Деникин или Петлюра? — Печальные реликвии. — Начало юдофобской травли. — Под знаком восстановления. — Адвокатура и бывшие советские служащие. — День 1 октября 1919 г. — Погром. — «Пытка страхом». — Разочарование и упадок. — Политические ошибки и военные неудачи. Деморализация. — Киевские настроения в октябре и ноябре. — Паническая эвакуация 28 ноября. — Ночь на вокзале. — «В третий и последний раз».
По направлению к Киеву продвигались одновременно две противобольшевистские армии — с востока добровольцы, с запада Петлюра с галичанами. Было неясно, кто из них займёт город, и каковы их взаимоотношения.
Наши Киевские всезнайки — а таковых много в каждом городе — утверждали, что, как само собою разумеется, между Петлюрой и добровольцами есть соглашение, чуть ли ни санкционированное Антантой. Приводили и детали этого соглашения… Любопытно, что дилетантизм в политических суждениях часто приводит к чрезмерной рационализации всего происходящего: для всезнаек причина всяких переворотов, завоеваний и т.д. есть всегда чье-то тайное веление, тайное соглашение и т.п. Только простаки, по их глубокому убеждению, могут уделять в современной истории место и для случайности, и для бессознательных стихийных процессов…
В данном случае, вопреки всякой очевидности, оказались правы именно простаки. Добровольцы и петлюровцы шли навстречу друг другу не только без всякого соглашения между собой, но даже с определённо враждебными намерениями. И те, и другие стремились захватить Киев. Особенно добивались этого петлюровцы, которые, в сущности, шли почти без боя, следуя за эвакуирующими правобережную Украину красноармейскими частями.
Украинцам и удалось перехватить на один день наш город. Утром 31 августа 1919 года, после довольно тревожной ночи, со снарядами и пожарами, мы застали на Городской Думе желто-голубое знамя и увидели на Думской площади хорошо одетых и имеющих европейский вид галицийских солдат. Неизменный Е.П.Рябцов, уже вступивший в исполнение обязанностей городского головы, вел переговоры с галицийским начальством. В тот же день с утра стали появляться в городе пришедшие из-за Днепра патрули добровольцев.
Население встречало тех и других с энтузиазмом. Но было непонятно, кем же, собственно говоря, Киев занят и что будет дальше.
В середине дня в город вступил значительный конный отряд добровольцев во главе с генералом Бредовым. В первый же час его пребывания в Киеве произошел инцидент, ускоривший дальнейшее развитие событий. Когда отряд Бредова спускался вниз по Александровской улице, его встретили с Крещатика выстрелами; то же повторилось у Думы, когда добровольцы пожелали водрузить, рядом с желто-голубым, также и трехцветное русское знамя.
Генерал Бредов немедленно вызвал к себе представителей галицийских частей и предложил последним в течение 24-х часов покинуть город. Те подчинились, и на следующее утро в Киеве оставались уже одни только добровольцы.
Настроение в городе было приподнятое. Все население высыпало на улицы, мелькали белые платья и праздничные наряды. Сами добровольцы в своих английских хаки имели щегольской и молодцеватый вид. Толпы народа ходили по городу с национальными флагами и, — несмотря на тяжелые воспоминания, связанные с «патриотическими манифестациями», — в этот день было приятно видеть и эти толпы, и эти знамёна. Чувствовалось всеобщее единение, напоминавшее первые дни революции. Большевистская власть, чрезвычайка и расстрелы представлялись каким-то дурным сном, навсегда схороненным. Поспешное бегство большевиков, кровавые расправы перед уходом, всеобщее возмущение против них — все это не оставляло, казалось, и сомнения в том, что эта опозорившаяся и всеми проклинаемая власть окончательно отошла в историю…
Впрочем, эти мысли невольно охватывали нас регулярно при каждой эвакуации… Тем трагичнее бывало разочарование, когда большевики — возвращались.
Антибольшевистские чувства толпы били через край. Они особенно муссировались теми печальными реликвиями, которые оставили по себе последние дни советской власти. Слово «чрезвычайка» было у всех на устах. Толпы народа тянулись в бывшие помещения Чека. Самая ужасная картина открывалась перед посетителями в доме на Садовой № 5. Как я уже говорил, там Губчека (помещавшаяся напротив, в генерал-губернаторском доме) производила расстрелы. Для этого дела был приспособлен особый бетонированный сарай, стены которого хорошо заглушали звуки выстрелов… Сарай этот был оставлен ушедшими большевиками в самом кошмарном виде. Пол был залит кровью, по углам валялись куски человеческих мозгов. Картина была потрясающая.
Хотя действительность была достаточно ужасна, но народная молва стремилась сделать ее еще ужаснее. Создавались легенды о будто бы найденных изуродованных трупах, об орудиях пыток и т.д. Все это было чистым вымыслом. Большевики делали свое заплечное дело самым упрощенным и быстрым образом…
Тела жертв последних расстрелов, в большинстве, не были еще похоронены. Они лежали в мертвецкой Анатомического театра, где несчастные родные разыскивали и опознавали их. Из Анатомического театра ежедневно направлялись на кладбища похоронные процессии.
Во всех учреждениях служили панихиды по погибшим сочленам. На нашем первом адвокатском собрании мы не досчитались десяти товарищей, павших жертвами чрезвычайки и самосудов…
Газеты чернели траурными объявлениями.
С первых же дней добровольческой власти фанатики и слепцы стремились использовать всеобщие чувства траура и скорби для человеконенавистнических, пагубных целей.
Возбуждение народа, как и следовало ожидать, направилось с первых же дней против евреев. В эту именно сторону направляли его если не сами добровольцы, то весьма значительная часть их политических друзей.
Шульгин в первом же номере возобновленного «Киевлянина» счел уместным напомнить слова своего отца о том, что «Юго-Западный край — русский, русский, русский», и обещал отныне не отдавать его больше «ни украинским предателям, ни еврейским палачам». В своем националистическом ослеплении Шульгин считал, что сила Добровольческого движения — в национальных русских лозунгах. В действительности, однако, сила движения была в лозунгах не национальных, а государственных, не русских, а российских. И как раз роковой ошибкой для всего грандиозного движения оказалось то, что оно не сумело победить в себе национальное высокомерие и оттолкнуло от себя все не националистически-русские элементы населения.
В отношении украинства ложный шаг был сделан самим Деникиным. В отношении же еврейства ему оказали медвежью услугу его правые сторонники во главе с В.В.Шульгиным.
Что бы ни говорить о роли евреев в большевистском движении, изображение большевизма как национального еврейского движения, направленного против всего русского, есть не только клевета, но невежество и глупость. Большевизм не есть национальное движение; напротив, он уничтожает все национальные институты. Большевизм и не направлен специально ни против какой нации; среди его жертв наблюдается полное равноправие национальностей. И если Троцкий и Урицкий — евреи, то евреями же были Дора Каплан и Каннегиссер.
Этих бесспорных истин не существовало тогда ни для несознательных масс, ни для некоторых вполне сознательных руководителей. Народ, проклиная большевизм, находит в евреях его живое воплощение. А погромные идеологи всеми силами поддерживали и лелеяли в нём эти чувства и представления.
С первых же дней после ухода большевиков начались антиеврейские эксцессы. Пример показали наши калифы на час — галичане. На одной из окраин они захватили небольшой отряд гражданской милиции, наспех организованной в эти дни Городской Думой, и безжалостно расстреляли 34 еврейских юношей, бывших среди милиционеров. Как жестоко и слепо национальное предубеждение: эти юноши, самоотверженно откликнувшиеся на зов Думы и еще в присутствии большевиков, с большим риском для себя образовавшие охрану мирных жителей, — эти несчастные юноши были привлечены к ответу за преступления большевиков…
Отдельные эксцессы имели место и в последующие дни на улицах города. Хватали и избивали людей, которых — правильно или неправильно — «признавали» за бывших комиссаров. В лучшем случае их отводили в контрразведку. Оттуда же, продержав их пару недель, обычно отпускали с миром.
В один из этих первых дней, возвращаясь домой, я увидел группу возбужденных людей, толпившихся у подъезда. Я подошел ближе. Один из наших жильцов, К., с прежних времен имевший отношение к сыскной полиции, с азартом доказывал, что стоявший тут же молодой человек — комиссар из чрезвычайки. К ужасу я узнал в этом последнем своего хорошего знакомого Б., шедшего ко мне в гости. Б. служил в городском управлении и был несколько раз в чеке, хлопоча за арестованных рабочих городских предприятий. Наш жилец, очевидно, встретил его там однажды. И этой встречи было для него достаточно, чтобы теперь называть Б. комиссаром и чекистом.
К., видимо, уже успел завести связи в контрразведке, так как по его вызову через полчаса явился взвод солдат, арестовавший моего знакомого. Я направился за ним. Его предъявили начальствовавшему в нашем районе полковнику, который велел перевести арестованного на ночь в какое-то помещение на глухом Кловском спуске.
«Г. полковник, — спросил я его, подавляя волнение, — арестованному ничего не угрожает?»
Полковник переменился в лице и резко ответил: «Мы не большевики, — не расстреливаем».
Однако эту ночь мы была не вполне спокойны за судьбу Б. На следующее утро его перевели в контрразведку, помещавшуюся на Фундуклеевской улице, а оттуда в тюрьму. Мы сейчас же подняли на ноги всех и вся, получили от городского головы удостоверение о совершенной лояльности Б., но все это не произвело большого впечатления. Его освободили только недели через две. Впоследствии, по другому делу, я обратился с просьбой о заступничестве к прокурору судебной палаты С.М.Чебакову, который лично знал арестованную (помощника присяжного поверенного). Но тогда же мне передали отзыв о Чебакове одного генерала из контрразведки, заявившего, что Чебаков, которого назначил прокурором «мерзавец Керенский», для него не авторитет… Единственным способом вызволить кого-либо из контрразведки было найти знакомого следователя или нащупать путь к кому-либо из не бессребренных чинов канцелярии…
В этом все подобные учреждения — большевистские и антибольшевистские — похожи друг на друга!..
Эпоха добровольцев, — особенно в первое время, — была эпохой возрождения и восстановления всего разрушенного советским режимом. Скажу более: это была последняя возможная попытка восстановления в истинном смысле этого слова, то есть восстановления без постройки наново, путем простой отмены всего содеянного большевиками. В Киеве, где большевики провели всего полгода, такое восстановление было тогда еще возможно. Уничтоженные большевиками учреждения еще существовали, их материальный и личный состав был еще налицо. Достаточно было снять налет декретов, и все могло еще воскреснуть — суд, городское самоуправление, университет, торговля, банки и т.д. Эта возможность тогда еще была, но, повторяю, это была последняя возможность…
Под знаком восстановления и прошли первые недели деникинской власти. Все выселенные устремлялись обратно в свои квартиры, разыскивая по городу реквизированную у них мебель. Банки, из которых были увезены векселя и процентные бумаги, открыли вновь свои операции. Заработали фабрики и заводы. Жизнь стала значительно дешевле — хлеб дошел до 7-ми рублей за фунт, в то время как при большевиках он стоил около 20 рублей, а перед эвакуацией даже 70 рублей.
Некоторое смятение на рынке вызвали валютные мероприятия новой власти. До этого момента широкая публика почти не делала различия между различными сортами русских денег. Известным фавором пользовались только так называемые «царские деньги», которые почти не обращались на рынке. Но о возможности различных цен на один и тот же предмет при расчете на разную валюту никто тогда еще и не подозревал. «Керенки», «украинки» и «советские» шли совершенно наравне; последние принимались даже охотнее всего, так как среди керенок» и особенно среди украинских пятидесятирублевок было много фальшивых и рваных. — Непосредственно перед приходом добровольцев появился лаж на керенки и украинки; курс советских денег пал. А вскоре после переворота советские деньги были аннулированы особым приказом и большая масса населения, снабженная главным образом этими деньгами, оказалась в весьма тяжелом положении.
Валютный вопрос, повторяю, внес некоторое смятение и вызвал неудовольствие против новой власти; но общая картина была все же картиной возрождения нормальной хозяйственной жизни. Все продукты появились в изобилии, продавцы перестали бояться реквизиций, условия транспорта улучшились. Жить стало легче.
Быстро возродилась, с приходом добровольцев, также общественная и правовая жизнь.
Городская управа, с городским головой Рябцовым во главе, стояла на своем посту с самых первых дней. Впоследствии состав управы был изменен и место Рябцова занял кадет П.Э.Бутенко.
Возродился старый суд. Старший председатель судебной палаты Д.Н.Григорович-Барский приехал в Киев чуть не с передовым отрядом генерала Бредова и тотчас же созвал общее собрание судебной палаты, постановившее, начиная с последующего дня, открыть вновь все судебные учреждения округа. Председатель Совета присяжных поверенных, получив от Григоровича-Барского официальное уведомление об этом, немедленно созвал адвокатские Советы. По зданию суда стали тащить и перетаскивать мебель, восстанавливая помещения в прежнем виде…
Возродилась и пресса. «Киевлянин», молчавший с марта 1918 года, вышел с лирической статьей Шульгина под заглавием: «Они вернулись» … «Они» — это были те офицеры и юнкера, которые в ноябре 1917 года, после победы Центральной Рады, ушли из Киева на Дон. «Киевская мысль», вследствие политических трений в среде редакции, не могла быть восстановлена в старом виде. Вместо неё вышла газета, под названием «Киевская Жизнь», в которой не принимали участия руководившие «Киевской мыслью» меньшевики: Эйшискин, Балабанов, Дрелинг, Наумов. Д.И.Заславский (Hоmunculus) — по партийной принадлежности бундовец — остался в «Жизни». — Появилось несколько новых газет: состоявшее при каком-то торгово-промышленном комитете «Киевское Эхо», антисемитские «Вечерние Огни» и др.
Возрождение киевской адвокатуры — его мне пришлось наблюдать ближе всего — происходило далеко не безболезненно. Вероятно, та же картина имела место и в других сословиях и учреждениях; но здесь, благодаря публичному характеру нашей сословной жизни, все было более открыто и явно. Вместе с охватившей всех радостью, с первого же дня поднялась волна злобы. Среди адвокатуры она была направлена против бывших «советских служащих», то есть тех адвокатов, которые занимали при большевиках те или иные должности. Почти вся молодая часть сословия относилась к этой категории: не имея никаких запасов и средств, представители молодой адвокатуры неминуемо должны были поступать на службу. Они делали это с тем большим правом, что тактика саботажа была уже похоронена и на севере, а наш Совет присяжных поверенных, неоднократно запрошенный по данному предмету, никакого принципиального воспрещения не высказал.
Итак, было среди нас много — несколько сот — бывших советских служащих. Огромное большинство служило в различных канцеляриях на нейтральных должностях и ничем себя не скомпрометировало. Те, которые занимали политические посты, теперь уехали с большевиками. Наконец, было и несколько таких, которые, не переходя к коммунистам, опозорили себя и косвенно опозорили сословие своим поведениям, наживая деньги благодаря знакомствам в «сферах» или участвуя в отдельных неблаговидных затеях большевиков. Имена этих последних адвокатов были более или менее у всех на устах, и, казалось бы, не было ничего проще и естественнее, чем возбудить против данных лиц дисциплинарное преследование.
Однако, охвативший довольно широкие круги дух мстительности, подогреваемый юдофобскими настроениями, не удовлетворялся таким непоказным результатом. Многим неудержимо хотелось вести травлю. Они и стали травить всех бывших советских служащих, выдвигали фантастические проекты об исключении всех их из сословия об особой реабилитационной комиссии и т.д.
К сожалению, в первые недели этому по существу злобному и несправедливому настроению поддались довольно многие искренние и честные элементы. Некоторых охватила потребность к покаянию и самобичеванию и они, из самых благородных побуждений, поддерживали этим мстительные тенденции людей иного типа. К числу таких невинно-кающихся принадлежал и покойный Юрий Исаакович Лещ. Смысл его прекрасной речи в первом нашем общем собрании сводился к тому, что все виновны в трусости и чуть ли не в измене и что поэтому никто не смеет судить других. К сожалению, речь, которая в наиболее ярких своих частях носила характер обличения, была воспринята как поддержка наиболее резких правых резолюций. И в конце концов, несмотря на противодействие обоих Советов, была большинством голосов принята резолюция, заключавшая в себе элемент общего порицания поведению адвокатуры с самого начала революции.
Проявившиеся в этом общем собрании тенденции встретили, однако, все усиливавшееся противодействие среди прогрессивных элементов сословия. Организационным центром для последних явилась образованная еще в сентябре 1919 года «Адвокатская группа Союза Возрождения России». Группе удалось вызвать некоторый перелом в настроении сословия и провести свой, отнюдь не правый, кандидатский список на выборах в оба Совета.
Общее собрание для выборов в Совет присяжных поверенных было первоначально назначено на 1 октября 1919 года. Но этот день сулил нам нечто совсем иное…
30 сентября вечером я был в своей школе и засиделся там довольно поздно, так как происходило общее собрание «школьного коллектива» (то есть учеников и учителей) для обсуждения ряда вопросов. Оно затянулось часов до 11-ти вечера. Вернувшись домой усталый, я лег спать; а утром, часов в восемь, меня разбудили и сказали мне, что город эвакуируется и через несколько часов будет занят большевиками.
Это событие — большевистский налет на Киев в октябре 1919 года — имел в действительности точно такой же характер чисто кинематографической неожиданности, какой ему придан мною в этом описании. 30 сентября никому в Киеве (быть может, за исключением высшего военного начальства) не приходила в голову мысль о возможности прихода большевиков; а 1 октября этот приход стал, хотя и эфемерной, но все же реальной действительностью.
Было известно, что большевистские части, отрезанные на юге Украины, пробиваются на север. Известно было и то, что петлюровские войска с ними не сражаются, а пропускают их вперед — в тыл Добровольческой Армии. Но газеты сообщали об этих большевистских частях как о дезорганизованных, голодных и безоружных бандах, скрывающихся по лесам. И этим сообщениям нельзя было не верить; мы все видели, что представляет из себя отступающая красная армия, — здесь же говорилось о частях, отрезанных от своей базы и обреченных на гибель.
Известно было и то, что большевистские части подходят к Ирпеню, где стоит добровольческий заслон. Разумеется, Ирпень недалек от Киева, верстах в 20-ти, и это обстоятельство могло бы внушать некоторое беспокойство. Но в наших штатских головах не умещалась мысль о том, что Добровольческая Армия, победоносно продвигавшаяся в глубь России, занявшая Курск и Воронеж и подступавшая к Орлу, — не поставила у Киева достаточно сильного заслона, чтобы защитить его от дезорганизованных большевистских банд.
Тем не менее, случилось именно это невозможное.
В ночь с 30-го на 1-е большевики прорвали возле Пущи-Водицы тонкий добровольческий заслон и продвинулись вплотную к городу. Остальные части армии, чтобы не быть окруженными, должны были спешно отступить за Днепр. Город был оставлен на произвол судьбы.
Возбуждение среди жителей было колоссально. Большевистский налет считали кратковременным эпизодом, в мощь Добровольческой Армии еще верили. Но все представляли себе в самых мрачных красках, что большевики успеют натворить даже за несколько дней хозяйничанья в Киеве.
Несколько тысяч человек предпочло вовсе не переживать этих дней в Киеве и последовало за отступавшими добровольцами на левый берег Днепра.
Мы решили остаться в городе, но перейти на другую квартиру. Весь день ушел на приведение в порядок различных оставляемых вещей и бумаг, и только часов в семь вечера мы могли двинуться в путь. К этому времени в городе наступила уже знакомая нам полоса безвластья. Армия уже оставила город, пока еще никем не занятый. На улицах было жутко и тихо, и только издали доносилась порой трескотня пулеметов.
Не встретив на своем пути ни одного человека, мы прошли через Липки на Александровскую улицу и подошли к дому, в который направлялись. Подле дома стояла кучка солдат, как будто выжидающих чего-то. «Должно быть, какая-нибудь запоздавшая часть отступающей армии», подумал я. Не вступая ни в какие разговоры с солдатами, мы вошли в подъезд.
Как оказалось, это был передовой отряд большевиков.
Дом, в котором мы нашли приют, был во власти этого отряда всю последовавшую затем ночь. Несколько комнат было уже «реквизировано» для ночёвки солдат. А от времени до времени красноармейцы заходили в квартиры с различными требованиями — пищи, одежды и т.д.
Отряд перед нашим домом все увеличивался. Подвезли артиллерию, подъехали конные, и красноармейские войска заполнили всю лежащую перед ними улицу. Но вперед они отчего-то не продвигались. Так мы и легли спать, с красноармейским отрядом под окнами. На следующее утро, однако, солдат перед домом уже не было, а про ночевавших в доме сообщалось, что и они в середине ночи куда-то исчезли. В городе продолжала царить тишина.
Положение было для нас совершенно неясным. Обе борющиеся армии как будто боялись друг друга и опасались продвинуться вперед. А город Киев оказался как бы нейтральным островом между ними…
В действительности, как потом выяснилось, добровольцы не оставили всего города. Мосты через Днепр и Печерские высоты непрерывно оставались в их обладании. Разведчики, высланные стоявшей перед нашими окнами большевистской частью, по-видимому, сообщили ей эти сведения, после чего она поспешила ретироваться. Так обстояло дело в нашем районе; другие же части города, расположенные со стороны Брест-Литовского шоссе, были во власти большевиков.
Мы скоро увидели, что город не только не был нейтральной полосой, но, напротив, стал настоящим полем сражения.
Бой начался 2 октября. Мимо наших окон, спускаясь с Печерска на Крещатик, проскакала добровольческая конница. Со всех сторон раздалась пулемётная и ружейная стрельба. А вскоре к этим звукам присоединились знакомые напевы артиллерии…
В течение двух или трех дней мы находились в полосе боя. Вместе с тем, мы были в полном неведении о его ходе и результатах. Мы судили по тому, что было перед нашими глазами. Добровольческие части то спускались с Печерска вниз, то снова отступали наверх. По этим маневрам мы судили о стратегических успехах всего фронта и с замирающим сердцем вглядывались в лицо каждого солдата, стремясь прочесть на нем, какова ожидающая нас участь. 3-го или 4-го октября перед самым нашим домом добровольцами была водружена пушка и это событие, разумеется, привлекло напряженнейшее внимание всего дома. Пушка выстрелила, посыпались разбитые стекла нижних квартир. Мы чувствовали себя на позиции, чуть ли не участниками боя… Через несколько часов пушку отвезли по Александровской вверх, и мы с отчаяньем смотрели ей вслед — нам казалось, что теперь, значит, все пропало…
На самом деле, однако, картина, которая развертывалась перед нашими окнами, не давала правильного представления о ходе военных действий. Хотя бой и шел с переменным успехом, но в общем производилось систематическое выбивание большевиков из города. Добровольцы занимали улицу за улицей, участок за участком. Мы были в ближайшем тылу боя и к нам даже не долетали снаряды. То, что мы считали наступлением и отступлением, было в действительности лишь тыловыми маневрами по смене частей.
Числа пятого стало совершенно очевидно, что город отвоеван у большевиков. Пушка перед нашим домом не обманула наших ожиданий.
Наш председатель домового комитета с каким-то смущенным видом заходит к нам в квартиру.
— О чем вы объяснялись с этими офицерами, Василий Корнилович?
— Да так, знаете… Они спрашивали, где у нас в доме еврейские квартиры…
Так вот оно что.
Невольно вспомнился вечер 18 октября 1905 года. Я был тогда гимназистом 6-го класса. Мы всей семьей спускались вниз по лестнице, направляясь к знакомым праздновать объявление конституции. Но, еще не успев сойти вниз, мы увидели швейцара, поспешно запирающего выходную дверь.
— Что случилось?
— Да так, знаете… У нас тут внизу живет портной… еврей. Так у него стекла разбили…
Тот же смущенный, как будто виноватый голос…
Погром. Он висел в воздухе в первые дни прихода добровольцев. Но не было санкции, хотя бы молчаливой, со стороны начальства, а без нее погромы не начинаются. В сентябре из разных мест стали поступать известия о погромах. Но в Киеве настроение улегалось. Грозивший и несостоявшийся погром никогда не осуществляется без нового толчка. Налет большевиков 1 октября и обратное завоевание города дали такой новый толчок погромным настроениям. А обстановка была такая, что явное одобрение некоторой части населения и прессы и молчаливая санкция начальства были обеспечены…
Погром и начался.
Странный это был погром, спокойный, деловитый, — по-моему, даже как бы компрометирующий идею еврейского погрома. При всем желании в том, что делалось в эти дни в Киеве, нельзя было видеть и тени стихийного проявления народного гнева. Никакого подъема, никакой ширины, никакого разрушения. В прежние времена расхищение еврейского имущества происходило хоть в облаке пуха из распоротых перин и под звон разбитых стекол. Теперешние погромщики стали несравненно деловитее и практичнее.
Они понимали, что при существующих ценах было бы грешно разломать хоть бы безделицу…
Техника октябрьского погрома 1919 года была примерно следующая. В еврейскую квартиру заходит вооруженная группа, человек пять-шесть. Один становится у парадной двери, другой у двери на черный ход. После этих предупредительных мер начинается лирическая часть. Один из шайки обращается к хозяину квартиры с речью: вы, евреи, мол, большевики и предатели, вы стреляли в нас из окон, вы уклоняетесь от призыва в армию и т.д., — извольте отдать на нужды Добровольческой армии все, что у вас есть ценного, деньги, золото, драгоценности; не отдадите добровольно, будете немедленно расстреляны; найдется что-либо запрятанное, сделаем обыск, все обнаружим, а вас расстреляем за укрывательство. Если жертва народного гнева после этого спешила выложить достаточную сумму, все этим и кончалось; если нет, пускались в ход более интенсивные приемы вымогательства: ее ставили к стенке, приставляли дуло револьвера к головкам детей и т.д., и т.д.
В более глухих частях города, в особенности в уединенных, оставленных хозяевами усадьбах, происходило не вымогательство, а настоящее разграбление. Тут на помощь «инициативной» группе являлись в большинстве случаев живущие по соседству дворники, мастеровые, прислуга и т.д. Имущество растаскивали до нитки, оставляя только мебель. Но и здесь окон не били и ни одного стула не ломали.
Среди участников таких разграблений бывали иногда люди, знакомые или связанные в деловом отношении с ограбленной еврейской семьей. В этих случаях мстители за поруганные национальные идеалы после погрома, для избежания обыска и для восстановления знакомства, возвращали хозяевам что-либо из «взятых на хранение» и «спасенных от гибели» вещей…
По сравнению с романтическими временами 1881 и 1905 гг. нынешние погромщики стали практичнее и в самом выборе своих жертв. В прежние времена, когда путем погромов боролись с еврейской эксплуатацией, жертвами погрома оказывались в громадном большинстве бедняки из предместий; теперь, когда погромы являются возмездием за большевизм, они падают исключительно на богатых…
Человеческие жертвы были, увы, и от того погрома. Но убийства производились как-то параллельно и независимо от ограблений. Не было бунтующей толпы, грабящей и убивающей. В отдельных случаях солдаты, преимущественно кавказцы, весьма далекие от каких бы то ни было русских патриотических чувств, — ловили на глухих улицах молодых евреев и расправлялись с ними. Но даже и от них часто можно было откупиться.
В дни погрома и в последующие дни бывали и иного рода случаи самосудов и расстрелов. Под предлогом ареста уводили еврейских молодых людей, которые больше не возвращались. Расправлялись и с теми, кто позволял себе защищаться и защищать других.
Убивали не в квартирах, не в пылу борьбы. Нет, жертву уводили и приканчивали в укромном месте. И в этом сказалась модернизация погромного дела.
Ни одного разбитого стекла, ни одного поломанного стула; деловитость и экономия сил; деньги, деньги и деньги…
Таков был этот современный погром в октябре 1919 года в Киеве.
Разумеется, юдофобская пресса сумела сочинить и для этого погрома благовидные причины и придать ему некоторую долю идейности. Погромную кампанию в прессе начали «Вечерние огни» — бездарный и бесчестный уличный орган. А увенчалась она не менее бесчестными, но более талантливыми статьями В.В.Шульгина в «Киевлянине».
Вместо разорванных царских портретов, которые играли такую важную роль в погромах 1905 г., на этот раз фигурировала стрельба евреев из окон в добровольческие войска. «Вечерние огни» в первом же своем номере, вышедшем по возвращении добровольцев в Киев, поместили пространную статью с указанием десятков случаев стрельбы евреев в уходившие и наступавшие добровольческие войска. Все случаи сообщались с образцовой подробностью и точностью; с названием имен и указанием адресов. Все они были затем проверены и все, без единого исключения, оказались ложью. Результаты расследования были через два дня опубликованы «Киевской жизнью». Но, разумеется, никаких практических результатов разоблачение не имело: публикация, естественно, не успела предотвратить погрома, а впечатление статьи «Вечерних огней» все равно не изгладилось. Можно ли доводами разума заставить кого-либо усомниться в том, во что он хочет верить? В данном же случае Шульгин откровенно сказал в одной из своих статей, что напрасно евреи отрицают, что они стреляли из окон, так как им «все равно никто не поверит». По компетентному мнению Шульгина, все эти попытки самооправдания со стороны евреев только разжигают юдофобские чувства; поэтому он и назвал Зарубина и Рябцова, особенно много работавших над выяснением истины, «самыми главными погромщиками города Киева»…
Еврейское население отнеслось к погрому с каким-то тупым отчаянием. Нервы были истощены до крайности, а после кровавых кошмаров последних лет можно было ожидать от погромщиков величайших жестокостей. По ночам из домов, в которые пытались войти погромщики, доносился душу раздирающий вой; сотни голосов взывали о помощи. Иногда это делалось от страха, а иногда из расчета: погромщиков обычно бывало человек 5—6, и вид целого дома, бодрствующего и зовущего на помощь, в большинстве случаев смущал их и заставлял пройти мимо. Глубоко трагичен этот ночной крик был в обоих случаях — и как результат отчаяния и как единственный возможный прием самозащиты.
Но В.В.Шульгин счел возможным увековечить эти ночные крики как назидание. В своей знаменитой статье — «Пытка страхом», — появившейся в «Киевлянине» дня через два после погрома, он советовал евреям, слушающим этот крик, поразмыслить о том, сколько вреда еврейская молодежь наделала России. Эта пытка, которой подвергаются старики и дети, «пытка страхом», есть, с одной стороны, возмездие евреям за их грехи, а с другой, напоминание и предупреждение. А заканчивалась эта позорная статья, — говорю позорная с полным сознанием смысла и значения слова, — заканчивалась статья следующим каннибальским умозаключением: погромы с политической точки зрения вредны, и с ними нужно бороться, так как они вызывают слишком много жалости к евреям.
Так защищал дело возрождения России в октябре 1919 г. В.В.Шульгин.
Эпизод 1 октября и последовавшие за ним погромные дни наложили мрачный отпечаток на киевскую жизнь. Добровольцы оставались у нас еще два месяца, но все это время город жил страхами и слухами о приходе большевиков. К тому же распоясанный антисемитизм армии и некоторых ее идеологов не мог не уничтожить того радостного чувства единения и душевного подъема, с которым все население Киева встретило в августе Добровольческую армию.
Получались известия о новых и новых погромах. Особенно кровавую страницу добровольцы вписали в свою историю в Фастове. Там уже был не погром, а резня, истребление всего еврейского населения… Так как погромы нужно было чем-нибудь оправдать, то юдофобская пропаганда правых кругов все усиливалась. Стали распространять легенды о жестокостях, чинимых евреями над солдатами деникинской армии. Легенды эти были настолько нелепы и неправдоподобны, что не воспроизводились даже в самой крайней правой печати. Тем не менее их повторяли люди, которые как будто причисляются к интеллигенции… По-видимому, в иных случаях, когда нет ритуального убийства, нужно его создать.
Еврейство насильно выключалось из состава групп, поддерживающих Добровольческую армию. Некоторые еврейские круги принимали крайние меры к тому, чтобы предотвратить это пагубное для обеих сторон отчуждение. Через несколько дней после киевского погрома человек двадцать киевских еврейских деятелей, не смущаясь презрительным шипением и еврейских, и русских националистов, образовали «Еврейский комитет содействия возрождению России». Комитет выступил в печати с декларацией, призывавшей еврейство к всемерной поддержке Добровольческой армии.
Но события были сильнее самых благих намерений и начинаний. И их голос звучал громче самого горячего призыва. Между еврейством и армией образовалась пропасть. Еврей, переживший погром, не мог не стремиться всеми силами души уехать в такие места, где ему не грозило бы его повторение. Еврейский купец, неуверенный в своей безопасности и в безопасности семьи, не мог ездить за товаром; этим он саботировал хозяйственное возрождение. Еврей — бывший юнкер, произведенный в офицеры, не мог продолжать любить армию, которая изгнала его из своей среды.
Становилось тяжело жить. Впервые в эти дни во мне появилось желание уехать, хотя бы и надолго, за границу. Всякая общественная работа делалась все труднее и мучительнее… Ухудшались с приближением зимы и внешние условия жизни.
Между тем военное положение Добровольческой армии начало заметно изменяться к худшему. Большевистский налет на Киев был как бы сигналом, положившим начало обратной волне добровольческого наступления. Возможность такого налета обнаруживала чрезвычайную необеспеченность тыла добровольцев на Украине. В значительной мере эта необеспеченность была вызвана ошибками политического характера.
Деникин объявил Петлюру изменником и не умел столковаться с Польшей. Естественно, что и Петлюра, и поляки старались, чем могли, вредить Добровольческой армии. Петлюра открыл свой фронт большевикам и дал им возможность с юга подойти к Киеву. Поляки не желали «протянуть руку», чтобы сомкнуть в районе Гомеля свой фронт с фронтом Деникина и тем завершить окружение оставшихся на Украине большевистских частей.
Хозяйственная жизнь, которая не переносит даже самых справедливых еврейских погромов, не налаживалась. Транспорт был расстроен совершенно. У нас не было прямого сообщения с Одессой — туда приходилось ездить через Бахмач. Сообщение с правительственным центром, — Ростовом-на-Дону, — также было крайне медленное и трудное. Надвигалась зима; а между тем город был без топлива. Стали обзаводиться комнатными печками, так как на центральное отопление уже не рассчитывали. Уголь из Харькова не подвозили, электрические станции жили со дня на день. Трамвайное движение сокращалось, электрическое освещение действовало нерегулярно. Каждый вечер нас оставляли на час или два во мраке. Невеселые думы навевал этот мрак…
Я невольно сравнивал эти внешние условия киевской жизни в октябре и ноябре 1919 года с тем, что было годом раньше — при гетмане и немцах. Ведь тогда тоже была эпоха «контрреволюции», — отчего же тогда жизнь била ключом, а теперь она так явно замирала? Неужели все дело было в немцах, в этих серых, исполнительных солдатах и в франтоватых, наглых лейтенантах? Неужели так-таки невозможно своими силами восстановить угольные шахты и заставить работать электрическую станцию?..
Армия была деморализована. Непрекращавшиеся еврейские погромы не прошли для нее даром. Растеряв всеобщее уважение и сочувствие, растеряв симпатии торгово-промышленных и, в частности, еврейских элементов населения, она вместе с тем подтачивалась и изнутри. «Грабители, — сказал генерал Деникин, — не могут долго оставаться на месте грабежа». Сначала они, после грабежей, уходили вперед, теперь они стали уходить обратно.
Разлагающее влияние еврейских погромов признал в конце концов и Шульгин. В одной из последних статей в «Киевлянине» он со свойственным ему талантом формулировал эти мысли в ярких и лаконических строках. И для Шульгина стало ясно, что погромы вредны не только из-за вызываемой ими чрезмерной жалости к евреям… Но было уже поздно.
Национальная нетерпимость добровольческого командования и в другом отношении отомстила за себя на судьбе армии. Все украинское движение было в официальном приказе Деникина объявлено изменническим; ни о каком соглашении с Петлюрой, разумеется, не было и речи. Такой политикой этот естественный союзник в борьбе с большевиками был обращен в врага. И в то время как Добровольческая армия двигалась на Москву, Украина оставалась незамиренной, и связи с портами Черного моря не было… Неумелыми и нерешительными переговорами добровольцы оттолкнули от себя и другого союзника — Польшу.
Политические ошибки командования и эксцессы войск прощались общественным мнением, пока оно верило, что Добровольческая армия — такая, как она есть — все же ведет нас к свержению большевиков. Но когда эта вера пошатнулась, а затем стала быстро слабеть и исчезать, широкие круги резко отшатнулись от командования армии и политики добровольцев.
Та же картина происходила, по-видимому, и у Колчака. Но характерным образом у нас в Киеве о Колчаке и его правительстве не находили иных слов, кроме самого горячего восхищения. Деникину даже ставили в вину, что он нарочито не допускает в свои края известий о положении в Сибири, чтобы иметь возможность не следовать либеральному и демократическому примеру Колчака. Возможно, что в Сибири в это время думали то же об Украине. Эта трагикомедия на тему: «где же лучше? — где нас нет», происходила в миниатюре и между Киевом и Одессой. В Киеве все надежды возлагали на одесского командующего генерала Шиллинга и на какие-то подчиненные ему идеальные части, составленные из немецких колонистов. А в Одессе, говорят, ждали спасения от киевского генерала Бредова…
Я сказал уже, что события 1 октября были для добровольцев сигналом к повороту военного счастья. С октябрьскими днями совпало взятие Орла — этого крайнего пункта на пути к Москве, который удалось занять добровольцам. Через несколько дней, однако, Орел был оставлен. Писали о различных стратегических соображениях, по которым эвакуация Орла добровольцами должна была быть гибельной для большевиков. Этого хотелось, но трудно было верить. А когда затем каждая неделя стала приносить весть о новом отступлении и о новой эвакуации, для нас стало ясно, что мы обречены.
Подавляюще действовало на жизнь Киева то, что большевики, отступив от города в первых числах октября, снова остановились на Ирпене. Таким образом, мы все время находились под ударом. Доносившаяся по ночам канонада напоминала нам о близости фронта и об изменчивости военного счастья… В городе часто распространялись слухи о предстоящей эвакуации; несколько раз подымалась паника. В десятых числах ноября даже началась форменная эвакуация, которая затем была приостановлена…
После октябрьских дней я твёрдо решил уехать из Киева. Я приводил в порядок дела и готовился к отъезду. Хотя никаких формальных разрешений и пропусков для выезда не требовалось, но все же это было делом нелегким: трудно было найти хоть какой-нибудь вагон, не говоря уже о более или менее оборудованном и более или менее защищенном; трудно было установить свой маршрут. 11 ноября мы сделали первую неудачную попытку уехать. Мы провели целую ночь на вокзале, сидя на чемоданах, в переполненной теплушке. Утром выяснилось, что нас с собой не берут, и мы вернулись домой… Теплушка, в которой мы просидели эту ночь, еще дней пять стояла на Киевском вокзале, пока какой-то поезд не включил ее в свой состав.
Около 20-го ноября условия выезда из Киева значительно улучшились: благодаря переходу галицийских частей на сторону Добровольческой Армии, открылось прямое сообщение между Киевом и Одессой на Казатин, Жмеринку, Раздельную. Мы завели переговоры с каким-то железнодорожником, обещавшим перевезти нас в Одессу. У него был, будто бы, готовый к отправке вагон, и нужно было только выждать несколько дней, пока возвратятся с линии какие-то локомотивы.
Пока мы ждали этих локомотивов, Добровольческая Армия все отступала, а большевики все приближались к Киеву. В военных сводках стали попадаться названия совершенно уж близких пунктов: Нежин, Бобровица, Бобрик, Бровары… Город пустел.
Мы со дня на день ожидали возможности отъезда. И не дождались.
28 ноября нам пришлось быть на еврейском кладбище и там же, во время похорон, мы услышала усиленную канонаду, доносившуюся из-за Днепра. В городе мы застала уже картину бегства. Носились автомобили, военные останавливали на улицах извозчиков и реквизировали лошадей, все устремлялось на вокзал. Стало известно, что большевики прорвали фронт у Дарницы и значительно приблизились к Киеву.
Подвел нас наш железнодорожник!..
На следующее утро я отправился с двумя из предполагавшихся наших спутников к вокзалу на разведку. На Фундуклеевской улице какие-то военные остановили нас и пригласили зайти за ними во двор ближайшего дома. Почуяв недоброе, я не последовал их приглашению, повернулся и стал быстро спускаться вниз по направлению к Крещатику. За своей спиной я услышал чей-то голос: «Эй, вы, в черной шляпе, — пожалуйте-ка сюда!» Не оборачиваясь, я ускорил шаг и завернул за угол. Народа на улице было много и солдат счел неудобным (а может быть и не стоящим) гнаться за мной по улицам. Я стал ожидать возвращения своих спутников. Вскоре появился один, отпущенный после того, как он предъявлением паспорта доказал свою непричастность к еврейству. Второй пришел позже; у него забрали 10.000 рублей и кольцо.
Мысль о прогулке на вокзал пришлось оставить…
Я заранее решил, в случае если не удастся уехать, не оставаться при большевиках в своей квартире. В тот же день, — это было 29 ноября, — мы переехали в намеченную для этого случая комнату. Перед самым нашим приходом, на лестнице того дома, где нам предстояло поселиться, какой-то солдат застрелил одного из еврейских жильцов…
Мы провели три дня в нашем новом жилье. По ночам слышна была канонада; город усиленно обстреливался. Днем на улицах было тихо и пустынно. Мы поголадывали, так как запасов никаких не имели, а купить что-нибудь было трудно. Да и «деникинских» денег торговцы уже не принимали, опасаясь их аннулирования большевиками.
2 декабря к нам явился вестник, сообщивший, что вагон нашего железнодорожника готов, стоит на вокзале и сегодня же ночью отойдет. Недолго думая, мы решили последний раз попытать счастья…
Снова ночь на вокзале, в теплушке, на этот раз при несмолкаемом грохоте снарядов. Посреди ночи мы чувствуем движение колес — нас перевозят с запасного пути. Мысленно прощаемся с Киевом…
Утро. На так называемой «дачной» или «фруктовой» платформе большое оживление. Стоит в полной готовности поезд, локомотив пышет уже разведенными парами. Это — так называемый «головной» поезд. В нем разместились канцелярии последних воинских частей и некоторые гражданские чины. Этот поезд, — как объясняют мне, — уйдет последним. На путях рядом — несколько вагонов без паровоза, и среди них наш вагон. Железнодорожник с гордостью показывает мне на нём пометку мелом: «отправка 3/XII». «Хорошо, — думаю я, — но ведь эта пометка не заменит паровоза» …
Проходит несколько часов. Мы сидим в вагоне, выходим в буфет чай пить, прогуливаемся по платформе. Из города нам приносят еще кое-какие продукты на дорогу. Прощаемся.
Около 12 часов дня я замечаю некоторое оживление среди пассажиров «головного» поезда. Не придаю ему значения. Верую в нашего железнодорожника, в пометку мелом «3/XII» и в обещанный паровоз…
На платформе ко мне подходит знакомый.
— Если у вас есть знакомые в головном поезде, — говорит он мне, — постарайтесь устроиться там.
— Зачем же, — наивно возражаю я, — ведь головной поезд уйдет последним?
— Да, но зато он уйдет наверно… Должен вам сказать, что положение ухудшилось. Большевики могут через час быть на вокзале. Вы представляете себе, что будет с теми, кого они здесь застанут… Устраивайтесь в головном поезде или возвращайтесь в город!
Серьезность нашего положения ясно предстала перед моим сознанием. Необходимо действовать, притом сейчас, не медля ни минуты. Прошу жену, на всякий случай, сложить наши вещи и направляюсь к головному поезду.
«Знакомые?» Как будто есть несколько знакомых. Но что из того? Они сами с трудом выпросили себе место. Что они могут сделать для нас?
Вот товарищ председателя суда Дуганов.
— Митрофан Иванович, в каком вагоне вы едете? Нельзя ли примоститься у вас?
— Я еду с Персидским Консулом Виттенбергом. Если хотите, я познакомлю вас.
Представляет меня этому киевскому персиянину. На барашковой шапке у него значок «льва и солнца», вид вполне дипломатический.
— Нельзя ли… и т.д.
— В моем вагоне мест нет!
Еще несколько попыток с таким же успехом, и я в отчаянии возвращаюсь к нашему вагону. Бросаюсь к железнодорожнику.
— Вывезете вы нас или нет?!
— Да как же, ведь вы видели пометку «3/ХII». Вагон назначен к отправке. Вот, только паровоза ждем.
— А если не будет паровоза?
— Должен быть. Управление должно вывезти все составы…
Слово «должно» разрешило все мои колебания. Мало ли что должно было случиться и не случилось? Добровольцы должны были взять Москву, а не уходить из Киева! Категорию долженствования лучше вовсе устранить из наших рассуждений в таких случаях…
— Немедленно возвращаемся в город.
Перед вокзальным подъездом нахожу какого-то захудалого носильщика с санками.
Вокзал все наполняется народом. Целые воинские части проходят пешком по рельсам по направлению к Посту-Волынскому. Однако слышны разговоры, что Пост-Волынский уже занят большевиками, и что мы отрезаны.
Мы спешим вверх по Безаковской, доходим до угла Бибиковского бульвара. Снизу слышны ружейные выстрелы. Поперек улицы стоит солдатская цепь. Нам кричат:
— Поворачивай обратно, здесь прохода нет.
Куда же деться?
Вспоминаю про друзей, живущих на Владимирской улице. Туда можно пробраться переулками…
— Попробуем пройти через Назарьевскую.
— Не возьмем мы горы-то. Сил у меня нет.
Впрягаюсь сам в санки, носильщик подталкивает сзади. По пути встречаем массу каких-то людей. Все спешат куда-то, все стремятся переменить место, думая этим спастись от грядущих неприятностей. Какой-то перепуганный человеческий муравейник. Встречаются и воинские части, отступающие к вокзалу. Мимо нас пробегает сестра милосердия, растерянно спрашивая, застанет ли она еще головной поезд…
Выстрелы раздаются все чаще и чаще. Слышны и разрывы снарядов. Мы узнали впоследствии, что недалеко от того места, где мы находились, был в этот момент убит снарядом вызванный к больной профессор Брюно…
Лишь, бы добраться до Владимирской…
Дошли, завернули направо. Мы у цели.
В полном изнеможении бросаюсь на первую кушетку. Физическая усталость, пережитое нервное напряжение, сознание неудачи, ожидание долгих мучительных дней — все это окутывает душу каким-то беспросветным мраком…
«Красная армия, — гласил опубликованный 3 декабря 1919 года приказ, — после героической борьбы, в третий и последний раз заняла Киев».