Первый снаряд. — Украинская Народная Республика. — Политические события и адвокатура. — Организация национальных меньшинств. — Вокруг Учредительного собрания. — Украинская делегация в Брест-Литовске. — Самостийность. — Одиннадцать дней бомбардировки. — Большевики в Киеве. — «Мир без аннексий и контрибуций». — Приход немцев. — Обострение украинского национализма. — Малая Рада в апреле 1918 г.: личности и партии. — Подготовка конфликта с немцами. — Арест А.Ю.Доброго и приказ Эйхгорна. — Последний день Центральной Рады.
В один из последних дней октября 1917 года, перед вечером, что-то вдруг прожужжало над нашими головами. Мы тогда еще не привыкли различать артиллерийские нюансы и в первый момент не знали, что случилось. Но через минуту уже показывали друг другу небольшое, довольно аккуратное отверстие, пробитое в стене пассажа страхового общества «Россия». Сомнений быть не могло: над городом пролетел снаряд.
Стреляли, как потом выяснилось, большевистские части, засевшие в арсенале. Арсенал — один из крупнейших промышленных центров в нашем не фабричном городе — издавна считался цитаделью большевизма. В октябрьские дни в арсенале находился военно-оперативный центр большевиков, а политический центр их — Совет рабочих депутатов, — помещался во дворце.
На этот раз судьба пощадила киевлян, и большого артиллерийского обстрела не было. Дело обошлось несколькими орудийными выстрелами, не причинившими особого вреда. Вообще в октябре 1917 года в Киеве не было настоящей вооруженной борьбы; стороны ограничились выяснением своих сил.
Конкурирующих претендентов на власть было у нас в эти дни не два, как в Петрограде и Москве, а три: кроме Временного правительства и большевиков, была еще Центральная Украинская Рада. Политическим центром сил, верных Временному правительству, была Городская Дума; но среди войск киевского гарнизона оно могло рассчитывать, как выяснилось, только на юнкеров, на командный состав и на отдельные небольшие части. Большевики также не имели за собой значительной вооруженной силы. Таким образом, силы обоих основных противников уравновешивались, и решение зависело от Центральной Рады и тех воинских частей, в которых господствовали украинцы.
Как и следовало ожидать, Центральная Рада решила соблюдать нейтралитет в возгоревшейся борьбе «российских» групп. В среде ее членов был образован «Комитет спасения революции на Украине», заседавший в течение нескольких ночей, составляя воззвания и резолюции. Но никаких активных шагов в Педагогическом музее предпринято не было. Так прошли первые два-три дня, пока соотношение сил еще не выяснилось. Но затем, когда победа большевиков определилась повсеместно, Центральная Рада вспомнила данное Бисмарком определение задачи нейтральных держав: вовремя поспешить на помощь победителю. Все имевшиеся в Киеве украинские части были брошены на сторону противников Временного правительства. После этого юнкерам и остальным правительственным войскам не оставалось ничего иного, как капитулировать. В состоявшемся между тремя группами соглашении украинцы дали почувствовать свою превосходную силу. Временное правительство было побеждено, большевики не чувствовали в Киеве достаточной опоры. Выход намечался сам собой: власть должна была перейти к Центральной Раде.
О первых днях украинской власти у меня остались не очень розовые воспоминания. Какой-то вульгарный тон воцарился тогда в нашей общественной жизни. В городе выходили только украинские газетки, составленные грубо и аррогантно, полные издевательств над Временным правительством и над его местными представителями. Верным правительству войскам по соглашению должны были предоставить возможность эвакуироваться на Дон; в действительности, однако, их выезд шел не гладко. Не обошлось и без эксцессов, в особенности в отношении командного состава. Конечно, не было ничего подобного той большевистской расправе с офицерством, которую мы пережили три месяца спустя; но с непривычки нам тогда казалось чем-то вопиющим, если, например, главного начальника военного округа[44] держали несколько дней арестованным без пищи и на соломе…
9 ноября был принят Центральной Радой и опубликован Третий универсал, подводивший итог происшедшим событиям. Украина провозглашалась «Украинской Народной Республикой», с сохранением федеративной связи с Россией; генеральные секретари получили титул народных министров[45]. Кроме того, в Универсал были включены декларативные заявления о предстоящих социальных реформах — отмене права собственности на землю и введении 8-часового рабочего дня.
Универсал был принят в Раде всеми украинскими партиями единогласно, как и полагалось торжественному манифесту, составленному по предварительному соглашению между фракциями. Помнится, остальные национальные партии (польские и еврейские) также голосовали за Универсал; российские же эсдеки и эсеры воздержались от голосования.
Приблизительно месяц спустя после этих событий мне предстояла поездка по Московско-Киево-Воронежской линии, по направлению к Брянску. Условия сообщения на железных дорогах были тогда уже неважные; однако билеты и плацкарты еще продавались заранее. Запасшись билетом, я поехал на вокзал к часу отхода поезда — 7 часов вечера. Выяснилось, однако, что поезд из Москвы, приходивший утром и отправлявшийся в тот же день обратно, еще не прибыл. Я прождал его на вокзале до 2-х часов ночи и отправился ночевать домой. Рано утром, по пути к вокзалу, я стал просматривать газету и увидел в ней сенсационное сообщение: Совет народных комиссаров, с самого начала не признававший власти Центральной Рады и отделения Украины от России, прервал начатые с Радой переговоры и объявил ей войну. Большевистские войска движутся на юг, всякое сообщение с Великороссией прекращено. Очевидно, ни о какой поездке думать уже не приходилось. Я забрал свои вещи и возвратился в город, чтобы затем более трех лет не выезжать за пределы Киева.
Началась гражданская война.
Украинская Народная Республика была объявлена, власть Петрограда отпала, и местные правительственные учреждения стали постепенно перестраиваться и приспособляться к новым условиям. Со стороны чиновничества, как и следовало ожидать, украинская власть не встретила особой оппозиции. Иначе обстояло дело в среде интеллигенции. Предстоящая украинизация приводила в смущение всех неукраинцев, причастных к школе, науке, адвокатуре. Украинский язык, с которым впоследствии немного свыклись, вызывал аффектированные насмешки; никто не собирался учиться этому языку[46].
Особенно упорна была борьба против сепаратизма в среде адвокатуры — этой наиболее независимой профессии, давно привыкшей быть в оппозиции к «видам правительства».
Мне не приходилось еще упоминать о том, как реагировала киевская адвокатура на события революционного времени. Нужно сказать, что ее роль в этих событиях была довольно незаметна, и общественный вес ее выступлений был значительно ниже, чем, по старым традициям, можно было ожидать. Адвокатура как сословие могла проявить себя в эпоху земского и интеллигентского освободительного движения; она и играла выдающуюся роль в движении 1904—1905 гг. Но переворот 1917 года, а тем более последовавшие вслед за тем события, имели под собой уж слишком широкую массовую базу; с другой стороны, живо затрагивая самые насущные интересы всех и каждого, они слишком расслаивали и раскалывали прежние сословные и профессиональные образования. Перед лицом таких событий сословие адвокатуры потеряло всякое единство; а недостававшая ему опора в массах лишала его позицию всякого политического значения.
Отдельные адвокаты стали членами Временного правительства, товарищами министров, сенаторами, старшими председателями и прокурорами судебных палат. Но русская адвокатура как сословие с 1917 года утратила всякое значение как фактор политической борьбы.
То же, в местном масштабе, произошло и в Киеве. Наша адвокатура проявила в первые дни революции значительный интерес к событиям. Однако, к созидательному, коллективному участию в политической жизни она оказалась неспособной. В марте или апреле была у нас избрана так называемая «Большая адвокатская комиссия», в которую вошли in corpore[47] Советы присяжных поверенных и помощников присяжных поверенных и избранные общим собранием представители сословия. Имелось в виду концентрировать в «Большой комиссии» всю политическую работу адвокатуры. Были выделены подкомиссии — лекционная, законодательная, судебная и др. Было много споров о том, должны ли читаемые лекции носить беспартийный характер или же лектору-адвокату разрешается открыто становиться на почву той или иной партийной программы. Вопрос разрешился тем, что фактически ни одной лекции прочитано не было…
С момента отделения Украины и связанного с ним обострения национальных вопросов положение киевской адвокатуры несколько изменилось. Образовался общий фронт, на котором можно было объединиться; были задеты общие и близкие всем членам сословия интересы. Украинизация суда была жупелом, для отражения которого готовы были слиться все адвокаты, правые и левые, монархисты и социалисты[48]. И естественно, что центр тяжести борьбы против украинизации оказался не в среде судей и прокуроров, а в нашей адвокатской среде.
Были среди нас крайние и непримиримые украинофобы, не желавшие вовсе признавать «незаконной» власти Рады; были элементы, более считавшиеся с реальной обстановкой. Но протест против насильственной украинизации роднил всех. И никто не хоронил идеи возрождения России
Октябрьский переворот привел к образованию у нас на юге России фактически независимой республики, построенной на чисто национальной основе. Естественным результатом нарождения самостоятельной Украины явилось то, что на первый план нашей политической жизни были выдвинуты вопросы национальные. То же, как известно, произошло в Латвии, Литве, Грузии и т.д. Большевики в данном отношении достигли антипода своих же собственных целей: под знаменем пролетарского Интернационала они способствовали расцвету на всех окраинах России самого «буржуазного» национализма…
Киев всегда жил под знаком национальной розни. Эта рознь препятствовала развитию у нас широких объединений даже среди деятелей искусства, науки, литературы. В области же политики обостренность национальных вопросов питала мракобесие и человеконенавистничество. Это наследие старорежимного Киева проявилось теперь во всем блеске. Национальный момент был официально выдвинут на первое место: результатом не могли не стать национальное обособление, вражда и упадок общечеловеческих благ культуры.
Конечно, теперь роли переменились. В 60-х годах, выпуская первый номер «Киевлянина», В.Я.Шульгин счел нужным поставить своим лозунгом фразу: «Юго-Западный край — русский, русский, русский». Очевидно, такой лозунг был бы смешон и бессодержателен в чисто русском крае, например, в Москве; он получал определенный смысл и политическое значение именно в Киеве, притом именно потому, что Юго-Западный край в действительности не был чисто русским. Цель В.Я.Шульгина и его преемников состояла в том, чтобы сделать его таковым. Через 50 лет политика русификаторов принесла свои неизбежные плоды: захватившая власть Центральная Рада не переставала повторять, что Юго-Западный край — украинский, украинский, украинский.
Из неукраинских национальностей политики Рады согласны были признавать еврейскую и польскую; «российская» же была под большим подозрением, так как уж слишком трудно было провести демаркационную черту между русскими и украинскими жителями Украины. Это было и небезопасно для украинцев. Не различая на Украине украинцев и «россиян», можно было всех жителей объявить украинцами. В деревне, как я уже упоминал, этот флаг имел большой успех, благодаря чему, например, на выборах во Всероссийское учредительное собрание украинцам удалось провести от нашего края почти исключительно депутатов своего национального блока. Но предоставлять коренному населению право национального самоопределения было все же небезопасно, особенно в городах — это привело бы к большому конфузу для украинцев. Поэтому украинские политики были со своей точки зрения совершенно правы, когда они после некоторых колебаний отказались от мысли создавать особое национальное меньшинство из граждан, причисляющих себя к русской национальности.
Как я уже говорил, и в Малой Раде были представлены в качестве «национальных меньшинств» только евреи и поляки. Русского национального представительства не было. Впрочем, наряду с польским и еврейским министрами был первоначально учрежден пост министра по великорусским национальным делам. Пост этот был занят весьма симпатичным деятелем — народным социалистом Д.М.Одинцом. Но, насколько мне известно, работа этого министерства была весьма бедна содержанием; начиная же с марта, после изгнания большевиков, министерство по великорусским делам было уничтожено.
Польское и еврейское министерства существовали все время владычества Центральной Рады. Польским министром был демократ Мицкевич, еврейским — сначала еврейский социалист Зильберфарб, затем член Фолькспартай В.И.Лацкий. При обоих министрах образовались национальные советы, составленные на паритетных началах из представителей отдельных национальных партий.
Лозунгом национальной политики «меньшинств», официально одобряемых со стороны украинской власти, была в то время «национально-персональная автономия». Эта идея, заимствованная из книги австрийского социалиста Шпрингера (Реннера) о национальной проблеме, сводилась к тому, что члены отдельных национальностей, живущие в данном государстве, объединяются в национальные союзы. Эти союзы пользуются самоуправлением, и конституция гарантирует невмешательство в их внутренние дела со стороны общегосударственной власти. Представителями национальных союзов в правительстве являются министры по национальным делам. В круг ведения органов автономных союзов входят вопросы народного образования и национальной культуры, социальной помощи, эмиграции и т.д. Национально-персональная автономия мыслится обыкновенно действующей в федеративном государстве, разбитом на территориально-автономные части. При этом членами национальных союзов граждане становятся не по территориальному, а по персональному признаку: в него вступают все члены данной нации, где бы они ни проживали на всем пространстве федеративного государства. Отсюда и самый термин: «национально-персональная автономия».
Насколько создание таких национальных «государств в государстве» осуществимо и насколько оно в частности соответствует интересам русского еврейства, которое с внешней стороны наиболее подходит к указанной выше конструкции, сказать трудно. Несомненно, однако, то, что в описываемую эпоху лозунг «национально-персональной автономии» был очень выгодной оборонительной позицией против агрессивной национальной политики господствующего большинства. Украинская власть сама родилась из национального движения, она еще не успела заразиться привычками «державности». Ей не шло поэтому подавлять чисто национальные устремления других народов. И действительно, проекты меньшинств о национальной автономии не встретили особых возражений. И в начале января закон о «национально-персональной автономии» был принят Центральной Радой.
Самоуправление национальных союзов должно было строиться по демократическому принципу, на началах всеобщего избирательного права и парламентаризма. Между тем ни Рада в целом, ни отдельные представительства национальных меньшинств в Раде и национальных советах не соответствовали этим началам. Здесь и там были представлены революционные организации и партии; умеренные же и правые элементы либо устранились сами, либо не были допущены. Между тем в населении эти элементы были сильны и становились все сильнее и сильнее. Отсюда не могли не возникнуть конфликты, которые особенно резко проявились в еврейской среде.
Совершенно отказаться от демократических начал, как это впоследствии сделали большевики и Директория, господствующие группы тогда еще не решались. Поэтому всеобщие выборы, где было возможно, происходили, и результаты их не подтасовывались. Но вместе с тем левые группы стремились использовать свое большинство в тех временных органах, куда они были вброшены революционной волной. Между тем элементы умеренные и правые не могли примириться с тем, что их майоризируют[49] в Раде и национальных советах, в то время как каждые новые выборы приносят им все большие и большие успехи.
В декабре и январе по всей Украине имели место выборы в еврейские общинные управления. Повсюду победили сионисты и ортодоксы, повсюду социалисты остались в меньшинстве. А в то же время в Еврейском национальном совете, где партии были представлены паритетно, три социалистические партии имели 30 голосов, Фолькспартай — 10 и сионисты — 10; ортодоксы же не были представлены вовсе. Вполне естественно при таких условиях, что сионисты демонстративно вышли из Совета и всеми силами саботировали его работу. Естественно также, что отношения между «высшим» национальным органом — Советом, и местными органами — общинами, — складывались совершенно ненормально.
Выборы в киевскую, «столичную», еврейскую общину происходили 31 декабря 1917 года и 1 января 1918 года. Пропорциональная система снова проявилась на них во всех своих специфических чертах. Никаких предвыборных блоков на этот раз заключено не было. Каждая партия выставила свой кандидатский список и, на предвыборных плакатах, обещала избирателям рай земной — если только они подадут голос за ее кандидатов. Беспартийные массы наперед недоверчиво относились к их результату; а интеллигенцию в значительной мере оттолкнул бойкот русского языка и, опять-таки, тот же принудительно-партийный характер выборов. Среди еврейских партий первое место, бесспорно, принадлежало сионистам. Еврейские социалистические группы не имели именно в Киеве значительной опоры в массах; в нашем городе фабрично-заводской пролетариат вообще был малочислен, а еврейский, ввиду выделения города Киева из черты оседлости, был совсем слаб. Социалистам пришлось опираться исключительно на интеллигентскую молодежь и на вспомогательный и ремесленный персонал торговых и ремесленных предприятий. «Фолькспартай», несмотря на свое наименование, не была народной партией; она объединяла группу интеллигентов, стремившихся — притом довольно безуспешно — приблизиться к народу.
В результате, как и следовало ожидать, наиболее сильное представительство в новой общине получили сионисты; вместе с ортодоксальными фракциями они имели обеспеченное большинство. Социалистические группы собрали, насколько я помню, около 30% всех голосов; список Еврейской народнической партии, к которой я тогда принадлежал, провел в общину только двух кандидатов. Председателем общинного совета был избран лидер сионистов — Н.С.Сыркин[50], общинное управление было составлено из представителей сионизма и ортодоксии. Социалистическое крыло — впервые за все время революции — оказалось в положении оппозиционного меньшинства.
Так-то в роковой момент укрепления советской власти мы в Киеве были заняты своими местными и национальными делами. Связующим звеном с общероссийской действительностью служили для нас только старые политические партии, особенно эсеры и эсдеки-меньшевики. Их ряды уже тогда стали пополняться начавшими приезжать к нам с севера беглецами. Эти партии, как тогда выражались, «ориентировались на Всероссийское учредительное собрание». Они же муссировали агитацию за его поддержку. Для этого был создан особый «Комитет защиты Всероссийского учредительного собрания». Но агитация российских партий особого успеха у нас не имела. Без всякого подъема прошли перед тем и самые выборы в Учредительное собрание. Я имел касательство к этим выборам в качестве председателя одной из участковых избирательных комиссий. Вместе с моими сотрудниками я провел дни 27 и 28 ноября 1917 года, от 9 часов утра до 9 часов вечера, в помещении комиссии, принимая избирательные бюллетени. По городу Киеву очень много голосов получил тогда «Союз русских избирателей», ведший на первом месте В.В.Шульгина. Но деревня голосовала «оптом» за список украинских эсеров и украинских эсдеков с Грушевским, Винниченко и др. И в результате из 22 депутатов от киевской губернии 21 место получили украинцы и одно — «еврейский национальный комитет», по списку которого прошел Н.С.Сыркин.
Между прочим, на выборах в Учредительное собрание, благодаря пресловутой системе списков, практиковался еще один способ одурачивания избирателей, который не был известен на выборах в городские думы. По изданному Временным правительством — после шестимесячного обсуждения — избирательному закону, один и тот же кандидат мог баллотироваться в пяти губерниях. Все партийные лидеры для обеспечения своих мандатов и для рекламы своих партий использовали это право. Избранные сразу в нескольких местах отказывались от излишних мандатов в пользу следующего кандидата по списку. Так, в Киеве кадетский список возглавлялся М.М.Винавером (фактически избранным в Петрограде), а список еврейского национального блока — О.О.Грузенбергом (прошедшим в Одессе). То и другое делалось для уловления голосов. И таким образом киевские избиратели, голосуя за Грузенберга, в действительности избирали Сыркина, а голосуя за Винавера, избирали Григоровича-Барского…
Выборы в Учредительное собрание протекали довольно вяло. А имевшие место спустя пару месяцев выборы в Украинское учредительное собрание не вызвали уже решительно никакого интереса у населения; абсентеизм достиг на этих выборах колоссального процента. Избиратели как будто предчувствовали, что ни та, ни другая конституанта не дойдет до выработки конституции.
Трагическая борьба против большевизма, которая в эти первые месяцы еще не затихла в Петрограде и Москве, встречала наше бессильное сочувствие. Мы, со всей Россией, возмущались разгоном Учредительного собрания, оплакивали судьбу Духонина, Шингарева и Кокошкина и героическую гибель московских и петроградских юнкеров. Но мы чувствовали себя и были скованными…
Украина отделилась в самый роковой момент русской революции, когда внутри страны захватили власть и все более и более укреплялись большевики, а вовне немцы решили дать России coup de grâce[51] и — освободить свои армии для решительного наступления на Западе. «Как часто, — пишет в своих воспоминаниях генерал Людендорф, — я надеялся на русскую революцию для облегчения нашего военного положения… Вот она и наступила, — наступила все же как неожиданность. Пудовик свалился у меня с сердца»[52]. Теперь Людендорф действительно мог торжествовать: на всем Восточном фронте было заключено перемирие, и в Брест-Литовске начались переговоры о сепаратном мире между центральными державами и Россией.
Новорожденная «Украинская Народная Республика» в первые недели своего существования еще окончательно не остановилась на германской ориентации. Через Киев проезжали в то время, покинув Ставку верховного главнокомандующего, военные атташе союзников. Некоторые из них, по-видимому, надеялись найти в Украине центр для продолжения борьбы, после того как всероссийское правительство положило оружие. Украинский министр иностранных дел — А.Я.Шульгин — не был германофилом; его честной натуре претила идея сепаратного мира, против воли и за счет вчерашних союзников. Он, видимо, надеялся способствовать миру всеобщему; его патриотизму льстила мысль о том, чтобы Украина выступила как его инициатор. Поэтому он в ноябре и декабре 1917 года всячески старался войти в контакт с союзниками, хотя бы в лице приехавших в Киев военных атташе.
Однако события оказались сильнее самых благородных побуждений. Слишком уж явственна была выгода для самостийной Украины от немедленного мира, чтобы менее разборчивые в средствах коллеги нашего министра иностранных дел не ухватились за эту возможность. И действительно, Генеральный секретариат послал в Брест для переговоров украинскую делегацию. Германцы поступили очень умно, тотчас же признав ее и начав вести с ней переговоры, параллельно переговорам с Троцким.
Делегация Центральной Украинской Рады в Бресте состояла из Голубовича, Севрюка и Левицкого. Мне пришлось присутствовать в заседании Рады, на котором эта делегация делала свой первый доклад; заседание было чрезвычайно характерным и интересным. Впрочем, речь шефа делегации и будущего украинского премьера Голубовича была по обыкновению бесцветна. Но большое оживление внес доклад Севрюка — совершенно еще молодого человека, чуть ли не студента, но при этом весьма неглупого и занимательного юноши. Он не без юмора рассказал о препирательствах украинцев с большевистской делегацией. Наконец, третий делегат, Левицкий[53], в простоте душевной никак не мог скрыть своего восторга по поводу выпавшей на его долю почетной миссии — представлять самостоятельную Украину на международной конференции. Украинские делегаты могли услышать критику только со скамей «меньшинств»: разногласия между самими украинскими партиями по вопросам войны и мира естественно не выносились наружу. И действительно, на этот раз мирной делегации досталось от Рафеса, произнесшего по этому поводу одну из удачнейших своих речей.
Рафес находился тогда как раз в полосе оппозиции против украинцев (в октябре он выступил в Городской Думе с речью против Временного правительства и в пользу украинцев и большевиков). Смысл его речи в Раде был тот, что украинская мирная делегация стремится использовать Брест в целях утверждения самостийности, и что для этой цели ею сознательно предаются интересы России; и без того слабая позиция России на конференции еще ослабляется внутренним расколом, который не преминут использовать немцы.
Все это было сказано открыто и с большой смелостью; смелостью он вообще обладал. Зал Педагогического музея, в котором заседала Рада, был переполнен, на хорах разместились солдаты, и настроение аудитории было чрезвычайно враждебно по отношению к оратору. Ему отвечал с трибуны Шульгин, которому пришлось заступиться за своих коллег. Он в довольно сдержанной форме заявил, что мир приходится заключать, так как воевать мы больше не можем. Легко критиковать действия делегации, работающей при таких условиях. Но пусть товарищ Рафес лучше скажет, как же нам продолжать войну?
— Дайте ему ружницу! — раздалось откуда-то с хоров.
Этот добродушный Zwischenruf[54] несколько разрядил атмосферу…
Вторично мне пришлось быть в Раде уже в начале января 1918 года, когда ясно обозначалась угроза большевистского завоевания Украины. Настроение было чрезвычайно напряженное, солдаты на хорах неистовствовали, требуя объявления «самостийности». Военный министр Порш, которого потребовали на трибуну, давал объяснения о положении на фронте и об организации украинской армии («Вильного казачества», как она тогда называлась[55]). Ему приходилось усовещевать аудиторию, взывать к терпению и выдержке. Еще, по его словам, не время провозглашать Украину независимой державой, пока у нее нет настоящей армии…
Неизвестно, насколько искренни были увещевания Порша. Но несомненно то, что, пустив в солдатские массы лозунг «самостийности», украинские политики ничем уж не могли заставить эти массы терпеливо дожидаться подходящего момента для ее провозглашения. Демагогия всегда была и будет палкой о двух концах, — она доставляет главарю призрачную власть над толпой и в то же время дает толпе реальную власть над главарем.
Под несомненным давлением солдатских масс лидеры украинских партий в конце концов решились на объявление самостийности. Оно произошло 14 января 1918 года, в форме провозглашения Четвертого (и последнего) Универсала. Все украинские партии, разумеется, голосовали в Раде за Универсал. Но из представителей меньшинств на этот раз никто не голосовал за, большинство воздержалось и, кажется, российские с.-д., с.-р. и «Бунд» голосовали против.
То была начальная эпоха большевизма, когда Совет народных комиссаров каждый день издавал декреты, знаменовавшие собой осуществление тех или иных «завоеваний революции» — отмену права собственности, национализацию, провозглашение различных прав и преимуществ пролетариата. Украинцы не могли слишком отставать в этом революционном пылу; поэтому в четвертый Универсал было включено провозглашение социализации земли, рабочего контроля над производством и т.п. Вообще, позиция господствовавших украинских партий состояла тогда в том, что они, в сущности, отнюдь не правее большевиков — те за немедленный мир и эти за немедленный мир, те за непосредственный переход к социализму, и эти за непосредственный переход к социализму, у тех власть в руках советов, а у этих — в руках Центральной Рады, которая также является представительством пролетариата и беднейшего крестьянства. Однако, несмотря на все старания украинцев доказать, что они — те же большевики, это соревнование в левизне окончилось не в их пользу…
В митинговой речи, произнесенной в 1919 году в Киеве, Троцкий (как мне передавали) очень картинно изобразил поведение украинской мирной делегации в Бресте. Он рассказал о том, как украинцы, согласно телеграфным инструкциям из Киева, стремились во что бы то ни стало заключить мир, притом возможно скорее. После каждого разговора по прямому проводу с Киевом делегация становилась все уступчивее и уступчивее. Но когда все уже было налажено и предстояло только получить санкцию Рады для подписания договора, — телеграфная связь с Киевом оказалась прерванной: в тот самый день Киев заняли большевики, а Рада бежала в Житомир.
Для населения города Киева это первое большевистское завоевание прошло, однако, далеко не так легко и гладко, как могло казаться в Бресте. Мы пережили тогда заправскую артиллерийскую атаку, воспоминания о которой до сих пор живы у киевлян.
Бомбардировка города длилась целых 11 дней — от 15 до 26 января. Большевистские батареи были расположены на левом берегу Днепра, в районе Дарницы. Оттуда перелетным огнем производился обстрел города. Посылали они к нам попеременно трехдюймовки и шестидюймовки…
Жертв среди жителей было сравнительно немного; но разрушения были ужасны. Думаю, что не менее половины домов в городе так или иначе пострадало от снарядов. Возникали пожары, и это производило особенно жуткое впечатление. Большой шестиэтажный дом Баксанта на Бибиковском бульваре, в чердак которого попал снаряд, загорелся и пылал в течение целого дня. Водопровод не действовал, так что пожарная команда и не пыталась тушить. Пламя медленно опускалось с этажа на этаж, на глазах у всего народа. От дома остался только голый каменный остов.
Легко представить себе состояние киевлян в эти дни. Пережив затем еще десяток переворотов, эвакуаций, погромов и т.п., киевские жители до сих пор с особым ужасом вспоминают об этих одиннадцати днях бомбардировки. Почти все время население провело в подвалах, в холоде и темноте. Магазины и базары, само собой разумеется, были закрыты; поэтому приходилось питаться случайными остатками и запасами, которых тогда никто еще не считал нужным иметь.
К ужасам и страхам, вызываемым непосредственной опасностью от артиллерийского огня, прибавлялись страхи внутреннего порядка. Тогда мы в первый раз увидели, что в гражданской войне, в момент перехода власти, обе борющиеся стороны одинаково враждебны и одинаково опасны для населения. Завтрашняя власть, естественно, отождествляет его с враждебной ей партией, под ферулой которой оно ещё находится; вчерашняя же власть, потеряв надежду удержаться, теряет вместе с тем всякий интерес к населению — к его безопасности, к его пропитанию, к его политическим симпатиям. У нас часто случалось, что отступавшие войска творили больше бед, чем сменявшие их завоеватели. Впоследствии мы неоднократно имели случай убедиться в непреложности этого своеобразного социологического закона.
На этот раз уходили украинцы; и они покидали Киев не так, как оставляют родной город и столицу, а как эвакуируют завоеванную территорию. В центре города, на улицах и площадях, были расставлены батареи; это в некоторой степени и оправдывало, со стратегической точки зрения, артиллерийский обстрел извне. Город не эвакуировался до последней возможности, хотя никакой надежды удержать его у украинского командования не было. Это, разумеется, только напрасно затягивало обстрел.
Внутри города, как и естественно, царил хаос и сумятица. «Вильное казачество», защищавшее город, чинило всякие эксцессы; во дворе нашего дома расстреливали людей, казавшихся почему-либо подозрительными. В последние дни, уже под обстрелом, происходил министерский кризис: Винниченко ушел, его сменил умеренный эсер Голубович. Рада заседала (в подвале Педагогического музея) и рассматривала какие-то законопроекты.
Население города чувствовало себя оставленным на произвол судьбы, — жалкой игрушкой в руках безответственных политических экспериментаторов.
Мы сидели по подвалам и нижним этажам, прислушивались к звукам пролетавших снарядов, и при каждом ударе обсуждали вопрос: выстрел это или разрыв? За два дня до конца бомбардировки, посреди таких рассуждений, нас оглушил невообразимый грохот. Это уж, несомненно, был разрыв, притом в самой непосредственной близи. Оказалось, что артиллерийский залп угодил в наш дом. Насчитывали впоследствии около двадцати попавших в нас снарядов. Все стекла фасада вылетели. Снаружи и внутри дома оказалось много повреждений.
Улучив минуту затишья, я с трепетом поднялся на 7-й этаж в свою квартиру, представлявшую весьма благодарную мишень для прицела. Предо мной развернулось довольно непонятное зрелище. Все стекла были выбиты, большое трюмо в передней разлетелось вдребезги. В библиотеке картина была такова, будто в ней похозяйничали домовые или какие-нибудь озорники: толстые фолианты Свода законов валялись на полу, среди вещей был заметен беспорядок. Однако непосредственных следов от снаряда заметно не было. Это и придавало обстановке характер какого-то намеренно устроенного беспорядка… Но когда я зашел в свой кабинет, картина совершенно разъяснилась; там была выломана часть стены, обстановка, вещи и книги представляли кучу развалин; воздух был полон густой пылью, как это бывает возле построек, которые сносятся на лом. Очевидно, снаряды попали именно сюда, здесь же произошел и разрыв. Но сотрясение было так сильно, что движение воздуха наделало беспорядок и в соседних комнатах…
26 января утром в город вступили большевики.
Они пробыли тогда в Киеве всего три недели, и тот первый лик большевизма, который мы увидели за это короткое время, не был лишен красочности и своеобразной демонической силы. Если теперь ретроспективно сравнить это первое впечатление со всеми последующими, то в нем ярче всего выступают черты удальства, подъема, смелости и какой-то жестокой непреклонности. Это был именно тот большевизм, художественное воплощение которого дал в своей поэме «Двенадцать» Александр Блок.
Последующие навыки и опыты подмешали к большевистской пугачевщине черты фарисейства, рутины и всяческой фальши. Но тогда, в феврале 1918 г., она предстала перед нами еще во всей своей молодой непосредственности.
Разумеется, и 26 января, когда стихла канонада и в город вступили большевики, и в последующие дни нам было не до спокойных наблюдений и параллелей. Эти первые дни были полны ужаса и крови. Большевики производили систематическое избиение всех, кто имел какую-либо связь с украинской армией, и особенно с офицерством. Произведенная незадолго перед тем регистрация офицеров имела в этом отношении роковые последствия: многие предъявляли большевикам свои регистрационные карточки, и это вело к неминуемой гибели. Солдаты и матросы, увешанные пулеметными лентами и ручными гранатами, ходили из дома в дом, производили обыски и уводили военных. Во дворце, где расположился штаб, происходил краткий суд и тут же, в царском саду, — расправа. Тысячи молодых офицеров погибли в эти дни. Погибло также много военных врачей — между ними известный в городе хирург Бочаров, который ехал на своей пролетке в госпиталь и показал остановившему его солдату свою регистрационную карточку. Та же участь постигла доктора Рахлиса, недавно только возвратившегося из австрийского плена и схваченного таким же образом, когда он стоял на улице в какой-то очереди.
Тогда же был самочинно, гнусно и бессмысленно расстрелян Киевский митрополит Владимир. Говорили также о расстреле генерала Н.И.Иванова, но это оказалось мифом.
Открытых грабежей и реквизиций тогда, насколько я помню, еще не было. Но были случаи вымогательств и шантажа под угрозою расстрела.
Во главе большевистских войск стоял тогда знаменитый полковник Муравьев[56], участвовавший впоследствии в восстании эсеров и пустивший себе пулю в лоб после его неудачи. При нем был известный кронштадтский матрос Рошаль[57]. Это были вполне подходящие главари для банды, которую представляла собой завоевавшая нас армия, — жестокие и сокрушительные в отношении врагов, строгие и деспотические в отношении своих подчиненных. Тотчас после своего вступления в город, Муравьев призвал к себе представителей банков и торгово-промышленного капитала и в самом разбойничьем тоне завел с ними речь об уплате наложенной на город контрибуции. Вскоре после этого он уехал — завоевывать Одессу.
В одном из своих приказов Муравьев писал, что большевистская армия «на остриях своих штыков принесла с собой идеи социализма». Рафес ответил на этот приказ очень смелой статьей под названием «Штыкократия». Это было тогда возможно, так как некоторые остатки прессы существовали при этих «первых большевиках» — сохранились «Последние Новости», украинские и еврейские газеты. «Киевская мысль» была не только закрыта, но в ее редакции и на ее бумаге печатались какие-то большевистские газеты. Само собой разумеется, что та же участь постигла и «Киевлянин». В.В.Шульгин был даже арестован большевиками; после предстательства городского головы Рябцова он был освобожден.
Это был, вообще, один из героических моментов в истории нашей Городской Думы. Большевики с нею, до известной степени, считались. И Дума — в частности, городской голова Рябцов — делала всё, что было в ее силах, для защиты населения и города.
Понятно, за три недели большевики не могли успеть создать свои новые учреждения и органы. В различные учреждения были ими назначены комиссары. Суд был закрыт, и адвокатура упразднена. Говорили о предстоящем переезде в Киев харьковского Совнаркома, но он до нас так и не доехал. В опубликованном списке назначенных украинских народных комиссаров не было ни одного известного имени. Комическое впечатление производило назначение г-жи Бош комиссаром внутренних дел. Комиссаром юстиции был назначен какой-то Люксембург — никто ни раньше, ни после ничего о нем не слышал, и мы спрашивали друг друга, сделано ли это назначение в честь Розы Люксембург или в честь опереточного графа Люксембурга…
Во время пребывания большевиков в Киеве заканчивались мирные переговоры в Бресте, и в один прекрасный день мы получили текст подписанных большевиками условий мира. Впечатление было потрясающее. Слухи о том, как разговаривал с русской делегацией генерал Гофман и, как он, наподобие Николая I, проводил на картах по линейке черты будущих границ, усиливали чувство унижения и стыда, которое все мы в этот момент испытывали. Театральные приемы, которыми хотела спасти свое достоинство русская делегация — подписывание, не читая, и т.д., — производили впечатление жалкой и неуместной комедии.
Помню, как я поднимался по Караваевской улице, читал выпущенную только что телеграмму о мире. «Вот вам и мир без аннексий и контрибуций!» — крикнул мне кто-то с проезжавшего мимо извозчика. Я оглянулся и встретился взглядом с экспансивным д-ром Б.
Итак, сепаратный мир между Германией и Россией был подписан. «Посылкой Ленина в Россию, — пишет в своих мемуарах генерал Людендорф, — наше правительство взяло на себя особую ответственность. С военной точки зрения поездка оправдывалась: Россия должна была пасть».
И она действительно пала.
Текст подписанного мира сообщили нам не полностью, и мы не могли тотчас увидеть, как он отразится на судьбе нашего города. Рада, бежав из Киева, заседала в Житомире; о ее переговорах с немцами ничего еще не знали. Но уже в ближайшие дни после получения первой телеграммы о мире по городу стали ходить слухи о германском наступлении на Украину. Вскоре стало заметно смущение и у самих большевиков. А еще через пару дней одна из местных газет осмелилась перепечатать приказ одного немецкого генерала, в котором говорилось, что германская армия, по просьбе представителей дружественного украинского народа, идет освобождать Украину из-под власти большевиков.
Наступление немцев шло с фантастической быстротой. Никакого сопротивления им не оказывали. Через каких-нибудь 7 дней после подписания мира они были уже в Киеве. При этом вступление немецких войск в город еще было задержано на день или два, пока прошли на восток эшелоны чехо-словацких полков.
Большевистские власти вели себя в последние дни совсем по-мальчишески. Официозные органы их ссылались на неизбежную помощь со стороны ожидаемой со дня на день всемирной революции. Совнарком воспользовался случаем, чтобы наложить на все население города какую-то новую контрибуцию. Кажется, по этому приказу каждый квартиронаниматель должен был внести в казначейство за счет домовладельца трехмесячную квартирную плату. Домовые комитеты составляли списки и собирали деньги, стараясь придержать их как можно дольше у себя. И действительно, от большинства комитетов большевики не успели получить своей мзды.
Еще в последний вечер пресловутая комиссарша Евгения Бош на митинге в Купеческом собрании с пафосом восклицала, что Киев не будет сдан. А через два часа она, вместе с другими сановниками, промчалась по Александровской улице вверх на особо быстроходных автомобилях, которые доставляли своих седоков на левый берег Днепра…
Последние ночи, как обычно перед сменой власти, были довольно тревожные. Во всех домах дежурила охрана, организованная домовыми комитетами из жильцов. Имел место целый ряд налетов.
Пожаловали незваные гости в эту ночь и к нам. К дому подъехал чуть ли не целый эскадрон в расшитых мундирах одного из гвардейских полков. И вместо того, чтобы протанцевать балет из «Пиковой дамы», эти кавалеристы занялись повальным обыском во всех квартирах. Для острастки было выпущено на лестнице несколько зарядов, жертвой которых пал один из наших жильцов. А затем приступили к обходу квартир.
Остальные жильцы, как говорится в газетной хронике, отделались испугом. Была своевременно вызвана охрана, состоявшая из солдат какого-то другого полка. Обе части вели некоторое время переговоры и, кажется, чуть-чуть не поменялись ролями. Но в конце концов, — вероятно, в предвидении наезда еще какой-нибудь третьей части, — объяснили дело поисками оружия и оставили нас.
На следующее утро после бегства Евгении Бош и остальных комиссаров, в город вступили довольно мизерные украинские части под командой Петлюры. Немцы из галантности предоставили им честь войти первыми. А в середине дня в городе стало известно, что на вокзале немцы.
С тех пор советская власть в значительной мере интернационализировала население России — по крайней мере, в том смысле, что большинство готово приветствовать иностранцев всех наций, лишь бы они избавили его от большевизма. Но в 1918 году настроение было, разумеется, еще иное. За три недели пребывания у нас большевики не успели настолько досадить киевлянам, чтобы заглушить в них все другие чувства.
Имена Гинденбурга и Макензена вызывали трепет, но не внушали симпатии. И приход немцев в качестве победителей и покровителей ощущался как что-то обидное и оскорбительное. Наиболее ярко выразил эти чувства В.В.Шульгин, который в день прихода немцев выпустил прощальный номер «Киевлянина» с полной достоинства передовой статьей и временно прекратил издание своей газеты. «Киевлянин» возобновился только в сентябре 1919 года после вступления в Киев добровольческой армии. Те же чувства, в менее острой форме, разделялись тогда всеми. Но любопытство брало верх, и киевляне массами устремлялись на вокзал, чтобы поглядеть на заморских гостей. Должен сознаться, что побывал в тот день на вокзале и я. 3½ года мы не видели ни одного немца, не слышали немецкого слова, не прочли немецкой газеты. Было уж очень любопытно поглядеть на них, да еще в такой неожиданной обстановке.
Немецкие войска, которые мы увидели на киевском вокзале, были очень мало похожи на тех молодцеватых манекенов, которые в мирное время занимались шагистикой на улицах Берлина. Вид они имели обветренный, уставший и истощенный. Одетые в однотонно-серый цвет, с серыми мешками на плечах, возле серых повозок и кухонь, — немецкие полки производили впечатление какого-то каравана странников.
Впрочем, на следующий день на Софийской площади немецкое командование устроило довольно импозантный парад, который, по словам присутствовавших, уже более напоминал наши прежние впечатления о германской армии. При этом, как мне передавали, один офицер с презрением воскликнул по адресу провинившегося в чем-то прохожего: «Er glaubt, er wäre noch in Russland»[58].
С величайшим любопытством киевляне наблюдали поведение немцев в первые дни оккупации. Свою административную деятельность немцы начали с того, что нарядили сорок баб, которым было велено горячей водой и мылом вымыть киевский вокзал. Об этом анекдоте много говорили; но, тем не менее, это сущая правда. Правда и то, что на моей памяти, — ни до, ни после этого случая, — никто не подумал вымыть наш вокзал.
Затем началось то, что один немецкий солдат, на расспросы о цели их прихода, формулировал словами: «Wir werden Ordnung schaffen»[59]. Был отпечатан прекрасный план города на немецком языке. На всех перекрестках были прибиты дощечки с немецкими надписями. Особые стрелки указывали, как куда пройти, и тут же было приписано, сколько минут это займет. Весь город был, как паутиной, опутан телеграфными и телефонными проводами, служившими для надобностей германского штаба. Эти проволоки как бы символизировали то, как по рукам и ногам связывала нас оккупация.
Самой положительной стороной этого времени было восстановление связи с частью Европы. Немцы открыли в Киеве два больших книжных магазина. В них можно было получать, кроме книжных новинок по всем отраслям знания, также свежие берлинские и венские газеты.
Серое здание киевского дворянства[60] на Думской площади было, после надлежащей мойки, обращено в германскую комендатуру, Каждое утро у входа в это здание можно было прочесть сообщенную по радио последнюю сводку германского штаба, за подписью генерала Людендорфа.
Немцы с первого дня не скрывали, зачем они пришли. По мирному договору с Украиной, они должны были получить от нас миллионы пудов хлеба. Для обеспечения этой поставки им и нужно было «Ordnung schaffen»[61] на Украине. Продовольствие вывозилось в Германию по различным каналам. Для обывателей наиболее заметными были частные посылки солдат, которые, разумеется, в действительности не играли существенной роли. Немцы, со своей педантично-деловитой сентиментальностью, устроили в Киеве специальный магазин, в котором продавались «Kistchen für Heimatspakete»[62] —небольшие деревянные ящики подходящего размера и формы, куда упаковывалась отправляемая посылка. Пытались наладить частный экспорт и в широком масштабе; в Киеве открылись конторы обширных торговых организаций (в частности, так называемой «Deutsche Wirtschaftszentrale»), основанных с этой целью. Приезжал тогда в Киев и глава имперского военно-продовольственного ведомства фон Вальдов.
В конечном результате, как известно, германцам и австрийцам не удалось вывезти из Украины того количества продовольствия, на которое они рассчитывали. Помешала незамиренность деревни, расстройство транспорта и общеполитическая обстановка, при которой закончилась оккупация. В первые месяцы, однако, немцы были на вершине своего могущества; с большой энергией и настойчивостью принялись они за выкачивание необходимого им хлеба. Естественно, что они не могли терпеть ничего, что шло вразрез с их целями и планами. И потому-то оккупационным властям очень скоро пришлось вмешаться в наши внутренние политические дела.
Формально в Киеве и во всей Украине с 1 марта 1918 года (когда были изгнаны большевики[63]) была восстановлена верховная власть Украинской Центральной Рады. В Киев возвратился и украинский парламент со своим президентом М.С.Грушевским, и кабинет министров, который возглавлялся Голубовичем. Но по существу эта возрожденная самостийно-украинская государственность производила в эти месяцы довольно жалкое впечатление. Чувствовалось ее полное бессилие рядом с опекавшей ее германской военщиной.
Единственная область, в которой украинской власти предоставлялась полная свобода действий, это была политика национальная (вернее, националистическая). И сами украинцы по возвращении в Киев давали себе волю в этой области. Именно в эту эпоху начались антиеврейские эксцессы — сначала в виде самосудов над отдельными заподозренными в большевизме лицами. Под предлогом обвинения в большевизме украинские сечевики захватывали и расправлялись с евреями, которых им почему-либо хотелось убрать. В самом Киеве имел место целый ряд таких самосудов; в провинции, естественно, дело обстояло еще хуже. Были случаи пыток и издевательств. Все это оставалось безнаказанным…
Так расправлялись с евреями. В области же украинской haute politique[64] шла ожесточенная борьба против всего «российского». Началась украинизация различных учреждений — обязательное введение украинского языка и т.д.
Особенно больно затронула нас национализация суда. Настроения киевской адвокатуры, проявившиеся в общих собраниях в декабре, получали все больше и больше пищи. Политика и национализм захлестывали дело правосудия. Так как и состав суда, и состав адвокатуры был абсолютно несведущ в украинском языке, а между тем сразу заменить их было некем, то, естественно, украинизаторам приходилось действовать медленнее, чем они бы хотели. Они начали свою реформу сверху, упразднив киевскую судебную палату и заменив ее «Апелляционным судом», состав которого был избран Центральной Радой. Все правила о судейском цензе были при этом отменены — иначе бы реформа оказалась неосуществимой, — и новоиспеченные «апелляционные судьи» были во многих случаях на уровне членов мирового съезда. Все прежние члены палаты, среди которых были хорошие юристы, были уволены. Только немногие из них выставили свою кандидатуру в Апелляционный суд.
Одновременно с этим был учрежден Генеральный суд в качестве заменяющей сенат кассационной инстанции.
Перспективы для судебных деятелей были мрачные. Но, кроме вынесения резолюций протеста, мы были бессильны что-либо делать. И на годовом общем собрании молодой адвокатуры 27 марта 1918 года я не мог иначе подвести итог царившему у нас настроению духа, чем воспроизведя заключительные слова В.В.Шульгина из его статьи в прощальном номере «Киевлянина»: «Есть положения, в которых нельзя не погибнуть. Нет положения, из которого нельзя было бы выйти с честью»…
Слова эти оказались в данном случае, быть может, уж слишком пессимистическими. Через месяц погибли не мы, а та власть, при которой нам «нельзя было не погибнуть». Мне самому пришлось присутствовать при ее умирании и вблизи вглядеться в Гиппократов лик Центральной Рады.
В первых числах апреля 1918 года я был делегирован комитетом еврейской народнической партии («Фолькспартай») в Малую раду[65]. Лидер нашей партии в Киеве — В.И.Лацкий-Бертольди — около того же времени вступил в кабинет Голубовича в качестве еврейского национального министра. Это последнее обстоятельство не мешало, однако, нашей партии входить в хронически-оппозиционный блок национальных меньшинств. Ближе к правительственной политике примыкали сионисты, которым только их буржуазная репутация преграждала доступ в министерство.
В Раде я пробыл всего около трех недель, — в конце апреля она была распущена, — и успел только присмотреться к окружающей обстановке, редко принимая активное участие в прениях. Впрочем, по занимаемой мною позиции я и не мог быть особенно активен в Раде. Кадетов в Раде уже не было, сионисты и польские демократы заигрывали с украинцами, украинские социалисты-федералисты очень дорожили своей национальной и социалистической репутацией. Таким образом, я оказался на самом правом крыле, чуть ли не единолично представляя по многим вопросам оппозицию господствовавшим течениям. Поэтому я не мог бы выступать иначе, как резко оппозиционно; а навлекать на свою партию и национальность одиум модерантизма и контрреволюционности мне бы не позволил мой ЦК.
Недели через две мое положение стало для меня уже совершенно ясным, и я начал подумывать о том, не следует ли мне уйти из Рады. Но через несколько дней об этом уже не приходилось больше думать, так как сама Рада перестала существовать.
Малая Рада, — только она имела значение, так как пленум Центральной Рады собирался раз в несколько месяцев и, воспроизводя в расширенном масштабе то же соотношение сил, не вносил ничего нового, — Малая Рада заседала в Педагогическом музее. Это выстроенное миллионером Могилевцевым здание, на освящении которого в 1911 году присутствовал, за несколько дней до своей гибели, П.А.Столыпин, было более или менее подходящим пристанищем для миниатюрного парламента, каким и была Малая Рада. Большой лекционный зал под стеклянным куполом был даже очень эффектен, как зал парламентских заседаний.
Председателем (или, как его называли по-украински: головой) Центральной Рады был Михаил Сергеевич Грушевский. Он был, действительно, главой и ментором всего сборища депутатов. Он стоял неизмеримо выше их по своему образованию, европейскому такту и умению руководить заседаниями. Отношение членов Рады к Грушевскому было чрезвычайно почтительное; его называли «профессором», «батькой» и даже «дедом». Он и по возрасту годился в деды большинству депутатов. Низкорослый, подвижный, с большой седой бородой, в очках, с блестящим взглядом из-под нависших густых ресниц — он напоминал на своем председательском кресле сказочного Деда-Черномора…
В министерстве в это время не было ни одной яркой фигуры. Премьер Голубович был совершенно бесцветен и не выдерживал никакого сравнения со своим предшественником Винниченко; из министров выдавался своим умом и хитрецой министр юстиции Шелухин; некоторым темпераментом обладал министр внутренних дел Ткаченко. Остальные — как военный министр Жуковский, министр торговли и промышленности Фещенко-Чоповский, министр труда Михайлов — ничем не возвышались над общей массой деятелей Рады.
Депутаты-украинцы делились на три значительные фракции: украинские эсеры, украинские эсдеки и социалисты-федералисты. Украинские эсеры были самой сильной партией в Раде; к ним под конец присоединился и Грушевский, долго остававшийся беспартийным. Но вместе с тем эта фракция была наиболее бедна людьми; даже в премьеры она не могла выдвинуть никого ярче, чем Голубович. Украинские социал-демократы, к которым принадлежали Винниченко, Петлюра, Ткаченко, Порш и другие, были малочисленны, так как городские рабочие на Украине шли за общероссийскими партиями, а крестьянство по традиции поддерживало эсеров; но несравненно более значительный персональный состав этой фракции несколько сглаживал численное превосходство эсеров. Наконец социалисты-федералисты представляли наиболее умеренный и культурный элемент украинской общественности. Лидером этой партии был уважаемый всеми литератор С.А.Ефремов, её газету («Нова рада») редактировал А.В.Никовский. Как наиболее умеренно националистическая группа, социалисты-федералисты жили сравнительно в ладу с представителями «меньшинств».
Эти последние продолжали фигурировать в Раде приблизительно в том же составе, который я привел в первой главе. Присоединился только еще представитель народных социалистов, а кадеты (в лице С.Г.Крупнова) еще до 3-го универсала демонстративно вышли из Рады. Самой враждебной к украинцам, хронически оппозиционной партией были российские эсеры, которых представлял в Раде энергичный и способный А.Н.Зарубин. Меньшевики, с М.С.Балабановым во главе, также держались независимо, а иногда и мужественно. Рафес, представлявший «Бунд», говорил и орудовал больше всех; как я уже упомянул, он был в это время в полосе оппозиции к украинцам, которые весьма побаивались его острого язычка. Остальные еврейские партии были представлены довольно слабо.
Да и вообще общий уровень членов Малой Рады был не из высоких. Грушевский умел придавать заседаниям некоторые парламентские аппарансы. Но по содержанию большая часть того, что говорилось в Раде, было в значительной степени посредственным дилетантством.
Рада была номинально верховным органом украинской государственности. Но с момента прихода германских войск она фактически не обладала никакой силой и властью. Близорукость украинских главарей в том и проявилась, что они не учли этого осязательного факта и не сумели найти какой-либо приемлемый политический компромисс, при котором немцы могли бы продолжать поддерживать Раду. Вместо этого они упорствовали в своей политике социалистических фраз, не хотели отступить ни да шаг от своей аграрной программы и т.д.
Между тем, как должно было быть ясно для всякого, немцы прислали свои войска на Украину не ради прекрасных глаз украинских министров и дипломатов. Им нужны были миллионы пудов продовольствия, которые они выговорили себе по мирному договору. Чтобы обеспечить доставку этого продовольствия, — а в этом была единственная задача немецких войск, — нужно было немедленно «Ordnung schaffen» в деревне. Земельная же политика Рады — во всяком случае, в ближайшее лето — могла привести только к сумятице и недосеву. Этого-то немцы никак не могли потерпеть. На земельном вопросе политика Рады в конце концов и сорвалась.
Около середины апреля, когда я уже был в Раде, немецкий главнокомандующий, фельдмаршал фон Эйхгорн, издал приказ, по которому временно, впредь до разрешения аграрного вопроса, устанавливалось, что как крестьяне, так и помещики будут считаться собственниками урожая с тех полей, которые каждый из них засеет. Мера эта была по существу разумная, она правильно учитывала хозяйственный дух крестьянства. Но, разумеется, это было явное вмешательство немцев в наши внутренние дела. Рада разразилась протестами и жалобами в Берлин. Протесты эти, конечно, ни к чему не привели; приказ не был взят обратно. Между тем, украинцы потеряли последнюю возможность столковаться со своими покровителями.
После этого инцидента, германское командование (получив, очевидно, соответственные директивы свыше) окончательно изверилось в возможность работать с Центральной Радой. Оно стало ждать удобного случая, чтобы раз навсегда от нее отделаться. Такой случай скоро и представился.
В одно прекрасное утро, — дело было в двадцатых числах апреля, — город был встревожен известием о происшедшем ночью таинственном похищении директора Русского для внешней торговли банка А.Ю.Доброго. К его дому подъехали какие-то люди и, предъявив мандат, увезли его в автомобиле. Дом находился недалеко от полицейского участка, куда успели дать знать. Но приехавшие представители сыскной полиции вели себя как-то странно и никаких мер не приняли. Несмотря на это последнее, никто в городе не сомневался, что Добрый не арестован законными властями, а пал жертвой каких-то вымогателей и налетчиков. Эту версию не опровергало и правительство.
Я имел в этот день судебное заседание и, возвращаясь около 2 часов дня домой, увидел, что по всему городу расклеены афишки с каким-то приказом на немецком и русском языках. Возле афишек толпилась публика, оживленно комментируя текст приказа. Я протиснулся к одной из афиш и прочел приказ главнокомандующего немецкими войсками ф. Эйхгорна, в котором говорилось о зловредной агитации против германских властей и объявлялось, что отныне всякие проступки против немцев будут караться германскими военно-полевыми судами.
Трудно было установить связь между этим распоряжением и исчезновением Доброго, но смысл приказа был совершенно ясен. Он объявлял по существу о военной оккупации Украины германскими войсками. «Союзная и дружественная армия», в качестве которой пришли немцы, разумеется, не устанавливает своей юрисдикции над гражданским населением занятой территории и во всяком случае не делает этого без ведома и согласия «союзного» правительства. Приказом Эйхгорна маска была сорвана.
Впоследствии выяснилось, что Добрый был не похищен, а подвергнут аресту и высылке по распоряжению двух министров — Ткаченко и Жуковского — с ведома министра-президента Голубовича. Причиной его ареста было его предполагаемое германофильство[66]. Фактически этот «арест», однако, мало отличался от самочинного налета: достойные исполнители министерского приказа за взятку согласились отвезти арестованного не в тот глухой городок, куда он значился высланным, а в Харьков. В Харькове ему удалось дать знать о себе немецким офицерам, которые и освободили его через несколько дней после падения Рады. Но не только низшие агенты — само украинское правительство вело себя странно и недостойно в этом деле. На запросы с разных сторон, в том числе от немцев, Ткаченко и другие министры отвечали, что приняты меры к розыску Доброго. Это, разумеется, укрепляло всех в предположении о самочинном налете. В официальных заседаниях кабинета, как мне передавал Лацкий, о случае с Добрым говорилось в таком же смысле. Между тем одни из министров знали, а другие подозревали правду. Как выяснилось впоследствии на суде, знал ее и премьер Голубович. И тем не менее, кабинет продолжал свою недостойную игру. На мой вопрос в закрытом заседании Рады, как он объясняет непонятный образ действий уголовно-розыскного отделения, министр юстиции Шелухин кратко ответил мне, что не может дать никаких сведений по этому делу. Я объяснил себе его ответ, сказанный в довольно резком тоне, нежеланием нашего генерал-прокурора обнаруживать тайны незаконченного следственного производства. В действительности, однако, Шелухин, по-видимому, также чуял правду, но не установил еще своей линии поведения.
Германские власти через несколько дней, видимо, получили сведения о причастности к делу Доброго украинских министров. Это и решило судьбу министерства Голубовича, а вместе с тем судьбу избравшей его Центральной Рады.
Наши политические круги, и прежде всего Рада, были чрезвычайно взволнованы приказом Эйхгорна. Малая Рада собиралась 27 апреля три раза: утром в закрытом заседании, вечером в открытом и ночью снова в закрытом. Премьер Голубович в открытом заседании заявил с трибуны протест против нарушения германцами суверенных прав Украинской Народной Республики; он сказал, что правительство обратится в Берлин с требованием об отозвании из Киева представителей высшего германского командования. После речи Голубовича начались прения. Говорил в тот вечер, впрочем, один только представитель «руководящей фракции» — украинский эсер Янко, а затем заседание было прервано до следующего дня.
На следующее утро, при громадном стечении публики, заседание возобновилось. Настроение было очень встревоженное, но не безнадежное. В кулуарах Рады передавали, что от берлинского посланника Севрюка получена телеграмма с благоприятными сведениями. По открытии заседания, первым выступил представитель украинских эсдеков Порш, после него Винниченко, впервые появившийся в Раде со времени ее бегства из Киева в январе 1918 года. Винниченко говорил часа полтора, он прочел нам целую лекцию об украинском национальном движении. Затем появлялись на трибуне представители «меньшинств» — эсер Зарубин, поалей-цион Гольдельман, еврейский социалист Шац. Все речи в той или другой форме протестовали против поведения немцев. Зарубин, как убежденный украинофоб, перекладывал вину на правительство, призвавшее немцев. А Шац, — молодой человек с франтоватым видом, — так увлекся своим красноречием, что назвал 70-летнего фельдмаршала Эйхгорна «прусским лейтенантиком с нафабренными усами».
Министерская ложа была в начале заседания полна, но постепенно большинство министров, в том числе Ткаченко и Жуковский, исчезли. Помню, как поразило меня в этот день осунувшееся лицо Ткаченко и лихорадочный блеск его глаз. Заседание все продолжалось, приближалось время перерыва, мы начинали уже уставать, и около 4 часов дня на трибуне появился Рафес. Его речь — последняя речь, сказанная в Раде, — была очень удачной. Он пытался очертить реальное положение вещей, потонувшее «в море слов, сказанных сегодня к делу и не к делу». И эта неприкрашенная действительность состояла, по его словам, в том, что немцы совершенно пренебрегают Радой и правительством и начинают хозяйничать по-своему. Такого оборота событий следовало ожидать с того момента, как немцев призвали; и за него ответственны те, кто призвал их. «Говорю это, — сказал Рафес, — не со злорадством, а с печалью в душе»… Во время речи Рафеса кто-то подошел сзади к председательствовавшему Грушевскому и шепнул ему что-то на ухо. Грушевский ничем не реагировал на сообщенное ему известие и только через несколько минут, посмотрев на часы, заметил Рафесу, что его время закончилось. Рафес, однако, продолжал. Через несколько минут Грушевский снова обратился к нему со словами: «Ваш час скончівся».
Рафес еще говорил заключительные фразы своей речи, когда с лестницы донесся шум, дверь в зал растворилась, и на пороге появились немецкие солдаты. Несколько десятков солдат тотчас вошли в зал. Какой-то фельдфебель (потом выяснилось, что это был чин полевой тайной полиции) подскочил к председательскому креслу и на ломаном русском языке крикнул:
«По распоряжению германского командования, объявляю всех присутствующих арестованными. Руки вверх!»
Солдаты взяли ружья на прицел.
Все присутствующие встали с места и подняли руки… С поднятыми руками, саркастически улыбаясь, стоял на трибуне Рафес. Порш (как будто в знак своей немецкой лояльности) высоко поднял руку с номером «Neue freie Presse»; в другой, также поднятой руке он держал свой паспорт.
Грушевский, смертельно бледный, оставался сидеть на своем председательском месте и единственный во всей зале рук не поднял. Он по-украински говорил что-то немецкому фельдфебелю о неприкосновенности прав «парламента», но тот еле его слушал.
Немец назвал несколько фамилий, в том числе Ткаченко и Жуковского, которые приглашались выступить вперед. Никого из названных в зале не оказалось.
Тогда всем депутатам было предложено перейти в соседнюю комнату; при этом в дверях залы заседания солдаты ощупывали нас, ища оружия.
Мы столпились в указанном нам помещении. Комизм положения невольно настроил всех юмористически. Обсуждали вопрос, что же с нами будет — поведут ли в тюрьму или, может быть, вышлют в концентрационный лагерь?
Я оказался рядом с украинским эсером Янко, выступавшим накануне от имени своей фракции. «Теперь вы видите, — сказал я ему, — что было довольно легкомысленно, не имея никакой силы, вести политику, которая шла вразрез с видами тех, у кого сила была. Отчего вы не столковались вовремя с немцами?» Мой эсер был, видимо, подавлен. «Да, нужно было пойти на уступки в земельном вопросе», — сказал он наконец.
Наше сидение взаперти продолжалось не больше часу. Вдруг двери на лестницу раскрылись, и кто-то грубым и насмешливым тоном крикнул нам:
«Raus! Nach Hause gehen!»[67]
Мы спустились по лестнице вниз. На улице, у входов в здание Рады, стояли броневики и пулеметы. Толпа любопытных глазела на пикантное зрелище.
Мы разошлись по домам…