Новый удар. И еще удар…. Стиснув зубы, Карбышев поднимался по лестнице.
Сначала ему открылось небо, темное, туманное. Потом наискось— полоса электрического света с танцующими снежинками. Потом — ярко освещенная деревянная галерея с застекленными башенками, прожекторами и черным пулеметом, повернутым дулом вниз. Потом под рядами шуршащей от электрического тока проволоки строй дрожащих, в нижнем белье, людей…
Обхватив себя крест-накрест руками и вскинув голову, Карбышев тяжело зашагал на свое место на левый фланг.
Неожиданно мелодично трижды прозвенел колокол у проходной ворот. Кто-то сказал:
— Отбой…
— Начали! — приказал пожарнику, державшему брандспойт наготове, оберштурмфюрер, сунул руки в карманы и отошел в синюю тень возле здания бани-прачечной.
ВСЕ ЭТО БЫЛО Часть первая
1
Поезд останавливается. После Вены это первая наша остановка. Столицу Австрии, Остмарка, как именуют эту страну наши конвоиры, мы покинули в полночь, а сейчас раннее утро, часов пять или шесть.
Я смотрел на Вену сквозь железный переплет окна. Может быть, поэтому город не произвел на меня должного впечатления: старые серые дома с массивными островерхими крышами, церкви, поблекшая уже листва бульваров. Я ожидал от Вены большего, и, как это ни странно было в нашем положении, сознание, что нас везут на смерть, не только не уменьшало разочарования, а скорее, наоборот, усиливало его. Всё же Вену мы оставили с грустным чувством: за несколько часов до отхода поезда какие-то немолодые женщины с красным крестом на белых нарукавных повязках горячо, но, к сожалению, безуспешно просили начальника конвоя передать нам бидон с кофе и немного хлеба. Они повторяли: «Все-таки это люди…» Им ответили: «Нет».
Ночью было как обычно: грохот кованых сапог на крыше, дрожащий-свет ракет, короткие автоматные очереди по насыпи — на всякий случай. И вот мы остановились. Было слышно, как наш вагон отцепили, и паровоз, дав гудок, потащил состав дальше.
— Приехали,— объявляет из своего угла Виктор, чернявый юноша с печальными миндалевидными глазами.
Все молчат. «Приехали» звучит невесело.
— Нет, сейчас опять повезут,— откликается его друг и напарник Олег, приподнимая голову в сбившейся набекрень старой, потертой буденовке.
И верно, мы слышим пыхтенье приближающего паровоза, шеи у всех вытягиваются, но, увы, паровоз, шипя, проползает мимо.
— Да,— говорит самый пожилой из нас, интеллигентного вида старичок Решин.
151
Всем ясен смысл этого «да»: Решину тоже кажется, что мы приехали.
Хорошо бы посмотреть сейчас в оконце. Но после Вены нам строжайше запретили подходить к оконной решетке. За ослушание— пуля в лоб прямо через эту решетку. Остается прислушиваться. Но слушать нечего: тишина, и в тишине мерные шаги часового.
Мы продолжаем лежать. Нас сорок пять человек. Для товарного вагона, не приспособленного к перевозке людей, это многовато. Лежим «валетом» — голова каждого покоится между двумя парами ног — и благодаря этому умещаемся на полу все. Стены вагона черные: на них угольная пыль. Черная пыль и на наших лицах и на одежде. В одном месте узкая полоса стены кажется серебристой — на нее падают сквозь дверную щель лучи дневного света. В этих лучах тоже мечется пыль.
— Да! — повторяет Решин.
Я осторожно подтягиваю ноги и встаю на корточки.
— Куда?
— Посмотрю.
— Не спеши.
Спешить, может быть, действительно не следует, но нет ничего хуже неизвестности. Пока я размышляю, на что взобраться, чтобы заглянуть в окно, не подходя к нему близко, до нас доносится тарахтенье мотора, густой автомобильный гудок, потом громкие оживленные голоса наших конвоиров. Теперь уже ни у кого нет сомнения, что мы приехали.
Встаем. Пустые алюминиевые котелки — все наше имущество — цепляем к поясам.
Гремят засовы. С громыханием отодвигается дверь. Ослепительная масса света и чистого воздуха врывается в вагон.
— Выходи!
Команда на немецком языке, но все ее понимают — не первый день в неволе; кроме того, команды наших конвоиров однообразны и очень несложны.
Спускаемся один за другим на железнодорожное полотно.
— Стройтесь!
Выстраиваемся. В стороне начальник нашего конвоя, моложавый гестаповец с черными усиками, разговаривает, улыбаясь и поглядывая на нас, с рослым, угрюмого вида офицером-эсэсов-цем. В руках у начальника черный портфель. Там, вероятно, дела — перечень наших «преступлений».
Нам приказывают продвинуться вперед. Продвигаемся недостаточно быстро, и за это двое эсэсовцев — справа и слева — бьют прикладами передних по спине. Начало неважное.
152
Новая команда — выровняться. Пока выравниваемся, я пробую оглядеться — где мы? Впереди — блестящие нити рельсов и дальние дымчатые горы. Слева — чистенькие краснокрышие домики, ряды лип и над ними сверкающие, словно повисшие в небе, вершины гор. Справа — маленький аккуратный вокзал с вывеской «Брукхаузен», брусчатая, без единой соринки площадь, голубой автобус; за площадью — ровная стена леса, и над ней снова горы, круглые и синие. Это все, что я успеваю заметить.
К нам приближаются начальник конвоя и эсэсовский офицер. Начальник все еще улыбается — он, видимо, рад, что доставил нас до места,— офицер по-прежнему угрюм. У обоих в руках списки. Нас окружают эсэсовцы — и те, что нас везли, и те, что приехали за нами на автобусе. У здешних на поводках крупные овчарки. Псы повизгивают, свирепо пялясь на нас.
Команда: «Ахтунг!» — «Внимание!» Затем: «Мютцен аб!» Это что-то новое. Догадываюсь, что надо снять пилотку, и говорю об этом стоящим рядом Виктору и Олегу, но многие не понимают последней команды. Угрюмый офицер движением фокусника извлекает откуда-то хлыст и, щелкнув им в воздухе, бьет кого-то по голове. Потом, гримасничая и указывая на плетку, говорит: «Мой переводчик». У него длинные редкие зубы.
Когда все обнажают головы, начальник называет первую по списку фамилию:
— Бросков!
Худой, с бледным подергивающимся лицом человек делает шаг вперед. Офицер-эсэсовец, не глядя на него, отмечает в своем списке. Вызывают второго, третьего. Они быстро пристраиваются к Броскову. После фамилии Виктора слышу свою, затем, через несколько человек, фамилию Олега. Последним выкликают Решина. Офицер, пристально посмотрев на него, цедит сквозь зубы: «Юдэ?» Начальник конвоя что-то говорит офицеру. Тот недовольно дергает подбородком, но хлыст убирает.
Около вагона остается небольшая группа инвалидов во главе с Алексеем Ивановичем, бородатым человеком на костыле, бывшим старшим нашего вагона. О них словно забыли. По-видимому, нас разлучат.
Мне хотелось поближе познакомиться с Алексеем Ивановичем. Он привлек мое внимание своей смелостью в обращении с нашими стражами. Так, в Вене, когда начальник конвоя не разрешил представительницам Красного Креста передать нам кофе, Алексей Иванович крикнул ему через окно: «Вы прогадали гораздо больше нашего, господин гестаповец: мы без глотка кофе не умрем, вы же погибли в глазах этих добрых женщин, и, таким
153
образом, да здравствует человеческая глупость!» Говорили, что Алексей Иванович был до войны крупным юристом. Больше я ничего не знаю о нем: расспрашивать здесь не принято.
Меня тоже никто не спрашивал, как и за что я попал в этот вагон. Доставлен я сюда из гестаповской тюрьмы в польском городе Хелм, где отсидел без всяких допросов ровно месяц. В тюрьму меня упрятали за то, что я дважды пытался бежать из лагеря военнопленных, куда меня посадили еще весной 1942 года на Псковщине, после массового побега из него наших бойцов, устроенного городскими подпольщиками-комсомольцами. Я участвовал в организации побега, но об этом гитлеровцы не знали. Меня, как и многих других гражданских лиц, взяли, чтобы пополнить поредевшие ряды лагерников. Все мои заявления, что мне семнадцать лет и что по своему возрасту я еще не мог служить в армии, не были приняты во внимание.
— Тебя специально оставили на занятой нами территории, и я тобой еще займусь,— угрожающе сказал зондерфюрер, когда я попробовал добиться перевода в гражданский лагерь. Зондерфюрер, вероятно, кое о чем догадывался, и я счел благоразумным больше не требовать освобождения.
Вскоре после переезда в Хелмский штрафной лагерь я попытался бежать. На первый раз я отделался сравнительно легко: меня избили и перевели в спецблок — изолированный от остального лагеря барак с особо тяжелым режимом. Недели через три я пролез сквозь колючее заграждение спецблока и намеревался во время смены часовых проскользнуть через наружные ряды проволоки. Меня заметил дежурный полицай и передал в руки начальника караула. Комендант лагеря удивился, что я не расстрелян на месте. Караульный начальник доложил, что я из спецблока, и он полагал, что меня вначале следует допросить. Пригласили зондерфюрера. По его вопросам, перемежаемым зуботычинами и ударами линейкой, я убедился окончательно, что немцам ничего не известно о моей прошлой работе в подпольной комсомольской организации. Зондерфюрер приказал отправить меня до особого распоряжения в тюрьму. В камере № 11 я подружился с молодыми поляками; кое-кто из них получал из дома передачи. Делясь со мной едой, они помогли мне выжить. Потом я попал в этот вагон.
В пути я сразу сошелся с двумя своими сверстниками. Виктор был харьковчанин. Олег — одессит. Оба, как и я, закончили десятилетку в канун войны, оба мечтали учиться в институте. Они познакомили меня с Решиным, сухоньким, длинноносым старичком профессором, врачом из Днепропетровска, и с Бросковым, худым, очень нервным человеком лет тридцати. Бросков не
154
скрывал, что он офицер-десантник и что, если бы не контузия, он никогда не дал бы упрятать себя за колючую проволоку…
Инвалидов, оставшихся у вагона, не вызывают. Их только пересчитывают, после чего, к нашему удивлению, им приказывают повернуться и следовать к автобусу. Их десять человек. Постукивают о камни костыли, болтаются пустые рукава. Последним влезает в автобус Алексей Иванович. Охранники подталкивают его прикладами. Угрюмый офицер устраивается рядом с шофером. Автобус трогается и, блеснув на повороте ветровым стеклом, скрывается из виду.
Через минуту трогаемся и мы. Я дышу и не надышусь ослепительно чистым, прохладным еще, утренним воздухом. Пахнет землей, лесом и едва уловимо мазутом от железнодорожных шпал. Пересекаем привокзальную площадь и идем по асфальтированной дороге к лесу. Нас конвоируют человек двадцать эсэсовцев; часть из них с автоматами, остальные ведут овчарок.
Вступаем в лес. Дорогу застилает синеватая тень от елей. Псы опять принимаются повизгивать и скулить. Опьяняюще пахнет хвоей. Между стрельчатыми вершинами голубое, как стекло, небо.
— Живее!
Эта команда раздается в голове колонны. Голос тоже повизгивающий, не предвещающий ничего хорошего. Ускоряем шаг.
— Живее!
Ускоряем еще, но идем по-прежнему в ногу. Сейчас это поче-му-то не устраивает охранников, хотя обычно они требуют слаженного шага.
— Быстрее!
Мы переходим почти на бег. Сбиваемся, конечно, с ноги. Псы начинают рычать и рваться с поводков.
— Марш! Марш!
Это команда бежать. Бежим не слишком быстро, экономя силы. По бокам — дула автоматов и скошенные в нашу сторону глаза эсэсовцев. Овчарки, передвигаясь прыжками, рвутся к нам с сиплым яростным лаем. Бежим, вероятно, минут пять, но кажется, целую вечность. Кто-то позади начинает отставать. Крики «живее» и удары во что-то мягкое. Звякает котелок об асфальт. Окрик: «Встать!» — и снова: «Живее!»
Наконец повизгивающий голос приказывает перейти на шаг. Устали, наверно, и конвоиры. Тяжело дыша, выравниваем на ходу ряды. Я стараюсь дышать глубоко: шесть шагов — выдох, пять-шесть — вдох. Но это плохо удается: слишком сильно колотится сердце. Олег, поменявшийся с кем-то местами, косит на меня насмешливый взгляд. Я успел заметить, что он любит под-
155
трунивать над всем и вся, такие люди мне нравятся, но сейчас его поведение меня злит.
Шагаем минут десять. Потом снова бежим. Опять шагаем, опять бежим, и так, пока перед нами не вырастает полосатый шлагбаум, перегораживающий дорогу.
Останавливаемся. Вытираем потные лица. Нас снова пересчитывают— на этот раз тощий эсэсовский унтер, обладатель повизгивающего голоса, и эсэсовец-ефрейтор, стоящий у полосатой будки.
Шлагбаум поднимается. Проходим шагов сто, поворот, и сразу за оборвавшейся грядой леса видим крепость.
Продолжаем идти в ногу. Глаза ощупывают крутые стены, сложенные из больших неотесанных камней. Над стенами — паутина колючей проволоки. По углам — застекленные башни. Они тоже колючие: в открытые окна смотрят пулеметные стволы.
Крепость приближается. Заметно уже, что проволока над степами пристегнута к белым пуговкам изоляционных катушек. Различаем настороженные лица часовых на башнях. У ворот тоже часовые. Ворота железные, двустворчатые. Над ними, на арке, распластался каменный орел со свастикой в когтях.
Интересно все-таки, зачем нас сюда привели. Кажется, можно было бы покончить с нами в лесу. Я украдкой оглядываюсь на товарищей. Лица у всех строгие и, пожалуй, скорбные. Даже у Олега.
2
У ворот нам приказывают остановиться. Опять пересчитывают. Медленно раскрываются тяжелые створы, раздается: «Мютцен аб!» — и мы входим в крепость.
Нас ведут направо, за большое зеленое здание. Успеваю бросить взгляд в сторону: широкая асфальтированная площадь, светлые бараки, чистота и безлюдье. Странная крепость!
Останавливаемся между зданием и стеной. Из здания доносится шум каких-то машин. Нам приказывают повернуться спиной к стене. Из-за угла выходят высокий горбоносый эсэсовец в лайковых перчатках и какой-то странный субъект — толстый, лысый, в просторном светлом костюме, разрисованном красными полосами. У эсэсовца в руке изящный хлыстик, у лысого толстяка черная папка. Толстяк рассматривает нас с откровенным любопытством прозрачными голубыми глазками.
Мы подравниваемся.
— Руссеки? — спрашивает он.
— Русские,— гудим мы.
156
Горбоносый эсэсовец бьет хлыстиком по голенищу своего сверкающего сапога. Толстяк поспешно раскрывает папку. У него маленький, детский подбородок и упругие розовые щечки.
— Увага !,— говорит он.— Кто мает часы альбо пинензы, му-сит сюда давать. Слышите?
Я выучился немного по-польски, сидя в тюрьме, и понимаю, что он коверкает польский язык.
Ни часов, ни денег ни у кого, конечно, нет. Все молчат.
Горбоносый опять касается хлыстиком голенища. Лысый толстяк говорит:
— Быстро, скорей!
Затем предупреждает:
— Кто не дает часы, пинензы, достанет двадесят пять тут,— и шлепает себя ладошкой по плоскому заду.
Кто-то из наших тянет:
— Нет у нас ничего.
Горбоносый рявкает:
— Раздеться!
Толстяк добавляет:
— Живо!
Мы раздеваемся. Одежду складываем у ног. Появляется еще один человек, коротенький, юркий, с лицом, напоминающим крысиную мордочку. Он в синей спецовке, на голове суконная фуражка. Эсэсовец что-то говорит ему вполголоса. Человечек командует: «Налево!» — поворачивается и идет к зданию, сделав знак следовать за ним.
Мы, голые, спускаемся по каменной лестнице в какой-то подвал. Внезапно слышу знакомый голос: «Степан Иванович!» Степан Иванович —это профессор Решин.
— Алексей Иванович! — отзывается Решин.
Глаза постепенно свыкаются с темнотой. Вижу Алексея Ивановича и остальных инвалидов, сидящих на полу. Они в одном нижнем белье, острижены под машинку и побриты. У Алексея Ивановича без бороды болезненно одутловатое лицо.
Человек в спецовке не дает нам приблизиться к товарищам.
— Дальше! — кричит он.
Проходим дальше и попадаем в большой, залитый резким электрическим светом зал. Стены зала кафельные, под потолком душевые рожки. Из них бежит теплый дождь. Слева стоят табуреты, и возле них — люди с бритвами и машинками для стрижки.
Виктор проводит ладонью по подбородку. Подбородок у него
1 Внимание.
157
черный: пробивается щетинка. И вообще он весь черный: короткие жесткие волосы над невысоким лбом, резко изогнутые брови, глаза; кожа смуглая и только зубы белые. Он больше похож на грузина, чем на украинца.
— Черт-те что,— бормочет он, глядя на меня.
Я тоже ничего не понимаю: зачем нас привели в душ?
— А может быть, обойдется? — говорю я.
Виктор отрицательно трясет головой. Пожалуй, он прав: нечего себя тешить надеждой.
Моя очередь. Сажусь на табурет. У парикмахера на брюках белая тряпица с черными цифрами и синим треугольником, в центре которого выведена буква «S». Он перехватывает мой взгляд и спрашивает тихо:
— Дойч ферштеен?
Я киваю утвердительно. Парикмахер прикладывает к моему лбу холодную машинку. Слышу на ломаном немецком языке: «Знаете, что вас ждет?» Пожимаю плечами. «Вас убьют»,— шепчет он.
Не ново, но сердце екает. В глубине души я все-таки начал надеяться, что обойдется. Шепчу:
— Вы кто?
— Испанец. Республика.
— А что здесь такое?
— Концлагерь.
Молчу: мимо проходит юркий человек. Проводив его глазами, спрашиваю опять:
— Зачем нас моют?
Испанец, наклонившись, продувает машинку и говорит:
— Германский порядок, камрада.
Мне хочется пожать ему руку, но я боюсь его подвести.
Иду под теплый дождик. Олег усердно трет чью-то полусогнутую спину. Спина раскачивается, как маятник. Олег отдувается и поворачивает ко мне свою широкую мальчишескую физиономию.
— Разговаривал?
— Да.
— Ну и что?
— Говорит, что убьют.
Синие глаза Олега становятся какими-то старчески серьезными, и я уже раскаиваюсь, что сказал ему правду.
После купания нас бреют. Потом друг за другом мы выходим в раздевалку, в полнейшем безмолвии натягиваем на себя полосатые рубахи и кальсоны. На ноги нам предлагают надеть некое подобие ночных туфель — брезентовый верх, прикрываю-
158
щий одни пальцы, и деревянные подошвы. Здесь это называется «пантофель».
Осторожно постукивая колодками, снова выбираемся на солнце. Алексей Иванович с инвалидами уже наверху. По выражению их лиц вижу, что дела плохи.
Опять появляются горбоносый эсэсовец и лысый толстяк. Нам приказывают построиться в пять шеренг. Инвалиды выстраиваются отдельно. Толстяк достает из папки бумагу…
Я смотрю перед собой. Поразительный концлагерь: бараки легкие, чистые, покрашенные светло-зеленой масляной краской; окна раскрыты; под окнами бахрома цветов; и совершенное безлюдье.
— Бросков!
Бросков произносит: «Я»,— и выходит вперед. Ему приказывают вернуться в строй. Так по очереди вызывают всех. Затем опять пересчитывают. Пересчитывают и инвалидов. Наконец толстяк кладет списки в папку.
— Направо!
Поворачиваемся направо и идем на площадь. Инвалиды остаются.
Я снова гляжу на симметричные ряды бараков, на цветы и не перестаю думать: зачем цветы, если нас привезли сюда убивать?
Делаем еще поворот и поднимаемся по ступенькам на узкий, залитый солнцем дворик между двумя бараками. Дворик вымощен крупным булыжником и отделен от остального лагеря колючей железной сеткой. В дальнем конце его сквозь такую же сетку видны каменные столбы с белыми изоляционными катушками, на которых держится туго натянутая проволока; кажется, что проволока эта чуть-чуть дрожит.
Останавливаемся посреди двора. Лысый толстяк, вытирая голову платком, исчезает в открытых дверях барака. Через минуту он появляется вновь в сопровождении троих: один — пожилой, статный, с крупными жесткими чертами лица, второй — полный, бритоголовый, третий — красивый кареглазый мальчик.
Статный некоторое время приглядывается к нам, потом резким, хрипловатым голосом произносит:
— Налево!
И, откинув голову назад, направляется вдоль строя; за ним — бритоголовый; за бритоголовым — красивый мальчик. Все трое пересчитывают нас.
Толстяк улыбается. Статный, что-то сказав ему, уходит в барак. Бритоголовый с красивым мальчиком поднимаются на крыльцо.
— Ахтунг! — выкрикивает бритоголовый.
159
Мы настораживаемся.
— Кто вы ест — русские? — спрашивает он, растягивая гласные, и, выслушав наш ответ, добавляет: — Так я буду говоритьс вами по-русску.
Язык, на котором продолжает свою речь бритоголовый,— смесь русского с чешским и немецким.
— Ахтунг! Ахтунг! Здесь ест германский концентрационсла-гер. Вшисцы мусят делать то, цо будет приказано. Кто нехце делать, тот идет до крематория. Разумеете?
— Разумеем! — кричим мы, хотя уразумели, видимо, только главное: пас, кажется, не будут всех сразу уничтожать.
Снова пробуждается надежда. Вероятно, Решину просто показалось, что конвоиры называли наш вагон вагоном смертников. Ошибся, наверно, и парикмахер-испанец. Было бы нелепостью везти людей на расстрел за полтысячи километров на запад. Кроме того, баня, стрижка, смена белья и, наконец, эти предупреждения…
Толкаю Олега локтем. Он меня понял. В его синих глазах усмешка.
— Посмотрим.
Виктор по-прежнему мрачен.
— А теперь,— продолжает бритоголовый,— каждый достанет куртку, брюки, ботинки. Каждый мусит пришить себе нумер. Але быстро, быстро!
Отсутствие эсэсовцев и вновь появившаяся надежда делают нас смелее. Кто-то из задних рядов спрашивает:
— А вы кто такой?
Бритоголовый засовывает руки в карманы. У него порядочное таки брюшко.
— Я ест блокфризер, блокцирюлышк,— произносит он с видимым удовольствием.— Вы будете называть меня «герр комендант».
На костюме у него такие же, как у испанца и лысого толстяка, белые тряпочки с номерами и такие же красные полосы. Значит, он тоже заключенный.
— А обедать нам дадут? — раздается из середины строя.
— Так,— отвечает «герр комендант» и, показав нам круглую спину, уходит в барак. За ним исчезает и красивый мальчик.
Мы продолжаем стоять. Лица у всех заметно повеселели.
— Интересно, куда увели инвалидов? — говорит Виктор.
— Может быть, в госпиталь? — гадаю я.
— А что здесь вообще делают? — спрашивает Олег.
Все неизвестно. Не знаем даже, можно ли разойтись или хотя бы сесть, не сходя с места: наши ноги порядком затекли.
160
В дверях опять показывается кареглазый мальчик. За ним другой — голубоглазый и тоже красивый. Что это за мальчики? Они выносят носилки с одеждой, ставят их и приносят вторые — с башмаками на толстой деревянной подошве. Потом появляется «герр комендант» со связкой железных номеров, белыми тряпицами, нитками и иголками. За ними — лысый толстяк со знакомой папкой.
Вызывают Броскова и дают ему одежду, башмаки и номера. «Герр комендант» поясняет: железный номер крепится с помощью проволочки на левой руке вместо часов; белые тряпицы с красным треугольником и черными цифрами пришиваются: одна— на куртку, напротив сердца, вторая — на брюки, на вершок ниже кармана; утерявший номер будет сожжен в крематории.
Мы слушаем, запоминаем и, получив по очереди номера и обмундирование, принимаемся за работу.
Брюки военного образца, неизвестно какой армии, мне велики, я меняюсь с Олегом, куртка французская — как раз впору. Я беру иголку, отрываю нитку.
— Костя,— хватает меня за руку Виктор.
Лица всех, как по команде, поворачиваются направо, в сторону каменных столбов. Вижу — за проволокой понуро идут наши инвалиды под охраной большой группы эсэсовцев с винтовками. Впереди ковыляет Алексей Иванович. Он заметил нас. Поднял голову. Не успеваем мы прийти в себя от неожиданности, как инвалиды исчезают за углом барака. Куда их?
— Быстро, быстро! — кричит с крыльца «герр комендант».
Конец нитки никак не попадает в игольное ушко… Неужели?!
В мертвенной тишине раздается десять последовательных
винтовочных залпов. Десять тяжелых ударов в мозг. Всё — их уже нет… Наши лица белее бумаги.
Мы хорошо знаем, что такое смерть: мы не раз встречались с ней в эту войну. Нам известны ее черты, и мы знаем: она страшна во всех своих видах, смерть. Она страшна вдвойне, когда равнодушно глядит на тебя, поставленного к стенке, вороненым зрачком вскинутой винтовки.
Гробовое молчание. Живые, мы продолжаем делать то, что принуждены делать. Пальцы шевелятся, глаза смотрят на красные треугольники и черные номера, но душа… Нет, в душе то же, что и раньше: ненависть. Ненависть, несмотря на страх за свою жизнь, ненависть, страшная, нечеловеческая.
Через час мы заканчиваем переодевание. Получаем по полмиски жидкой брюквенной бурды. Это обед. Потом, сбившись в кучки, сидим на камнях под палящим солнцем. Разговаривать не хочется. В воздухе висит тишина.
11 Ю. Пиляр
161
Интересно, понимают ли враги, что наша покорность — это только притворство, расчет, выжидание, что при любом удобном случае мы готовы перегрызть им горло… Наверно, понимают. Иначе не зарядили бы электрическим током колючую проволоку, которая окружает лагерь.
Вечером после поверки появляются, наконец, вернувшиеся с работы люди. Их очень много, и все они разные: молодые, старики, юноши, французы, чехи, сербы, поляки, русские. Я знакомлюсь с Шуркой Каменщиком, как себя называет наш соотечественник из интернированных моряков. Он сказал нам: «Выхода отсюда нет». В лагере он давно, а сейчас вот попал в штрафную команду.
Спать ложимся на бумажные матрацы, расстеленные по всему полу в спальной комнате барака — в «шлафзале блока», как выражаются старожилы. Перед отбоем лысый толстяк — оп, оказывается, блоковый писарь, блокшрайбер — объявляет, что все новоприбывшие утром идут на работу. Укладываемся «валетом» и только на один бок — так здесь тесно.
Ночью просыпаюсь: нечем дышать, давит невыносимо со всех сторон. На потолке играют какие-то зловещие багровые отсветы. Кое-кто спит сидя, уткнувшись лицом в колени. Воздух спертый, несмотря на открытые окна… Засыпаю и через минуту снова просыпаюсь: «Выхода отсюда нет».
3
Мне снилось, что я дома. Отец только что вернулся с пришкольного участка, где под скупым вологодским солнышком созревают желтые помидоры и земляная груша, вернулся и, склонив набок большую лысую голову, прохаживается по комнате. У него седая, клинышком, бородка, простые, в железной оправе очки. На йогах — рабочие сапоги. Гимнастерка, сшитая мамой и подпоясанная широким ремнем, порыжела на спине*.. Отец, конечно, опять поджидает гостей: к нему, агроному и учителю ботаники, часто приезжают за советом колхозники. Они все любят папу и называют ласково-уважительно по отчеству: «Карпович». И его нельзя не любить: от бороды у него всегда вкусно пахнет свежим ржаным хлебом, а когда он смеется, он как-то по-дет-ски закатывается, захлебывается и, кажется, плачет, и потом действительно смахивает с переносицы слезы.
Мне надо сказать отцу что-то важное, и я с замирающим сердцем жду, когда он подойдет, положит большую теплую ладонь мне на голову и, повернув к себе мое лицо, спросит: «Ну, чижик?»
162
— Ауф! 1
Вскакиваю еще с закрытыми глазами. Что это? Да, выхода отсюда нет. Я в концлагере, шлафзал…
— Раздеться!
— Сбрасывай, Костя, рубашку,— говорит Виктор, проснувшийся раньше меня.
Сбрасываю рубашку и становлюсь в очередь. Глядя на других, надеваю на ходу брюки, башмаки; куртку рукавами повязываю вокруг пояса. Плотная цепочка полуобнаженных людей медленно движется через спальню, через вторую, с натертыми полами, комнату, «штубу», где помещаются «герр комендант» и еще какой-то черный немец, поворачивается направо, к умывальной, и оттуда на улицу.
Из умывальной, «вашраума», доносится хриплая немецкая ругань. Уже в дверях вижу, как пожилой статный человек — он старшина блока — короткими резкими взмахами бьет резиновой палкой по чьей-то костлявой спине.
За мной идет наш вчерашний знакомый Шурка Каменщик. Он учит:
— Голову под струю, руками ополаскивай грудь и бегом во двор.
Проделываю эти операции. Вытираюсь, как и все, рубашкой. Затем строимся, получаем по маленькому черпаку теплого горьковатого кофе, пьем и снова выстраиваемся. Писарь пересчитывает нас, «герр комендант» проверяет, в порядке ли наши номера. Старшина блока, дождавшись удара колокола, выводит нас за проволочные ворота.
Выходим на площадь — аппельплац. Она запружена людьми: полосатые шапки, желтые, синие, черные куртки, изукрашенные номерами, сдержанный разноязычный гул. Пристраиваемся к какой-то колонне. Старшина здоровается с высоким рыжеватым заключенным в сапогах и что-то говорит ему, указывая глазами на нас. Тот, слушая, покусывает влажные губы.
— Это надсмотрщик штрафной команды, «капо» по-ихне-му,— объясняет вполголоса Шурка.— Его зовут Пауль Лизнер. Он бывший рецидивист. Уголовник. Зверь.
Мы стоим в одном ряду: я, Шурка, Виктор и Олег. Рядом с Олегом—сутулый, с запавшими щеками француз. Шурка работает в штрафной команде, значит и мы попадаем в ту команду, хотя, кажется, еще ничем не проштрафились.
— Такие-то дела,— помолчав, произносит Шурка.
Я смотрю на него. Он небольшого роста, но необычайно ши-
1 Встать!
163
рок в плечах. Кожа на лице у него бурая от солнца и шелушится, глаза быстрые, зоркие.
— Такие,— повторяет он и вдруг, улыбаясь, подмигивает кому-то: — Ничего. Какая б ни была работа, сегодня суббота. Сегодня как-нибудь, а завтра выходной. Вечером получим сыр, мармелад или кружок, с пятачок, колбасы — выменяем брюквы. Так я говорю?
Вопрос ко мне. Я не успеваю ответить. Над аппельплацем раскатисто звучит:
— Ахтунг!
— Вошел комендант,— объявляет Шурка.
— Хайль Гитлер! — доносится от ворот.
— Это эсэсовцы,— поясняет Шурка.
Пауль Лизнер — руки за спину — прогуливается вдоль колонны. Его голубые, со слезинкой глаза поглядывают на нас без всякого интереса. Ничего зверского в его наружности пока не нахожу.
Снова «ахтунг». На площади воцаряется напряженная тишина. Ее разрывает все тот же раскатистый бас:
— Шапки снять!.. Шагом марш!
Через головы вижу, как раскрываются железные ворота. Слаженно захлопали по асфальту деревянные подошвы. Когда голова колонны достигает стены, в третий раз звучит рокочущий голос:
— Команда «Штайнбрух». Две тысячи двести хефтлингов! 1
Колонна пестрой колышущейся массой ползет в ворота. Постукивают колодки. Слышатся выкрики надсмотрщиков, ведущих счет.
Наступает наша очередь. Лизнер выпрямляется.
— Марш!
Шагаем через всю площадь, сдергиваем полосатые шапки; у ворот — рослый, свирепого вида эсэсовский офицер с витыми погонами; наконец лагерь позади.
Сворачиваем направо. Вслед за последним, каменным зданием — вероятно, казармой охранников — открывается чудесный вид: широкая, подернутая серебристым туманом равнина; река, за ней поля, какие-то руины на холмах и сверкающая снежными вершинами гряда гор.
— Альпы,— говорит Шурка.
— А река?
— Река Дунай.
1 Заключенных.
164
Поворачиваем еще раз направо. Лагерь остается где-то сбоку и позади. Идем по узкой, мощенной крупным булыжником дороге. Лизнер обгоняет колонну и, пятясь, продолжает вести счет. Рядом с ним появляется другой надсмотрщик — маленький, черный, похожий на цыгана.
— Помощник,— шепчет Шурка.— Из бывших фальшивомонетчиков. Тоже зверь.
У Лизнера весело поблескивают голубые глаза. Его помощник, кажется, из тех, кто никогда не улыбается: он предельно мрачен.
Мы проходим шагов пятьдесят, и вдруг — стоп. Лизнер поднимает руку. Она у него розовая, с золотистыми волосиками. Рука опускается — полусогнутый указательный палец приходит в движение: вызывает кого-то из строя. Голос Решина:
— Меня?
— Да, да,— произносит Лизнер и выманивает пальцем еще кого-то.
Решин и незнакомый мне пожилой, морщинистый человек приближаются к капо. Лизнер, осклабясь, говорит:
— Старичкам перед началом работы полезно размять косточки. Не так ли?
Решин хмуро молчит. Морщинистый вопросительно смотрит на профессора. Тот быстро переводит фразу на русский язык.
— Ну, и?..— спрашивает капо.
Его похожий на цыгана помощник пронзительно кричит:
— Ложись!
Старики ничком падают на землю.
— Ауф!
Они вскакивают. Лизнер бьет морщинистого резиной по темени.
— Марш! Марш!
Решин и его товарищ, согнувшись, тяжело бегут. Последнему опять достается: помощник капо вытягивает его палкой по спине — товарищ, видимо, очень слаб — и снова кричит:
— Ложись!
Наши падают.
— Ауф!
Поднимаются.
— Марш! Марш!
Бегут.
Так продолжается, пока шатающиеся, запыленные, мокрые от пота старики не достигают ровной тенистой площадки, обрамленной рядами развесистых каштанов. Мы понуро следуем строем.
165
На площадке, спрятав руки за спину, Лизнер произносит речь:
— Тот, кто думает, что здесь дом отдыха, глубоко ошибается. Я не различаю тех, кто не может и кто не хочет работать. Это для меня все равно — одна колбаса. Кто не будет работать, пойдет на пулю часового. Понятно?
Его помощник, приказав нам снять куртки и указывая на груду лопат, кричит:
— Начинай!
Хватаем по лопате и несемся под откос, к буграм свежевзрых-леиной земли. Шурка объясняет, что землю надо перекидывать к самому большому бугру, откуда она грузится в железные вагонетки-лёры. Сам он направляется к одной из таких вагонеток, поставленных на узкоколейные рельсы. Мы — я, Олег и Виктор— всаживаем лопаты в грунт. Через минуту работа идет полным ходом.
Но вот надсмотрщики куда-то исчезают. Мы сразу сбавляем темп и начинаем оглядываться: наверху ряды каштанов, внизу, под нами, колючая проволока, за ней лес. Возле проволоки прохаживается молоденький часовой-автоматчик.
— Зацепить бы его лопатой по черепу. Как ты думаешь? — спрашивает Олег.
Он здоровяк: широкая грудь, крепкая шея; видно, что был хорошим физкультурником. Такой зацепит…
— Мысль интересная,— отвечаю я.
— А что дальше? — говорит Виктор.
Он тоже не из слабых: на полголовы ниже Олега, но плотнее и коренастее его.
— Дальше что?
— В лес.
— А если и в лесу автоматчики?
Виктор самый благоразумный из нас. Кажется, он шага ступить не может без того, чтобы не задаться глубокомысленным вопросом: «А какие последствия будет иметь этот шаг?» Я уже заметил его особую приверженность ко всякого рода умозаключениям— по-видимому, в десятом классе он увлекался логикой. Меня его рассудительность немного смущает, так как не вяжется с моим представлением о южанах: южане, на мой взгляд, должны быть порывисты и горячи. 1
— Был бы фронт поближе…— говорит Виктор и умолкает.
Под каштанами появляются Лизнер, его помощник и высокий
белокурый эсэсовец. Мы спешно набираем темп. Они все трое наблюдают за нами. Мы чувствуем это. Мы почтц физически ощущаем их приближение к нам.
166
— Эй,— раздается шагах в двадцати зычный голос капо.— Эй ты, ленивая тварь, может быть, ты начнешь все-таки пошевеливаться?
«Кому это он?» Мельком оглядываюсь по сторонам. Налево работает Решин с худеньким юным французом, направо Шурка трогает нагруженную лёру. Я ускоряю на всякий случай движения лопаты.
— Живее!
Голос переместился влево. Значит, опять придираются к Решину. Едва успеваю отдать себе в этом отчет, как справа раздается грохот — на соседней колее порожняя вагонетка, развернувшись, сошла с рельсов. Шурка подкладывает под колесо своей лёры камень и бежит на помощь. Наперерез ему бросается помощник капо. Шурка отлетает в сторону и вновь хватается за свою вагонетку. Возле той, что потерпела аварию, ctojtt сутулый, с запавшими щеками француз и показывает помощнику капо свою руку. Она в крови.
Подбегают Лизнер и белокурый эсэсовец. Лизнер спрашивает:
— Что случилось?
Сутулый француз прижимает пораненную руку к бедру. Цыган звонко бьет его по лицу. Лизнер говорит:
— Покажи руку.
И жестом приказывает положить ее на рельс.
Француз недвижим.
— Ну!
Француз протягивает вздрагивающую руку, оглядывается и медленно приседает. Лизнер, схватив валявшийся рядом молот, делает сильный взмах.
— Живо!
Француз, отдернув руку, падает на колени.
— Живее!
Удар, хруст и дикий крик сливаются воедино. Белокурый эсэсовец достает парабеллум и стреляет в изуродованного человека. Помощник капо оттаскивает его за ноги к колючей проволоке. Эсэсовец фотографирует мертвеца.
Мы продолжаем лихорадочно работать. Мне не надо поворачивать голову, чтобы видеть надсмотрщиков: землю мы откидываем как раз в их сторону. У Лизнера сумасшедший взгляд, у эсэсовца возбужденно раздуваются ноздри, помощник капо черен и непроницаем.
Свисток, затем команда:
— Все наверх!
Лизнер показывает рукой на утрамбованную площадку, что повыше нас.
167
— Строиться!
Поднимаемся на эту площадку. Строимся в две шеренги. По-, мощник капо проверяет равнение. Капо хрипит:
— Я предупреждал, что у меня не дом отдыха. Некоторые не поверили мне и отправились к праотцам. Тот, кто не желает последовать за ними, должен точно исполнять все мои дальнейшие распоряжения. Понятно?
Он косится на белокурого эсэсовца. Тот молча пускает сверху вниз струю сигаретного дыма.
— А теперь,— снова поворачивается к нам Лизнер,— вы перенесете мне вот этот участок,— он касается носком сапога узкоколейных рельсов, скрепленных штампованными железными шпалами,— на самую верхнюю площадку.
Помощник капо замечает:
— Этих бродяг слишком много.
Лизнер, посмотрев на рельсы и на нас, бормочет: «Пожалуй». Потом командует:
— Первая шеренга — на месте, вторая — вниз. Быстро!
Я, Виктор, Олег и еще человек тридцать бежим вниз, к буграм земли. Хватаю лопату и вижу: оставшиеся наверху вытягиваются цепочкой, разом поднимают рельсы и, держа их, как ручки носилок, трогаются. В конце молодой парень из нашей группы. Я узнаю его по фиолетовому шраму через все лицо. Лизнер вдруг подбегает к нему и вытаскивает из цепочки человека, идущего впереди. Теперь товарищу со шрамом приходится нести двойную тяжесть. Он идет, широко расставляя ноги и напряженно согнувшись. Передние начинают взбираться на бугор — конец рельсов опускается. Лизнер взмахивает резиновой дубинкой: «Живо!» Передние рванули. Наш бежит на полусогнутых ногах, весь извиваясь от непомерной тяжести. Конец рельсов поднимается— передние уже на верхней площадке. А наш еще у подножья бугра, он плотно зажат железными шпалами на уровне пояса. Снова: «Живо!» Передние опять рванули. «Живее!»
И вдруг—нечеловеческий, раздирающий душу вопль и хруст, словно ломается сухая доска. Я закрываю глаза и тотчас открываю— на последней шпале безжизненно волочится переломленное, как ветка, человеческое тело… У меня на губах откуда-то кровь.
Через минуту к нам спускаются товарищи, переносившие рельсы. У Шурки на трясущемся лице розовые пятнышки. Я отвожу глаза в сторону. За моей спиной раздается тихий смех. Это действует на меня так же, как только что услышанный хруст. Оборачиваюсь: низенький француз в больших роговых очках целует черенок лопаты. У меня по спине пробегают мурашки. Смех ста-
Ц68
новится громче. Внезапно совсем рядом раздается голос Лизнера: «Уже спятил?» — и взрыв безумного хохота. Коротко трещит автомат — хохот обрывается. Сверху, издалека, доносится мерный звон лагерного колокола.
Звенит колокол. Это сигнал на обед. Мы едва способны понять это. Оглушенные, молча поднимаемся в гору. На площадке под каштанами стоят три бачка с завинченными крышками. Нам дают по полкотелка горячей брюквенной похлебки, и мы усаживаемся под деревьями. Минута — и мой котелок пуст.
Я закрываю глаза. В голове ни единой мысли, на сердце тяжесть. И все-таки какое-то второе существо внутри меня требует еще еды, еще брюквы; я борюсь с ним, на это уходит много сил. Зато руки, спина и ноги мои блаженствуют. Постепенно успокаивается и мое второе,’ внутреннее, существо. Я не то дремлю, не то бодрствую — сам не пойму. Наконец как будто засыпаю и словно растворяюсь в небытие.
Верещит свисток. Я опять на ногах. Пустой котелок кладу поверх своей куртки с номером «31913». Попутно сбиваю щелчком длиннолапого паука, опустившегося на цифру «9».
— Пошли, пошли,— торопит Олег.
— Что ж, пошли,— говорю я.
Снова начинается бешеная гонка. Солнце немилосердно жжет. Лопаты позвякивают о камень. В воздухе висит тонкая горячая пыль. То и дело раздаются окрики Лизнера:
— Темп! Живее!
На ладонях образуются водянистые волдыри и тут же прорываются. От однообразных движений ноют поясница, руки, плечи. В голове гудит. Слюна делается густой и липкой. Пыль забивается в нос, в горло, мешает дышать, хрустит на зубах…
Сколько же все это может продолжаться? И кончится ли когда-нибудь?
А Лизнер прохаживается взад и вперед по верхней площадке над нашими головами, крутит в руке резиновую дубинку, и его «темп! живее!» звучит как проклятие, от которого нет избавления.
Наконец, видимо, и он устает. Стукнув кого-то резиной и пообещав расправиться с каждым, кто посмеет хоть на секунду остановиться, капо уходит к каштанам. Мы тотчас замедляем работу.
На смену Лизнеру является его помощник. Гонка возобновляется. Помощник капо нещадно хлещет всех, кто, на его взгляд, недостаточно старается.
Так проходит еще два или три часа.
И в тот момент, когда для измученных людей все становится
16Э
безразличным, когда еще минута и они свалятся обессиленные на землю или с голой грудью пойдут на автомат часового, в этот момент, как праздничный благовест, долетает до нас звон колокола.
Свисток Лизнера подтверждает, что рабочий день закончен.
Взваливаем на плечи лопаты — они кажутся десятипудовыми — и плетемся наверх.
Строимся. Идем.
Я гляжу на широкую Дунайскую долину, на старинные замки, на воздушную черту Альп и не понимаю, что это было: бредовый сон, кошмар?
4
Трудно поверить, что все происходит наяву, но, по-видимому, это явь. Во сне никогда не повторяются в точности одни и те же картины. Мы идем по узкой, мощенной крупным булыжником дороге, минуем казарму охранников, над воротами вижу того же каменного орла со свастикой в когтях — все, что видел утром.
Знакомый зычный голос командует:
— Шапки долой!
Соблюдая строгое равнение по рядам, вступаем в лагерь — в воротах нас пересчитывают — и строем следуем до своего, восемнадцатого, блока. На повороте от нашей колонны отделяются шестеро. Они несут тела убитых к каменному зданию с зарешеченными окнами. Над его плоской трубой чуть приметно плещется бледный язычок огня.
Нас встречают старшина блока и «герр комендант». Сейчас особенно бросаются в глаза их гладкие, упитанные физиономии и чистая одежда. Старшина предупреждает, чтобы мы не расходились. На крыльце появляются те же загадочные красивые мальчики с розовыми треугольниками на куртках и брюках. Они несут бачки, ставят их в центр двора. «Герр комендант» уходит в барак и минуту спустя просовывает свою тыквообразную голову в окно:
— Хватайте!
Получаю, подходя к окну, а затем к бачку, кусок хлеба, ложку сухого, как казеин, творога, каплю повидла и полмиски так называемого кофе. Всего этого достаточно только для того, чтобы раздразнить наши голодные желудки, но что поделаешь, мы рады и тому, что дают.
Удивительно все-таки устроен человек. Еще час назад нас калечили и убивали, еще кровоточат наши ладони, а многие уже улыбаются. Неправда, что потрясенный человек лишается аппе-
170
тита. Голодный ест в любой обстановке. А смертники могут даже улыбаться — вот так, например, как Шурка Каменщик, бывший матрос.
— О чем задумался? — спрашивает он меня, подмигивая и показывая крепкие желтые зубы.
У него, как видно, совсем не плохое настроение. Мне опять приходит на ум, что и радость, в сущности, очень относительное понятие, что кусок хлеба для умирающего с голода — это уже почти счастье, но вслух я об этом не говорю.
— А ты не задумывался вначале, когда сюда попал? — отвечаю я вопросом на вопрос.
Шурка отрицательно мотает головой.
— Хочешь жить — не задумывайся. Тут кто задумывается, или сходит с ума, или сам лезет в петлю. Понял?
Пожалуй, он прав; задумаешься — и не уйдешь от мысли, что лучше самому с собой покончить, чем ждать, когда тебя сломают рельсами. Но беда-то в том, что меня и моих товарищей абсолютно не устраивает ни тот, ни другой вариант конца. Я говорю Шурке, что думаю не о смерти, а, наоборот, о жизни, о том, как интересно устроен человек.
Шурка смеется.
— Тут хоть думай, не думай, конец один. Вшицко едно кре-маториум, как скажет наш «герр комендант».
— А ты сам-то этому веришь?
Улыбка застывает на губах Шурки.
— Чудной ты какой-то.
— Ну, все-таки?
— Все-таки? — Он скребет затылок.— Да вроде и должны попасть в крематорий, вроде и нет.— И вдруг его лицо страдальчески морщится, и он шепчет: — Иной раз кажется, подойдут наши и освободят, а до той поры лишь бы продержаться… Но это только мерещится иной раз, а вообще-то нам хана, крема-ториум. Так-то!
И он опять улыбается и подмигивает мне.
Я с нетерпением жду, когда получат свои порции Виктор и Олег. Без них я никогда не ем, и они без меня тоже. Наконец они подходят, мы садимся со своими мисками в кружок. Челюсти наши работают куда энергичнее, чем это нужно для того, чтобы покончить с нашими мизерными порциями. Только Шурка, выпив кофе, не торопится приступать к остальному. Мы уже все проглотили, а он еще перекладывает’ в пустую миску творог, повидло и, к нашему удивлению, все это куда-то уносит.
Через полчаса, умывшись, мы проходим в шлафзал и засыпаем как мертвые.
171
Пробуждение было неожиданным. Слышу «ауф» и не пойму, в чем дело,— мы ведь только что легли. Пытаюсь встать и не могу.
— Костя,— наклонился ко мне Олег,— подъем!
Пробую снова подняться, но руки и ноги не повинуются.
— Ауф! — доносится опять от дверей.
— Витька,— встревоженно произносит Олег,— с Костей что-то.
Виктор опускается передо мной на колени. В его больших черных глазах испуг.
В третий раз раздается команда «поднимайся». Я делаю третью, отчаянную попытку, но только чуть-чуть приподнимаюсь. Друзья подхватывают меня и ставят на ноги. Это очень кстати, потому что рядом появляется старшина с хлыстом. Впереди него кареглазый мальчик, один из красивых прислужников наших надзирателей.
— Янек,— говорит старшина мальчику,— объяви новичкам, что режим в лагере не меняется и по воскресеньям.
Убедившись, что все встали, старшина уходит. Мы занимаем очередь в умывальную. Проходя мимо окна, вижу на дворе Шурку и «герр коменданта». Шурка юлой вьется около уже принесенных с кухни бачков, выравнивает их, сдувает с крышек невидимую пыль. «Герр комендант» что-то говорит ему, снисходительно улыбаясь.
После умывания чувствую себя сразу лучше. На завтрак получаем по маленькому черпаку мутно-белой водицы, которую здесь почему-то называют супом. Едва успеваем ополоснуть котелки, как раздается команда строиться. Почти одновременно бьет колокол — сигнал на поверку.
Строимся во всю длину двора. Нас пересчитывают вначале мальчики, потом «герр комендант». Является старшина блока. На нем черный, хорошо отутюженный френч и синяя фуражка. Из-под френча виднеется тонкое белье.
Пройдясь вдоль строя, старшина рявкает:
— Шапки долой!
Когда мы снимаем наши блинообразные шапки, рявкает снова:
— Шапки на голову!
Затем опять «долой» и опять «на голову». Так повторяется в быстром темпе раз двадцать. Задача становится ясной: надо, чтобы при опускании шапки к бедру раздавался один хлопок. Покончив с этим, старшина подзывает к себе Янека и приказывает объяснить нам значение других его команд: «Стоять смир-
172
но», «Выровняться», «Глаза прямо». Практикуемся в исполнении этих команд.
Но вот во двор из общего лагеря (наш блок считается карантинным) вбегает запыхавшийся писарь. Мальчики, «герр комендант» и писарь пристраиваются к нам. Звучит: «Мютцен аб!» — и все замирает. По ступенькам неторопливо поднимается наш вчерашний палач, высокий белокурый эсэсовец.
Старшина кричит: «Ахтунг!» — поворачивается и, не доходя трех шагов до эсэсовца, рапортует:
— На блоке номер восемнадцать триста двадцать пять человек. Триста девятнадцать в строю, в том числе блокперсонал и я, и шесть умерших в ночь. Итого…
Эсэсовец не дает ему закончить:
— Кого это триста двадцать пять? — медленно выговаривает он, щуря глаза.
Видим, как трепещут пальцы вытянутых по швам рук старшины.
— Простите, блокфюрер, не человек, а заключенных,— тихо произносит он.
После поверки из строя выходят только писарь, «герр комендант» и мальчики. Мальчики идут в барак — Янек на левую половину, Мишель на правую — и принимаются за уборку: натирают полы, смахивают пыль, протирают до блеска стекла — все это нам хорошо видно через открытые окна.
Мы ждем команды «разойдись», но старшина дает другую команду:
— Новичкам стоять, остальные могут сесть.
Черт бы его побрал! Что ему от нас еще надо?
— Повторяйте за мной,— приказывает он: — Блокэльтестер Адольф Штрик… Ну?
Мы повторяем. Старшине не нравится. Мы повторяем еще раз.
— Хорошо. Штрик — это я. Дальше. Блокшрайбер Макс Тульчинский.
Очень приятно. Повторяем. Кто еще?
— Блокфризер Ярослав Виктава.
Повторяем. Старшина поправляет нас: «Не Виктйва, а Вйк-тава». Тянем хором: «Виктава». Всё?
— Еще раз, сначала,— требует Штрик.
Занятие как будто безобидное и даже небесполезное: неплохо знать на всякий случай имена эсэсовских пособников,— но ноги начинают ныть, спина тоже, и это делает нас невнимательными.
Штрик пытается разнообразить свои педагогические приемы.
173
Оп произносит первое слово: «Блокэльтестер»,— а мы должны дружно прокричать его имя и фамилию. Это нам удается. Но имя блокшрайбера мы путаем с именем блокфризера, и за это приседаем десять раз с вытянутыми вперед руками. Наконец усваиваем звания и имена писаря и фризера: повторяем без ошибок. Штрик, однако, не довольствуется коллективным ответом. Он начинает вызывать из строя и экзаменовать по одному. Раздаются звонкие удары резины — двое падают.
— Сволочь,— шипит Олег.
Виктор на него цикает.
Штрик смотрит на меня.
— Выходи!
Выхожу. Отвечаю без запинки. Старшина спрашивает:
— Ты владеешь немецким?
— Немного.
В глазах Штрика мелькает интерес. Он бросает строю: «Разойдись!»— и поворачивается ко мне.
— Откуда знаешь язык?
— Учился.
Штрик откидывает назад крупную голову. Пальцы руксцеп-ливает на животе.
— Кто твой отец?
— Учитель.
Штрик выставляет одну ногу вперед.
— За что ты попал в лагерь?
Я молчу. Штрик усмехается, потом кричит:
— Прочь! — и уходит в барак.
Я возвращаюсь к товарищам. Виктор и Олег, сидя на камнях в тени, смотрят на меня с любопытством. Я устраиваюсь рядом и воспроизвожу разговор со старшиной. Шурка — он тут же — замечает:
— Тебе надо было сказать ему. Соврал бы что-нибудь поскладнее в крайнем случае. Глядишь — и перепало бы чего-нибудь.
— Например?
— Например, назначил бы тебя уборщиком.
Бухает колокол. Льется стрекочущий свисток. Олег, я и Виктор переглядываемся. Неужели уже полдень?
Снова строимся, снова практикуемся в дружном снимании шапок, наконец поверка заканчивается и начинается раздача обеда.
В центре двора появляется «герр комендант», он же блокфризер, бритоголовый Ярослав Виктава, облаченный в белый передник. В руках круглый блестящий черпак. По правую сторону
174
от него с перекинутым через плечо полотенцем становится Япек, по левую — Мишель.
Виктава поднимает руку — «внимание». Мишель отвинчивает крышку бачка — вместе с паром по двору распространяется дразнящий запах горячей брюквы. Янек подает нам знак подходить. Виктава сует блестящий черпак в похлебку и, заглядывая каждому в лицо, начинает отмерять порции.
Даже со стороны заметно, что он опускает черпак то глубже, чтобы захватить погуще, то водит им по поверхности и выливает в котелок одну жижу. Ему, очевидно, доставляет наслаждение сознавать, что одних он может делать счастливыми, других несчастными, вызывать благодарные улыбки и мученические гримасы: ведь сейчас в этом черпаке похлебки вся наша жизнь. Одному старичку французу, присевшему, чтобы лучше видеть, весь ли суп переливается из черпака в котелок, Виктава выплескивает половину порции на руки. Старичок чуть не плача пробует спорить. «Герр комендант» бьет его черпаком по лицу.
— Тоже гад,— бормочет Олег.
Виктор смотрит на бритоголового глазами ястреба.
Моя очередь. Ставлю котелок как положено, на край бачка. Виктава, благосклонно взглянув на меня, спрашивает:
— Сколько лет маешь?
Я молчу. Виктава кричит: «Не понимаешь по-русску?» — и вливает мне полчерпака. Протестовать, конечно, бессмысленно. Отхожу. Друзья меня укоряют; я нахожу в себе силы улыбаться и не поддаюсь уговорам принять от них по четыре ложки супа в возмещение недолитого в мой котелок.
Усевшись в дальнем углу двора, видим, как Шурка хватает опорожненный бачок, тащит его в сторону и выскребывает из него остатки в свой котелок. Виктава ему не препятствует, и Шурке удается захватить еще один бачок.
Мы отправляемся в умывальную и, ополоснув котелки, уговариваемся вздремнуть часок-другой во дворе. Появившийся в умывальной Шурка ухмыляется, скаля крепкие зубы, и говорит, что вздремнуть не удастся, так как мы не у тещи в гостях, и что он имеет до нас дело.
— Какое дело? — спрашивает Олег.
— Предлагаю порцию супа под вечерний маргарин.
— Нам дадут маргарин?
— Обязательно, двенадцать с половиной граммов из чистого каменного угля, как из пушки… Идет?
— Сколько же тебе надо маргарина за брюкву? — интересуется Олег.
175
— Две порции.
— Ого!
Шурка обижается:
— Цену не я устанавливаю. Я, наоборот, хотел вам по-приятельски…
Он бормочет что-то и отходит в угол умывальной. Что он там делает, не видно: в умывальной полумрак — одно маленькое окошечко под самым потолком. На двор Шурка выходит без котелка. Я догадываюсь — вот где прячет свои запасы этот ловкач!
Вздремнуть нам действительно не удается. Только мы растягиваемся в холодке у соседнего барака, как от наших дверей доносится сипловатое: «Строиться!»
Встаем, чертыхаемся, смотрим друг на друга. Виктава сбегает с крыльца и начинает размахивать резиновой палкой. Порядок моментально восстанавливается: мы выстроены.
— Лаусконтроль! — объявляет «герр комендант».
— Осмотр на вшивость,— переводит вынырнувший откуда-то Шурка.
Стоим час, другой, приближаясь постепенно к дверям барака, возле которых расположился Виктава. Рядом с ним табурет. Раздеваемся, выворачиваем наизнанку белье, становимся на табурет—все костлявые, угловатые, с бурыми пятнышками пролежней на бедрах. Янек и Мишель следят, чтобы никто не покинул строя и не пропустил процедуры. В шлафзале одеваемся и ждем, когда осмотрят последних. Потом опять все выходим во двор, опять нам приказывают построиться и опять стоим битый час, пока лысый толстяк, писарь, проверяет наши номера. Незаметно подходит время вечерней поверки. Мы снова в строю — снимаем и надеваем шапки, практикуемся в исполнении различных команд, маршируем по двору и, наконец, получаем у Виктавы вечерний «порцион» — хлеб и в четверть спичечного коробка ломтик вязкого, как мыло, маргарина. Выходной день, по существу, закончен.
— Отдохнули,— с бешенством шепчет Олег и ложится на камни.
— Это продуманная* система, как ты не понимаешь,— спокойно замечает Виктор, опускаясь рядом.
До отбоя остается часа полтора.
Я лежу на прогретом за день булыжнике и смотрю на бездонную ширь неба. Завтра —23 июля 1943 года — опять начнется кошмар, а пока можно подвести некоторые итоги. Нас не расстреляли, но мы по-прежнему остаемся смертниками, это несомненно; мы все должны сгореть в крематории, но это может про-
176
изойти и не очень скоро — держится же Шурка! И главное — сейчас, сию минуту мы живем: я смотрю на небо, дышу и даже наслаждаюсь минутой покоя. А это уже не мало!
3
Придя к такому заключению, я дремотно смыкаю веки и слышу вдруг оживленный возглас Шурки:
— Эй, новички, псковичей среди вас нет?
Я прожил на Псковщине три последних - предвоенных года (после смерти отца меня взяла к себе под Псков сестра, учительница), и поэтому я могу считать себя псковичом.
Приподнимаюсь и спрашиваю:
— Кто интересуется псковичами?
— Я,— издали басом отвечает незнакомый мне грузный человек в рубашке с открытым воротом и с закатанными рукавами.
Он осторожно ступает между сидящими и лежащими на камнях людьми, за ним пробирается улыбающийся Шурка.
Мы знакомимся. Антон садится к нам в кружок, отирая потное лицо большой чистой тряпкой.
— Так откуда же ты, землячок, из какого угла? — спрашивает он, рассматривая меня белесыми навыкате глазами.
Я называю местечко в двадцати километрах от города.
— Это монастырь, что ли, бывший? — уточняет он, и его лицо расплывается в блаженной улыбке.— А я из Серёдок, знаешь? От вас в десяти километрах по большаку.
Мы оказываемся довольно близкими соседями. Антон еще раз пожимает мне руку и говорит, что за два года он встречает здесь лишь второго земляка. Я спрашиваю, как его зовут по отчеству.
— Григорьевичем был.
— Значит, Григорьев фамилия?
— Верно,— радуется он,— была такая на Псковщине особенность: фамилию брали по имени отца. Дед у меня был Иванов, отец Васильев, а я Григорьев. Верно, верно.
И смотрит на меня так, будто я одарил его чем-то.
Продолжаем вспоминать вслух названия обоим нам известных мест, и, когда находим первого общего знакомого, Антон снова вскипает бурной радостью.
— Шурка,— поворачивает он голову на жирной шее,— скажи Гансу, что я просил тебя пропустить, слетай на кухню до Васька, передай, Антон земляка нашел… Тип-топ только, давай.
12 Ю. Пиляр
177
Шурка скрывается, а Антон, глядя на меня заблестевшими глазами, говорит:
— Да, было времечко, было… А ты давно оттуда?
— Год и два месяца.
— Из-под оккупации сюда?
Рассказываю, что после выпускных экзаменов я отправился погостить к товарищу, сыну известного ему учителя Твердова. С ним мы собирались вместе в Ленинград: я с заявлением о приеме в институт журналистики, он в педагогический имени Герцена.
— Ну, а через несколько дней началась война, мы пошли на окопы, тут нас и накрыли немцы; они выбросили сильный десант.
— Ясно,— говорит Антон.— Свирепствовали в нашей местности?
— Когда ловили сбежавших пленных весной сорок второго, много жгли, двух девушек повесили, одного нашего комсомольца расстреляли, а меня и еще…
Я прикусываю язык. Антон, скользнув по моему лицу тяжелым взглядом, опускает глаза. Тогда я начинаю расспрашивать его. Он, оказывается, был шеф-поваром на большом торговом судне, ходившем за границу. Война застала его в Гамбурге. Команду интернировали и позднее разбросали по концлагерям. Ему повезло: здесь его взяли поваром на лагерную кухню…
— А ты, значит, здесь третий день,— произносит Антон,— и работаешь у Лизнера.
Он качает головой — «серьезная штука» — и задумывается. Молчание прерывает вернувшийся Шурка. Он вытаскивает из-под полы куртки котелок, пайку хлеба и, улыбаясь, передает мне.
— Ешь,— говорит Антон,— а я пойду, сейчас будет отбой.
Попрощавшись со всеми за руку и пообещав навестить меня
завтра, он уходит.
— Ну, Костенька,— обращается ко мне Шурка, проводив Антона до ворот,— теперь всё, теперь ты кандидат на жизнь, с чем чувствительно и поздравляю. Уж Антон об этом побеспокоится, будь СПОК.
За год скитаний по лагерям я убедился, что повара — самые влиятельные люди среди заключенных. Я не скрываю своей радости, благодарю Шурку, и мы вчетвером живо уписываем содержимое полученного с кухни котелка — густую, жирную и сладкую брюкву.
Утром я не чувствую привычного посасывания под ложечкой и, очевидно, поэтому думаю о предстоящем дне без особенного
178
страха. Пока стоим на аппельплаце, Шурка, который теперь не отходит от меня и от моих друзей ни на шаг, подробно инструктирует нас, как вести себя на работе, чтобы подвергаться меньшей опасности!
Мы внимательно слушаем — многое надо запомнить.
Выходим за лагерь — я опять невольно любуюсь Дунайской долиной и Альпами. Лизнер сегодня не устраивает в дороге «разминки», и мы благополучно добираемся до площадки с каштанами.
Первая половина дня протекает спокойно. Капо, у которого, по словам Шурки, по понедельникам здорово болит голова, почти не показывается из своей будки. Эсэсовцев до обеда тоже не видно. Только помощник капо, скинув рубашку, вразвалку прохаживается по участку и изредка, скуки ради, то одного, то другого шлепнет резиной по согнутой спине.
Заканчивается обед. Лизнер с багровым лицом и нездорово поблескивающими глазами оглушительно свистит. Мы выстраиваемся. Помощник Лизнера становится во главе колонны.
— Марш!
Сходим с площадки и начинаем спускаться по узкой дороге к какому-то обрыву. Справа от нас колючая проволока зоны оцепления, охраняемая автоматчиками, за ней ели; слева кустарник, за ним пропасть. Идем параллельно заграждению, инстинктивно держась подальше от обрыва. Лизнер хриплым грубым голосом ведет счет.
— Куда мы? — спрашиваю Шурку, шагающего крайним правым через одного от меня человека.
— Камни носить,— отвечает он вполголоса, не поворачивая головы.
Через минуту, очутившись перед крутой лестницей, вижу огромный котлован и человеческий муравейник, который копошится на его дне среди массивных каменных глыб; снизу доносится треск отбойных молотков, свистки надсмотрщиков, короткие, отрывистые гудки паровозов, таскающих платформы.
— Штайнбрух, по-нашему, каменоломня,— сообщает Шурка, спускаясь рядом со мной по ступенькам.— Тут работает большинство заключенных. Я тут тоже работал каменотесом.
Помолчав, он говорит:
— Держись середины, камень выбирай тоже средний, маленького не бери — придерутся.
Я передаю это Виктору и Олегу. Мы сходим на мягкое, усыпанное.светлым гравием дно.
Помощник капо подводит нас к большой груде камней и тотчас кричит:
179
— Берите!
Перед нами камни пуда на полтора и больше, многие с острыми краями, такие, что не знаешь, как за них взяться. Товарищи налетают на кучу со всех сторон, торопятся схватить камень полегче и поудобнее для носки. Мне достается кругляк пуда на два. Взваливаю его на плечо и направляюсь к крутой, высеченной в скале лестнице, за мной — Шурка, за ним — Виктор и Олег. Впереди нас человек десять.
— По краю, по краю иди,— наставляет Шурка.— К стенке жмись… Не так. Пусти, я поведу.
Я пропускаю его вперед. Камень у него лежит ловко, на шее и затылке, он придерживает его одной рукой. Я передвигаю свой тоже поближе к затылку — так вроде удобнее. Поднимаемся вначале как будто без напряжения, но постепенно с каждым шагом ноша становится все тяжелее, кажется уже, что несешь не двухпудовый, как сперва, а трех-или четырехпудовый камень.
Мы достигаем, вероятно, середины лестницы, как вдруг ниже нас раздается хриплый крик и ругань Лизнера:
— Вперед, вперед, вы, ленивые скоты! Ну?
Слышится звук, похожий на мычание, затем грохот упавшего камня, слившийся крик ужаса многих людей, снова грохот, разъяренная хриплая ругань, удары, опять крики и опять грохот.
— Давай, давай,— сдавленно, не оборачиваясь, твердит Шурка.
Я безмолвно следую за ним. За моей спиной, внизу, раздается четыре револьверных хлопка.
В конце лестницы нас обгоняет помощник капо. Он вышибает у передних камни из рук и кричит им:
— Вниз! Живо!
Камни летят мимо нас, отстукивая по лестнице. Нечеловеческие выкрики заглушают этот стук. Передние сбегают вниз, а мы продолжаем подниматься, отсчитывая последние из ста семидесяти семи ступеней. За нами снова громыхает три выстрела.
Руки мои немеют, ноги дрожат — едва добираюсь до каштанов. Сваливаем камни и ждем, пока подойдут остальные товарищи, в беспорядке растянувшиеся по дороге.
— Всё,— говорит Шурка.—Больше не пойдем.
— Откуда ты знаешь? — спрашивает Олег.
— Убили семерых — норма.
Тут только я начинаю понимать, что произошло и почему Шурка велел нам держаться середины: убивают передних, тех,
180
кто изловчился выхватить камень полегче, убивают и задних, изнемогших под тяжестью доставшейся им ноши.
Подходит Лизнер. Он приказывает браться за лопаты, а сам вместе с эсэсовцем и своим похожим на цыгана помощником скрывается в будке и больше не показывается до конца работы.
Вечером мы ждем у ворот блока Антона, обещавшего навестить нас.
Вместо Антона к проволочной загородке вскоре подходит невысокий сероглазый паренек. Шурка окликает его. Это Васек, работающий вместе с Антоном на кухне. Положив что-то в руку стоящему у ворот постовому-торвертеру, он быстро просовывает котелок сквозь проволоку.
— Антона сегодня не будет,— говорит он мне.— Сказал, на днях заглянет.
Олег и Виктор ждут нас с Шуркой в дальнем углу двора.
Уничтожаем в четыре ложки брюквенную кашу, потом Шурка забирает выданную нам на ужин колбасу — три лиловых, величиной с пятак кружочка — и исчезает вместе с опорожненным котелком.
Мы принимаемся за хлеб. Съедаем только половину, а вторую половину оставляем на утро. Олег это делает неохотно.
— А вдруг ночью загнешься, или украдут?
— А ты давай мне на сохранение,— предлагает Виктор.— Или, еще лучше, верни Виктаве, он сбережет. Или то, или другое— третьего не дано.
— Может быть, ты покажешь, как это сделать?
— Пожалуйста, только ты с ним предварительно условься.
— Я бы условился, да он по-русски не понимает… как, Костя?
Мы единым духом допиваем кофе и смеемся, довольные, что Шурка, уже сумевший проскользнуть через ворота в общий лагерь, выменяет там на колбасу еще две пайки хлеба, и, таким образом, на завтрак у нас будет по целой порции.
Внезапно на крыльце появляется писарь — лысый толстяк Макс.
— Увага! — произносит он.— Внимание!
Шум во дворе стихает.
— Айнунддрайсихьтаузенднойнхундертзексундцванцихь!
Мы уже не люди с именами и фамилиями, мы просто номера.
— Здесь,— отзывается Решин.
— Завтра остаешься на блоке.
Макс оглядывает двор круглыми глазами и снова выкрикивает:
— Айнунддрайсихьтаузенднойнхундертдрайцен!
181
Это мой номер. Кричу:
— Я! — и поднимаюсь.
— Хочь ту!
Это значит — иди сюда!
Иду, не оборачиваясь, к крыльцу, ощущая на себе тревожные взгляды товарищей.
— Ичь до блокэльтестера,— приказывает писарь.
Вхожу на половину Штрика. Полы натерты до блеска, пахнет сосной, поджаренным луком и мясом. Вижу Янека.
— Тридцать одна тысяча девятьсот тринадцатый? — спрашивает он меня по-немецки и, улыбнувшись, кивает в сторону широкого шкафа, на котором вверх дном стоят начищенные ведра.
Прохожу. За шкафом — Штрик, в очках, с газетой, разложенной на маленьком столе. На одном из углов стола — вазочка с гвоздиками. Над цветами на стене — хлыст с плетеной ручкой.
— Покатилов?
— Да.
— Будешь с завтрашнего дня стоять у ворот. Понял?
— Да.
— Надо отвечать: «Слушаюсь».
— Слушаюсь.
Штрик снимает очки и, положив их в футляр, начинает скрипучим голосом объяснять обязанности торвертера.
— Понял?
— Понял. Можно вопрос?
— Можно.
— Могу я посоветоваться с товарищами?
Штрик недоуменно морщит лоб.
— О чем?.. Впрочем, понимаю, можешь. Иди.
У крыльца меня ожидают Виктор, Олег и Шурка — он уже вернулся, выменяв колбасу на хлеб. У Виктора и Олега лица встревоженные, у Шурки довольное.
— Уборщиком? — спрашивает он.
Я молчу: на крыльцо выплывает Виктава. Слышится мелодичный звон колокола, и мы первые заходим в шлафзал.
— Штрик предлагает мне место торвертера,— говорю я, садясь на матрац.
— И прекрасно,— светлеет Олег,— а мы уже черт знает что подумали.
— Слава богу,— улыбается Виктор.— Что же ты сразу не сказал?
Я делюсь с товарищами своими опасениями. Они успокаивают, а Шурка называет меня младенцем.
182
— Тебе зверски повезло,— уверяет он.— Так уж всегда, если повезет, так во всем, и наоборот… Ты счастливец, я это сразу заметил.
6
Утром, когда все уходят на работу, мы с Решиным остаемся во дворе. Профессора вскоре уводят в общий лагерь — его берут работать в лазарет,— а я сменяю у ворот торвертера Ганса.
Передо мной опустевший лагерь. Сквозь колючую сетку вижу симметричные ряды крыш, ступенями спадающие к крепостной стене; массивную трубу крематория, зеленый угол лагерной кухни. Надо мной очень мирное голубое небо, воздух прозрачен, и кажется, что где-то рядом поля: пахнет ромашками.
Обманчивый покой! Я знаю ему цену. Но все же мне повезло, и я, конечно, постараюсь использовать свое новое положение, чтобы помочь друзьям. Но надолго ли это все?
Хожу вдоль проволоки, как часовой. Смотрю то на окна своего барака, то на проулки внизу. Обязанности мои не сложны. Я должен прислушиваться к командам, раздающимся в общем лагере, и передавать их на блок; должен распахивать ворота, если поблизости покажется эсэсовец, уведомив предварительно о его появлении старшину. По вечерам я обязан никого не выпускать из блока, не разрешать разговоров через проволоку и обмен колбасы на суп или на хлеб. По опыту Ганса знаю, что последняя обязанность выполняется далеко не всегда, и это мирит меня с моей новой ролью.
Солнце припекает все сильнее. Расстегиваю ворот куртки, и в этот момент в противоположном конце лагеря раздается:
— Блокшрайбер!
— Блокшрайбер! Блокшрайбер! — тотчас откликаются повсюду голоса.
— Блокшрайбер! — кричу я, повернувшись к своему бараку.
В окно высовывается лысина Макса. Через минуту он показывается на крыльце со своей неизменной черной папкой. Вытирая лоб платком, быстро семенит толстыми ножками мне навстречу; его розовые щечки упруго трясутся, в глазах — чрезвычайная обеспокоенность.
Я открываю ему ворота пошире. Он, кивнув, проносится мимо, все набирая скорость. Его обгоняет гигантскими скачками молодой долговязый писарь с девятнадцатого блока. В лагере вновь воцаряется тишина.
Я продолжаю ходить. Примерно через полчаса снова передаю команду:
183
— Блокфризер!
Мимо меня кубарем пролетает Виктава с белым свертком под мышкой. Опять хожу и опять время от времени кричу:
— Хлеб получать!
— Старшину лагеря!
— Разносчиков еды!
В обед за эти труды мне дают две порции супа. Одну я съедаю, вторую оставляю в котелке и прячу его в умывальной. Янек спрашивает:
— Цо, нимаешь аппетита?
Я говорю, что это для товарищей. Янек улыбается лисьей улыбочкой. У него в углу припрятано три полных полуторалитровых котелка. Потом он хвастает, что меняет суп на колбасу, по два кружка за миску; колбасу же жарит на маргарине с луком — не жареная ему «не смакуе».
— Дорого берешь,— говорю я,— за миску полагается одна порция колбасы.
— То в вольном лагере, а не на карантине… А ты почему знаешь?
Отвечаю, что мне как торвертеру сообщил об этом Штрик, и отправляюсь на свое место.
Под вечер приходит Антон. Кажется, он не очень удивляется, увидев меня у ворот.
— Повезло, говоришь? — басит он, усаживаясь на ступеньку по другую от меня сторону проволоки.— Ну, и добро.
— Послушай, Константин,— после небольшой паузы произносит он, поглядывая на угол кухни,— у вас тут один офицер-десантник есть, мне давеча Шурка передавал… Как он парень, ничего?
— Это Бросков, что ли?
— Вот, вот.
— Хороший как будто… А что?
— Да так, хотелось бы побеседовать с военным человеком о положении на фронтах. Ты его кликни вечерком, я подойду еще раз.
Я обещаю. Минуты две мы молчим. Потом я спрашиваю Антона, что мне будет, если я проштрафлюсь.
— Как проштрафишься?
— Ну, например, если Штрик заметит, что я разрешаю передачи через проволоку?
Глядя на угол кухни, Антон отвечает:
— Посоветуйся с Каменщиком, он тебе подскажет, как действовать. А вообще со спекулянтами не церемонься, гони их. Конечно, кто по совести, мешать не стоит… Тут, наверно, ребя-
184
там будут подбрасывать суп камрады. За одну колбасу миску супа тоже можно, брюква сытнее. По-моему, так.
— А какие это камрады? Они что, не едят сами брюквы?
— Тут, видишь ли, некоторые получают посылки, французы там, чехи, поляки. Есть среди них неплохие хлопцы, они и подбрасывают.
Я вижу, что Антон чем-то озабочен, и опять умолкаю. Он продолжает смотреть на угол кухни, затем, неожиданно для своего грузного тела быстро встав, вытаскивает из кармана чистую тряпку и прикладывает ее к подбородку. Догадываюсь, что это какой-то сигнал. В дверях кухни двое. Несколько минут спустя они скорым шагом проходят мимо нас, придерживая что-то выпирающее из-под курток. Антон вытирает вспотевший лоб и, кивнув мне, уходит.
Загадочно. Мой земляк занят какими-то, видимо, недозволенными тут операциями. Похоже, что между этими таинственными делами Антона и моим назначением на пост торвертера существует связь. Но что это за операции? И какое мог иметь отношение Антон к моему назначению?
Незадолго до вечерней поверки передо мной как из-под земли вырастает черный худощавый немец, тот самый, что помещается в лучшей половине комнаты Виктавы. На рукаве его черного щегольского френча повязка: «Старшина лагеря». В зубах тлеющая сигара.
— Ключник? — спрашивает он меня высоким придушенным голосом.
Я гляжу на зеленый треугольник его номера, на его трехзначное число и отвечаю:
— Да.
Немец приподнимает очень густые черные брови и тем же придушенным голосом спрашивает:
— Русский?
— Русский.
Несколько секунд его маленькие желтые глаза глядят на меня в упор, затем, вынув изо рта сигару, он вкрадчиво произносит:
— Смотри же!
И, быстро перебирая ногами в сверкающих ботинках, сбегает по ступенькам на улицу. Он похож на крупную черную кошку.
Мне ясен смысл его предупреждения, и я опять невольно задумываюсь над тем, какая кара меня постигнет, если я нарушу предписание Штрика и буду в этом уличен.
Раздается удар колокола, потом пронзительный свисток. Идут уборщики, я распахиваю ворота и пристраиваюсь к ним.
185
Нас пересчитывает маленький узкоплечий эсэсовец с болезненным лицом — блокфюрер. У него тяжелый, подозрительный взгляд, и мне кажется, он очень недобро покосился на мой красный треугольник с буквой «R». Надо полагать, что за русским торвертером будет установлена слежка.
После ухода блокфюрера занимаю свое место у ворот. В лагерь начинают возвращаться рабочие команды. Проулки заполняются усталыми людьми в запыленной одежде. Наконец появляется паша штрафная команда. Еще издали замечаю сдвинутую на затылок «панаму» Олега и машу ему рукой. Виктор и Шурка потрясают в воздухе пустыми котелками.
Открываю ворота, жму руки, спрашиваю.
— Ничего,— с усмешкой отвечает Олег,— кому досталось, а нам так себе.
Останавливаю Броскова. Прошу его подойти после ужина ко мне. Он говорит:
— Ладно.
— Аптон был? — спрашивает Шурка.
— Был. Ты тоже приходи сюда.
— Я-то обязательно,— ухмыляется Шурка.
Пропустив всех во двор, я закрываю ворота. Настроение тревожно-приподнятое. Наши уже построились. Передние начинают получать «порцион». Постепенно все оказываются в дальней половине двора, а когда получает последний, все устремляются к моей загородке.
Я замыкаю ворота на крючок. Из переулков общего лагеря подходят хорошо одетые заключенные. На номерах у них зеленые треугольники, «винкели»,— знаки отличия уголовных преступников.
— Алло, французы,— гаркает один из них по-немецки,— кто желает порцию супа за три порции колбасы?
— Две колбасы,— показывая два оттопыренных пальца, заявляет один из наших, худой седоватый француз.
— Одну давайте,— подсказываю я.
— Три, три колбасы… кому прекрасный суп? — наседают хорошо одетые.
Мне, видимо, пора действовать. Выхожу за ворота и кричу уголовникам:
— Прочь!
Они отступают на шаг, пристально рассматривая меня. Один украдкой показывает мне сигарету.
Наши кричат:
— Две порции!
Я оборачиваюсь.
186
— Только одну!
Мне показывают две сигареты.
— Прочь! — ору я снова по-немецки.
В эту минуту у ворот появляется Штрик с резиновой дубинкой в руке. Наши отходят в глубь двора. Уголовники, посылая мне проклятия, ретируются к девятнадцатому блоку.
— Ну,— произносит удовлетворенно старшина,— как?
— Порядок,— отвечаю я.
— Смотри же,— предупреждает он.
Некоторое время Штрик прохаживается по проулку возле нашего блока, затем, повторив: «Смотри же», отправляется к себе. Мимо проходят уголовники, размахивая пустыми котелками. На девятнадцатом им, очевидно, повезло. На меня они больше не обращают взимания.
Является Шурка. Оглядевшись, он достает из кармана мелок и проводит в шагах десяти от заграждения черту поперек двора. Посоветовав подпускать к проволоке только по одному человеку, он быстро проскальзывает в ворота. Я прошу товарищей не переступать без моего разрешения белую линию.
К воротам из общего лагеря подходит пожилой заключенный с буквой «F» на красном винкеле. В руках у него миска с кофе.
— Анри Гардебуа,— говорит он мне, картавя и вежливо улыбаясь.— Кафе.
Я кричу:
— Гардебуа!
Из толпы выбирается огромный, с расплющенным носом француз. Пожилой переливает в его котелок кофе и пожимает просунутую сквозь колючку руку. Они быстро о чем-то говорят— до моего слуха доносится только «уй-уй» и «мерси». Возвращаясь за черту, Гардебуа благодарит мемя.
Потом приходит Антон. Я кивком головы подзываю Броскова, но Антон сам поднимается во двор.
У проволоки снова собираются заключенные из общего лагеря. Я предлагаю им подходить по одному. Двое поляков передают своим товарищам луковицу и три пайки хлеба. Немцы обменивают брюкву на колбасу, дают порцию за порцию, а несколько чехов приносят свой суп, ничего не требуя в обмен.
Шурка, Олег и Виктор помогают мне: они следят за крыльцом и окнами блокперсонала. Антон, уходя, шепчет:
— Вот так и дальше действуй!
И тут я вспоминаю про свой спрятанный суп. Оставив за себя Олега, бегу в умывальную — мой котелок пуст. Возвращаюсь, встречаю Янека. Он хихикает. Я взбешен.
— Ты естдесь глупий,— говорит он.
187
Перед самым отбоем к воротам вновь подходит Штрик. Он смотрит на белую черту, на опустевший проулок и опять спрашивает:
— Как?
— Порядок,— говорю я.
7
Идут дни. Я продолжаю стоять у ворот. Постепенно многое, что до этого было непонятным, обнажает свой смысл, тайное становится явным.
Каждую неделю, как по расписанию, в Брукхаузен прибывают эшелоны с заключенными. Если из лагерной канцелярии следует команда, вызывающая парикмахеров всех блоков, значит транспорт крупный. Через час-полтора из-за кухни в крематорий поползет вереница бледных, остриженных под машинку людей (их волосы упаковываются в мешки и отправляются на склад), и потом над трубой крематория целые сутки, не переставая, будет полыхать огонь. На наши блоки из числа этих заключенных— по слухам, это евреи из разных стран Европы — попадает обычно не более ста человек, главным образом молодежь. Если вызывают парикмахеров одних только карантинных блоков, я уже знаю, что транспорт небольшой и что все прибывшие с ним, за исключением инвалидов — они будут расстреляны,— поступят к нам на семнадцатый, восемнадцатый или девятнадцатый блоки.
Все, кого не убивают сразу, распределяются по рабочим командам лагеря. Команда Лизнера, именующаяся официально «Стройкоманда-два», а фактически штрафная, предназначается для наиболее опасных, с точки зрения эсэсовцев, людей. Их умерщвляют не сразу, а после того, как они испытают все муки штрафного лагерного труда. Остальные заключенные, населяющие так называемый общий лагерь, в котором можно свободно ходить из барака в барак, работают в каменоломне; их даровая рабочая сила приносит, видимо, немало доходов эсэсовцам — хозяевам «штайнбруха». Небольшая часть заключенных используется на подсобных лагерных предприятиях: в бане, прачечной, котельной, ремонтных и пошивочных мастерских. Посты блоковых старшин, писарей, капо-надсмотрщиков занимают главным образом уголовники, набранные из тюрем. Они подчиняются только эсэсовцам: блокфюрерам, которые следят за поведением заключенных в бараках, и командофюрерам, которые надзирают за ними на работе.
Проходит месяц, и уже очевидно, что «кандидат на Жйзнь»,
188
как назвал меня Шурка, такой же смертник, как и все. Это становится мне совершенно ясным после того, как однажды, прогуливаясь по лагерю, белокурый эсэсовец ни за что ни про что выстрелом в рот убивает моего соседа, торвертера девятнадцатого блока.
Вывод является сам собой: раз гибель здесь неминуема для всех, значит лучше сознательно поставить свою жизнь на карту— или умереть сразу, или добыть свободу своими руками.
Так я и решаю действовать.
В последнюю субботу августа, вернувшись после отбоя в шлафзал, я застаю Виктора и Олега бодрствующими. Быстро раздевшись, залезаю под одеяло и спрашиваю, о чем они шепчутся.
— Ты понимаешь,— поворачивается Олег,— сегодня на работе один испанец, каменщик, говорил, что наши подходят к Днепру. Он думает, что эта зима будет последней для Гитлера.
— А сколько еще ждать до конца зимы?
— В том-то и дело,— бормочет Виктор.
За этот месяц мои друзья, несмотря на нашу с Антоном помощь, сильно сдали. У Виктора на черном от солнца лице проступили острые бугорки скул, крупный, с горбинкой нос стал как будто еще больше; у Олега запали глаза и удлинилась шея. А другие выглядят еще хуже. Всего живых из нашей группы осталось человек пятнадцать.
— Ну, еще месяц, полтора, а потом? — тихо произносит Виктор.— Что будет потом, если Лизнер теперь уже открыто заявляет, что мы зажились?
— Это да,— соглашается Олег.
— Хлопцы,— говорю я,— нам надо попытать счастья.
Товарищи приподнимают головы.
— Надо бежать, пока не поздно.
Я лежу на спине, Виктор — на боку слева от меня, Олег — справа. Мы в углу шлафзала, у стены; никто слышать нас не может.
— Как? — возбужденно спрашивает Олег.
— Во время воздушной тревоги, когда в лагере погаснет свет.
— Но ведь надо резать проволоку… Чем?
— Резать не будем, я уже все обдумал… Мы приподнимем нижний ряд деревяшками, а потом их за собой уберем, будет незаметно. До утра мы уйдем далеко.
— Куда? — Олег нетерпеливо ерзает и глядит мне в рот.
— Пойдем на север лесами, к чешской границе.
Виктор вдруг опускает голову и закрывает глаза.
189
— Не так все это делается… Во-первых, мы слишком мало знаем о системе их охраны и розьгска. Во-вторых, сама техника побега… Тут надо все в точности разузнать, все предусмотреть.
— Но в принципе вы согласны?
— В принципе конечно,— шепчет Виктор.
Весь следующий день мы ведем наблюдение за тем, что нам необходимо изучить в лагере, и рассчитываем. Самым трудным нам кажется то, как оторваться от погони, запутать свои следы и не обессилеть при этом. Ясно, что надо запастись едой хотя бы на два дня, что нужиы ножи на случай, если нас настигнут овчарки; хорошо бы иметь карту, чтобы не передвигаться вслепую. Очень жалею, что больше нет среди нас Игната Броскова, опытного десантника и, вероятно, специалиста по такого рода делам: ему вскоре после его беседы с Антоном удалось каким-то образом попасть в лазарет.
Вечером осторожно расспрашиваю Васька, пробывшего в Брукхаузене свыше года, обо всех известных ему случаях побега из лагеря.
— Это дохлое дело,— говорит он.— Прошлым летом пробовали двое уйти с транспорта, так их сразу обнаружили по полосатой одежде. Были прикованы цепями к стене всем на обозрение, не давали ребятам ни пить, ни кушать. Так и пропали удальцы зазря.
У нас все же складывается определенный план действий. Антон-обеспечивает хлебом; я должен утащить у Виктавы ночью два ножа; куртки и брюки мы вывернем наизнанку — красные полосы не будут нас выдавать; к проволоке мы подберемся незаметно, выскользнув в открытое окно; товарищи в ближайшие дни должны будут изучить окружающую местность: их в последнее время заставляли носить камни почти к самым карантинным баракам. Проснувшись ночью, долго прислушиваюсь, глядя, как на потолке переливаются мутные огненные блики. От ярко освещенной электрической проволоки доносится какой-то шелест, какое-то едва различимое шуршание. Затем слышу перекличку: «Пост фир — нихтс нойес!», голос начальника караула, поверяющего посты: «Данке», потом опять, дальше, отклик часового: «Пост фюнф — онэ нойхкайт!» Слышу скуление пса, когда поверяющий равняется с нашим бараком, и снова: «Данке». Решаю засечь время, чтобы определить, когда будет следующий обход. Начинаю отсчитывать секунды и на седьмой тысяче, не выдержав, погружаюсь в дремоту. Уже сквозь сон схватываю монотонное «нихтс нойес» — значит, очевидно, прошло два часа.
Вечером другого дня, передав через Васька Антону, что мне
190
надо обязательно с ним повидаться, энергично принимаюсь за свою работу у ворот. Теперь у всех уцелевших из нашей группы есть «камрады», которые приносят им на блок суп, и мне приходится глядеть в оба.
Подаю знак последнему из наших, он, нагнувшись, бежит к проволоке, немолодой поляк переливает в его котелок похлебку, я отворачиваюсь — из окна шлафзала кошкой выбрасывается старшина лагеря Шнайдер.
—Так,— произносит он своим придушенным голосом.
За его спиной в глубине шлафзала виден улыбающийся Янек — это он, конечно, продал меня.
Я сжимаю зубы и в следующее мгновение падаю от удара в подбородок. Немедленно вскакиваю и снова валюсь от удара в скулу. Так повторяется четыре раза. Наконец Шнайдер командует:
— Заходи!
Иду в барак. На крыльце Виктава бьет меня резиной. Переступив порог, получаю крепкую оплеуху от Макса. Впереди ждет Штрик — он широко расставил ноги, руки держит за спиной. Шнайдер опускается на табурет, достает портсигар.
Я вытягиваю руки по швам. Штрик, сделав шаг навстречу, спрашивает:
— Как?
Я молчу.
— Не понимаешь?
Мелькает начищенный ботинок, я хватаюсь за живот, отлетая к шкафам. Через мою голову с грохотом падают на пол блестящие ведра.
— Встать!
Встаю. Шнайдер говорит что-то Янеку. Штрик засучивает рукава.
Янек ставит в ряд три табурета.
— Ложись!
Неторопливо снимаю куртку и ложусь лицом вниз на табуреты. Закусываю угол ворота рубашки и закрываю глаза. Раздается взмах хлыста — я невольно сжимаюсь. Слышу свист и в тот же момент ощущаю сильный ожог. Свист и снова ожог. Начинаю считать.
На пятнадцатом ударе чувствую, что у меня мутится в голове. После семнадцатого становится трудно дышать. Кажется, что к спине прижимают огромный горчичник — ударов уже не ощущаю. Потом исчезает и боль — слышу лишь мычание. Я куда-то проваливаюсь, затем чувствую толчок и тотчас пытаюсь
191
встать. Пол пахнет скипидаром — я приподнимаюсь. Балансируя, вытягиваюсь во весь рост. Стены комнаты качаются.
— Прочь! — кричит хрипловатый голос, а придушенный добавляет: — Ты, проклятый большевистский выкормыш!
У выхода меня задерживает Макс.
— Ютро идешь до Лизнера,— говорит он.
На дворе уже пусто. Наверно, был отбой. Над электрической проволокой мерцают лампочки; они бледны, их забивает свет еще не совсем угасшего дня.
В сопровождении Виктавы прохожу через его комнату. Он безмолвно отдает мне мою порцию хлеба. Перед дверями в спальную он участливо спрашивает:
— Больно было?
— Щекотно,— отвечаю я.
В шлафзале никто не спит. Гардебуа молча протягивает мне свою большую руку, я пожимаю ее. Шурка прикладывает к моей спине котелок с холодной водой. Виктор и Олег заставляют меня съесть три порции колбасы. Наконец я укладываюсь и закрываю глаза.
Внезапно раздается скрип двери, потом — знакомый хрипловатый голос:
— Встать!
Все вскакивают.
— Ложиться!
Все ложатся.
— Встать!
Все понятно: Штрик за меня наказывает всех. Товарищи поднимаются раз двадцать подряд. Я, по настоянию друзей, лежу — меня за другими не видно. Когда старшина уходит, Олег шепчет: «Я его в ночь побега прирежу!»
Скоро я вижу друзей спящими. Так заканчивается понедельник — тяжелый день.
8
Во вторник я вместе со всеми иду на работу. По-прежнему стоит солнечная погода. Воздух так прозрачен и чист, что, кажется, нет пределов человеческому взору.
Я с особенной жадностью всматриваюсь сегодня в четкие извивы гор, гляжу на лес, на серебристо-зеленое море хвои. Как не позавидуешь тут воробьям, свободно пересекающим зону оцепления! Рядом со мной шагают мои друзья. Они теперь стали мне еще ближе, и я верю сейчас более чем когда-либо, мы еще повоюем!
192
Останавливаемся на площадке под каштанами. Лизнер, покусав губы, произносит свою обычную вступительную речь. Нам слишком хорошо уже известно, что у него не дом отдыха, об этом можно было бы и не говорить, но капо требует ответа во всеуслышание, и мы кричим:
— Понятно!
Лизнер достает резиновую палку. Его голубые, со слезинкой, глаза смеются.
— Первая шеренга на месте, вторая вниз… марш!
Шурка — ловкий парень! — незаметно перекидывается во вторую. Олег, Виктор и я остаемся в первой. Лизнер приказывает повернуться направо и ведет нас к длинному каменному желобу, наполненному цементным раствором.
Около желоба большие деревянные ящики. В них тоже цемент. Невероятно, чтобы нас заставили их куда-то нести: ящики без ручек, и в каждом, по меньшей мере, двенадцать пудов веса! Лизнер, однако, невозмутимо дает команду разбиться попарно и приготовиться. Отправив своего помощника со второй группой на земляные работы, он поворачивается к нам.
— Подымай!
Берусь за скользкие углы ящика, приподнимаю его и думаю, это даже не жестокость, это безумие! Виктору еще хуже моего, он стоит к ящику спиной. Все-таки мы трогаемся, следуя за Лизнером, выводящим нас на узкую тропинку.
Идем, как пьяные, трясущимися шагами, гуськом. Справа от нас грядки с цветной капустой, слева свалка: бумага, пустые консервные банки, тряпье; ниже кустарник и колючая проволока. Поворачиваем налево. Перед нами вырастает деревянная, проложенная на откосе лестница. Спрашиваю Виктора:
— Неужели наверх?
Он, не оборачиваясь, отвечает:
— Наверх.
Передние очень медленно начинают подниматься. В середине происходит какая-то заминка. Предлагаю Виктору:
— Поставим на секундочку?
Он говорит:
— Чтобы тут же прихлопнули?
Лизнер пока безмолвствует. Я вижу его кирпичного цвета физиономию, голубые слезящиеся глаза — он зорко следит за нами.
Вступаем на лестницу. Виктор взбирается на полусогнутых ногах, чтобы на меня не переваливалась вся тяжесть; я должен подтягивать ящик почти до подбородка, чтобы сохранить его в горизонтальном положении, иначе липкая серая масса выпол-
13 ю. Пиляр
193
зет за край. У меня резь в плечах, жилы вытягиваются, и я боюсь, как бы пальцы не разжались сами.
Проходит с полминуты. Я не выдерживаю:
— Виктор…
— Костя, терпи.
Еще ступенька, еще. Наконец руки опускаются, ноги нащупывают землю.
— Далеко… еще?
— Терпи.— У Виктора в горле что-то клокочет.
Лизнер, топая сапожищами, обгоняет нас. В ту же минуту впереди раздается жалобный возглас, почти мольба:
— Капо, дай передохнуть!
Просит какой-то немец. Но Лизнер неумолим:
— Дальше!
Продолжаем продвигаться. Я начинаю серьезно беспокоиться за Виктора: движения его становятся все более шаткими. Вновь мольба:
— Капо, разреши…
— Дальше, дальше!
Будь ты проклят, зверь!.. Откуда же у человека берутся силы?
У меня при каждом шаге подламываются колени.
— Капо!
— Дальше!
Виктор медленно кренится вперед, сейчас он рухнет. Кричу.
— Ставим!
Виктор оседает… Ящик касается земли. С радостью вижу, что все передние уже стоят.
Лизнер подлетает к первой паре. Треск ударов, стон и зычный выкрик:
— Подымай!
Люди стоят, стоят, как загнанные лошади, на которых уже не действуют никакие понукания и никакое битье.
— Подымай! — вопит Лизнер, размахивая палкой.
Я замечаю у обочины дороги веревку. Быстро подбираю, связываю концы, подсовываю под ящик. Удар по затылку — я кланяюсь почти до земли.
— Подымай!
Хватаюсь за углы ящика, кричу Виктору:
— Надевай веревку!
Он просовывает голову в веревочный хомут, и мы снова движемся, обливаясь потом и проклиная в душе капо, ящики и весь белый свет.
194
Мы идем теперь вдоль лагерной стены. Слева от нас сбегает порогами густой еловый лес; он тянется до самого горизонта, заставленного невысокими бурыми горами. Я вспоминаю о нашем тайном решении — туда, к этим горам, через этот лес мы должны держать свой путь,— и мне становится как будто легче. Правда, очень помогает и веревочный хомут: на нем висит половина тяжести.
Поворачиваем направо. Проходим шагов тридцать. Наконец долгожданное: «Стой!»
Опускаем ящики. Вытирая мокрое лицо, я осматриваюсь: сооружается продолжение крепостной стены; кругом груды камней, тес; люди в спецовках перебирают камни.
Лизнер исчезает в кирпичной будке. Товарищи бросаются врассыпную, хватая обрывки веревок и проволоку. Люди в спецовках— это испанцы из общего лагеря,— переглянувшись, быстро берут доски, раскалывают их на планки и подходят к нам. Еще пять минут, и у наших ящиков появляются ручки.
Возвращается Лизнер. Подзывает к себе передних. Они выносят из будки совковые лопаты. Начинаем перекидывать цемент в чан, и тут капо замечает ручки.
— Откуда? — ревет он, выхватывая резину.
Испанцы усмехаются. Мы ниже наклоняем головы.
Я поглядываю украдкой на ровный ряд бараков, стоящих за электрической проволокой. Третий от края наш, восемнадцатый блок. Это же просто счастье, что Лизнер привел нас сюда; надо немедленно все рассмотреть: тут мы будем пробираться!
— Живее!
У меня звенит в голове от удара резиной, но это не может ничего изменить: я продолжаю наблюдать. К сожалению, цемента больше не остается — все ящики разгружены.
Мы снова идем вдоль лагерной стены. Лес и горы теперь справа. Там за горами — я знаю это — чехословацкая граница, там чехи, партизаны и свобода, свобода…
— Виктор, ты видишь?
— Вижу.
— И ты чувствуешь?
— Да, Костя.
Лизнер, мстя за приделанные к ящикам ручки, гонит нас галопом. Спускаемся, спотыкаясь, по лестнице, бежим между свалкой и цветной капустой, и вот мы опять у длинного желоба.
Меня почти не страшит повторный рейс — так велико желание посмотреть еще раз на трассу нашего предстоящего пути. Возле Лизнера появляется маленький узкоплечий эсэсовец с болезненным лицом — он, очевидно, собирается нас сопровож-
195
дать. Дьявол с ним, мы и на этот раз выдержим, нам просто необходимо выдержать!
— Готовы? — спрашивает капо.
Поднимаем ящики. И вдруг — что это? — в воздух вливается сначала негромкий, потом все растущий захлебывающийся звук.
— Воздушная тревога! — как ужаленный, вскрикивает эсэсовец.— Все вниз!
— Ложись! — вопит Лизнер.
Мы с удовольствием ставим ящики. Мы сбиваемся, как приказывает капо, в одну кучу и ложимся. Командофюрер предупреждает: никому не поднимать головы, иначе пуля в затылок. Сирена продолжает выть, ей откликается вторая, третья, но проходит, вероятно, с четверть часа, прежде чем до нашего слуха доносится гудение моторов и хлопки зениток.
— Наши? — шепчу я Виктору.
— Наверно,— отвечает он.
Раздается отдаленный, но мощный и продолжительный грохот. Наши сердца наполняются радостью. Бомбите же их крепче, бейте нещадно, отомстите за наши муки, за наш страх, за нашу кровь! Ну?
Снова мощный грохот, от которого, кажется, дрожит земля, снова частое озлобленное тявканье зениток.
— Хальт!
Вздрагиваю от выстрела над самой головой, приникаю еще плотнее лицом к земле. Неужели кто-то пытался встать?
Опять глухой, сотрясающий воздух взрыв и опять: «Хальт!» — и выстрел. Что-то теплое брызжет мне на щеку. Нельзя пошевелить рукой. Должно быть, это кровь. Нас расстреливают.
Я затаиваю дыхание. Кошусь вправо и вижу черный, устремленный на меня глаз Виктора. Думаю: кто следующий?
Вместе с очередным грохотом звучит револьверный выстрел, уже без предупреждения. Ясно, эсэсовец мстит за бомбежку. Виктор продолжает смотреть на меня, и я вдруг четко вижу в его зрачке свое отражение.
Новый выстрел. Глаз закрывается и через секунду ойять глядит, влажный и жгучий. Снизу доносится автоматная очередь: там расправляются с землекопами. Чувствую на лице холод: проступает испарина.
Лежу как труп. Зенитки продолжают тявкать, но бомбовых разрывов больше не слышно. Потом умолкают и зенитки. Минут через двадцать снова взвывают сирены, возвещая отбой.
Лизнер приказывает нам выстроиться. Шесть человек остаются на земле. Приходит помощник капо и докладывает, что у
196
него трое заключенных убиты при попытке к бегству. Командофюрер, откашлявшись, произносит: «Гут». Помощник разглядывает трупы. Маленький эсэсовец фотографирует их, каждый в отдельности, и отправляется вниз. Лизнер дает команду брать ящики.
Совершаем снова трудный рейс. У стены навстречу попадается группа охранников в стальных касках и с автоматами: они, очевидно, усиливали посты во время воздушной тревоги… Значит, при бегстве мы должны форсировать заграждение, прежде чем посты будут усилены, сразу, как только завоет сирена.
Испанцы встречают нас дружескими улыбками и сами принимаются опорожнять наши ящики.
Я, Олег и Виктор в двадцатый раз мысленно прокладываем свой маршрут от окна восемнадцатого блока до опушки леса. Олег украдкой подбирает небольшой отрезок доски.
На обратном пути нас застает сигнал на обед. Мы ускоряем шаг. На площадке нас ждут построенные в два ряда землекопы. Я вижу осунувшееся лицо Шурки и киваю ему головой. Он мрачно подмигивает мне правым глазом. Под левым у него свежий кровоподтек.
После обеда командофюрер уходит в лагерь. Лизнер и помощник исчезают в будке. Мы срываем бугры, возим землю, утрамбовываем площадки, ни на минуту не переставая следить за дверыо будки. За месяц с лишком пребывания в штрафной товарищи хорошо усвоили основное правило лагерной работы и теперь никогда не отступают от него: нет надсмотрщиков — работай только для виду, показались — не жалей сил.
Лизнер и его помощник спускаются к нам только перед концом работы.
— Темп! Живее! — раздается их крик, трещат удары, но это никого особенно не волнует; все знают, что норма убийств на сегодня выполнена.
В лагерь идем, разговаривая о минувшей бомбежке. Олег сожалеет, что не сбросили парочку фугасок на комендатуру. Виктор вспоминает, как мы смотрели друг другу в глаза, и делает вывод, что мы оба чувствовали себя неважно. Я снова тру щеку, на которой была кровь.
— Словом, мы решили правильно,— заключает Олег.
Нам с Виктором ясно, что он имеет в виду, и мы, конечно, согласны с ним.
После раздачи ужина я долго наблюдаю за воротами. На моем месте стоит белобрысый верзила со знаком отличия уголовника. Он нещадно избивает всех, кто пытается приблизиться
197
к проволоке. За воротами ругаются иностранцы, наши «камрады».
Антона нет. Я начинаю терять надежду на его появление. Неожиданно меня берет за руку Шурка и увлекает за собой. В открытом окне шлафзала семнадцатого блока вижу озабоченное лицо Васька и встаю к нему вполоборота. Шурка следит за крыльцом, Олег и Виктор — за нашими окнами.
— Костя,— долетает до меня тихий голос Васька,— суп и две пайки хлеба возьмешь у Шурки, а Антон просил передать, что придет только в субботу или в воскресенье, сейчас из-за того зеленого гада нельзя, его еще не приручили. Вот все. Бувай здоров.
Следующие три дня он сообщается со мной таким же образом.
9
Наступает суббота. С утра сеет мелкий дождь. Мы промокаем до последней нитки, еще не добравшись до места работы.
На время дождь оказывается нашим союзником: командофюрер, капо и его помощник прячутся в будке. Мы медленно ворочаем лопатами, выжимаем из набухших шапок воду и даже пытаемся рассказывать друг другу анекдоты.
После обеденного перерыва Лизнер отбирает семерых, самых пожилых и слабых, и приказывает им вырыть от проволоки к площадке канаву для стока дождевой воды. Когда люди подходят к заграждению, строчит автомат. Командофюрер долго возится с фотоаппаратом, подбирая нужную диафрагму.
До конца работы тела убитых лежат у проволоки. Вечером мы несем трупы наших товарищей в крематорий. В холодном затхлом полуподвале, где устроен склад, долго стоим в очереди. Трупы укладываются тоже «валетом», для экономии места. Их обнажают и тут же посыпают солью; вероятно, крематорий не успевает сразу сжигать всех мертвецов.
Когда мы возвращаемся к себе на блок, двор уже пуст. Виктава встречает нас у входа в барак и, вручив «порцион», приказывает немедленно убираться в шлафзал.
Ужинаем, сидя на матрацах. Остальные, не дожидаясь отбоя, крепко спят. Я поглядываю в окно: не покажется ли Антон. Шурка ноет: он боится, что к утру его творог и мармелад испортятся и на них нельзя будет выменять брюквы.
— Может, Янеку сунуть под завтрашний суп, а? Как думаете, не надует?
Олег хладнокровно предлагает отдать сладости ему, уверяя, что он съест их с большим удовольствием.
198
— У тебя изжога будет,— огрызается Шурка.
— Зато ты перестанешь хныкать,— говорит Олег.
Они готовы поссориться. Виктор силой поворачивает уже улегшегося Олега на другой бок. Шурка, вздыхая, прячет котелок под матрац и тоже укладывается.
Мы трое — я, Олег и Виктор — решили не посвящать Шурку в наши планы. Он неплохой товарищ, но мы не уверены, согласится ли он на побег: риск ведь огромный, а Шурка надеется со своими способностями продержаться в лагере до освобождения.
— Ждать сейчас уже бесполезно. Давай ложиться,— предлагает мне Виктор.
— Подожду еще немного.
Мне из моего угла хорошо видны окна семнадцатого блока и весь наш двор. У ворот, постукивая нога об ногу, прохаживается торвертер в брезентовом плаще, в окнах напротив пусто; камни двора лоснятся от непрекращающегося мелкого дождя.
Посоветовав еще раз не ждать, Виктор вытягивается на матраце. Я хочу последовать его примеру и вдруг вижу: верзила в плаще отмыкает крючок, и в воротах показывается Лизнер. Он идет, разбрызгивая сапогами лужи, к крыльцу. Минуту спустя слышу через дощатую стенку его грубый голос, воркование Виктавы и смех. Потом через двор шагает маленький очень прямой человек с узко поставленными глазами. Это Фаремба, в прошлом знаменитый силезский бандит, а теперь оберкапо «Штайнбруха», обладатель громоподобного баса. В бытность мою торвертером он часто наведывался к Шнайдеру. Вслед за Фарембой в ворота проходят старшина лагеря и Макс. Скоро и их оживленные голоса доносятся из-за стенки.
Сидеть больше у окна, конечно, бессмысленно: Антона не будет. Я ложусь, продолжая прислушиваться. Мои товарищи уже спят.
Снова в соседней комнате раздается смех. Слышу сипловатое восклицание Виктавы по-немецки: «Господа, прошу за стол»,— и ворчливое Штрика: «Время, время». Потом все стихает.
Безмолвие нарушается дискантом Макса.
— Друзья мои,— произносит он,— это маленькое торжество по случаю пятидесятилетия дорогого Ярослава уносит меня в те далекие времена, когда мы верили в светлые идеалы, в разум, в человеческий гений, когда мы все были наивны и простодушны, как дети.
— Не все, не все,— ворчит Штрик.
— Я хочу сказать,— поперхнувшись, продолжает Макс-
199
что ныне судьба преподнесла нам суровое испытание, да, но не будем роптать на судьбу. Выпьемте за силу духа, твердость и трезвое понимание сущего, за те качества, коими столь счастливо обладает наш Ярослав!
— Прозит!
— Прозит!
Шум смолкает — очевидно, пьют.
И вдруг — что за дьявольщина? — раздаются осторожные переборы аккордеона, и всё сразу заполняется светлыми, ликующими звуками знаменитого штраусовского вальса «На прекрасном голубом Дунае».
Я трясу головой и приподнимаюсь. Гляжу на товарищей. Изнуренные до предела, они спят тяжелым неспокойным сном: Олег — уткнувшись носом в подкладку куртки, Виктор — подложив руки под щеку, Шурка — запрокинув голову и полуоткрыв рот.
Мне хочется зареветь в голос. Является нелепая мысль: за что нас мучают? Чувствую, что музыка действует на меня предательски, и зажимаю уши.
Разжав их через некоторое время, слышу хрипловатый баритон Штрика:
— Так выпьем за счастливое возвращение к родным очагам!
Аккордеон играет какое-то танго. Шум за стеной усиливается.
Меня охватывает злость. Я ругаюсь вполголоса самыми скверными словами.
Когда аккордеон стихает, раздается небрежный голос Лиз—нера:
— Разрешите-ка мне.
Вкрадчивый, придушенный тенор Шнайдера:
— Ты, Пауль, уже пьян.
Раскатистый бас Фарембы:
— Пусть скажет!
И снова голос Лизнера:
— Господа! Я хотел бы сказать следующее… Тот, кто думает, что у меня… дом отдыха, глубоко ошибается. Я не различаю тех, кто не может или не хочет работать,— это для меня едино… едино. Тот, кто не будет работать, пойдет вниз, на часового. Понятно?
Разноголосый пьяный хохот покрывает его слова. Звучит кокетливая полька. Я снова затыкаю уши и смотрю на потолок. Думаю: на что же они рассчитывают, надеясь вернуться домой? На победу Гитлера? На слепоту народов? Смешно. И вдруг мне делается ясен их расчет: они верят, что нас всех, рядовых за-
200
ключенных, свидетелей их преступлений, уничтожат, что они выживут на наших костях…
Руки мои устают зажимать уши. Я еще раз приподнимаюсь, вижу дрожащие багровые отсветы на потемневшей стене, затем, спасаясь от захлебывающейся фокстротной музыки, заворачиваю голову в куртку и засыпаю.
Утром, выйдя из умывальной во двор, спрашиваю товарищей, что им снилось. Олег усмехается.
— Как всегда… ничего.
Шурка сообщает, что он целую ночь кухарничал — готовил пельмени.
Виктор хмурится и молчит. Спрашиваю:
— А тебе?
— А мне и ночью нет покоя от Лизнера, черт-те что… Снилась какая-то нелепица — будто заставлял нас танцевать.
Я рассказываю о вечерней пирушке. Олег и Виктор удивляются. Шурка с видом превосходства замечает:
— Они не только шнапс пьют. Они и до баб ходят.
.— Как до баб?
— А очень просто. На первом блоке, где канцелярия, знаете? Так вот там есть специальное помещение, «пуф» по-ихнему, там сидят под замком пять женщин специально для них, то есть для старшин, капо, писарей, фризеров.
Он озорно подмигивает и добавляет:
— Цивилизация.
Мы с Виктором не верим. Олег говорит:
— Пошел трепаться.
Шурка обижается:
— Вы еще много чего не знаете. Вы думаете, кто такие эти красивые мальчики — Янек и Мишель с розовыми винкелями?
Ну, это-то, положим, нам уже ясно.
Получаем кофе, потом строимся, снимаем и надеваем шапки, маршируем — все, как обычно. Наконец часа за полтора до обеда получаем возможность уединиться. Я прошу Шурку пойти к воротам: Васек, возможно, притащит вчерашний суп. Шурка послушно уходит. Я, Виктор и Олег садимся в кружок. Нам надо обсудить все мелочи, от которых может зависеть успех нашего дела.
Олег нетерпеливо говорит:
— Давай, Костя, слушаем.
Предлагаю друзьям следующий порядок действий. Как только завоет сирена и потухнет свет, мы быстро выскакиваем в окно и ползем друг за другом вдоль барака: я первый, потом Олег, за ним Виктор. Мы с Олегом ставим деревянные подпорки под
201
нижний ряд электрической проволоки. Пролезает Виктор, затем Олег и я; мы с Олегом убираем деревяшки. Ползем по-пластунски за груды камней к чану. Метров через сто пятьдесят сворачиваем под прямым углом налево и спускаемся вниз к загородке зоны оцепления — ночью она не охраняется. Бесшумно минуем ее и углубляемся в лес. Держа курс строго на север по Полярной звезде, стараемся уйти как можно дальше от лагеря. До рассвета, если в нашем распоряжении будет часов шесть-семь, мы должны удалиться от Брукхаузена километров на сорок. День нам надо пересидеть в лесу, тщательно замаскировавшись, хорошо бы где-нибудь около небольшого озерца или речки. А с наступлением сумерек опять начнем продвигаться с таким расчетом, чтобы под утро быть в чехословацких лесах. Придется пересидеть еще день, а в течение второй ночи двигаться только на восток, держась, конечно, подальше от дорог. Если мы там не наткнемся на своих людей, будем питаться грибами и ягодами и продолжать движение на северо-восток, соблюдая все меры предосторожности, пока не встретим партизан.
— А мы их обязательно встретим… Помните, когда нас везли сюда через Чехословакию, как палили всю ночь эсэсовцы и как они на каждой остановке повторяли слово «партизанен»? — заключаю я.
Виктор, косясь по сторонам, тихонько говорит:
— В общем, конечно, твой план приемлем. Но одно «но»… Не лучше ли нам пересидеть первые сутки где-нибудь неподалеку от лагеря?
Олег бурно возражает. Мне это предложение тоже не по душе.
Виктор спрашивает Олега:
— Ты сколько раз бегал?
— Дважды.
— А ты, Костя?
— Тоже дважды.
— Ну, а мне довелось, кроме двух побегов, переходить линию фронта, значит, я опытнее вас… Давайте решим так: если километрах в двух найдем подходящее место, пересидим сутки, не найдем — будем топать.
— Какая же выгода? — недоумевает Олег.
— А собаки?
— Они не будут искать у себя под носом.
— Мы пойдем вначале в колодках. Дерево не пахнет.
Нам с Олегом приходится согласиться.
— Теперь о времени,— продолжает Виктор.— Медлить нам нельзя — это ясно, но без двухдневных по крайней мере запасов
202
еды трогаться тоже бессмысленно. Наших сбережений — по пайке хлеба на нос — хватит на сутки. Следовательно, надо еще три пайки.
Он вопросительно смотрит на меня. Говорю:
— Антон даст.
Подходит Шурка и протягивает горячий котелок.
— А хлеб? — Хлеб меня интересует сейчас превыше всего.
— Хлеба не было. Васек передавал, что с хлебом стало туго…
После дневной поверки Макс проверяет наши номера. Я получаю пощечину: у меня отпоролся уголок тряпицы на брюках. Во время раздачи обеда Виктава пытается ошпарить мне руки, я отдергиваю котелок — половина похлебки выливается на камни; молча сношу удар черпаком по голове. В умывальной встречаюсь со Штриком и недостаточно быстро уступаю ему дорогу. Снова удар — на сей раз в ухо.
— Теперь счастье начнет тебе изменять,— мрачно вещает Шурка, моя котелок; он расстроен: Виктава не дал ему пустых бачков.— Уж это так всегда… если не повезет, так не повезет во всем.
Под вечер к нам во двор заходит Антон. Опять моросит дождь. Становится прохладно.
— Пойдем в шлафзал,— предлагает он мне.
Я отвечаю, что Виктава не пустит. Антон, махнув рукой, скрывается в бараке и через несколько минут окликает меня из окна спальной. Виктава, увидев меня на пороге, буркает по-немецки: «Иди».
Мы усаживаемся в углу. Антон говорит, что скоро нам будет легче: Штрик прогонит этого торвертера.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Догадываюсь,— басит он.
Потом он рассказывает о положении на фронтах. Он слыхал, что наши форсировали Днепр; немцы вряд ли продержатся теперь больше года. Союзники высадились в Южной Италии. Очень возможно, что они в недалеком будущем подойдут к границам Австрии с юга.
Я слышал о высадке американцев еще неделю назад и жду, когда можно будет заговорить с Антоном о своем деле. Он просит: