27 марта мы, друзья-товарищи, читатели и почитатели Глеба Ивановича Успенского, собрались провожать его прах на Волково кладбище, в место последнего его упокоения.
Гроб с телом покойного в сопровождении тысячной толпы прибыл на кладбище в четвертом часу пополудни. В пятом часу кончилось отпевание. Наступила минута трогательная — минута последнего прощанья живых с их ближним, ушедшим от них навсегда. Мне хотелось еще раз взглянуть на хорошо знакомые мне, дорогие черты и запечатлеть их в памяти. Но в церкви, и в особенности около гроба, была такая теснота, такая давка, что мне было бы не под силу добраться до гроба, если бы один добрый человек — студент — не помог мне. Он кое-как раздвинул толпу и дал мне возможность пройти вперед. Поднявшись по ступеням катафалка, я наклонился, Взглянул в лицо покойника, и не узнал я Глеба Ивановича, — так он изменился[26]…
В то мгновение, когда я прощался с покойным и целовал его в холодный лоб, в воображении моем быстрее молнии мелькнула, блеснула одна яркая сцена — воспоминание о моей последнем встрече с Глебом Ивановичем…
Это было зимою 1892 года или в начале 1893 г., не помню. В это время Гл. Ив., уже будучи болен, но слегка оправившись, почувствовал себя лучше, приехал из Колмова[27] в Петербург, и жил со своей семьей на Васильевском Острове. Я не раз встречал его тогда — все больше задумчивым и молчаливым. В последний же раз я встретился с Успенским на студенческом вечере в зале дворянского собрания.
После концерта распорядители-студенты попросили нас в «артистическую комнату». Учащаяся молодежь быстро наполнила «артистическую» и столпилась около Глеба Ивановича. Студенты, очевидно, воображали, что он уже совсем оправился, поборов свой душевный недуг. Они так желали видеть выздоровевшим своего любимца… Ведь уже известно, что люди склонны видеть в действительности именно то, что они жадно, страстно желают увидеть…
Стали предлагать тосты за его здоровье; смотрели на него так восторженно, так любовно, и, по-видимому, все ожидали от него слова. Желание и ожидание услышать что-нибудь от любимого и уважаемого писателя ясно выражались на молодых, разгоревшихся, воодушевленных лицах и в сотнях блестящих глаз, устремленных на Глеба Ивановича.
После тихой, уединенной жизни в Колмове, вдруг очутившись в бальной атмосфере, в большом обществе, посреди шума и толкотни, взволнованный и музыкой, и пением, и встречей со старыми знакомыми, Гл. Ив. пришел в сильно возбужденное состояние. Я стоял рядом с ним у стола и видел, что он был взволнован до глубины души, в забывчивости поминутно подносил ко рту погасшую папиросу, смачивал языком свои сухие губы: и тяжело, прерывисто дышал. Он видел, понял, что от него ждут речи, ждут слова… Вдруг он подвинулся к столу, оперся на него рукой и сделал вид, что он хочет говорить.
Вокруг нас все смолкло. Где-то стукнули дверью, — послышалось: «ш-ш!..» Кто-то подал Успенскому рюмку вина. Но он не пил… рука его сильно дрожала. Вино расплескивалось из рюмки.
Наконец тихим, неуверенным голосом, запинаясь, Глеб Иванович начал:
— Теперь, господа, я буду писать… Я еще буду писать… Да! Я давно не пишу, но… я, господа, буду писать… я буду…
Тем и кончил.
Молодежь поняла свою ошибку.
И что-то тяжелое, невыразимо грустное, больное до слез было в молчании, наступавшем за этими отрывочными фразами.
Я опасался, чтобы волнения, переживаемые Успенским, не повредили ему: ведь вся обстановка должна была сильно ударить по его больным нервам.
— Как вы себя чувствуете, Глеб Иванович? — спросил я его.
— Отлично! — как-то торопливо и рассеянно ответил он мне, по привычке слегка тряхнув головой. — Теперь мне хорошо… очень хорошо!
Мы отошли от стола и сели в сторонке, у стены.
Глеб Иванович Успенский
Успенский сидел, перекинув ногу на ногу, немного сгорбившись, склонив голову, и усиленно курил папиросу, окружив себя облаком табачного дыма. Лицо его, за минуту перед тем возбужденное, теперь было спокойно, холодно и неподвижно. На него словно пала темная тень. Мне так и чувствовалось, что вот тут, со мною рядом — не Глеб Иванович, но только его тело, одно бездушное тело, а его думы, его чувства — где они были тогда?.. О только что пережитом им волнении можно было догадываться лишь по тому, что в глазах его, задумчивых и скорбных, еще стояли слезы.
«Погас огонь на алтаре»…
Он давно уже погас. 27 марта хоронили не Успенского, — зарывали в землю лишь хрупкий бренный сосуд, в котором огонь горел, но тот огонь уже несколько лет тому назад стал потухать — и потух к искреннему, глубокому сожалению всех, кто знал и понимал литературные заслуги Гл. Успенского и умел ценить общественное значение всей его деятельности.