III. Гетман и Директория. (май 1918 — январь 1919)

Пантомима в цирке. — Новое правительство. — Высокая конъюнктура. — Защита в немецких военно-полевых судах. — Политические преследования. — В еврейском национальном совете. — Московский ад и киевское эльдорадо. — Финал германской оккупации. — Внутренняя политика гетмана. — Напускной украинский национализм. — Восстание Петлюры и крушение гетманства. — Директория. — Борьба против русских вывесок. — Трудовой конгресс. — Налеты. — Большевики с севера или союзники из Одессы? — Исход из Киева.


Через несколько дней после гетманского переворота в Киеве состоялась всеукраинская конференция Еврейской народнической партии (Фолькспартай). Комитетом партии мне было поручено прочесть на этой конференции реферат о политическом моменте. Я начал его следующими словами:


«В результате политической пантомимы, разыгранной 29 апреля в цирке Крутикова[68], гетман Скоропадский воссел на свой прародительский престол. Его избрание произошло, как и полагается в пантомиме, почти без слов, одними жестами и восклицаниями. И любопытнейшей чертой всего спектакля было то, что наиболее активное (в сущности — единственно активное) действующее лицо фигурировало не на эстраде и не на трибуне, а на крыше цирка: это был тот немецкий солдат с пулеметом, который должен был с этой крыши охранять государственный переворот от возможных покушений со стороны законной государственной власти»…


Этот немецкий солдат с пулеметом был не метафорой, а самой подлинной реальностью. Мы видели, как он с нашего двора влез на крышу цирка и стоял там в полной болевой готовности. С нашего же двора производилось снабжение этого своеобразного фронта продовольствием.

А в цирке была, действительно, разыграна пантомима. Каждое слово и каждый жест был заранее подготовлен и инсценирован. Все и прошло, как по нотам. Всенародно избранный гетман отправился в Софийский собор, где был отслужен молебен, а затем он обосновался в генерал-губернаторском доме[69]. Никакого сопротивления, даже никакой попытки сопротивления ни с чьей стороны не было.

Как могло случиться, чтобы кучка дрессированных «хлеборобов» в несколько часов свергла власть Центральной Рады и учредила гетманство? Объяснение этого дикого факта лежит прежде всего в том, что Рада не имела ни физической, ни моральной опоры в городских массах. Что же касается деревни, то она «безмолвствовала» 29 апреля, но последующим своим поведением по отношению к гетману и к немцам показала, что она, во всяком случае, не на их стороне. У Рады имелся военный министр Жуковский, который занимался похищением банкиров, но украинской армии, которая могла бы защитить Раду, не существовало. Если не считать нескольких сотен сечевых стрельцов, то военная опора Рады могла бы базироваться исключительно на германских войсках, да еще на привезенных немцами частях, составленных из бывших русских военнопленных. Эти последние, маршируя по улицам города, вызывали всеобщую зависть своей новёхонькой формой из синего сукна. Их и стали называть «синими жупанами». Но в политическом отношении синие жупаны в конце концов показались немцам слишком красными, и накануне падения Рады они были разоружены. Позиция же самих германских войск воплощалась фигурой солдата с пулеметом на крыше цирка…

Рада успела собраться еще раз в самый день 29 апреля, — мне не удалось попасть на это заседание, — и впопыхах принять конституцию Украинской Народной Республики, выработанную Грушевским. Сейчас после заседания Грушевский скрылся, а члены Рады разошлись по домам, без особой уверенности в том, что им дадут ночевать дома. Однако в этот и ближайшие дни никаких арестов не было[70]. Немцы чувствовали себя слишком непреоборимо сильными, чтобы охранять себя от членов разогнанной и униженной Центральной Рады. Гетманская же власть еще не успела наладить свой собственный полицейский аппарат.

Гетманский переворот произошел во всей Украине совершенно безболезненно. Никакого сопротивления новая власть не встретила. Ей оставалось выявить свое лицо и сорганизоваться.

Члены комитета Фолькспартай собирались в эти дни на квартире С.Б.Ратнера для взаимного обмена информациями. Там же, помню, мы прочли первое пронунциаменто гетмана, оправдывавшее переворот и устанавливавшее конституцию новой власти. Когда стали читать вслух, статью за статьей, эту необычайно быстро испеченную конституцию, она показалась мне подозрительно знакомой. Я взял из шкафа т. I, ч. 1 Свода законов и начал сравнивать читаемое с Основными законами по изд. 1906 года. Оказалось, что, за немногими отступлениями, гетманская конституция воспроизводила эти Основные законы. Порядок и почти весь текст статей Основных законов 23 апреля 1906 года был сохранен. Недоставало только «Учреждения Государственного совета и Думы». Зато был почему-то воспроизведен архаический «Комитет финансов».

Составление министерства представляло некоторые трудности. Украинские партии, в частности социалисты-федералисты, с которыми велись переговоры, отказались участвовать в правительстве. Правые группы охотно пошли бы, но придавать кабинету явно реакционную окраску, по-видимому, не хотели. К участию в правительстве были приглашены кадеты, среди которых произошел по этому вопросу раскол, причем большинство высказалось за вхождение в кабинет.

Этот шаг был особенно труден для кадетов вследствие той германской ориентации, которую сама сила обстоятельств предуказывала гетманскому правительству. Участие в таком правительстве означало для Партии Народной Свободы резкий разрыв со всем своим прошлым, отказ от основной своей позиции по вопросам внешней политики. С другой стороны, нельзя же было требовать от гетмана и его министров, чтобы они выступили против того немецкого солдата, который защищал их рождение на свет.

После некоторых колебаний, областной комитет Партии Народной Свободы высказался за участие кадетов в министерстве. Собравшийся вслед за тем областной съезд подтвердил это решение, причем на этом съезде выступили с программными речами новые министры-кадеты — Н.П.Василенко, А.К.Ржепецкий и С.М.Гутник. Однако эти речи только усилили впечатление отступничества, совершенного партией. Если при создавшейся ситуации кадеты имели полное основание считаться с германской оккупацией как с совершившимся фактом и не устранять себя от работы для пользы населении, то уже совершенно излишне было выступать с историческим обоснованием германофильства, как это сделал Василенко, припомнивший в своей речи все грехи англичан против России начиная с 1878 года…

Кабинет был в конце концов составлен под председательством Ф.А.Лизогуба, — полтавского председателя губернской земской управы, человека, пользовавшегося безукоризненной репутацией, но в политическом отношении довольно бесцветного. Он же был назначен министром внутренних дел. Министром иностранных дел был назначен украинец Д.И.Дорошенко, замечательный главным образом своей красивой наружностью, министром народного просвещения — Н.П.Василенко, финансов — А.К.Ржепецкий, юстиции — проф. Чубинский, труда — проф. Ю.Н.Вагнер, торговли — С.М.Гутник, военным министром — ген. Рогоза и министром здравоохранения — д‑р П.И.Любинский. Состав этого первого гетманского министерства был отнюдь не правый; напротив, 6 консерваторами в него вошли деятели определенно прогрессивного направления. Но трагедия гетманского правительства в том и состояла, что по существу дела его направление и политическая программа были совершенно безразличны. Над ним была более сильная, бронированная рука, от которой в действительности зависело все.

«В лице гетмана Скоропадского, — пишет в своих воспоминаниях ген. Людендорф, — получил в Киеве власть ЭЭэ

Естественно, что немцы стремились всемерно использовать эту возможность и направляли политику гетмана в ту сторону, в какую им казалось выгодным. Истинным главой Украинской державы был все это время не ясновельможный Пан Гетман, и не Голова Рады Министров, а начальник штаба армейской группы Эйхгорна ген. Грёнер. Впрочем, Грёнер не только по своему положению, но и по своей личности был самый крупный человек из всех подвизавшихся тогда в Киеве деятелей, русских и немецких; мы не были удивлены, когда в октябре 1918 года его призвали на самый высший пост в германской армии, на место ушедшего в отставку Людендорфа[72].

Германская гражданская власть была, напротив, представлена довольно бледно в лице посланника барона Мумма. Зато австро-венгерским посланником в Киеве был знаменитый граф Форгач, которого считают автором пресловутого ультиматума Сербии в июле 1914 г.

Гетманский переворот прошел под лозунгом восстановления земельной собственности и свободы торговли. В этом отношении программа нового правительства вполне соответствовала видам немцев; поэтому здесь ему давалась полная свобода действий. В первое время особенно проводилась политика покровительства торгово-промышленным кругам; и только в последние месяцы гетманщины, с дальнейшим поворотом вправо, объектом попечения сделалось землевладельческое дворянство.

Эта политика принесла реальные плоды.

Эпоха гетмана, действительно, характеризуется некоторым экономическим подъемом. Она была у нас временем «высокой конъюнктуры». Промышленные и торговые круги, с одной стороны, были близки к власть имущим и влияли на последних в выгодном для себя направлении; а с другой, — обеспеченный сбыт всевозможных товаров в Германию и Австрию создавал и в чисто экономическом смысле весьма благоприятную конъюнктуру для нашего края. Мы и пережили тогда эпоху грюндерства[73] и спекулятивной горячки. Парализованная буржуазия севера устремилась в Киев. А у нас учреждались все новые и новые акционерные компании, и делались крупные дела.

Эта черта гетманского времени воплощается для киевлян в таинственном слове «Протофис». Таково было сокращенное наименование Всеукраинского союза торговли, промышленности и финансов. Протофис образовался в первые же дни гетманщины, на торгово-промышленном съезде, на котором с большой речью выступил новый министр торговли Гутник. Он существовал все это время и был весьма активным фактором в нашей внутренней политике.

В связи с оживлением промышленности, банков, биржи, в эпоху гетмана восстановились до некоторой степени и функции суда. Помогли этому и невольные послабления в области украинизации, о которых речь впереди. Адвокатура вновь почувствовала некоторую почву под ногами. Превращение Киева в столицу, обилие административных дел, — в частности проведение уставов и концессий, — обеспечивали для деловых адвокатов хорошие времена. Наряду с этим, начавшиеся несколько позднее политические преследования вызывали необходимость в организации политических защит. Были даже попытки учреждения «группы политических защитников», подобно той группе, которая работала в 1905-1907 гг.

У меня лично связано с гетманским временем одно весьма своеобразное воспоминание из области адвокатской практики.

Это было в конце мая 1918 года. Однажды перед вечером телефонируют ко мне из комитета еврейской объединенной социалистической партии и просят выехать в тот же вечер с членом комитета Шацом в Белую Церковь. Там несколько дней тому назад арестован товарищ городского головы Лемберг, председатель городской думы Рутгайзер и еще один гласный по обвинению в антигерманской пропаганде. Завтра утром их будут судить в немецком военно-полевом суде. Возможно, что допустят защитников. Комитет просит меня, вместе с Шацом, взять на себя защиту.

Я был крайне взбудоражен и смущен этим предложением. Военно-полевой суд, особенно германский, — тот самый военно-полевой суд, который был введен роковым апрельским приказом Эйхгорна, — представлялся нам чем-то весьма жутким. О деле белоцерковских гласных я слышал впервые и не имел никакого понятия ни о сущности обвинения, ни о возможностях защиты. И притом предстояло выступить в германском суде, процессуальные порядки которого были мне совершенно неизвестны, и плэдировать на немецком языке…

Но отказать в своем содействии я считал себя не вправе и поэтому, сложив фрак и необходимые вещи, отправился на вокзал. В поезде меня познакомили с приехавшими из Белой Церкви членами городской управы, которые и рассказали нам вкратце суть дела. Подсудимых обвиняли в произнесении «речи возмутительного содержания» в заседании думы вскоре после германского переворота. Они несколько дней назад были арестованы, допрошены, и в любой день, когда заседает полевой суд, дело их может быть заслушано. Завтра, в субботу, в 8 часов утра — очередное заседание суда. К этому времени нужно явиться в штаб, прочитать дело и «подготовиться к защите».

На следующее утро, — надев фраки со значками, чтобы хоть чем-нибудь импонировать немецким офицерам, — мы отправились в штаб расположенной в Белой Церкви германской дивизии. Штаб помещался в старинной помещичьей усадьбе владелицы местечка — графини Браницкой. Наши информаторы еще раньше объяснили нам, что все дело находится в руках одного лейтенанта, которого называют «Gerichtsoffizier»[74]; он вел следствие, он же будет и обвинять на суде. После переговоров с накрашенной особой, которая исполняла обязанности секретаря и переводчика, мы и предстали пред светлые очи этого лейтенанта.

Лейтенант Флеш принял нас вежливо, но с глубоким сознанием своего величия. Дело, к счастью, должно было слушаться только через неделю, и, хотя показать самые акты Флеш обещал только перед заседанием, но из разговора с ним мы составили себе приблизительное представление о том, что ожидает нас на суде. Сам Флеш был великолепен в истинно-прусском апломбе своих непогрешимых суждений. Разумеется, обвиняемые были виновны во всём, что им приписывают; и разумеется, ничего другого нельзя и ожидать от этой городской управы, состоящей из русских социалистов. Дума занимается только политическими разговорами и агитацией. А все отрасли городского хозяйства — и в том числе, как он выразился, «das Bordellenwesen»[75], — совершенно запущены…

Из разговора с Флешем мы приблизительно уяснили себе характер германского военно-полевого судопроизводства. Постоянного состава суда не существовало. Суд назначался в каждом отдельном случае приказом командующего генерала. Вся подготовка дела, следствие, прокурорские обязанности и наблюдение за исполнением приговоров лежали на «судебном офицере» (Gerichtsoffizier), имевшемся при каждом штабе или комендатуре. Он фактически председательствовал и в заседании и даже, сам не подавая голоса, руководил совещанием судей.

Самый процесс был свободен от формальностей и не очень связан законами[76]. Суд мог по своему усмотрению повышать и понижать назначенные в уголовном кодексе наказания. А командующий генерал, в качестве верховного распорядителя над судом, обладал неограниченным правом не утверждать и изменять уже состоявшиеся приговоры суда. От него же зависело и допущение защиты, предание суду, назначение заседаний и т.д. Все эти правила имелись в виде печатной инструкции, которая, однако, как военная тайна, штатским на руки не выдавалась.

Ощущение некоторой жути, с которым я взялся за эту защиту, разумеется, не могло пройти после разговора с Флешом. Мало того что приходилось защищать на чужом языке, перед враждебными судьями-неюристами; как теперь выяснилось, нам предстояло участвовать в процессе, не зная и даже не имея возможности узнать те законы, по которым он происходит…

Однако делать было нечего. Положение обвиняемых без защитника представлялось нам при этих условиях еще в тысячу раз трагичнее. И мы надеялись по мере сил помочь им в предстоявшей неравной борьбе.

Повидавшись с подзащитными и условившись относительно подлежащих вызову свидетелей, мы с Шацом в тот же вечер отправились обратно в Киев. Через неделю я снова поехал в Белую Церковь, но уже не с Шацом, который заболел тифом, а с членом центрального комитета Бунда Ниренбергом. Остановились мы в Белой Церкви у городского головы Каткова — симпатичнейшего провинциального ветеринара и земца старой школы, который должен был быть главным свидетелем защиты.

На следующее утро, перед заседанием, мы успели наскоро просмотреть протоколы допросов и уяснили себе уязвимые места обвинения. Оно было целиком построено на показаниях полицейского чина, присутствовавшего в заседании думы, но сидевшего у выходных дверей и часто покидавшего зал, чтобы подышать воздухом. У немцев, на основании малограмотного доноса этого урядника, создалось впечатление, что это собрание было чем-то вроде митинга. Нам нетрудно было установить на суде, что в действительности имело место очередное заседание Городской Думы, на котором подсудимые выступали с докладом о съезде городских деятелей, незадолго перед тем происходившем в Киеве. В действительности доклад, разумеется, носил резко антигерманский и антигетманский характер. Но Флешу не удалось установить это путем допроса при помощи переводчика полицейского урядника. Катков же и некоторые гласные, допрошенные по нашей ссылке, дали показания в пользу подсудимых.

Таким образом, на судебном следствии создалась обстановка, довольно благоприятная для подсудимых. Наши защитительные речи суд выслушал со вниманием. К нам вообще относились корректно и с видимым любопытством. Бравый майор, председательствовавший в суде, только один раз остановил моего коллегу.

Несмотря на все эти признаки, я лично не сомневался в обвинительном вердикте. Отношение судей к подсудимым как к русским, революционерам и евреям было явно враждебным. Флеш, подзадориваемый наличностью защиты, изо всех сил старался добиться обвинения. Казалось, что, каковы бы ни были результаты следствия, приговор должен был прежде всего поддержать немецкий престиж и уж во всяком случае не оскандалить Флеша.

С большим волнением возвратились мы поэтому в зал, когда нас позвали для объявления приговора. «Суд постановил, — заявил Флеш, — признать подсудимых оправданными. У суда имеются подозрения, что речи возмутительного содержания действительно были произнесены. Но следствие не дало тому достаточных доказательств»…

«Немецкая добросовестность за себя постояла», — подумал я, услышав этот неожиданно-приятный приговор.

После этого первого дебюта мне приходилось еще не раз выступать в немецком военно-полевом суде. В той же Белой Церкви я защищал некоего Гельфмана, который имел неосторожность насплетничать в Киеве, что белоцерковские немецкие интенданты берут взятки. Гельфман был привлечен к суду за ложный донос, Флеш издевался над ним и назвал его в своей речи «ein schmutziger Jude»[77]; доказательств злоупотреблений со стороны интендантов у обвиняемого, разумеется, не было. После продолжительного заседания он был приговорен к пяти годам тюрьмы. Я никогда не забуду отчаяния и плача, с которым встретила этот суровый приговор многоголовная семья Гельфмана, Я утешал их тем, что немцы вероятно не просидят и года на Украине, так что пятилетнее заключение останется только на бумаге. Так оно впоследствии и случилось: уже в декабре 1918 года Гельфман был освобожден из Васильковской тюрьмы, в которой отбывал наказание.

Было у меня несколько дел в немецком полевом суде и в Киеве: хранение оружия, шпионаж, оскорбление величества. Была и защита домовладельца, обвинявшегося в спекулятивном повышении цен на квартиры. Как это последнее преступление можно было подвести под приказ Эйхгорна — это остается на совести киевского Gerichtsoffizier’а лейтенанта Бюттнера.

Подследственные и обвиненные германским судом содержались в арестном доме, рядом с Лукьяновской тюрьмой, который, после надлежащей чистки, был превращен в особую германскую тюрьму. Там в отдельной камере содержались обвиненные по делу Доброго — Голубович, Жуковский и др. Там же окончил свои дни несчастный убийца Эйхгорна Борис Донской.

Ежедневно к воротам «немецкой тюрьмы» подходили и подъезжали жены заключенных и передавали им обед. Свидания разрешались довольно либерально; в частности, я, как защитник, имел всегда доступ к своим клиентам.

Самым тяжелым моим делом в немецком суде был процесс бывшего мирового судьи П., обвинявшегося в шпионаже. Он передал какому-то посланцу пакет с различными сведениями о германской армии и в том числе с картой ее расположения на Украине для вручения английскому консулу в Москве. Посланец, однако, предпочел вручить преступный пакет немецкому начальству в Киеве. Отрицать, что он передал пакет посланцу, было для П. невозможно.

Положение его перед германским военным судом было трагическое. В результате дела нельзя было и сомневаться, если бы только оно дошло до разбирательства. Вся наша цель в том и состояла, чтобы «тянуть» и как-нибудь отдалить этот роковой день. Судьба помогла нам в этих нелояльных намерениях и дело было назначено к слушанию только в ноябре, незадолго до заключения перемирия на Западном фронте.

Вечер, когда я узнал о назначении дела, был самым тяжелым моментом в моей адвокатской практике. Одновременно с известием о назначении дела к слушанию на следующее утро мне сообщили, что комендант города в последнюю минуту отказался допустить меня к защите и назначил защитником какого-то офицера…

Каким-то образом, однако, колесо фортуны в последнюю минуту повернулось в сторону моего клиента. Часов в семь вечера я был экстренно вызван в комендатуру, и лейтенант Бюттнер сообщил мне, что он все-таки побудил коменданта допустить меня к защите; дело поэтому откладывается, и мне дается срок для ознакомления с документами. Через неделю произошла революция в Берлине, еще через два дня было подписано перемирие. О назначении дела П. к слушанию не было и речи. «Es macht keinen Spaß mehr!»[78] как откровенно признался Бюттнер.

П., вместе с другими заключенными «немецкой тюрьмы», был вскоре освобожден в силу общей амнистии.

Немецкие военно-полевые суды налагали на подсудимых очень тяжкие наказания: 5 лет тюрьмы за пустяшный проступок Гельфмана, 2½ года тюрьмы за нарушение приказа о выдаче оружия и т.п. могут служить тому примерами. Положение подсудимых, не знающих немецкого языка, было ужасно; произвол «Gerichtsherr’а» (коменданта) и всепоглощающие функции «Gerichtsoffizier’а» мало соответствовали представлению об упорядоченном судопроизводстве. Однако, если сравнить эти суды с остальными формами политической расправы, которые практиковались в то время, то придется признать, что это была еще наилучшая форма. Она была лучше административных высылок, производимых в большом количестве самими немцами; и она была несравненно лучше полицейских репрессий, за которые принялось гетманское правительство.

К середине лета в кабинете министров наибольшее влияние получил министр внутренних дел Игорь Кистяковский. Он был самым толковым и активным членом гетманских кабинетов. Но и в новой роли его не оставила та неудержимая беспринципность, которой он отличался уже в качестве адвоката. Вплоть до последней фазы гетманщины он проводил украинскую национальную политику, что не помешало ему вступить 15 ноября 1918 года в новый кабинет, лозунгом которого было восстановление единой и неделимой России… Игорь Кистяковский и во время, и после гетмана был у нас притчей во языцех. Его обвиняли во всевозможных пороках и называли «злым гением» Скоропадского. Едва ли, однако, это было так. Народная молва, по моему убеждению, сильно преувеличивала значение и зловредность его личности.

В одной из своих программных речей Кистяковский установил принципиальное различие между «эволюционным» и «революционным» социализмом; по отношению к первому обещана была терпимость, второму же объявлялась беспощадная борьба. И, как всегда бывает в таких случаях, эта борьба свелась к тому, что «вартовые», заменившие прежних урядников, хватали кого им было угодно из общей массы участников революционного движения; этим последним затем предоставлялось, сидя в узилищах, доказывать, что они исповедуют не «революционный», а «эволюционный» социализм. Кому не удавалось доказать это, тот обычно подвергался выдаче германским властям, упрятывавшим его в один из ближайших концентрационных лагерей.

И, как неизбежно бывает при всех формах административных репрессий, личные счеты, донос и взятка стали решающими факторами этой организованной Кистяковским юстиции.

Положение адвоката в подобных делах было совершенно бессильно. Приезжает, бывало, из какого-нибудь городка мать, сестра или жена арестованного, устанавливает со слезами на глазах гнусную подоплеку дела и молит о защите. Но что делать и чем ей помочь? Приходилось обыкновенно ограничиваться составлением какого-нибудь прошения, которое имело единственной целью успокоить несчастную женщину и едва ли когда-либо действительно помогало арестованному. Если арест был произведен немцами, и прошение подавалось в какой-нибудь штаб, то через несколько дней хоть получался тот или иной (обычно, неутешительный) ответ. Если же арестованный числился за «державной вартой» или за каким-либо «воеводой» (губернатором), то в этом случае нельзя было рассчитывать даже на ответ. В отдельных, наиболее серьезных делах, когда аресты носили массовый характер, мы пытались лично обращаться к министру юстиции, либо к прокурору судебной палаты. Нас обыкновенно принимали очень любезно и обещали полное содействие, тем дело и кончалось. Из таких крупных дел я помню в своей практике случай высылки в концентрационный лагерь всего состава еврейской общины г.Геническа по доносу уволенного учителя талмуд-торы; и арест нескольких десятков наиболее почтенных обывателей местечка Казатин, организованный, с явно шантажными целями, каким-то житомирским портным…

Еще более тяжелый характер носили массовые репрессии против крестьян. Были образованы особые комиссии по возмещению убытков, причиненных в революционную эпоху землевладельцам. Установленные комиссиями суммы убытков безжалостно выколачивались у крестьян с применением начала круговой поруки. Деревня отвечала местными восстаниями, подавлявшимися с большой жестокостью.

Из городского населения больше всех подвергались репрессиям евреи. Гетманское правительство взяло антисемитский курс, которого и следовало от него ожидать. Гетман опирался, с одной стороны, на немцев, с другой, — на правые русские круги. Во многих отношениях эти его десница и шуйца расходились и тянули каждая в свою сторону. Но в еврейском вопросе они были более или менее солидарны: и десница, и шуйца не любили евреев и приписывали евреям все крайности революции.

Когда, в конце апреля 1918 г., Центральная Рада была разогнана, в новом министерстве посты министров по национальным делам не были заняты, а затем самые министерства были упразднены. За их ликвидацию и за отказ от принципа национально-персональной автономии высказался в совете министров, между прочим, министр торговли и промышленности, еврей С.М.Гутник. Еврейский национальный совет, однако, продолжал существовать. Им мало интересовались, но его не закрывали. В главе II‑й я указал способ образования и состав этого совета: в него входили представители четырех партий (3-х социалистических и Фолькспартай), всего 40 человек. Сионисты бойкотировали Совет, ортодоксальный «Ахдус» не был в него допущен. Как я указал, положение Совета становилось совершенно ненормальным после того, как произведенные всеобщим голосованием выборы в еврейские общинные советы повсюду доставили большинство сионистам и ортодоксам. Теперь, когда за спиной Совета уже не было социалистической Рады, он совсем висел в воздухе. Приходилось либо преобразоваться и включить правые группы, либо устраниться.

Мнения по этому вопросу в Совете расходились. «Объед. еврейские социалисты», с Литваковым и Хургиным во главе, заняли совершенно непримиримую позицию. Они отказывались «своими руками передать власть в руки реакции». Но Рафес, со своим реалистическим чутьем, предлагал пойти на компромисс. Не считаться с изменившимися условиями, — говорил он в своей речи, — не значит соблюдать заветы революции. Что сказали бы мы о каких-нибудь 50-ти сечевиках, которые продолжали бы стоять и с бомбами в руках охранять опустевшее здание Рады? И должны ли мы, — сорок сечевиков, — уподобиться им и стоять у входа в Национальный Совет, который превратился в пустое место?

Точка зрения Рафеса взяла верх. Было решено включить в состав Национального Совета сионистов и Ахдус. И после продолжительных переговоров был принят следующий хитроумный модус: наличные партии сохраняют 50% мест и 50% получают вновь вступающие группы.

Нетрудно представить себе, сколь плодотворна могла быть работа конструированного таким образом нового Национального Совета. По огромному большинству вопросов голоса разделялись в нем поровну, и никаких решений не принималось. Это было абсолютно мертворожденное учреждение. Я изредка посещал заседания Совета и мог только удивляться, как взрослые люди могут так безнадежно топтаться на одном месте.

К концу владычества гетмана был, по инициативе национ. совета, созван всеукраинский еврейский съезд, состоявший из выборных делегатов, от отдельных общин. Большинство на съезде было в руках сионистов. Съезд избрал различного рода исполнительные органы и даже делегацию на мирный конгресс, но работа этих учреждений еще не успела обнаружиться, как появилась Директория, воскресившая национальную политику Центральной Рады, и в том числе еврейское министерство во главе с социалистом[79]. А затем пришли большевики, и все национальные вопросы были упразднены…

Я говорил уже о том, что благодаря частичному замирению, порядку и восстановлению права собственности, эпоха гетмана была для Киева и всей Украины временем высокой конъюнктуры. Действительно, хотя хозяйственная жизнь носила несколько взвинченный, спекулятивный характер, хотя прочной валюты не было, деньги обесценивались и цены росли, все же летом и осенью 1918 года жизнь в Киеве била ключом. Сами немцы, создавшие у нас «Ordnung»[80] и сделавшие возможным хозяйственный подъем, позитивно ничем не могли способствовать благосостоянию оккупированной Украины. Это был момент наибольшего экономического истощения Германии, и немцы ждали от нас питательной манны. Поэтому они, в нарушение всех традиций, фигурировали у нас не как импортеры, а исключительно как экспортеры. Притом предметом вывоза в Германию служило не только продовольствие и сырье; даже такие предметы, как электрическая арматура и лампочки, скупались немцами в киевских розничных магазинах и вывозились в Германию. Снабжали немцы нас книгами (в том числе русскими, в издании Ладыжникова) и отчасти химическими продуктами, в частности аптекарскими товарами. Но главная роль их в хозяйственной жизни была, как сказано, роль покупателей. Покупатели они были крупные и щедрые, платили аккуратно в германских марках[81]. Поэтому торгово-промышленный мир охотно с ними работал.

Огромной заслугой немцев было то, что они наладили у нас транспорт. Стало опять возможным ездить и перевозить грузы по железным дорогам. Связь с Польшей и Германией была вполне нормальная: из Киева в Берлин поезда шли около двух суток.

Сравнительное благополучие Киева в гетманское время резко оттенялось быстрым обнищанием Петрограда и Москвы. На севере начинался уже голод, который был нам еще совершенно не знаком. А начиная с осени, после покушения на Ленина, начался и красный террор, с расстрелом заложников, чрезвычайками и ревтрибуналами.

Все, кто только как-нибудь мог, устремились к нам на юг. Киев, хотя и на короткое время, стал подлинным всероссийским центром.

К нам переехали правления всех банков, крупные промышленники и финансисты, представители аристократии, придворных и бюрократических кругов. За ними потянулась и интеллигенция — адвокаты, профессора, журналисты. Все устремилось в Киев…

В эти несколько месяцев, с августа по декабрь 1918 г., у нас, можно сказать, перебывал «весь Петроград» и «вся Москва». Были основаны газеты с петроградскими редакторами и сотрудниками, в театрах гастролировали столичные артисты, в местных банковских филиалах приютились центральные правления банков.

Город был переполнен, найти комнату становилось почти невозможным, квартиры продавались за сотни тысяч. На улицах было необычное оживление, кинематографы и театры не вмещали всех жаждавших развлечения, открылись десятки новых кабаре, кафе и игорных клубов. Попав после московского ада в это киевское эльдорадо, русский человек кутил, сорил деньгами, основывал новые предприятия и спекулировал. Разумеется, в этом вихре излишеств кружились только немногочисленные слои богатых и разбогатевших. Широкие же круги Петрограда и Москвы, в особенности круги интеллигентские, снявшись с мест, начали тогда свою печальную беженскую страду…

Не знаю, были ли наши северные гости довольны оказанным им приемом; думаю даже, что большинство, не имевшее в Киеве родных, могло быть весьма недовольно испытаниями, которые пришлось пережить в дорогом, переполненном и кутящем Киеве. Но наша киевская интеллигентская среда, в частности адвокатура, была чрезвычайно рада тому оживляющему и стимулирующему контакту со столичными товарищами, которым она была обязана их несчастью и изгнанию.

Однажды в середине июня, перед вечером, мне принесли телеграмму со станции Ворожба от М.М.Винавера, извещающую о его приезде в Киев. Телеграмма не была подписана фамилией М.М., что указывало на конспиративный характер его приезда. Я еле успел выехать на вокзал ему навстречу. В окне подъезжавшего поезда я увидел знакомое и вместе с тем преображенное лицо. Присмотревшись, я заметил, что М.М. сбрил бороду; это одно показало мне, через какие испытания он, должно быть, прошел в последние месяцы.

М.М.Винавер пробыл тогда в Киеве, на пути в Крым, недели две. На следующий день после приезда он сообщил мне по секрету полученное им от Григоровича-Барского известие, что П.Н.Милюков — также в Киеве, притом также конспиративно, даже с обритыми усами. Вскоре и произошло свидание обоих кадетских лидеров. Весть об их пребывании в Киеве быстро распространилась по городу, а затем попала в печать.

Не буду перечислять всех перебывавших в эти месяцы в Киеве петроградских и московских адвокатов. Нашими гостями оказались все видные представители сословия. Число их было так велико, что в целях взаимной информации и координирования действий и петроградцы, и москвичи собирались в общие собрания и избрали исполнительные бюро обеих групп. Многие зачислились в киевскую адвокатуру и выступали в наших судебных постановлениях. —

Установившееся сравнительное спокойствие и временная остановка процесса обнищания дали возможность подумать и о научной работе. Связь с Германией доставляла случай печатать книги по дешевым ценам в Лейпциге. Представители немецких издательств приезжали с этой целью в Киев и, кажется, были уже подписаны некоторые контракты. Быстрое крушение гетманства не дало осуществиться этим проектам и, кроме карбованцев и гривен, ничего в Германии для нас напечатано не было.

Состоявшее при Киевском университете Юридическое общество, руководимое правой профессурой, бездействовало с начала революции. У группы молодых юристов, во главе с проф. В.И.Синайским[82], возникла летом 1918 года мысль создать, параллельно с университетской, еще одну более живую ассоциацию правоведов. Вскоре такое общество и было основано под названием Киевского общества юристов «Право и жизнь». С осени наше общество стало выпускать еженедельный журнал, также называвшийся «Право и жизнь» и составляемый по образцу заслуженных «Права» и «Вестника права и нотариата». Журнал дожил, кажется, до седьмого или восьмого номера. Набранный в январе 1919 г. очередной выпуск не был разрешён большевистской цензурой.


* * *

Немцы, видимо, крепко держали в своих руках Украину, Крым, Приазовский край. Отношения их с московским совнаркомом были какие-то неясные и нетвердые[83]. Но несомненно было одно: они не хотели дать большевизму возможность распространиться на плодородный юг России. И пока германская армия занимала Украину, об этом не могло быть и речи.

Большевики как будто признали в то время независимость «Украинской Державы». В Петрограде и Москве были учреждены украинские консульства, которые стали исполнять функции, впоследствии оказавшиеся основным назначением всех вообще иностранных миссий в Советской России, а именно, они начали промышлять выдачей более или менее законных документов об украинском происхождении и подданстве. Этим способом они доставляли тысячам возможность выбраться за пределы Советского государства.

В середине лета прибыла в Киев советская мирная делегация. Во главе её стоял будущий властитель Советской Украины Раковский.

В украинской мирной делегации председательствовал Шелухин. Переговоры велись, по большевистскому обычаю, публично, со стенографической записью речей. Для большей продуктивности обе стороны, прекрасно понимавшие друг друга, объяснялись через переводчика[84]. Фактически переговоры свелись к бесконечному обмену колкостями и не привели ни к чему. Большевики использовали их для пропаганды и рекогносцировки; но для чего они нужны были украинцам и стоявшим за их спиной немцам, — ты, Господи, веси.

Пребывание немцев на Украине совпало с наиболее драматическим периодом мировой войны — с грандиозным вторичным наступлением германцев против Парижа и с последовавшим затем контрнаступлением Фоша и поражением германской армии. Мы принуждены были смотреть на все эти события глазами немцев, так как наша информация ограничивалась немецкими источниками. Официальные сводки за подписью Людендорфа извещали нас об успехах германского оружия; попадавшая к нам немецкая пресса, как водится, раздувала и подогревала эти известия.

Стоявшие у нас германские части представлялись нам чудом организованности и деловитости. Однако дух этой армии уже давал трещины. Правда, офицерство сохраняло свою классическую самоуверенность и высокомерие. Но всем было ведомо, что a parte[85] те же самые лейтенанты, — как германские, так в особенности австрийские, — сбавляли тон и шибко обделывали всевозможные дела с русскими, украинскими и еврейскими «лиходателями». Солдаты же расквартированных у нас немецких частей, набранные из наименее активных элементов армии, с самого начала не проявляли никакого воинского энтузиазма. Помню поразивший меня разговор между двумя солдатами, читавшими вывешенную сводку об очередной победе. «Довольно кормили нас известиями о тысячах пленных, — мира бы нам, одного только мира»… Эти слова были сказаны солдатом на улице, у самого входа в комендатуру. Притом дело было, кажется, еще в апреле 1918 года.

В июле на пути из здания штаба в свою квартиру был убит брошенной в него бомбой германский главнокомандующий фельдмаршал Эйхгорн. Почти одновременно с этим в Москве жертвой террористического акта пал германский посол граф Мирбах. Эти два факта не вызвали со стороны немцев ожидаемой реакции. Очевидно, Германия не чувствовала себя уже в силах ответить на них так, как она ответила в 1900 году китайским боксерам на убийство немецкого посла Келлера…

Аппарансы, впрочем, соблюдались до самого конца. Ещё в сентябре 1918 года, когда положение на Западном фронте стало уже критическим, император Вильгельм пригласил к себе в гости гетмана Скоропадского, которому показывали заводы Круппа, Кильские пароходные верфи и т.д. И по возвращении в Киев гетман заявил (эти слова тогда же попали в прессу), что после всего виденного у него нет сомнений в непобедимости Германии.

Однако совершенно скрыть истину становилось в конце концов невозможным. Отступление во Фландрии и параллельное отступление полицейско-монархического режима на внутреннем фронте довольно явно обнаруживали приближение роковой развязки. А затем пришло 9 ноября 1918 года, образование правительства Эберта[86] в Берлине и — «Soldatenrat»[87] в Киеве.

Внезапный разгром германской армии и заключение перемирия на продиктованных ей убийственных условиях тотчас же отразились на направлении внутренней политики гетманского правительства. Политика эта, с самого начала гетманства, была совершенно беспринципной. Единственным постоянным элементом в правительственной программе было угождение немцам. Немцы, по-видимому, хотели образования независимой Украины[88]; поэтому гвардейский офицер Скоропадский стал украинским националистом и самостийником. Но его национализм, как и национализм его приближенных и министров, не мог быть искренним; это был лицемерный, притворный национализм. Когда Грушевский и Винниченко производили украинизацию и боролись против русского языка, это могло казаться некультурным и вредным, но во всяком случае это было осуществление мечты всей их жизни. Но когда нас стали украинизировать Скоропадский и Игорь Кистяковский, то это сугубо оскорбляло и коробило своим напускным, деланным характером.

Опираясь на те круги, на которые опиралось правительство гетмана, — то есть на помещиков, буржуазию и старое чиновничество, — невозможно было проводить на деле украинизаторскую политику. В конце концов, люди, не умевшие говорить по-украински, не могли украинизировать, какими бы национальными титулами их ни называли. Потому-то весь исторический церемониал, которым окружал себя гетман, — все эти хорунжие, бунчуковые, атаманы и старшины, — производили впечатление дурного маскарада. А деловые учреждения — министерства, суды — под новыми украинскими наименованиями сохраняли свою прежнюю русскую сущность[89].

Полнейшая беспринципность гетмана как нельзя лучше проявилась в последний месяц его правления. В первых числах ноября в наших «сферах» отчего-то взяло верх национально-украинское течение. Кабинет был преобразован, в него вошли социалисты-федералисты, и был взят резко-украинский курс. Но прошли две недели, принесшие с собой германскую революцию и конец войны, и картина переменилась с фантастической быстротой. Украинствующий кабинет ушел в отставку, ушел даже умеренный премьер Лизогуб. Место председателя совета министров получил царский министр земледелия Гербель, в министерство внутренних дел вернулся преображенный Кистяковский, и был открыто провозглашен курс на «единую, неделимую Россию».

Вместе с тем, в правительственной политике произошел резкий поворот вправо. Доминирующую роль стали играть приехавшие из Петрограда генералы, установился контакт Киева с Добровольческой армией, которая тогда шла в значительной мере под реакционными лозунгами. И первым актом нового правительства был вооруженный разгон безобидной студенческой манифестации, повлекший за собой много жертв.

Однако «российский» и правый кабинет гетмана просуществовал всего один месяц; образование этого кабинета послужило сигналом к восстанию Петлюры, которое закончилось падением гетманщины.

Петлюра, бывший в то время председателем киевской губернской земской управы, летом 1918 года был признан недостаточно «эволюционным» социалистом и упрятан Игорем Кистяковским в Лукьяновскую тюрьму. Но эфемерное национально-украинское министерство в начале ноября освободило его. А 15‑го того же ноября он вместе с Винниченко выехал из Киева в Белую Церковь и выпустил там воззвание от имени «Директории Украинской Народной Республики», в котором призывал народ к восстанию и свержению гетмана.

«Это — авантюра!» с апломбом твердили у нас все, кто только говорил о политике. Об «авантюре Петлюры» и о его «бандах» писала «Киевская мысль» и вся остальная пресса. Однако эта авантюра все распространялась и усиливалась и в конце концов вплотную подошла к Киеву. Правительство гетмана металось в бессильной злобе, вело переговоры с высадившимися в Одессе войсками союзников, производило мобилизацию[90]. Но все это было напрасно. «Авантюра» Петлюры была уж очень скороспелой, и его армия, созданная за 2 недели, не могла быть сильна. Но гетман, со своими хорунжими и министрами, не опирался ни на кого и не мог создать никакой армии…

Несколько дней Киев был в осаде, ощущался недостаток в продуктах, цены подскочили, хлеб стоил 3 рубля фунт. Союзники все не появлялись, никакой помощи ни извне, ни изнутри подоспеть не могло, и 14 декабря 1918 года министерство вынесло постановление о сдаче города. Власть была передана демократической Городской Думе, которая несколькими месяцами раньше была распущена и заменена «Комиссией по делам городского хозяйства» с И.Н.Дьяковым во главе. Теперь, в последний час гетману пришлось потревожить «революционную реликвию» — Е.П.Рябцова, которому по традиции была вручена власть над городом в эти переходные дни.

В Киев вступили войска Директории во главе с командиром «осадного корпуса» галичанином Коновальцем.

Как могло случиться, что правительство гетмана, державшееся 8 месяцев и установившее во всей стране относительный порядок, исчезло с лица земли в течение каких-нибудь двух-трех недель, почти без борьбы и сопротивления? Ключ к разрешению загадки был, разумеется, в той позиции, которую заняли в отношении восстания Петлюры немцы. У нас настолько прочно укоренилась уверенность, что на Украине ничто не происходит против воли немцев, что неожиданный успех восстания многие стали объяснять прямым содействием и руководительством с их стороны. В действительности, однако, никакой прямой помощи немецкие войска повстанцам не оказывали; содействие их выражалось, пожалуй, только тем, что отдельные немецкие отряды охотно давали себя обезоруживать и таким образом снабжали войска Директории оружием. Но не помогали немцы и гетману. А без их помощи вся гетманская держава должна была моментально лопнуть, как мыльный пузырь.

Немецкий нейтралитет во время восстания Петлюры не объяснялся ни сочувствием повстанцам, ни (как некоторые говорили) злокозненным желанием оставить на Украине хаос и тем повредить Антанте. Лучшее объяснение этого нейтралитета заключается в приведенных мною выше словах, которыми лейтенант Бюттнер мотивировал прекращение дела П. о шпионаже: «Es macht keinen Spaß mehr»[91]… У истощенной, уставшей и разочарованной германской армии не было ни малейшей охоты проливать кровь ни за, ни против гетмана. Ей хотелось возвратиться поскорее домой: в этом заключалась вся ее политическая платформа.

Войска Директории вступили в Киев, на Софийской площади был устроен парад; самой Директории, приехавшей несколькими днями позже, была устроена торжественная встреча на вокзале. Произошла очередная — по счету четвертая — перемена власти.

Первые дни Директории живо напомнили мне начало ноября 1917 года, когда впервые над нами получили власть украинцы. Сразу в политике и общественности установился тот же грубоватый[92] и вызывающий тон. Но только на этот раз наши властители, имея за собой феерический успех поднятого ими восстания, чувствовали себя уже подлинными национальными героями. Поэтому время владычества Директории, — каких-нибудь шесть недель, — было временем самого необузданного украинского национализма и русофобства. И вместе с тем, это было время неслыханно-кровавых и жестоких еврейских погромов[93].

Единственное административное мероприятие, которое Директория успела не только декларировать, но и осуществить, было снятие всех имевшихся в городе русских вывесок и замена их украинскими. Центр тяжести приказа лежал не в том (как обычно бывает), чтобы каждый магазин имел обязательно украинскую вывеску, а в том, чтобы русские вывески были обязательно сняты. Русский язык не допускался даже наряду с украинским. Вывески же на иностранных языках не подлежали снятию. Приказ о немедленной украинизации вывесок — частным образом — мотивировался тем, что галицийские войска, которых Петлюра призвал освобождать Украину, были весьма сконфужены, когда они, овладев, наконец, Киевом, оказались в совершенно русском городе. Между тем для них-то русский язык был действительно чужд и мало понятен. И вот, уступая чувствам своих войск, атаман Коновалец издал свой исторический приказ, следы которого долго еще напоминали киевлянам об эфемерном владычестве Директории.

В большинстве случаев — там, где вывески содержали только фамилию владельца магазина, — реформа ограничилась изменением орфографии. В середине слов «и» были заменены «і», в окончании, напротив, «і» заменялись «и». Так, «Вишневскiй» превращался в «Вiшневський» и т.п. Твердые знаки исчезли безвозвратно. Ал. Яблоновский острил потом в одном фельетоне, что киевские спекулянты усиленно скупали в эти дни все твердые знаки, снимаемые с вывесок, рассчитывая при следующем повороте на большой спрос на этот товар. — Реформа имен нарицательных на вывесках была более радикальна. «Столовая» превращалась в «ідальню», «парикмахерская» — в «голярню», «женские болезни» — в «жиночи хороби».

Весь город в эти веселые дни представлял собой гигантскую малярную мастерскую. Улицы были полны лестниц, ведер с красками и т.п. Особые патрули расхаживали по городу и проверяли, исполнен ли приказ. В случае каких-либо орфографических сомнений они же разрешали их с авторитетностью академии наук…

Наряду с национализмом, Директория воскресила в усиленном виде еще одну традицию начальной эпохи Рады: соревнование с большевиками в левизне. Состав правительства был сплошь социалистический, причем преобладающее значение имели украинские эсдеки и украинские эсеры. В самой Директории руководящей фигурой был ее председатель Винниченко. Окруженный ореолом славы Петлюра был занят войсковыми делами. Остальные члены Директории — Швец, Андриевский и Макаренко — не имели значения. А Винниченко, всегда принадлежавший к наиболее левому флангу национально-украинского движения, стал тогда все более и более, как выразились бы теперь, «большевизанствовать».

Вопросы государственного строя возрожденной Украинской Народной Республики были совершенно не выяснены. Ясно было одно: родившаяся из народного восстания Директория должна была опираться на народные массы. В прежние времена такая предпосылка повела бы к установлению демократической конституции, всеобщего избирательного права и т.д. Но ведь с 25 октября 1917 года «nous avons changé tout cela»[94]: демократизм был объявлен опаснейшим из буржуазных предрассудков. Потому-то Директория, по примеру большевиков, предпочла ввести аристократию наизнанку. И воплощением этого псевдонародного принципа должен был явиться своеобразный представительный орган — «Трудовой конгресс».

По закону о выборах в Трудовой конгресс избирательными правами обладали три сословия: крестьяне, рабочие и трудовая интеллигенция. Собственники, промышленники и торговцы были лишены права голоса. При этом весьма любопытна была конструкция представительства от третьей группы — «трудовой интеллигенции». По инструкции о выборах в ее первоначальной редакции адвокаты, профессора и врачи были исключены из числа избирателей. Звание трудового интеллигента уделялось только сельским учителям, служащим и, — в качестве представителей медицины, — фельдшерам. По-видимому, кто-то обратил внимание Директории на вызывающий и карикатурный характер этой инструкции, и в конце концов наряду с фельдшерами были допущены и врачи. Адвокаты и профессора также удостоились права голоса. Все интеллигентские группы в своей совокупности имели, однако, столь ничтожное представительство, что их голоса не имели никакого реального значения.

Среди заинтересованных кругов города Киева перед созывом Трудового конгресса довольно горячо обсуждался вопрос: участвовать ли в этих выборах? Была образована комиссия из представителей советов присяжных поверенных и помощников присяжных поверенных, союза врачей, профессоров, союза младших преподавателей высших учебных заведений, союза инженеров, учителей и других интеллигентских групп. Этой комиссии, которая получила название «контактной», было поручено вынести решение по вопросу об участии в выборах, а при нужде и руководить самой выборной кампанией. Большинство в комиссии оказалось против бойкота, и в выборах мы участвовали.

Помню, как мы с д-ром Г.Б.Быховским и приват-доцентом А.К.Елачичем составляли, по поручению контактной комиссии, какое-то предвыборное воззвание. Помню и собрание адвокатов, на котором избирались представители на «губернский съезд уполномоченных трудовой интеллигенции». Помню, наконец, и самый губернский съезд.

Съезд заседал в зале Купеческого собрания и продолжался день или два. Выборы депутатов в конгресс производились по спискам, согласно пропорциональной системе. Все украинские группы выдвинули блоковый список; кроме того, были выставлены списки эсеров, эсдеков и «беспартийной интеллигенции». Этот последний список и принадлежал нашей контактной комиссии; его поддерживало подавляющее большинство делегатов адвокатуры, врачей, профессоров и т.д. Вероятно, он нашел бы сторонников и среди других групп. Но запуганность наша в отношении украинского засилья была так велика, что было решено объединить все неукраинские голоса на каком-либо одном списке, чтобы провести хоть одного депутата не украинца. Выбор пал на список № 2 эсеров-меньшевиков, возглавляемый бывшим министром труда во Временном правительстве, Гвоздевым[95]. Списки эсеров и наш были сняты, все мы голосовали за список № 2 и, к удивлению, и досаде, в конечном результате провели не только оборонца Гвоздева, но и следовавшего за ним кандидата-интернационалиста И.С.Биска. Остальные места были заняты кандидатами украинского блока.

Как производились выборы в уездах, по деревням и местечкам при отсутствии свободной прессы, полном административном произволе и совершенной пассивности непартийных масс, — вообразить нетрудно.

Трудовой конгресс собрался в январе 1919 года, за несколько дней до взятия Киева большевиками. Представители Директории выступили на нем с декларативными заявлениями; их усиленно критиковали слева (в частности критиковал их Рафес, ставший уже на платформу советской власти); затем их переизбрали, и конгресс закрылся. Это было какое-то повторение — mutatis mutandis[96] — съезда хлеборобов в цирке, избравшего 29 апреля 1918 года гетмана: та же инсценированность, то же самозванство, то же фактическое бессилие номинально-всесильного собрания; но только без немецкого солдата с пулеметом на крыше…

В области административной деятельности Директория доказывала свою левизну объявлением о проверке сейфов, изъятием ценностей у ювелиров и многочисленными арестами. Эти последние производились так беспорядочно и бесконтрольно, что трудно было установить, где был арест, а где налет и похищение. Многократно и в худшем виде повторялась история с А.Ю.Добрым.

Время Директории вообще было для города Киева эпохой хулиганства par excellence[97]. Из всех властей, которые царили над нами за эти пестрые четыре года, ни при одной не расцвели таким пышным цветом налеты, грабежи и вымогательства. Разгулявшиеся хулиганы спешили снять сливки с понаехавшей в Киев при гетмане денежной публики. Импровизированная армия, которая совершила восстание, была, разумеется, полна всяческих авантюристов; поэтому налетчики иногда носили форму казаков или старшин. Действовали они обычными приемами: выследив жертву, являлись в квартиру, начинали какой-нибудь разговор, а улучив удобную минуту, приставляли к виску револьвер и предъявляли свои требовании. Уходя, для острастки оставляли в квартире, у выходных дверей, пару ручных гранат, которые затем часто оказывались незаряженными.

Бороться против налетов было очень трудно, и случаев ареста налетчиков, насколько я помню, почти не было. Во всех домах функционировали охраны из жильцов, но, как всегда, они были совершенно бессильны.

Чтобы получить полную картину жизни Киева в эти недели, необходимо еще прибавить к этому угрозу большевистского наступления, которая все более и более выдвигалась на авансцену. Конечная катастрофа — занятие города большевиками — казалась почти неизбежной. На украинскую армию, после опыта 1918 года, особой надежды не было. Правда, в Одессе уже были войска союзников, и стоустая молва всячески старалась преувеличить силы этого десанта. Но Директория со своими друзьями слева не могла призвать на свою защиту капиталистических варягов. Говорили о расколе, существовавшем по этому вопросу между «большевизанствующим» Винниченко и более умеренным Петлюрой; что у последнего не было принципиально-социалистических сомнений в возможности такого альянса, — это он доказал впоследствии своим союзом с Польшей. Да и вскоре после падения Киева, в Виннице, как потом выяснилось, Петлюра вел переговоры с французским консулом Энно и другими одесскими дипломатами и генералами Антанты.

Но в декабре и январе ни Петлюра, ни солидарный с ним военный министр Греков[98] не могли решиться на открытый шаг в сторону союзников. Директория обменивалась нотами и с Москвой, и с Одессой; Москва отвечала на ноты и продвигала свои войска на юг; Одесса также отвечала, но войск на север не двигала. Нетрудно было предвидеть, кто окажется раньше в Киеве.

Киевляне это и предвидели.

С первых же недель господства Директории начался исход новых и старых киевлян за границу и в Одессу.

Переселившиеся к нам при гетмане «вся Москва» и «весь Петроград» двинулись в путь дальше, к следующему этапу своего беженства. За ними потянулся и «весь Киев».

Пессимисты, считавшие, что уезжают надолго, старались пристроиться к отъезжавшим немецким эшелонам и направлялись через Польшу в Берлин. Оптимисты, рассчитывавшие на скорое избавление и на помощь союзников, устремлялись в Одессу. Уезжали всеми способами и путями, уезжали даже украинские деятели, превращавшиеся для этого в послов и атташе… Уезжали за большие деньги и за большие взятки.

С тяжелой душой мы с женой решили остаться в Киеве. Мы стали ждать прихода большевиков.

Загрузка...