенно хитрого строения, в каких и прозябали начальные славянские новосёлы. А пруд тот, кстати заметить, расположен как раз в пойме речки Рачки, и вот сколь ни мала она, была, но, упихиваемая заживо под землю, сумела-таки зацепиться на прощание хотя словечком на поверхности: об он пол Покровки и доселе стоит здание церкви Троицы на Грязех, получившей некогда такое нелестное определение по неусыпному ходатайству упрямого ручья.
Никаких достоверных свидетельств о Кучке-боярине не сохранилось, но, вероятно, благодаря этому он и пришёлся весьма ко двору в последней четверти семнадцатого столетия, когда, как я поминал уже, вместо подлинных искали сочинить мнимые корни наши в далёком прошлом, стремясь переменить правду о том, «почему было государству Московскому царству быти, и кто то знает, что Москве государством слыти».
Тогда-то и вымудрили книжное сказание, будто боярин Степан Иванович худо принял и даже «поносил» на своём дворе Юрия Долгорукого, за что тот повелел его «ухватити и смерти предати». Детей же нечестивца — Петра с Акимом и сестру их Улиту — он якобы пожалел, взявши к себе на двор. Прелестная Улита впоследствии сделалась женою сына его, Андрея Боголюбского, наследовавшего великое княжение. Не забыв, однако, старой обиды, она с братьями улучила час и отомстила сполна на муже отцову смерть, но тем и на собственные души призвавши погибель. А затем казнившие их меченосцы возмездия, завороженные красотою Кучкова имения, столь изобильно орошённого благородного кровью, и основали в нём будущий престольный град...
Как и всякая ложь, эта также вящей убедительности ради зацепила кой-что из подлинного: летописи действительно рассказывают, что в числе убийц Андрея Боголюбского были Аким Кучкович и Пётр Кучков-зять; а город наш ещё в половине двенадцатого столетия носил двойное название. «Москва, рекше Кучково». Сам князь Андрей за мученическую кончину и поднятый государственный труд впоследствии был причислен к лику небесных заступников Руси; но Москва возвысилась рачением и мудростью другого своего великого сына — тридцать три года правившего ею родоначальника московских князей Даниила Александровича, младшего отпрыска Невского победителя. Поскольку же добрая память о Данииле Московском всегда оставалась в народе живою, сочинители кровавого навета в другом изводе своей басни даже сменили имя Андрея на Даниила, лишь бы выручить главную свою подмену, — и всё же отнюдь не смертоносная месть «по пролитии и заклании кровей многих», но строительное стремление к собиранию в самом обширнейшем смысле легло в основу русской столицы: недаром и срединная площадь в Кремле, где высится Великий Иван, наречена Соборною.
Куличками же, или Кулишками, а точней и древнее — Кулижками окрестность эта звалась изначально, но смысл слова постепенно утратился, став наконец загадочен и даже таинствен.
Старорусское «кулига» обозначало вообще участок земли — угодье. Вместе с народом, осваивавшим обширнейшие пространства нашей земли, оно растеклось по её лицу во все стороны и прилепилось там к совсем уже розным вещам, оставивши неизменной лишь сердцевину понятия — нечто, как бы углом вдающееся в основную местность: тугая излучина реки на Севере, островок леса посереди верхневолжских полей, на Средней Руси лесная поляна, расчищенная под земледелие, а на Урале и выселок на лесной росчисти. Близкое к исходному значение имело дочернее уменьшительно-ласковое «кулижки»: то луг на речном берегу с хорошим травостоем, то роща на болоте, а то и сенокос в бору.
Касательно собственно московских Кулишек бытовало ещё особое ученое мнение, будто так назывались заводи, остававшиеся по весне от разлива Москвы-реки и соседней Яузы, — по это заслуживает веры гораздо менее прочего. Дело в том, что прозвище «на Кулишках» донесли к нынешнему веку целых семеро храмов в местности Ивановского, холма, но только к трём из них такое толкование приложимо: ко Всем Святым у Варварских ворот, Рождеству Богородицы на Стрелке, вот тут по левую руку он виден, и снесённому в тридцатые годы Киру и Иоанну на Солянке — между прочим; при этом последнем Кировском храме в прошлом веке открыто было другое, Сербское подворье. Для остальной же четверицы, стоящей высоко на угоре, оно уже не годится никак: это Три Святителя у Старых Конюшен и Трёхсвятительском Малом, что ныне Вузовский, переулке (услыхав последнее имя, Ваня-Володя взбодрился от уже принявшейся одолевать его привычной сыпучки при встрече множества безпригодиого для обычной жизни знания), Пётр-да-Павел в Малой Крутицкой Певчей, Владимiр в Старых Садех и Ивановский монастырь.
Так что быстрей всего наши Кулишки — это исходные росчисти среди здешнего матёрого бора, где появились первоначальные оседлые жители и, благословись, вперед даже кущей и изб ставили деревянные храмы. О боре же речь ещё пойдет особая, но не тотчас.
Судьба скоро отозвалась на Кулишки и своею согласною рифмой: именно по ним, проходя Солянкою, двинулись на Куликово поле полки Димитрия Иоанновича, и поэтому-то по их возвращении тут же в честь ангелов-хранителей всего русского воинства была срублена обетная церковь Всех Святых. Нынешнее её здание более позднее, и предание об основании храма в 1380 году склонялись до недавней поры почитать благочестивою сказкой, — покуда, починяя стены памятника к шестисотлетию куликовского одоления, на пятиметровой глубине не наткнулись на ветхие, по совершенно подлинные брёвна.
Строго судя, Кулишки несколько пообширией Ивановой горки: помимо неё, они захватывают ещё низину между Солянкою и москворецким берегом, звавшуюся Государевым садом или ещё Васильевским лужком. Житие Василия Блаженного, славного московского юродивого, останавливавшего порою и вескую десницу Грозного царя, повествует, что тот часто ночевал в Варварской башне Китая-города, посещая для увещания узников стоявших на лугу бражных тюрем, куда попадали не в праздник гуляющие выпивохи. Но оказывается, что имя Васильева луг получил гораздо прежде рождения блаженного «нагоходца», и виновником его послужил, должно быть, заложивший тут сад Василий Второй, внук Донского.
В наше время границею холма, который мы взялись сегодня с великим пристрастием изучать, служат уличные проезды от Всехсвятского храма в гору до часовни на Ильинских воротах в память гренадёр, павших при взятии Плевны; затем на восток улицею Покровкой, начальный отрез которой до Армянского переулка с осьмнадцатого столетия стал зваться отдельно по стоявшему здесь Малороссийскому подворью Маросейкой, — хотя ей же ей он столь мало особится от её целого, как и сама Украина от всей Руси. У Покровских ворот, что даже звались некогда Кулишскими, нужно свернуть вправо и двинуться вниз по Покровскому и Яузскому бульварам, то есть хребту основания стен стоявшего тут Белого города — именно отсюда их в 1587 году начинал строить градоделец Фёдор Конь. И наконец, от Яузских ворот воротиться ко Всем Святым обратно Солянкою, делающей угол у обширнейшего дома Варваринского общества, поставленного как раз на месте нарекшего улицу Государева Соляного двора.
Всё про всё выходит менее единой квадратной версты, но это, конечно, одна только видимость: с населяющими её прошлым и настоящим разбираться придётся долгонько. Божий день — была у предков особая единица времени, равная тысячелетию; и таков именно возраст горушки этой в истории. Ведь старины здесь, несмотря на множество разбойного слома, сохранилось поболее, нежели на остальных холмах, едва ли не считая с ними кремлевский.
Нынче же внутри названных улиц пробегают ровно полтора десятка переулков — точно столько же, сколько в начале столетия было на них православных церквей и часовен; сюда можно ещё прибавить три ипославные и один иноверческий храм — но эти последние, в отличие от наших, дошли до сегодняшних дней в относительной целости. По Ивановскому монастырю именовался Ивановским же и церковный сорок, на которые делились все вообще храмы столицы: как и холмов, сороков считалось тоже семеро, расходившихся веером от средины к окраинам; Покровка с Маросейкою отделяли Ивановский от Сретенского, а река Москва от Замоскворецкого.
...Внимая вполсилы тягучему повествованию, Ваня-Володя не забывал вглядываться с прищуром в лица соседей-слушателей, составлявших, как он вскоре догадался, ладно сбитое и вовсе не сейчас только сошедшееся общество.
Большинство женщин кропотливо заносили повествуемое в перекидные походные тетрадки, закусив от старательного тщания губу или послюнивая в минуту праздности карандаш. Невысокий мужчина в гражданском, но с заметными следами былой выправки, деловито общёлкивал окоём из такого же ветерана ФЭДа, а умилительная пара почти что двойняшек старушки со стариком, подобравшись из-за тугого слуха впритык к говорившему, влюблённо замерла, наступив прямо на его тень.
Какая-то из боковых спутниц даже полюбопытствовала вежливо у Вани-Володи шёпотом, не состоит ли и он паче чаяния в числе «кружка», но в ответ он осторожно отпёрся, промямлив тихо, что шёл себе просто мимоходом, да вот приостановился, стал слушать и ненароком заслушался. Она сразу оставила его в покое, но самого Ваню-Володю водопад сведений, которые некуда было как будто в дело приткнуть, начинал уже изрядно гнести. Он всё же добросовестно старался продолжить труд внимания и усвоения, однако питал неложное подозренье, что от целого вихря названий и случаев в дремучем лесу его памяти останутся потом одни только прогалины с островками —т о есть самые эти «кулишки».
— Помимо почтеннейшей древности, Иван Третий имел и иную, более непосредственную причину выбрать Ивановский холм для своего пребывания, — тянул их меж тем всё глубже в дебрь минувшего вещий вожатый. — В этой местности стояла первая на Москве церковь во имя равноапостольного князя Владимiра, покровителя великокняжеского дома, поставленная тут, как предполагается, в дереве ещё первым Василием, сыном Донского героя, когда он выдавал дочь свою Анну за наследника византийского престола Иоанна Восьмого; храм, таким образом, служил вещественною заметой родственной связи московских Рюриковичей с константинопольскими василевсами, уходившей вглубь ко днепровской купели: ведь сам крестивший Русь Владимiр Святой тоже женат был на византийской царевне Анне.
Вскоре после постройки Владимiровская церковь сделалась домовой при великокняжеском дворце — Василий Васильевич Второй получил в наследство среди прочего «новый двор за городом у святого Владимiра». Продолжая отцов почин, он и заложил здесь Государев сад, по которому храм сделался уже более известен как Владимiр не на Кулишках, а в Старых Садех, в двадцать втором же году нашего столетия и сам переулок, где доныне стоит его каменный преемник, переименовывается в Старосадский из Космодемьянского,— ибо тёзок ему к тому сроку на Москве накопилось ни много ни мало целых восемь, в среде коих впору было и заплутать.
Обратимся теперь непосредственно к Ивановскому монастырю, посейчас достойно венчающему весь холм. Имя своё он получил от главного престола собора Усекновения главы Иоанна Предтечи — на день этого праздника приходились именины Ивана Грозного. И хотя сам царь Иван в том преобразовательном событии, что даровано было ему при наречении в покров, оказался скорее последователем царственного усекателя Ирода, — местное предание упорно связывает с ним основание обители, приписывая честь закладки либо ему самому, либо матери его Елене Глинской. Письменного подтверждения этим повериям, однако, нет, ибо по бумагам монастырь становится известен лишь с начала семнадцатого столетия, сразу же получая тройственное прозвание «Ивановский в Старых Садех под Бором что на Кулишках». Первый и последний члены этого звучного титула достаточно теперь понятны — но средний представляет задачу, откуда мог взяться тут бор, коли уже в пятнадцатом веке местность была основательно обжита?
Однако недоумение это способно послужить как раз основою собственной разгадки. Суть её в том, что согласно одному крайне остроумному предположению Ивановский холм влечёт за собою ещё одну, священную в своём роде цепь преемства с Кремлём.
Как гласит летопись, начальным московским храмом на кремлёвской горе считался «святый Иван Предтеча под Бором». Это была доподлинно «первая церковь на бору, в том лесу и рублена, и бысть соборная при Петре митрополите». Причём он не только велел воздвигнуть её здесь, но вскоре, в 1332 году, пристроил ко храму свой двор, переселившись сюда из Владимiра, считавшегося до того основным местопребыванием русского первосвятителя, и тем положив основание возвышению Москвы не только гражданскому, по и духовному.
Каменным Иоанн-на-Бору стал в следующем столетии; затем в 1493-м сгорел вместе с находившейся в его подвалах казною Софьи Палеолог и был вновь выстроен в 1509-м. Это здание простояло два с половиною века до николаевской поры, когда за ветхостью было разобрано, а престол и иконостас перенесены вовнутрь Боровицкой башни, получившей издавна своё имя от того же бора, вернее боровицы — то есть сосновой рощицы.
Но уже в четырнадцатом столетии напротив, в Замоскворечье, появляется целый монастырь Усекновения главы Иоанна Предтечи под Бором, и хотя кремлёвский его тёзка назван был в память другого праздника Иоанна Крестителя — Рождества, — вовсе не лишено вероятия, что именно от первой на Москве церкви перешли в Черниговский переулок, где поныне стоят два его храма, чернецы. В пятнадцатом веке замоскворецкая обитель числилась ещё мужскою: когда великая княгиня Софья Витовтовна, мучась трудными родами, производила на свет будущего Василия Тёмного, Василий Первый посылал сюда к известному старцу просьбу молиться за их счастливый исход. Затем монастырь делается женским, а вскоре сведения о нем иссякают — ибо, как предполагается, в конце того же пятнадцатого столетья его перевели ещё раз, поближе к новому великокняжескому двору с садом, куда он и принёс за собою исконное прозвище боровицкого.
...В продолжение этого хитросплетённого родословия Ваня-Володя приметил боковым зрением, что отставной фотограф, перебравши окружные виды, принялся целиться прямо в лоб своим спутникам, норовя запечатлеть на плёнке и их. Тут он, неведомо чего опасаясь, отступил на всякий случай в сторону, чтобы не попасться в кадр, и стал на самом краю под сень безобразно пышного анилинового петуха.
Рассказчик же, напротив, охотно развернулся лицом к камере, не останавливая ни на миг течения своей устной летописи.
— Особенную заботу об украшении и ревность к паломничеству в Ивановскую обитель выказывали первые Романовы — Михаил Федорович и Алексей Михайлович; в осьмнадцатом веке она была возобновлена в прежнем благоустройстве по указу Елизаветы, по всё-таки ни одно древнее здание шестнадцатого столетия до двадцатого не дожило...
Перед оставлением Москвы Бонапарту монастырская казна была вывезена для сохранности в глубь страны, но насельницы во главе с игуменьей Елпидофорою остались, запершись, в родных стенах. На первый день ломившимся внутрь франкам не удалось сбить крепких запоров с ворот; но со второй попытки, четвёртого сентября они всё-таки в том преуспели и принялись за грабёж; а сестер разогнали кого куда. Хозяйничанье пришлецов продолжалось как будто недолго, однако вернувшиеся обратно восьмого сентября монахини обнаружили, что оно оказалось для обители почти что смертельно: чуть ли не вся она погорела. Сохранившийся чудом собор обращён был тогда в заурядную приходскую церковь, монастырь подвергнулся упразднению, а уцелевшие кельи заселены чиновниками и рабочими Синодальной типографии.
Так бы и осталась вершина холма заброшенною, не случись в половине девятнадцатого века трагическая, по сю пору не разъяснённая во многом история...
В одном из крупнейших купеческих родов Москвы — семье Мазуриных, особенно возвысившейся в послепожариые как раз годы, — была дочь по имени Елизавета Алексеевна. В 1828 году её обвенчали с подполковником Карабинерного полка Иваном Николаевичем Макаровым-Зубачёвым. Брак этот казался сперва несчастлив — более десяти лет они прожили врозь, но потом всё-таки примирились, и в середине века у них родился первенец. Тогда же была составлена духовная, по которой в случае кончины одного из супругов всё имущество отходило к другому. И вот неожиданно через год после того муж подполковницы умирает неестественной смертью — в желудке у него судебным медиком был обнаружен яд. Виновника убийства так и не нашли; но спустя немного времени в сущем ещё малолетстве скончался и единственный сын Елизаветы Алексеевны; так что одинокая, не имеющая прямых наследников вдова осталась с более чем полумиллионом на руках, дающим ей тьму возможностей, кроме единой еже на потребу — воскресить умерших родных, — и потому как будто ни на что уже ей не пригодным.
Она принимается настойчиво искать отдать его на какое-то благотворительное дело и после нескольких попыток, когда однажды предполагалось даже внести всю сумму на перестройку Большого театра, решает возобновить позабытую и почти полвека в разоре лежащую Ивановскую обитель, посвящённую небесному ходатаю её покойного мужа. Нелегко было сделать этот выбор, а ещё трудней оказалось подступиться к воплощению его в действие. Хлопоты вышли продолжительны и запутанны, но как скоро разрешение было всё-таки получено, в 1858 году Макарова-Зубачёва тоже умерла, завещав всё состояние и долг возобновленья монастыря жене родного брата Николая — Марии Александровне Мазуриной.
Двадцать лет своей жизни положила та на выполнение завета. Был приглашён именитый архитектор Михаил Дормидонтович Быковский, который составил проект в русско-византийском вкусе. В соответствии с ним остатки старых зданий в 1860 году разобрали, а на их месте заложили основание новых. При выемке грунта откопано было в земле восемь ящиков человеческих костей, которые отпели тут же в Николе Подкопайском, а затем погребли на Ваганькове.
На торжестве закладки присутствовал знаменитый митрополит Московский Филарет Дроздов, предсказавший благотворительнице, что ей суждено будет дожить до того, как обитель достроят. Но в эту дорогую и долгую затею ушли не только оставленные родственницею, а и все собственные Марии Александровны деньги. Их тоже хватило не сполна, и тогда она продала свой дом и перебралась сама в воссоздаваемый монастырь, отказавшись, однако, от предложенной чести сделаться его игуменьей.
В 1877 году, когда она переехала сюда на жительство, здания были уже готовы наконец к освящению, по тут всполыхнула война с Турцией, и Мазурина добровольно предоставила их под единственный на Москве лазарет для раненых. Только год спустя, уже после победы, обитель была освобождена от воинского постоя и полностью довершена, как то и предрёк Филарет. И тут, не дождавшись всего лишь года до открытия её вновь, Мария Александровна скончалась.
В начале текущего столетия обо всей этой истории в монастыре напоминали только имена двух его храмов, названных по ангелам супругов Макаровых-Зубачёвых. Иоанновского собора и больничной церкви преподобной Елисаветы. Здесь обитало уже около трёх сотен монахинь и послушниц, которые, помимо своих основных обязанностей, несли послушания по прядению шерсти, вязанию и вышиванью. Работали также иконописная мастерская для сестёр и детские ясли, а близ станции Химки под Москвою находился ещё сельскохозяйственный хутор Чернецово с церковноприходскою школой.
Престольный праздник обители — 29 августа, Усекновение главы Иоанна Предтечи, — по уставу является днём строжайшего поста, почему и монастырь слыл в народе Иваном Постным. Согласно старинным поверьям в эту пору не полагается вкушать ничего круглого, напоминающего очертанием своим голову, а также резать что-либо ножом, даже хлеб, ибо тогда в качестве молчаливого укора за нарушение запрета под лезвием может потечь настоящая кровь. В престол под стенами монастыря собиралась славившаяся далеко за пределами города шерстяная бабья ярмарка: съезжались сотни возов, с которых продавали всевозможные изделья домашнего ткачества и вязки, а между чинными покупателями и торговцами втихомолку сновали лукавые обитатели соседней Хитровки, что называется, не кладя на руку охулки, прибиравшие всё, чему ни случится худо лечь.
В восемнадцатом году здания монастыря перешли в ведение ЧК: сперва здесь помещалось, говоря старым слогом, узилище, а нынче училище; сооружения с тех пор изрядно над- и перестроили. Но не так давно Ивановский монастырь был предложен к постановке под государственную охрану как памятник градостроительства, и хотя пока вопрос этот не решён окончательно в положительном смысле, крышу на соборе, как мы увидим вскоре, всё же вычинили, покрывши медным листом. Полтора десятка лет назад был выполнен также проект восстановления всей Ивановской горки в качестве заповедного старомосковского уголка, и его даже в общих чертах напечатали, — но на деле покуда он остается лежащим втуне.
Вот и вся в общем очерке внешняя история этого холма. Что же касается до жизнеописания населявших его людей, начиная от нищей юроденки и вплоть до лиц царского корени, в том числе занимавших некогда всероссийский трон, а также подземных ходов, какими холм источён на много уровней вдоль да наперекрест, и истинного происшествия с чортом на Куличках, — эту часть повести мы продолжим на следующих остановках, поднявшись повыше, куда я приглашаю не только постоянных наших членов, но и тех, кто доброхотно присоединился только сейчас...
Почувствовав себя пойманным с поличным, Ваня-Володя вздрогнул и не нашёлся, что отвечать, — но тут его выручила одна старожилка из среды слушающих, нетерпеливо спросившая:
— Скажите, а подземными ходами мы тоже сегодня пройдём?..
Ведущий несколько замялся, смущённый подобною прямотой.
— Нет, это уж придется отложить до следующего раза...
— Почему? — разочарованно не отступала та.
— Ну, видите ли, во-первых, не всем туда удобно и способно пролезть. Да вдобавок большинство ходов позаложено, давно не используется. Некоторые же из них и вовсе легендарны.
— А есть-таки где-нибудь свободный спуск? — никак не хотела отцепиться любопытствующая вопрошательница.
— Насколько мне ведомо, самый просторный находится внутри того самого серого огромного дома на месте Соляного двора, о котором я, уже поминал, Там идёт вниз такая широкая дорога для автомашин в расположённый в подвале гараж... и далее. Однако, повторяю, нам туда нынче никак не поспеть...
Покуда же мы ещё не удалились от Николы-на-Подкопае, я расскажу на прощание одно связанное с ним лично доброе московское предание. Однажды в день большого праздника шла мимо храма ветхая совсем старушка. Народу было битком, и вот она передала вперёд здоровенному купчине копейку с просьбою купить на неё самую дешёвую свечку. Тот сперва взял, а потом застыдился, что ему, человеку степенному и всеми знаемому, придётся позориться копеечною покупкой — да и бросил жалкую ту монетку потихоньку под колокольнею на траву.
А как служба-то отошла, стали люди выходить наружу и смотрят — чудо чудное: теплится прямо посереди травы неведомо кем поставленная свеча. Собралась толпа, дивуются, никто понять ничего не может, — а тут и купец идёт стороною, да как увидал, сразу понял. Стал на колени и всё, как было, рассказал, повинился...
Но прежде чем возобновить повесть о насельницах Ивана Постного, мы с вами двинемся сейчас мимо ГАИ к палатам Шуйских на углу Малого Вузовского и далее осмотрим ещё трое памятников гражданской архитектуры средневековья, сохранившихся здесь досель: дома дьяка Украинцева, гетмана Мазепы и Долгоруких, а заодно, несколько нарушив жёсткие границы поиска, перейдём на другую сторону Покровки, чтобы заглянуть во двор на Сверчковом переулке, где недавно восстановлены палаты именитого гостя Сверчкова. В конце восемнадцатого столетья в них находился Каменный приказ, ведавший всем зодчеством на Москве, а с восемьсот двенадцатого года четверть века помещалась его наследница — Комиссия для строений, в коей сосредоточились дела по воссозданию первопрестольного града после пожара. Но ещё прежде, в самой середине осьмнадцатого века, в подвале том, по преданию, сиживал любопытнейший вор-перевертень Ванька Каин, о чьих невероятных похождениях тоже большой разговор впереди —