3
В редакционную комиссию, образованную на вчерашнем пленарном заседании, кроме Вальтера Урбанека и Богдана Калиновского — представителей социалистических стран,— вошли Жорж Насье, Ханс Сандерс, Шарль ван Стейн и Лео Гайер. Покатилова включили, по его просьбе, в качестве наблюдателя. Редакционная комиссия должна была выработать текст резолюции, провозглашающей основные политические требования комитета. Перед началом заседания комиссии Генрих сказал Покатилову, что считает эту работу самой трудной, но и самой важной. Одна из трудностей заключалась в том, что по статуту все коллективно выработанные на сессии документы должны были приниматься единогласно. Вопросы, вызывавшие чье-либо возражение, снимались. Этот принцип единогласия и обеспечивал, по словам Генриха, практическое единство членов комитета. Председателем комиссии, по предложению генерального секретаря, был утвержден Лео Гайер.
— Уважаемые друзья,—сказал Гайер, сев во главе стола, за которым когда-то лагерфюрер проводил инструктивные совещания командофюреров и блокфюреров,—есть ли у кого-нибудь готовый проект резолюции, который мы могли бы взять за основу для обсуждения?
Готового проекта ни у кого не было.
— Тогда прошу выступать с формулировкой тезисов, которые мы затем обсудим и в приемлемой форме включим в текст. Камрад Насье, ты хорошо понимаешь меня?
— Сложные места мне будет переводить на французский камрад ван Стейн,— ответил Насье.
— Камрад Покатилов, не затруднительно ли для тебя понимание немецкого?
— Все хорошо,— сказал Покатилов. Он решил разок обойтись без переводчицы, послал ее на заседание комиссии, посвященной работе с молодежью, чтобы знать, о чем там будут
360
говорить.— В крайнем случае мне поможет камрад Калиновски.— Покатилов взглянул на Богдана, молчаливого, внутренне напряженного, с отечными припухлостями под глазами, и подумал, что Богдан, вероятно, в обиде на него за то, что он до сих пор не нашел времени для их доверительной беседы.— Поможешь, Богдан?
— Так.
— Кто желает сделать какое-либо заявление? — спросил Гайер.— Нет? В соответствии с нашими правилами предоставляю слово в алфавитном порядке… Представитель Бельгии муниципальный советник ван Стейн.
Шарль, коренастый, длиннолицый, с массивным обручальным кольцом на пухлом пальце, встал и поклонился председательствующему.
— Я полагаю,— начал он своим высоким сипловатым голосом,— что у многих на памяти прекрасное рождественское послание папы Павла Шестого, особенно та часть, в которой он призывает всех ответственных государственных деятелей не жалеть усилий в борьбе за мир. Мне кажется, мы поступим правильно, если в тексте нашей итоговой резолюции упомянем о призыве папы Павла Шестого. Это придаст вес нашим собственным высказываниям в пользу мира и вызовет симпатию и доверие к ним со стороны бывших узников-католиков и не только бывших узников. Далее, я считаю важным подчеркнуть в нашем итоговом документе, что в вопросах поддержания мира и международного сотрудничества, равно как и в вопросах борьбы против тех, кто нарушает мир и согласие между народами, мы, бывшие узники Брукхаузена, едины, несмотря на то, что исповедуем разные веры и придерживаемся различных политических убеждений.— Шарль снова поклонился председательствующему и сел.
Принесли в маленьких чашечках кофе. Все отхлебнули по глотку и потянулись к сигаретам.
— Следующим по алфавиту должен выступать представитель Германии,— сказал Гайер.— Поскольку на меня возложены обязанности председателя, свое выступление как представитель страны я хотел бы перенести на конец. Согласны ли с этим члены комиссии?
— Согласен,— сказал Шарль.
— Добже,— произнес Богдан.
— Бон,— кивнул Насье.
— Слово имеет представитель Голландии государственный служащий камрад Сандерс.
Сандерс сегодня выглядел вялым, апатичным. Лицо казалось
361
«еще более обрюзгшим, взгляд — отрешенным, устремленным в себя. Он только что закурил сигару и, медленно пуская кольца дыма, сказал, не поднимаясь со стула:
— Меня нынче плохо держат ноги. Хронический артрит. Могу ли я, господин председатель, говорить сидя?
— Пожалуйста.
— Господин председатель, господа члены комиссии, уважаемые камрады. Мы не выполнили бы своего долга перед погибшими, если бы смирились с тем, что многие эсэсовские палачи до сих пор пребывают на свободе. В нашей резолюции должно быть внятно сказано, что мы требуем розыска и наказания всех без исключения нацистских преступников и что мы решительно выступаем против применения закона о сроке давности в отношении нацистских злодеяний.— Сандерс пыхнул сизоватым дымком, помолчал и прибавил: — Это не месть. Мы только хотим, чтобы наш мир покоился на фундаменте справедливости и правопорядка, утверждающего, что ни одно преступление не должно оставаться безнаказанным. По-моему, это важно отметить и в воспитательных целях, имея в виду интересы молодого поколения.— Он вновь пыхнул дымком и умолк.
— У тебя всё, камрад Сандерс? — спросил Гайер.
— Всё,— ответил Сандерс и подавленно вздохнул. Было такое впечатление, что он чего-то не договорил и это мучит его.
— Представитель Франции редактор камрад Насье.
Насье тотчас поднялся на свои короткие сильные ноги, надел очки, достал из нагрудного кармана листок, сплошь исписанный красными чернилами, и быстро заговорил по-французски.
— Момент, момент, камрад Насье,— прервал его Гайер.— Здесь не все знают французский. Ты желаешь говорить непременно по-французски?
— Уи.
— Шарль, пардон… камрад ван Стейн, ты переведешь нам камрада Насье?
— Охотно. Камрад Насье сказал, что во вступительной части резолюции, поскольку она принимается накануне двадцатилетия со дня нашего освобождения, необходимо… что?
Насье метнул недовольный взгляд на Сандерса, пустившего ему под нос струю дыма, и выпалил следующую очередь французских слов, которые Шарль принялся переводить на немецкий.
— …напомнить, что мы обрели свободу в апреле сорок пятого, благодаря героической борьбе антигитлеровской коалиции и в первую голову благодаря действиям Красной Армии. Надо
362
сказать, опять-таки учитывая юбилейную дату, что наш комитет возник как преемник подпольного интернационального комитета, в котором действовали в полном единстве антифашисты разных стран и наций, что мы поклялись хранить это единство во имя достижения наших высших целей… Каких целей? — обратился Шарль к Насье и что-то прибавил по-фраицузски.
— А-а! — раздраженно произнес Насье, но тут же рассмеялся и высыпал очередную порцию своих слов.
— …прежде всего братства и солидарности между народами. Свободы и достоинства личности. Полной ликвидации остатков гитлеровского фашизма. За мир во всем мире… Мерси.
— «Мерси» я сказал Шарлю за его перевод,— разъяснил Насье по-немецки, заглянул в бумажку и опустился на свое место.
— Ты ничего не забыл, Жорж? — сумрачно усмехнулся Сандерс.
Гайер постучал карандашом о стол.
— Представитель Польши старший бухгалтер камрад Калиновски.
— Уважаемые коллеги, польское объединение брукхаузенцев, делегируя меня на настоящую сессию, поручило мне обратить ваше внимание на следующий момент, который, по нашему мнению, должен найти отражение в основном документе.— В невысокой, деформированной возрастом и болезнями фигуре Богдана проступило что-то угловатое.— Следующий момент…
Он сказал, что Международный комитет не имеет права обойти молчанием деятельность западногерманской милитаристской печати, которая ведет открытую враждебную пропаганду против социалистических стран, против всех антифашистских сил. Так, «Германская солдатская газета» выступает с постоянными нападками на народную Польшу, клеветнически утверждая, что на польской земле живут «убийцы» немцев. «Германский солдатский календарь» восхваляет участие нацистов в войне против республиканской Испании и ратует за новый аншлюс. Ежемесячник «Обвинение» нагло пишет, что в нацистских концентрационных лагерях не было никаких газовых камер, что их соорудили после окончания войны союзники, чтобы очернить немецкий народ. Богдан заявил, что если резолюция осудит подобные провокационные выступления милитаристской печати, то он поддержит предложения камрада ван Стейна и камрада Насье.
— Представитель Чехословакии учитель истории камрад Урбанек.
363
Урбанек страдальчески наморщил высокий лоб и сказал, что его крайне волнует проблема молодежи и что хотя комиссия по работе с молодежью представит на утверждение сессии свою резолюцию, он считает необходимым коснуться этой проблемы и в политической резолюции.
— Суть в том,— внезапно возвысил, оп голос, произнося немецкие слова по-чешски певуче,— что смертность среди бывших узников гитлеровских концлагерей возрастает год от года и уже сегодня надо думать, в чьи руки перейдет наше интернациональное антифашистское знамя. Как вы знаете, в западных странах в школьных учебниках все более сокращается объем сведений, посвященных второй мировой войне, причем сведения эти часто бывают неполными или грубо тенденциозными. В то же время книжные рынки Федеративной Республики и ряда других западных стран наводнены потоком псевдоисторической литературы. Современная западногерманская историография фальсифицирует события минувшей войны, террористические действия, совершенные гитлеровскими войсками. Поражение вермахта она пытается объяснить так называемыми субъективными и случайными факторами. Дешевые брошюры, которые в миллионах экземпляров издаются милитаристскими и реваншистскими организациями, восхваляют преступные акции гитлеровского рейха. Вместе с тем эти брошюры оскорбляют участников движения Сопротивления, партизан — вы только вдумайтесь в это! — по гестаповскому образцу называют бандитами, а славянские народы— народами низшей расы. Они настолько обнаглели, что требуют отторжения от Чехословацкой Социалистической Республики ее западных земель, в свое время аннексированных Гитлером. Мы обязаны громко заявить, что учащаяся молодежь на Западе, прежде всего в ФРГ, сознательно отравляется ядом исторической лжи, милитаризма и реваншизма.
4
Когда Урбанек сел, Покатилов обвел взглядом лица товарищей. У него было такое ощущение, что все-таки не сказано что-то очень важное, может быть, главное. Более всего его удивила сдержанность Богдана, он ожидал, что старый друг выступит куда решительнее. Он посмотрел на Гайера. Тот, вероятно, по-своему расценил его взгляд.
— Представитель Советского Союза, присутствующий на сессии в качестве наблюдателя, камрад Покатилов.
Противоречивое чувство объяло Покатилова. Ему хотелось поделиться тем, что наболело на сердце, и он опасался, что его
3G4
прямые и откровенные слова будут восприняты как попытка давления.
— Уважаемый камрад председатель, уважаемые члены комиссии. Вам предстоит выработать текст серьезного политического документа. С этим документом будет знакомиться общественность всех стран, по нему будут судить о политической и нравственной позиции международного сообщества бывших уз-пиков Брукхаузена, более того — всех бывших узников нацистских концлагерей. Не желая ни в малейшей мере влиять на нашу оценку важнейших событий в мире, событий, имеющих прямое отношение к нашему прошлому, я хотел бы выразить уверенность, что вы ничего не забыли, и хотел бы от всей души пожелать успеха в вашей ответственной работе.
Он заметил, как после этих слов спало напряжение с болезненного лица Богдана, как мелькнула живая искра в глазах Сандерса и как, удовлетворенно покачивая головой, вытянул ноги под столом Гайер.
— Спасибо, камрад Покатилов. Теперь позвольте, уважаемые камрады, доложить точку зрения западногерманского объединения на то, что необходимо сказать в общеполитической резолюции. Вчера я уже говорил о нашей деятельности и наших тревогах, о том, что наш старый враг фашизм жив. В этом плане я считаю необходимым дополнить информацию, сделанную камрадом Урбанеком. Это факт, например, что бундесвер, в котором тон задают бывшие нацистские генералы, в настоящий момент самая сильная армия в НАТО. Это факт, что за критику милитаристского и реваншистского курса страны у нас подвергся преследованию профессор Голо Манн, сын всемирно известного писателя Томаса Манна. В то же время у нас широко предоставляют трибуну американскому реакционному историку Давиду Хогану, который, выступая с публичными лекциями о второй мировой войне, пытается оправдать Гитлера. Это факт, что во главе министерства по делам перемещенных лиц—министерства реваншистов, как его у нас именуют,— долго стоял военный преступник Ганс Крюгер, а после разоблачения Крюгера его министерский портфель перенял Эрнст Леммер, в прошлом активный пропагандист третьего рейха, берлинский корреспондент ряда зарубежных пронацистских газет.
Отметив, что брукхаузенцы ФРГ своей главной задачей считают борьбу против милитаризма и неонацизма, питающих фашистские организации во многих странах, Гайер поддержал предложение Урбанека включить в итоговый документ призыв ко всем бывшим узникам работать с учащейся молодежью, чтобы открыть ей глаза на правду.
365
— Я кончил как делегат,— объявил Гайер.— Как председательствующий вношу предложение сделать получасовой перерыв. Попробую, исходя из ваших выступлений, набросать черновой текст проекта резолюции.
«Молодец»,— подумал Покатилов.
Оставив Гайера одного в бывшем кабинете лагерфюрера, члены комиссии вышли в коридор. Из соседней комнаты с белой дверью доносился гул голосов: там заседала комиссия по работе с молодежью. По коридору разливался крепкий бодрящий аромат свежесваренного кофе.
— Богдан, не сердись, я вчера два часа провел в крематории, а когда вернулся, меня в комнате ждал Гардебуа,— сказал Покатилов, взяв Богдана Калиновского под руку.
— Человече! — укоризненно ответил тот.— Мог прийти ко мне в двенадцать, в час, в три часа ночи. Мы приехали сюда не для того, чтобы спать. Не виделись двадцать лет. Или забыл блок шесть?
— Ребята,— возбужденно сказал по-немецки Сандерс,—я припрятал в буфете бутылку арманьяка. Предлагаю употребить по двадцать грамм, я угощаю. Насье?
— Уи.
— Шарль?
— С превеликим.
— Констант?
— Давай.
— Урбанек?
— Йо.
— Калиновски?
— Можно.
Озираясь, как хефтлинги перед проверкой, на цыпочках, гуськом направились они к угловой комнате, где одна из служащих варила на электрической плитке кофе. Сандерс забрал у нее свою бутылку и стал разливать по кофейным чашечкам остро пахнувшую яблоками янтарного цвета жидкость. За спиной голландца неожиданно выросла вальяжная фигура Яначека.
— Агуа! — запоздало произнес Шарль, подавая сигнал тревоги.
— Вы, проклятые старые бандиты! — осклабился Яначек, притворяя за собой дверь туалета, где громко бурлила вода.— Вы, большевистские изверги, подлые каторжники, порочные сластолюбцы! Вот как вы работаете!.. Немедленно мне двойную порцию.
— Т-с,— прижал палец к губам Сандерс.— Представляешь, мы вышли глотнуть кофе, пока Лео набрасывает проект…
366
— Пытается соединить несоединимое? Помогай ему бог! — Яначек принял из рук Сандерса чашечку, выплеснул содержимое в рот, прижмурился. Когда несколько секунд спустя он открыл глаза, лицо его светилось покоем.— Спасибо, братцы. Как казначей я запишу эту бутылку «кофе» в статью «прочие расходы» комитета. Цецилия! — официальным тоном проговорил он, обратясь через головы друзей к служащей.— Цецилия, пожалуйста, запишите выпитое этими господами на мой служебный счет.
— Франц, ты поступишь гораздо справедливее, если выдашь мне соответствующую сумму наличными,— скромно сказал Сандерс, глядя Яначеку в глаза.— За этот «кофе» я выложил десять долларов из собственного кармана.
— Пять долларов. Ты получишь денежное пособие после обеда, Ханс.
— До обеда, милый Франц. Сейчас, немедленно.
— Ты, Ханс, старая каналья, голландский пират, презренный колонизатор.— Яначек извлек из кошелька зеленую бумажку и сунул Сандерсу.— Агуа! — вдруг испуганно прошептал он.
Покатилов оглянулся. В противоположном конце коридора возле приоткрытой белой двери стоял Генрих Дамбахер.
— Руэ! — сказал Генрих голосом старшины одиннадцатого блока.
— А теперь исчезните отсюда. Фершвииден! — свирепо скомандовал Яначек, подражая самому себе, каким он был двадцать лет назад,— неприступный лагершрайбер-два и вместе с тем один из тайных руководителей интернационального подполья.
5
Через полчаса они вновь сидели за столом лагерфюрера. Гайер, отодвинув в сторону чашечку с двадцатью граммами, которую ему доставил Ханс, сортировал листки, исписанные крупным ясным почерком. В уголке рта у него торчала потухшая сигарета, и он поглядывал на дверь, точно кого-то ждал.
— Уважаемые члены комиссии,— сказал он, положив окурок па край блюдца,— разрешите огласить черновой проект документа. Я буду читать медленно. Если покажется что-то непонятным— остановите, я повторю. Камрад вап Стейн и камрад Калиновски, пожалуйста, переводите по мере надобности. Вы готовы?
— Пожалуйста,— сказал Богдан по-русски.
— Силь ву пле,— произнес Шарль.
После этого все дружно закурили.
367
— Двадцать лет назад,— стал читать Гайер,— шестнадцатого апреля сорок пятого года, благодаря объединенной борьбе антигитлеровской коалиции и в особенности благодаря героическим действиям Красной Армии, а также — усилиям внутрила-герного антифашистского Сопротивления, распахнулись ворота концлагеря Брукхаузен, и десятки тысяч жертв нацистского террора обрели свободу. В те великие дни бывшие узники, граждане почти всех европейских государств, собравшись на аппель-гтлаце, поклялись: «В память о пролитой народами крови, в память о миллионах наших братьев, замученных эсэсовскими убийцами, мы клянемся, что не прекратим борьбы, пока не очистим землю от фашизма». Помня об этой клятве, о братской солидарности, родившейся в недрах концлагеря, несмотря на различия в мировоззрении, оставшиеся в живых узники — делегаты из Бельгии, Федеративной Республики Германии, Голландии, Франции, Люксембурга, Польши, Австрии, Чехословакии, объединенные в Международном комитете Брукхаузена, на его торжественной сессии шестнадцатого — восемнадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят пятого года вынуждены обратить внимание мировой общественности на явления и тенденции, опасные для дела мира и свободы.— Гайер мельком взглянул на Насье и продолжал:— Это факт, что в Федеративной Республике Германии вновь создана могущественная армия, где основные командные посты занимают гитлеровские генералы. Это факт…
Текст резолюции в общем напоминал газетную передовицу о борьбе за мир, против возрождения милитаризма и фашизма. Но если дома, читая подобную статью за утренним чаем, Покатилов воспринимал сходные формулировки и выражения как нечто несомненно правильное и тем не менее достаточно умозрительное, то здесь сейчас он остро почувствовал, что за каждой такой фразой стоит сама жизнь.
Проект, как оп заметил, содержал все те мысли и положения, которые высказывались членами комиссии в начале заседания, но, сбитые в одно крепкое целое, они обрели более активный дух. Можно было лишь подивиться способностям Гайера, сумевшего за столь короткое время сотворить этот документ.
Закончив читать, Гайер похлопал себя скомканным платком по заблестевшему от пота лицу и сказал:
— Прошу вносить поправки, уточнения. Прошу брать слово в том же порядке…
— Нехорошо,— сказал по-немецки Насье.— Нихт гут.
— Представитель Бельгии камрад ван Стейн,—сказал Гайер.
— Поскольку наше пожелание в отношении рождественского послания папы Павла Шестого учтено, в целом проект резолю-
368
ции для бельгийцев приемлем,— немного унылым голосом произнес Шарль.— Я только думаю, что критика официальной политики Федеративной Республики слишком резка. Первый абзац, который начинается словами «Это факт…» — надо смягчить.
— УиГ—крикнул Насье и прибавил по-немецки: — Так нельзя, Лео.
Гайер почеркал что-то карандашом в черновике и сказал:
— Представитель Голландии камрад Сандерс.
— Меня в общем удовлетворяет текст резолюции, хотя в отношении преследования военных преступников можно было бы выразиться энергичнее. Я бы сформулировал это место так: «Комитет решительно протестует против всех попыток отпустить грехи кровавым нацистским убийцам».— Лицо Сандерса опять потемнело, он схватил лежавший на дне пепельницы остаток сигары, щелкнул маленькой серебряной зажигалкой.—С критикой оборонительной программы правительства Федеративной Республики я тоже не совсем согласен…
— Оборонительной программы? — глухо спросил Урбанек.— Не хочешь ли ты, Ханс, убедить нас, что на Федеративную Республику кто-то собирается нападать?
Гайер обвел чертой какие-то слова на своем листке и невозмутимо сказал:
— Представитель Франции камрад Насье.
Насье преобразился. От его былой гасконской живости не осталось и следа. Крупное желтоватое лицо, кисти рук словно застыли. Он заговорил медленно и отчетливо, и Шарль вслед за ним стал переводить:
— Наши резолюции лишь тогда чего-нибудь стоят, когда они появляются на страницах большой прессы. Я хочу сказать, что мы только в том случае достигнем цели, если наш документ прочтут миллионы людей, а не десяток бывших хефтлингов, активистов нашей организации, как случалось прежде, после чего резолюция обычно подшивалась к делу и всеми забывалась. Следовательно, мы должны найти такие формулировки, подобрать такие термины, которые не испугали бы редакторов массозых газет…
— А я заявляю, что многие формулировки слишком общи. Я могу процитировать слова из выступления министра по делам перемещенных лиц, то есть члена правительства Федеративной Республики, который, по существу, требовал отторжения бывшей Судетской области от Чехословакии! — вскричал Урбанек, подняв брови.
— Замечание камрада Урбанека ни в малейшей степени не опровергает моего утверждения,— быстро произнес Шарль, пере-
24 Ю. Пиляр
369
водя Насье.— Одно из двух. Или —или. Или мы примем предложенный проект и даже ужесточим его, как требует Вальтер, но тогда нашу резолюцию придется подшить к делу. Или будем сообща терпеливо искать…
— Камрад Насье, сформулируй свое предложение,— сказал Гайер.
— Я предлагаю выразиться так,— вслед за Насье, продолжавшим говорить по-французски, сказал Шарль и выжидающе уставился на Насье.— Это факт, заявляет французский делегат, а не я,— добавил Шарль от себя,— это факт, что, исходя из высказываний определенных влиятельных лиц в Федеративной Республике Германии, в этой стране популяризируются лишь те теории и положения, которые, помимо оправдания виновников второй мировой войны, могут только способствовать росту нежелательных настроений… Такова формулировка камрада Насье, я ни при чем,—добавил опять от себя Шарль со слабой улыбкой.
В комнате воцарилось тягостное молчание.
Глава шестая 1
В сентябре 1958 года только что утвержденный в степени доктора математических наук Константин Николаевич Покатилов был приглашен в райвоенкомат по месту жительства. Начальник третьей части, немолодой подполковник с эмблемами танкиста, положил перед ним какую-то бумагу.
— Прочтите,—сказал он. Покатилов увидел, как, должно быть, непроизвольно дернулись мускулы на одной половине лица подполковника, в то время как другая половина, в глянцевобледных латках пересаженной кожи (вероятно, горел в танке), оставалась неподвижной.
В правом верхнем углу желтого конторского листа кудрявым писарским почерком было начертано: «Районному военному комиссару г. Москвы старшина запаса Снегирев Василий Степанович», затем левее и ниже печатными буквами в разбивку — «Рапорт». Далее шло: «Настоящим докладываю, что награжденный в прошлом году по Вашему представлению орденом Красной Звезды офицер запаса научный работник Покатилов Константин Николаевич является подозрительной личностью, нуждается в дополнительной проверке, в силу чего прошу принять меры к изъятию у него правительственной награды. Одновременно убедительно прошу ходатайствовать о награждении
370
меня орденом Отечественной войны I степени. Основание: я был действительно ранен и контужен, работая во фронтовой пекарне, однако, несмотря на мои неоднократные заявления, до сих пор не получил ни одной боевой награды, о чем имею необходимые документы. В части вышеупомянутого гражданина Покатилова К. Н. считаю своим долгом доложить нижеследующие известные мне факты…»
Сперва с чувством удивления и даже интереса, к которому лишь в незначительной степени примешивалась досада, а потом с возрастающим негодованием и возмущением прочитал Покатилов, что симпатичнейший Василий Степанович в бытность свою комендантом студенческого общежития, оказывается, взял на карандаш его единственный рассказ о Брукхаузене, приглядывался к нему, расспрашивал о нем однокурсников, чтобы спустя десять лет, забыв клятвенные уверения в дружбе, в верности памяти земляка Вани, написать этот гнусный «рапорт», содержащий грубую клевету на него, Покатилова. И для чего? По-видимому, для того, чтобы попытаться припугнуть работников военкомата, сделать их уступчивее в отношении его, Снегирева, честолюбивых домогательств.
— Вам не кажется, товарищ подполковник, что просьба Снегирева наградить его орденом доказывает, как бы поточнее выразиться… корыстный интерес заявителя? — сказал Покатилов сумрачно и отодвинул от себя желтую бумагу.
Подполковник кинул заявление Снегирева в ящик стола, энергично повернул ключ в замке.
— И корыстный интерес, и ограниченность ума, но это не имеет прямого касательства к делу, товарищ Покатилов. Мы в свое время представляли вас к правительственной награде, основываясь как на наших собственных материалах, так и на материалах ходатайства ваших товарищей, в первую очередь полковника Кукушкина. Вопрос сейчас заключается в том, достаточно ли ответственно мы, работники военкома, подошли к вашему наградному делу. Нам придется давать объяснения. Поэтому просим помочь нам…
— Почему бы вам не обратиться за помощью в компетентные организации?
— Потому что, повторяю, речь идет о том, насколько обоснованно мы вас выдвинули. А не о том, честный вы советский человек или нет.
— Позвольте, товарищ подполковник. Снегирев вам прямо пишет, что гражданин Покатилов в годы войны работал в Германии на авиационном заводе Мессершмитта, занимал высокий пост контролера и что не своего человека фашисты не поставили
371
бы на руководящую должность. Так, по-моему, сформулировано в заявлении? «Руководящую»?..
— Да, но ведь Снегирев как раз просит это проверить.
— Кроме того, заявитель обращает ваше внимание на то, что гражданин Покатилов, находясь на излечении в немецком лазарете, помогал профессору Решину и эсэсовскому врачу ставить медицинские опыты на живых людях, военнопленных разных наций, и что поэтому Решина и Покатилова надо просто-напросто судить как военных преступников…
— Ну, мы здесь тоже не дураки! — озлился вдруг подполковник и приложил большой палец к конвульсивно дернувшейся щеке.— Нам-то хорошо известно, что вы в этот период времени были узником фашистского лагеря смерти Брукхаузен.
— Между прочим, и среди узников встречались прохвосты. И даже изменники…
— Вы имеете в виду бывших власовцев?
— Под конец войны часть власовцев и легионеров, желая очиститься перед народом, повернула оружие против фашистов. Вы об этом, конечно, слышали. Кое-кому из них удалось перебежать к партизанам, и такие, говорят, неплохо дрались. А другие не успели или не сумели, были арестованы гестаповцами и отправлены в концлагеря. Они составляли ничтожную долю в общей массе узников — советских граждан, но все-таки попадались. Так что один только факт, что в то время я был узником фашистского лагеря смерти, в полном объеме не снимает обвинений. Вы ведь это тоже понимаете.
— Нам точно известно, что вы к власовцам не имели никакого отношения.
— Тогда я не очень понимаю, товарищ подполковник, что вы хотите от меня,— сказал Покатилов мрачно.— Вам же известно и другое. Известно, что в сорок пятом году я прошел госпроверку, после чего служил в армии, восстановлен в комсомоле, известно, что два года назад мне была оказана высокая честь: я был принят в члены партии. Работа, которую я выполняю в университете, помимо преподавательской, имеет народнохозяйственное значение. Из всего этого легко сделать вывод, что Советская власть до сих пор не сомневалась во мне. Если же теперь появились какие-то, с вашей точки зрения, новые, неизвестные факты, касающиеся моего пребывания в фашистской неволе и характеризующие меня не с лучшей стороны, то, мне кажется, проверкой этих фактов должны заняться только и исключительно компетентные органы.
— Мы могли бы поступить и так,— сказал подполковник.— Может быть, так и поступим, если не сумеем собственными си-
372
лами доказать, что у пас в позапрошлом году имелись достаточно веские основания для представления вас к правительственной награде. Но почему вы не хотите помочь нам, мне непонятно. По-моему, у вас пет причин обижаться на райвоенкомат. Мы-то вас ни в чем не обвиняем. Больше того, не верим, я лично, например, ни слова не верю этой птице… Если уж говорить совершенно откровенно, мы обязаны дать заключение по заявлению Снегирева, привести убедительные аргументы, что он оклеветал вас. Деликатность положения состоит в том, что формально на этой стадии разбирательства я не имел права знакомить вас с заявлением… лишнее доказательство, что я вам верю. Мы могли вызвать вас и предложить, чтобы вы в письменном виде подробно осветили все моменты вашего нахождения в концлагере Брукхаузен. Но зачем нам играть в прятки, когда контрольные органы пе имеют к вам претензий? Я вам доверяю и поэтому объяснил, чем вызвана наша просьба. Напишите нам детально о своем пребывании в концлагере и сделайте упор на тех пунктах, на которых останавливается этот клеветник, то есть что вы никаким контролером не были и не имеете никакого отношения к медицинским опытам, которые проводили фашисты над пленными.— Подполковник открыл пачку «Казбека» и дружески протянул через стол Покатилову.
— Спасибо. Я курю сигареты,— сухо сказал Покатилов.— Я был контролером на одном из вспомогательных предприятий Мессершмитта в концлагере Брукхаузен, и я имел отношение к опытам, которые проводил эсэсовский врач над заключенными.
Что-то в мгновенье ока изменилось в лице подполковника. Он неловко, как будто с усилием опустил глаза.
— Но вы, я надеюсь…
— В обоих случаях я действовал по заданию подпольной организации. Но не так-то просто тринадцать лет спустя восстановить в памяти детали и найти свидетелей. К тому же часть свидетелей — зарубежные антифашисты.
Подполковник удрученно помолчал, потом, поднявшись, сказал, глядя куда-то мимо Покатилова:
— Так я все же попрошу вас осветить свое нахождение в фашистском концлагере как можно подробнее. Желательно, чтобы вы указали фамилии и адреса советских и иностранных граждан, с которыми там поддерживали контакты. У меня пока все. Всего хорошего.
«Вот так снегиревы, наверно, и добиваются своего»,— промелькнуло у Покатилова, когда он выходил из здания военкомата на прохладную осеннюю улицу.
37J
2
Была еще одна трудность, о которой он не сказал подполковнику. К стыду Покатилова, у него в последние годы разладились отношения с ближайшими товарищами по Брукхаузену Иваном Михайловичем Кукушкиным и Виктором Переходько.
Правда, они продолжали обмениваться поздравительными открытками накануне праздников и знали друг о друге главное: жив, более или менее здоров. Но постепенно перестали писать друг другу письма, сперва обстоятельные, с рассказом о заботах, житейских планах, радостях и горестях, о которых обычно сообщают друг другу близкие люди, а после — и такие, что пишутся накоротке, когда выпадает свободная минута; затем письма и вовсе уступили место открыткам — поздравляю, желаю, живу без перемен. С годами прекратились и те большею частью нечаянные наезды друзей к Покатилову в Москву, которые всякий раз превращались для них в радостный праздник. Иногда он себя спрашивал: что происходит? Куда пропал Виктор? И неужели у Ивана Михайловича за целый год не было возможности выбраться в Москву? Или я так замотался, что опять не ответил на письмо письмом, а ограничился открыткой (такой случай был в апреле 1954 года), и Иван Михайлович обиделся?..
Он по-прежнему не знал, что Любовь Петровна настойчиво просила Кукушкина и Переходько оставить ее зятя Константина Николаевича в покое. Повторно по этому поводу она обращалась к ним в марте 1954 года, когда Покатилов готовился к защите кандидатской диссертации. Через месяц он защитился более чем успешно (ученый совет признал его работу заслуживающей того, чтобы автора увенчать степенью доктора наук); 16 апреля по традиции он направил друзьям поздравления с «днем второго рождения», а через два дня жена увезла его в санаторий под Москвой. У него опять начались изматывающие головные боли и злостная бессонница, почему, собственно, он и не ответил Ивану Михайловичу письмом, послал лишь открытку.
Он склонен был винить себя в охлаждении отношений с товарищами, и он был отчасти повинен в том — забывал о «резерве сил», как повинны были и друзья, слепо внимавшие заклинаниям его тещи — врача. Существовали и объективные тому причины: новые запросы жизни, само время.
А время было удивительным. Научно-техническая революция, которая взбудоражила весь мир десятилетие спустя, в середине пятидесятых годов зачиналась в тиши кабинетов фундаментальными открытиями в редких разделах математики. То, что в сорок седьмом году, когда Покатилов был принят на механико-ма-
374
тематический факультет, лишь брезжило и некоторым ученым-философам представлялось идеалистической чепухой, стало убедительной и несомненной реальностью. Получила права гражданства кибернетика. Наиболее абстрактные с прежней точки зрения направления математической мысли — топология, функциональный анализ, современные алгебраические теории — оказались абсолютно необходимы и для расчета конструкции космических кораблей, и для расшифровки неизвестных письмен.
Мечтая при поступлении в университет о том, чтобы сделаться со временем хорошим учителем, Покатилов и в мыслях не держал, что на третьем курсе увлечется математической логикой и что, получив диплом, будет именоваться специалистом в области логического синтаксиса, изучающего формальное строение логических исчислений. Еще в меньшей мере мог он предполагать, что его кандидатская и вслед за ней докторская диссертации помогут решить один из узловых вопросов при конструировании важного кибернетического устройства.
Свой успех в науке Покатилов объяснял стечением особо благоприятных обстоятельств и был, как и раньше, уверен, что его истинное призвание — педагогическая деятельность. Но и чтение лекций студентам — дело, которому он отдавался со всей душой,— в последние годы не могло затушевать чувства горечи, являвшегося к нему, когда вспоминал Ивана Михайловича или Виктора. Теперь бывало, что и его письма оставались без ответа, и он ловил себя на том, что порой не столько тревожится, сколько досадует. Правда, переехав на новую квартиру в двенадцатиэтажный дом на Ломоносовском проспекте, он в суматохе с месяц не сообщал друзьям нового адреса. А затем семью постигло тяжкое испытание: в старой комнате на Зубовском скоропостижно скончалась Любовь Петровна.
Вера, безмерно привязанная к матери, высохла от горя. Она называла себя эгоисткой, неблагодарной дочерью и однажды призналась мужу, что если бы не было того рокового июньского вечера, то она вряд ли вышла бы за него. Ведь мама — дело прошлое — была против их брака и смирилась только потому, что тем вечером произошло непоправимое. По словам Веры, Любовь Петровна больше всего боялась, что зятю из-за его сложной биографии станут совать палки в колеса и что поэтому у дочери будет трудная жизнь. Но она, мол, искренне тревожилась и за его здоровье. Словом, она, по убеждению Веры, была горячая, самоотверженная мать. Это убеждение, вероятно, и помешало Вере сказать мужу, что Любовь Петровна сделала все от нее зависящее, чтобы испортить его отношения с товарищами по войне.
375
В доме на Ломоносовском Покатиловы занимали двухкомнатную квартиру. Окна в обеих комнатах выходили во двор, где беспрерывно шли какие-то земляные работы. Целые дни с утра до вечера стучали отбойные молотки, и посреди двора вырастали бровки черно-рыжей земли. Затем земля исчезала и появ^ лялись оранжевые машины, которые разглаживали огромными железными барабанами-катками мерцавшую на солнце и отдававшую нефтью свежую полосу асфальта. И не успевала затвердеть эта полоса, похожая па черную бархатную заплату, как вновь показывались рабочие в брезентовых куртках с отбойными молотками, снова металлический треск и грохот компрессорной машины, подававшей молоткам сжатый воздух, снова вырастали бровки земли и опять через некоторое время начинали бегать взад-вперед оранжевые машины, разглаживая новую свежую полосу асфальта.
Как-то, не выдержав шума, длившегося с короткими перерывами сутки, Покатилов пошел в ЖЭК и спросил начальника конторы давнего своего знакомого Василия Степановича Снегирева, почему, ремонтируя, например, трубу теплоэлектроцентрали, нельзя заодно проверить и, если необходимо, починить расположенную рядом водопроводную трубу или, скажем, прокладку телефонного кабеля. Василий Степанович, всегда почитавший себя в известном смысле начальником своих жильцов, слегка обиделся на кандидата наук Покатилова за этот вопрос и разъяснил, что каждое ведомство, будь то связисты, водопроводчики, электрики или газовики, производят профилактические осмотры и ремонт соответствующих объектов согласно своему графику, к которому ЖЭК не причастен. Тогда Покатилов прямо пожаловался, что из-за непрекращающегося грохота и треска под окнами невозможно ни работать, ни отдыхать; он уже не говорит о том, что пускаются на ветер государственные средства. Снегирев, копя обиду в душе, возразил, что государственные средства — это, дескать, забота самих ведомств, поскольку у них своя смета и свои ревизоры; а вообще—можете, мол, написать, Константин Николаевич, в Моссовет, ваше полное право.
Василий Степанович тем более был задет этой, по его мнению, несправедливой претензией, короче — придиркой, что его бывший студент Покатилов словно бы выговаривал ему, руководителю конторы, в присутствии подчиненной, молодой, недавно разведенной бухгалтерши, с которой Василий Степанович собирался закрутить роман. Покатилов, которому через несколько дней предстояла защита докторской диссертации, ушел, в серд-
376
цах хлопнув дверью, а Василий Степанович, усмехаясь и глядя иа бухгалтершу печальными глазами, сказал, что всю жизнь делает людям добро, но благодарности пе видит; забывают люди хорошее, забывают, как, случалось, кормил и поил их комендант студенческого общежития Василий Степанович…
Вернувшись из военкомата домой, Покатилов увидел в окно черную квадратную вывеску ЖЭКа, вспомнил о том инциденте со Снегиревым, и его внезапно поразила вроде бы сторонняя мысль, что, очутись Снегирев на оккупированной территории, он легко мог бы сделаться полицаем или власовцем. Война доказала, что подлец в мелочах, как правило, становится подлецом и по крупному счету. Отчего же, вооруженные таким опытом, мы не делаем из него выводов? Лжецам, подхалимам, клеветникам нельзя доверять работу с людьми. Клеветников-рецидиви-стов следовало бы изолировать от общества, как прокаженных. Похоже, что Снегирев своим заявлением в военкомат не только вымогал награду, но и мстил ему, Покатилову, за тот неприятный разговор в ЖЭКе.
Он позвонил в поликлинику, где работала жена. Ему ответили, что Вера Всеволодовна на приеме, освободится через час. Он налил себе из термоса кофе, закурил, пытаясь собраться с мыслями. К сожалению, математическая логика имела весьма отдаленное отношение к логике житейской. Житейское, как он не раз убеждался, сложнее абстрактного. К тому же он взбудоражен. И все-таки ему надо безотлагательно вникнуть в ситуацию и наметить правильную последовательность действий.
Прежде всего попробуем отбросить эмоции. Попробуем абстрагироваться. Человек А сказал человеку Б, что я, Константин Николаевич Покатилов, вел себя, мягко выражаясь, недостойно во время войны. Человек Б просит опровергнуть сказанное про меня человеком А, причем я пока не должен обращаться за помощью в специальные организации, и я согласился с этим, чтобы не нанести морального ущерба человеку Б. Опровергнуть сказанное человеком А в заданных условиях я могу только посредством свидетельских показаний в первую очередь человека К и человека В… Да, в этом все дело, подумал он. Очень неловко просить помощи у Ивана Михайловича, после того как я даже не пригласил его на защиту докторской. Тем более что оп уже писал обо мне в горвоенкомат, и то что меня наградили боевым орденом, я в основном ему обязан. С Виктором проще: он — сверстник, он скорее простит. А перед Иваном Михайловичем стыдно. Подумаешь, замотался, подумаешь, головные боли, у кого их нет, подумаешь!.. Стыдно, стыдно. Нет уж, лучше пусть подполковнику сделают внушение (а за что, собственно? Не за
377
что, но это другой вопрос), так пусть уж лучше он немного пострадает, чем позориться перед Иваном Михайловичем. Нет, негоже. Я забыл прошлое, я и должен за это расплачиваться. Я, а не тот подполковник. Пусть мне будет стыдно перед друзьями. Виноват перед ними — значит, виноват. Надо об этом честно сказать им… Вот тебе и без эмоций. Тем житейское и сложно, что оно все сплетено из эмоций.
В передней зазвонил телефон.
— Слушаю,— сказал Покатилов.
— Костя, ты звонил мне? — У жены был искусно поставленный голос врача, умеющего воздействовать словом.— Плохо себя чувствуешь?
— Получил из военкомата задание написать о прошлом.
— Кляуза?
— Нет, а в общем — да. Когда приедешь?
— Сейчас.
Он немедленно успокоился. В сущности, ему и не следовало так волноваться. Никто же пе выражает сомнений, что он был узником Брукхаузена. А раз так — значит, исключается домысел, что он в это же время будто по своей воле «…работал в Германии на заводе Мессершмитта, занимая высокий пост контролера», как написал Снегирев. Он сам, Покатилов, был неправ, когда сказал военкоматскому подполковнику, что это не доказательство. Это как раз доказательство. Другое дело — и тут нужны подтверждения,— что я по заданию Ивана Михайловича использовал должность низового технического контролера, по сути, бракера-приемщика, для организации выпуска деталей со скрытым браком. Ведь как мы решили портить носовую нервюру номер три со стальной накладкой?.. Все подробности этого отлично знает Виктор. Если бы еще можно было раздобыть свидетельство Анри Гардебуа или Джованни Готта! А Иван Михайлович как член интернационального комитета и военный руководитель подполья потом утвердил наше решение. Об этом — правда, кратко —он упоминал в письме горвоенкому, своему бывшему сослуживцу. А тот факт, что я был арестован и подвергнут пыткам? Иван Михайлович и об этом написал, назвав мое поведение геройским. Геройское не геройское, а ведь никто из подпольщиков тогда не был арестован, никто не пострадал: ни Виктор, ни Гардебуа, ни Готта… Это разве не доказательство?
Он вздохнул и лег ничком на кушетку. Что же, в крайнем случае напишу во Францию, в Париж. Попрошу французскую организацию бывших узников разыскать Анри Гардебуа и передать ему мое письмо. Лишь бы он был жив. Потом напишу в
378
Рим и попрошу итальянцев поискать Джованни Готта… То же и с нашей борьбой в лагерном лазарете. Напишу в Чехословакию Зденеку Штыхлеру —его имя как заместителя министра здравоохранения иногда мелькает в газетах,— напишу в Польшу Вислоцкому — тоже, кажется, вице-министр — и Богдану, если жив… А как фамилия Богдана? Не помню. Ну, все равно, обращусь к Штыхлеру и Вислоцкому, никто меня за это не убьет.
4
Вера Всеволодовна прошла вначале на кухню — он это слышал,—разгрузила хозяйственную сумку, спрятала в холодильник масло и молоко, затем долго, как это умеют делать только врачи, мыла теплой водой с мылом руки в ванной и лишь после этого появилась в комнате мужа. В свои тридцать лет Вера Всеволодовна сохранила девичью стать, однако лицо с черточками морщин возле глаз и немного повядшими губами выдавало возраст. Ипполит Петрович, единственная ее родня, усиленно рекомендовал племяннице есть натощак сырую морковь и умываться па ночь снятым молоком. Подруги недвусмысленно намекали, что пора к косметологу. Один Покатилов не видел никаких перемен в наружности жены и, как прежде, считал ее красавицей. Она неизменно оказывала на него умиротворяющее, седативное, как она выражалась, действие.
Вера Всеволодовна присела к мужу на кушетку бочком — опять так, как это делают только врачи,— свежая, спокойная, и сказала:
— Ну?
Он ей передал в лицах разговор с подполковником, пересказал дословно, в чем его обвинили и какова была реакция подполковника, когда он, Покатилов, сообщил, что был в Брукхаузене и санитаром и контролером. Не назвал жене только имени обвинителя.
Она тотчас это заметила.
— Кто написал телегу, Костя?
— Разве так уж важно — кто?
— Зная, кто — легче бороться. Если это твой солагерник — большего подонка нельзя представить.
— Почему?
— Да потому что он пытается сыграть на том, что работники военкомата не знают и не обязаны знать всех тонкостей вашего концлагерного существования. «Контролер завода Мессершмитта» — ведь это звучит бог знает как грозно! Так и видится некто с моноклем или в черном мундире со свастикой. Или эта
379
фраза; «…находясь па излечении в немецком лазарете, помогал ставить медицинские опыты на живых людях, военнопленных разных наций». Да будь это правдой, тебя как военного преступника повесить мало!
— А если это писал человек, не имеющий никакого отношения к Брукхаузену?
— Все равно подлец, потому что в формулировках чувствуется предвзятость… Кто-нибудь из однокурсников, с которыми ты откровенничал? Черная зависть?
— У нас на мехмате таких не было.
— На тебя написал Снегирев, бывший твой комендант. Ты делился с ним воспоминаниями. А это такой тип!.. Я тебе не говорила, не хотела расстраивать. Он мне еще тогда предлагал стать его любовницей, называл себя вторым Распутиным…
Как ни удручен был Покатилов — рассмеялся.
— Снегирев — Распутин. Это, конечно, здорово… Но что посоветуешь, Вера?
— А что сам решил?
Он сказал, что, с его точки зрения, лучше бы всего обратиться к товарищам по Брукхаузену из Франции и Италии, попросить их написать воспоминания, как они вредили врагу в лагерных мастерских Мессершмитта и кто был главным организатором этого вредительства. Польские и чешские товарищи могли бы рассказать, как мешал опытам эсэсовского врача — изувера Трюбера политзаключенный профессор Решин, член подпольной организации лазарета, и как он погиб, защищая больных. Что до него, Покатилова, то он помогал Решину, чем мог, пока не перевели работать в мертвецкую, где он, между прочим, тоже выполнял задания подпольщиков. Кроме чехов и поляков, об этом знает старый немецкий коммунист Шлегель.
Вера Всеволодовна, подумав, ласково сказала:
— Надо было тебе, Костя, послушаться Ипполита Петровича и написать обо всем этом еще десять лет назад. Теперь он мог бы продемонстрировать твои записки как документ… Но чего нет, того нет. Ты напишешь очень спокойно подробные воспоминания о своей работе в концлагерных мастерских и в концлагерном лазарете и назовешь свидетелей, советских граждан.
— Но многих уже нет в живых. О других вообще не знаю ничего.
— Твое дело — объективно рассказать о прошлом и назвать людей. Кукушкина и Переходько, конечно, первыми. На заграничных антифашистов я бы пока не ссылалась.
— А это почему?
380
— Откуда ты знаешь, чем они занимались после войны и кто они теперь?
— Вера, честные, мужественные люди, какими они были в войну, в концлагере, не могут стать бесчестными в мирное время.
— Ты сам не раз говорил, что тогда люди были дружнее…
— Нет, нет, Вера, тут ты ошибаешься.— Покатилов замахал руками и сел, спустив ноги с кушетки.
— Хорошо, Котя,— тихо сказала она, назвав его так, как говорила ему в минуты душевной близости.— Они остались благородными и мужественными — так по крайней мере должно быть. Но тем более не следует обращаться к ним за помощью. Во-первых, они могут подумать совсем неладное… что тебя кто-то преследует, а во-вторых, и необходимости-то особой нет в зарубежных свидетельствах. Достаточно, я убеждена, назвать наших, своих товарищей. Ведь ты, проходя госпроверку, говорил обо всем этом?
— Понимаешь, военкомату нужно иметь свою информацию. Работники райвоенкомата должны доказать, что представляли меня не с бухты-барахты.
— Напиши, как я сказала, и все будет в порядке… Но до чего же грязный тип этот Снегирев!
Вера Всеволодовна энергично поднялась и отправилась на кухию готовить ужин, а Покатилов зажег настольную лампу с зеленым абажуром.
Он писал до ужина и после ужина и потом до утра пе сомкнул глаз, несмотря на сильное снотворное, которое дала на ночь жена.
5
Ночью он опять думал о том, как нехорошо обошелся с Ива-.ном Михайловичем, не пригласив его на свое торжество — защиту докторской диссертации, как вообще нехорошо, некрасиво вел себя все последние годы, став ученым, хотя именно в эти годы товарищи хлопотали, чтобы он был отмечен боевой наградой, и как особенно стыдно, что вспомнил о друзьях лишь тогда, когда пришла беда. В сущности, он забыл прошлое, отступился от самого высокого, и клевета Снегирева дала ему это отчетливо ощутить. Нет, за себя лично он мало беспокрился: все-таки в свое время прошел проверку по первой категории. Но сумеет ли он теперь постоять за их общую правду, он, отступник… Вот отчего мутит душу и ломит в висках и затылке.
Так он размышлял, ворочаясь с богу на бок ночь напролет,
381
а утром в половине восьмого — было воскресенье — раздался длинный, прерывистый телефонный звонок.
— Это Иван Михайлович,— сказал он жене.
Действительно, звонил Иван Михайлович Кукушкин. Звучащий издалека, из механических глубин дальней проводной связи, голос его тем не менее был чистым, а по тону — приветливым и чуточку шутливым, как всегда, когда они разговаривали наедине.
— Не удивляешься моему звонку? — спросил он, поздоровавшись и посетовав на стариковскую бессонницу, которая не щадит даже в выходные дни.
— Удивляюсь. Только что думал о тебе, и вот…
— Телепатия. Как здоровье?
— Хорошо. А у тебя?
— Тоже хорошо… Знаешь, что предлагаю? Возьми на недельку отпуск за свой счет и приезжай ко мне на поздние сорта винограда. Я тебя вмиг поправлю…
— Не отпустят.
— Сообрази. Не розумишь? Пусть жена-врач выпишет бюллетень. Передай ей трубочку.
— Погоди, Иван Михайлович.
— Приказываю…
И хотя «приказываю» было, конечно же, шутливым, Покатилов немедля передал трубку Вере Всеволодовне, которая стояла рядом в накинутом на плечи халатике.
Поразительные все-таки отношения были у них, у бывших хефтлингов! Минуло тринадцать с лишним лет, как кончилась война, тринадцать с лишним лет они жили, что называется, мирной жизнью, а отношения по главному счету у них не изменились. Как был полковник Кукушкин с середины 1944 года по апрель 1945 года для девятнадцатилетнего Покатилова командиром, так по внутренней сути им и остался…
Вера Всеволодовна, отчасти по женской своей природе, отчасти оттого, что в глубине души чувствовала себя виноватой перед товарищами мужа, разговаривала с Кукушкиным ненатуральным, искусственно оживленным тоном, смеялась, кокетничала и звала его в Москву в гости. Он, очевидно, в свою очередь, старался быть любезным, шутил и звал ее вместе с «богоданным супругом» к себе на Херсонщину, на берег моря. Телефонистка дважды прерывала их, напоминая о времени, Кукушкин дважды продлял разговор, но вот, попрощавшись, Вера Всеволодовна отдала трубку мужу.
— Слушай, Костя,— сказал Кукушкин,— мне кажется, что у тебя что-то неблагополучно. Только говори правду.
382
Покатилов не ответил.
— Алё!
— Один сукин сын настрочил кляузу в военкомат. В связи с моим наградным делом. Я вчера писал объяснение.
— Я это чувствовал. Так что — приехать?
— Ради одного этого дела не надо. Пока не вижу необходимости. А вообще можешь?
— Зовешь?
— Хочу видеть.
— Вот рассчитается совхоз с государством — приеду. Недели две дело терпит?
— Думаю, да. А главное — просто хочу видеть.
— На душе у тебя должно быть обязательно спокойно.
— Есть.
— Что Виктор? Молчит?
— Была поздравительная телеграмма. Тебе тоже редко пишет?
— Не часто. Реже, чем хотелось бы. Значит, Костя, буду у тебя не позже чем через две недели.
Целый день он был под впечатлением этого звонка. Воскресные дни Покатилов проводил, по обыкновению, дома, читал «Иностранную литературу» или вырезал из березовых чурбачков шахматные фигуры. И сегодня — было последнее воскресенье сентября — он дважды принимался за «Триумфальную арку» Эриха Мариа Ремарка (его раздражало, что переводчик нерусское имя «Maria» перевел как русское «Мария»; «…не пишем же мы,— думал он,— Иван Вольфганг Гете?»), проглатывал по полсотни страниц, после чего отправлялся в ванную и помогал Вере Всеволодовне, затеявшей стирку, выжимать белье; снова уходил в свою комнату, усаживался на раскладной стульчик к окну и начинал править косоугольный, с кожаной рукояткой нож, которым резал по дереву, нюхал золотистые, пахнувшие июньским лугом березовые колодочки и думал о том, что для них, брукхаузенцев, не забывать прошлое — это значит прежде всего быть верными дружбе, родившейся там. «Чем объяснить,— размышлял он,— тот проявлявшийся у подпольщиков душевный подъем, готовность пожертвовать собой во имя спасения товарища, как не обострившимся до предела чувством любви к себе подобным, чувством, которое соединяло в себе ощущение причастности к общей борьбе против фашизма и такую естественную потребность протянуть руку погибающему и чистую горячую радость, когда удавалось спасти человека от смерти… Ивану Михайловичу я по гроб буду благодарен, что там, в Брукхаузене, на виду у эсэсовских постов он вернул мне гордое ощу-
383
щение принадлежности к справедливому миру — назвал меня «товарищ Покатилов», с этой минуты я вновь стал членом кол-лектива, вновь почувствовал себя солдатом своей Родины, и я никогда пе должен забывать, как остро пронзило меня в тот момент ощущение счастья, хотя и чадил, распространяя окрест удушливый запах смерти, крематорий — зловещая каменная коробка, где мне еще предстояло пережить то».
Глава седьмая
I
В конце обеда, проходившего необычайно шумно и весело, Яначек объявил, что в соответствии с культур-программой сессии делегаты приглашены в варьете Ромашер на праздничное представление «Звезды со всего света» — интернациональный хоровод муз, в котором принимают участие артисты десяти стран.
— Надо иметь в виду, что мы не только общественные деятели, полномочные представители объединений и ассоциаций, по и просто люди,— многозначительно добавил Яиачек под общие одобрительные возгласы.
Покатилов условился с Галей, что будет ждать ее в автобусе и что дорогой она расскажет ему о работе молодежной комиссии, возглавляемой Мари ван Стейн. Он был несколько подавлен тупиком, в который завела редакционную комиссию позиция Насье, поэтому уклонился от дружеской болтовни за чашкой кофе, переоделся в своей комнате и тотчас сошел вниз, прихватив с собой технический журнал на немецком языке. К его некоторому удивлению, в автобусе на предпоследнем диванчике слева — обычном его месте — сидела Мари.
— Ты не против, Констант? — Она указала ему на кресло подле себя. Пахло хорошими духами — речной кувшинкой.
Он молча поклонился и сел рядом с ней.
— Дай мне, пожалуйста, московскую сигарету.
Она уцепила длинными, перламутрово поблескивающими ногтями сигарету из его коробки. Оп зажег спичку. Она прикурила и задула огонь, хотя заметила, что он тоже собирается прикурить. -s
— Я суеверна.
— Ты хорошо говоришь по-немецки.
— Я преподаю немецкий в университете. Мы в известной степени коллеги, правда, я филолог.— Она кинула на него взгляд
384
исподлобья.— Я хотела бы о многом с тобой говорить, очень о многом. Мне доводилось беседовать с советскими музыкантами и учеными в Брюсселе, но, сам понимаешь, когда с человеком знакома несколько часов — это один разговор, и совсем другое, когда так, как с тобой…
— Тебя в Брукхаузен привезли в январе сорок пятого? С транспортом из Аушвица?
— Из Равенсбрюка. Нас было восемьдесят француженок и бельгиек. Тогда мне было восемнадцать.
— Вас первое время держали на карантине, на шестнадцатом блоке. Так ведь? Мы, русские, каждый вечер ходили смотреть на вас. Мне-то было уже двадцать.
Кажется, она оценила его доверительность.
— Слушай, я знаю, что у вас в политической комиссии возникли трудности. Если хочешь, я поговорю с Шарлем.
— А что может Шарль?
— О, оп может многое! Наша ассоциация действует в тесном контакте с французами, кое в чем французы зависят от нас.
— Видишь ли, Мари, как бывший узник я, конечно, очень хочу, чтобы наш Международный комитет был активнее в общей борьбе… Но как представитель советской ветеранской организации я не имею соответствующих полномочий, я только наблюдатель и не собираюсь никак влиять на позицию товарищей. Верно, от их решения будет зависеть…
— Участие или неучастие русских в деятельности Международного комитета?
— В общем да. Очевидно, да. Но не одно это… Я все время пытаюсь понять, что за метаморфоза произошла со взглядами и поведением старых друзей.
Мари постучала твердым перламутровым ногтем по сигарете, стряхивая пепел.
— Вы, русские, меряете других, как у вас говорят, на свой аршин. Нация, давшая миру Рублева и Достоевского, иначе воспринимает мир, чем нации Рабле и Костера. Французы и бельгийцы рационалисты, вы идеалисты.
— У нас пользуются другой шкалой оценок.
— Мне это известно. Грубо говоря, на поведение делегатов западных стран влияет то, что наши страны связаны североатлантическим пактом. Федеративная Республика Германии — наш союзник по этому пакту. Понимаешь?
— Меньше прежнего понимаю. Разве наши товарищи, брукхаузенцы, представляют здесь официальные инстанции?
— Разумеется, нет. Но…
В эту минуту в автобус ввалился дородный Яначек, впрыгнул
25 Ю. Пиляр
385
Шарль, за ним поднялась Галя, служащая Цецилия, Дамбахер, Богдан и все остальные.
— О-о! — возопил, сияя всем своим белым женственным лицом, Яначек.— Шарль, Генрих, внимание! Мадмуазель Виноградова, также внимание! Если мне не изменяют глаза — я вижу мадам ван Стейн вместе с господином профессором Покатиловым. Они были здесь одни. Они взволнованы и смущены…
— Заткнись, Яначек,— сказала Мари (она выразилась по-лагерному: «Halte Maul…»).— Вечно встреваешь не в свои дела. Папа Шарль позволил мне посидеть рядом с Константом.
— Ты в этом уверена? — робко спросил Шарль.
Яначек загоготал и, подпрыгивая ногами с толстыми ляжками, прошел в конец салона, ущипнул Мари за плечо и очень довольный возвратился на передний диванчик.
— Я тоже хочу сидеть с красивой женщиной! — закричал, мешая немецкие и французские слова, Насье, влезший в автобус последним.— Прошу вас, мадмуазель, же ву при…— И ринулся к Гале, которая растерянно топталась в проходе, но был остановлен мускулистой рукой ван Стейна.
— Пардон, камрад Насье. Я беру мадмуазель в качестве заложницы, пока этот хищный скиф, этот неотесанный славянин не вернет мне в целости и невредимости мою крошку Мари.— Шарль взял Галю за руку и увлек за собой на задний диванчик.
— Как в целости? — хохотал Яначек.— Степные кочевники всегда были охочи до латинянок…
— Франц,— вдруг нежно пропела Мари,— пожалуйста, не делайте столько шума, мы с мсье профессором ведем идеологический диспут.
— Это правда, камрад Покатилов?
— Я думал, представители нейтральных государств менее мнительны,— сказал Покатилов.
— И более щедры на деньги,— мрачно вставил Сандерс, видимо, вновь мучимый «жаждой».
Автобус неслышно тронулся и покатил по брусчатой, отполированной дождем мостовой.
Мари задумчиво улыбалась.
— Франц — отличный парень, но повторяется. Кстати говоря, у него как у представителя нейтральной страны еще более трудное положение, чем у нас.
— Почему?
— Государственный служащий,— уклончиво ответила она.
— Я допускаю, что кое-кому из местных деятелей небезразлична позиция нашего комитета в отношении политики соседней страны, им не хотелось бы раздражать соседа…
386
— В особенности учитывая размер инвестиций некоторых частных фирм в здешнюю экономику.
— Вот вам и ваша хваленая свобода! — не сдержался Покатилов.
— Свободы у нас нет,— спокойно согласилась Мари.— Точнее, она существует в известных пределах. Однако не будем упрощать наших брукхаузенских проблем. Все мы обязаны помнить прошлое, и мы помним прошлое. Ты думаешь, почему Сандерс пьет? Он не может себе простить, что не пошел вместе с братом на часового.
— Когда?
— В апреле сорок третьего. Тебя когда привезли в лагерь?
— В июле.
— На третий день по прибытии Сандерса в Брукхаузен голландских заложников и английских парашютистов погнали в штайнбрух таскать камни, чтобы за этой работой их убить. Старший брат Ханса, военнопленный офицер,— они с Хансом одновременно попали в лагерь — после двухчасовой гонки, когда половина группы была истреблена, сбросил полосатую шапку, куртку и объявил, что пойдет на часового. Эсэсовцы, как помнишь, любили этот способ самоубийства заключенных. Он предложил товарищам и брату последовать его примеру. Несколько англичан и голландцев обнялись и пошли на проволоку под автоматные очереди часового…
— Я знаю несколько подобных историй,— вполголоса сказал Покатилов.— На месте Ханса я был бы теперь особенно непримирим.
— Он тоже государственный служащий, и у него семья,— ответила Мари.
2
Точно в 15.30 желтый бархатный занавес, подсвеченный так, что он производил впечатление колышущейся золотистой листвы, раздвинулся. На чистенькой сцене с блестящими полами сидели музыканты в коричневых бархатных куртках, белых брюках, белых туфлях и играли что-то мягкое, убаюкивающее. Мягко поблескивало лакированное тело контрабаса, мягко светилась лысина музыканта в очках, который стоял вполоборота к залу и играл на трубе и, очевидно, управлял оркестром, матово желтел кожаный круг барабана, как будто вздыхавший, когда по нему били полированными колотушками.
И вдруг на авансцене возник огромный, пышущий здоровьем человек в элегантном светлом костюме, в очках, в фиолетовом
387
галстуке-бабочке. Он улыбался столь широко, что были видны, казалось, все его тридцать два зуба. Оркестранты, пе прекращая играть, встали, ведущий музыкант, с лысиной и в очках, повернулся в его сторону, прижимая к губам латунный цветок трубы.
Огромный человек, смеясь чему-то, ему одному известному, поклонился, повел снизу вверх толстой рукой и указал на лысого музыканта в очках, сказал что-то и снова засмеялся. В зале захлопали, и теперь публике поклонился ведущий музыкант.
— Это шеф оркестра Рольф Мерц. Его представил директор варьете Бернард Форманек, он пожелал нам приятного вечера,— сказал Богдан на ухо склонившемуся к нему Покатилову. Покатилов кивнул и стал смотреть в лицо пышущему здоровьем директору, который, по-видимому, выполнял и обязанности конферансье.
— Англия. Боб Брамсон,— объявил тот.— Несмотря на юность, Боб в своем деле один из великих. Он демонстрирует традиционное зрелое жонглерское искусство, обогащенное новыми, необыкновенно сложными нюансами.
Сказав это быстро и весело, огромный Форманек удалился за кулисы в одну сторону, оркестр уплыл в другую. На сцену выбежал молодой человек, смахивающий на конторского служащего, в застегнутом на все пуговицы пиджаке, в темном галстуке, и стал ловко подбрасывать в воздух и ловить разноцветные кольца разных размеров. Эффект усилился, когда на сцену направили яркий сноп белого света, отчего на полотне задника выросла тень жонглера и число летающих в воздухе колец словно удвоилось.
— Шён, шён!1 — восхищенно повторял Яначек, сидевший по левую руку от Покатилова. Яначек был старый венец, обожавший, по словам Богдана, эстраду и каждый год угощавший зарубежных гостей — брукхаузенцев подобными развлечениями.— На, Покатилов?
— Гут,— сказал Покатилов, хотя никаких «новых, необыкновенно сложных нюансов» в работе английского жонглера не заметил. Откровенно, он вообще недолюбливал это искусство, находил его монотонным, несмотря на внешнюю пестроту; кроме того, всегда побаивался неудачи: а вдруг уронит, вдруг не получится. Это действовало на нервы.
Боб исподволь ускорял темп движения и завершил номер тем, что, вращая по кольцу каждой ногой и держа в воздухе одновременно не менее трех колец, начал еще подкидывать головой полосатый мячик.
1 Прекрасно!
388
— Чудесно! — улыбался Яначек и опять посмотрел па Покатилова, как бы приглашая разделить свое восхищение.
В зале аплодировали, и под общие аплодисменты перед зрителями вновь возник шустрый здоровяк директор Бернард Форманек. Он снова интригующе посмеивался и говорил что-то недоступное для Покатилова, который не успевал схватывать смысл его слишком быстрой немецкой речи.
— О, он так шутит, ничего интересантного,— сказал Богдан, когда Покатилов очередной раз наклонил к нему голову.
— А, Покатилов? — радостно вопрошал Яначек.
Чеканя слова, Форманек объявил следующий номер:
— Парагвай. Дино Гарсиа со своими прославленными парагвайцами. Этот всемирно известный экзотический квартет представляет из себя единственное в своем роде зрелище, полное движения и песен в южноамериканском ритме.
«До чего ж похож на разъевшуюся щуку»,— мимолетно отметил Покатилов, увидев, как у директора варьете хитро поблескивают за стеклами очков небольшие глаза.
Парагвайцы, в национальных костюмах, с красочными шарфами, перекинутыми через плечо, все с черными усиками, невысокие, востроглазые, живо и очень громко спели несколько песен, причем трое держали в руках гитары, а четвертый подыгрывал себе на каком-то струнном инструменте, напоминающем арфу.
Богдан от души хлопал им после каждой песни, Яначек отлично поставленным голосом выкрикивал «браво» и поглядывал на Покатилова, Покатилов же начинал тяготиться тем, что должен хотя бы из вежливости выражать какие-то знаки одобрения, невзирая на то что и квартет парагвайцев он нашел весьма посредственным. У него даже мелькнула мысль, а не разыгрывает ли его Яначек, когда жирный Форманек, блестя зубами и похохатывая, объявил, что сцена отдается в распоряжение Дании: дескать, выступают удивительно многосторонние эквилибристы, ироничные, остроумные, которые, мол, покажут тяжелейшие акробатические трюки, сервированные почти без усилий («…fast muhelos servirt»).
Это «сервирт» доканало Покатилова. Ему остро захотелось курить, захотелось выйти из нарядного, как бонбоньерка, зальца в прохладное фойе и отдышаться. Как-то очень не вязалось сегодняшнее представление с общей серьезной настроенностью, которая, по убеждению Покатилова, владела большинством делегатов. Сдерживаясь, он краем глаза посмотрел на Богдана, сидевшего по правую руку от него. Худенькое, побитое оспой лицо Богдана излучало радость. Опять загадка… Акробаты весьма ординарно прыгали, кувыркались, делали из разных положе-
389
ний стойки на руках, и в зале хлопали им. Хлопал Богдан, хлопал Сандерс, хлопал Яначек, Гардебуа…
Загадка заключалась в том, что это были люди трезвого ума, повидавшие белый свет, а Богдан и Гардебуа, которых Покатилов знал близко, сверх того — искренние и сердечные. Такими они были для него и в Брукхаузене. Но как, обладая этими качествами, можно радоваться столь примитивному, столь сомнительному действу?.. А может, он, Покатилов, просто привередничает, избалованный Московским цирком?..
На сцене меж тем выросли бамбуковые деревья, покачивались лианы в скрещенных голубых и фиолетовых лучах света. Форманек, захлебываясь от счастливого возбуждения, лопотал о том, что представляющие древнее импрессионистское искусство Индии Муртиль и Кристиано Кирдаль изобразят борьбу со змеей, с громадным удавом,— аттракцион, который воплощает весь мистицизм Востока.
Покатилов, сложив руки на груди, стал наблюдать, как идеальных пропорций женщина в розовом трико повторяет движения извивающегося удава гигантских размеров (естественно, бутафорского). Смысл представления состоял, по-видимому, в демонстрации уникальной гибкости тела артистки. Что до мистицизма, то он, надо полагать, должен был прочитываться в том, что удав становился добрее, когда женщина покорно повторяла его движения: то есть не сопротивляйся чудовищу, а подлаживайся под него. Странная, однако, борьба со змеей!
— На, Покатилов?
— Непротивление злу насилием, камрад Яначек?
— Философия Востока,— пожал плечами Яначек.
3
После выступления чехословацкой певицы Хелены Ирасеко-вой, которую жизнерадостный Форманек представил как «обворожительную пражскую красавицу» («Prags bezaubernde Schon-heit») и которая в самом деле прекрасно пела чешские народные песни, был объявлен пятнадцатиминутный антракт. Все устремились в буфет, чтобы освежиться лимонадом или кофе. Сандерс где-то раздобыл коктейли и расхаживал вокруг мраморного столика, потирая руки и кивком головы подзывая своих.
— Констант, ты должен попробовать эту детскую смесь.— Сандерс протянул Покатилову узкий стакан с плавающей наверху вишневой ягодкой и кусочком льда на дне.
Покатилов сдержанно усмехнулся.
— Ты угощаешь избирательно, Ханс?
390
— Яначека, во всяком случае, не собираюсь угощать.— Сандерс, игнорируя соломинку, отхлебывал напиток прямо через край.— Он каждый раз преподносит нам этакую скукотищу.
— Ты считаешь, что представление просто скучно?
— Пресно, как кипяченая вода. Б-р! Мари, Шарль, присоединяйтесь к нам.
— Мы нацелились на кофе с пирожным,— ответил Шарль, крепко держа жену под руку.
— Я вижу, что вы тоже не в восторге от спектакля,— сказал Сандерс и поймал за полу пиджака проходившего мимо Урбанека.— Вальтер, возьми стакан. За мной счет.
— Я предпочел бы взять его за счет Яначека,— проворчал Урбанек.
— Но Ирасекова все же хороша, будем справедливы,— сказал Покатилов.
— Да, она хорошо пела,— сказал Урбанек.— И все-таки Яначек свинья. Мог бы раз в год раскошелиться и на оперу. Ведь мы в Вене…
— Не думай, что Франц так прост. Ему хочется настроить всех на беззаботный лад,— заметил Сандерс.
— Зачем? — спросил Покатилов.
Сандерс замялся.
— У каждого своя философия.
Покатилов поискал глазами Галю и, не найдя ее в фойе, вернулся в зал. Галя сидела рядом с Гардебуа. Они сосредоточенно беседовали о чем-то. Покатилов молча проследовал на свое место и с нетерпением стал ждать звонка, чтобы завершилась наконец эта «культур-программа». При всем желании быть вежливым и самокритичным он не мог заставить себя делать вид, что получает большое удовольствие.
Зрители заняли свои кресла, бархатный занавес, переливаясь в струящемся свете, напоминал песчаное дно в неглубоком морском заливе, чуть слышно запела скрипка.
И вдруг свет погас. И вдруг в черноте вспыхнул голубой луч, и на авансцене у самой рампы появилась девушка в длинной белой одежде. Музыка становилась громче, голубой свет расширялся, на ковровой дорожке в центральном проходе метрах в двадцати от сцены выросла фигура человека в цилиндре, во фраке, со старинным сверкающим ружьем.
— Внимание, Покатилов! — горячо прошептал, вцепившись в его колено, Яначек.
Голубой свет делался прозрачнее, девушка в такт музыке покачивала бедрами, свет теплел, лицо ее оживало. Раздался выстрел — с плеч ее соскользнуло и легло у ног белое платье.
391
Девушка, оставшись в короткой комбинашке, продолжала переступать на месте длинными стройными ногами и плавно, под музыку, покачивать бедрами, когда щелкнул второй выстрел. Покатилов обернулся и увидел, что джентльмен в цилиндре опустил ружье. Девушка пританцовывала под музыку, одетая в один купальный костюм, точнее — в трусики и лифчик. Тюкнул третий выстрел — упал лифчик, обнажив белую маленькую грудь, и тут же тюкнул четвертый — мелькнула скульптурная нагота,— и в то же мгновение свет погас.
— На, Покатилов?
— Эффектно.— Он пригладил ладонью вихорок на затылке, а зал в это время гремел от аплодисментов.
— Гут?
— Пожалуй, пожалеешь, что тебе уже не двадцать…
— Сорок — тоже не много, Покатилов. Ты здесь самый молодой среди нас, учти это. И по возможности не обижай дедушку Шарля. Кель?
— Ну, это скорее по твоей специальности, камрад Яначек.— Покатилов, отвернувшись, посмотрел через плечо в зал. Все бывшие узники-мужчины, Мари, Галя и Цецилия улыбались и хлопали в ладоши.— Что оригинально, то оригинально, Франц,— помолчав, примирительно сказал он.— За всю историю цивилизации еще никто не додумывался раздевать женщину выстрелами из ружья.
— Этот номер показывают сверх программы только в варьете Ромашер,— с гордостью произнес Яначек.— Причем только в честь выдающихся гостей, прошу обратить на это особое взимание.
— Так, так,— взволнованно поддакивал Богдан.— Маш рация, Франек,— неожиданно сказал он по-польски, обращаясь к Яначеку.
— Но то певне же так,— ответил тот по-польски, но с чешской интонацией.
Отчего в памяти его вдруг всплыл тот поздний августовский вечер?.. На гулком перроне Киевского вокзала было сумеречно и пустынно, стеклянный свод гигантского перекрытия над головой казался опустившимся ночным небом, а Иван Михайлович, которого он впервые после своей женитьбы провожал на поезд — «Москва — Одесса» — не бывалым, тертым-перетертым полковником, «военной косточкой», но маленьким, старым — пожалуй, единственный раз он представился ему таким. «Ты знаешь что,— говорил он, прохаживаясь с Покатиловым перед вагоном и напряженно щурясь,— ты знай, мужчине нужна только одна женщина. И лучше всего, когда эта женщина — жена… Ты теперь
392
человек семейный, тебе это полезно знать. А бабники — что? Ненадежные люди». Он деланно рассмеялся и круто переменил тему. Слова запали в душу, потому что самому Ивану Михайловичу не повезло в личной жизни: жена не стала ждать его возвращения с войны…
Пышущий радостью директор и продюсер Бернард Форма-иек, посмеиваясь, цедил что-то потешное сквозь зубы, затем махнул рукой. На площадку вышла улыбающаяся пара: он и она, молодые, элегантные, с аккордеонами, которые, подобно драгоценным камням, вспыхивали синими, белыми и оранжевыми огоньками.
— Франция. Сюзанна и Пьер Курсо. Эти юные, музыкально и драматически одаренные артисты порадуют вас своим веселым, остроумным искусством.
Они играли действительно превосходно, очаровательно улыбались друг другу и публике, притоптывали, раскланивались после каждой исполненной вещицы; их пальцы порхали по клавиатуре, порхали улыбки, блестели глаза — все как надо. Правда, ничего остроумного и в их игре Покатилов не обнаружил. У него появилось тревожное ощущение, что Форманек, эта толстая хитрая бестия, что-то припрятал за пазухой, такое, что должно поразить зрителей не менее, чем стриптиз. Но почему это ощущение тревожное?
Пока что зрители щедро аплодировали швейцарскому жонглеру Бела Кремо — «без преувеличения, самому респектабельному жонглеру пяти частей света»,— как его отрекомендовал Форманек. Швейцарец, в смокинге, с черной атласной бабочкой под массивным подбородком, подбрасывал черные, атласно сияющие цилиндры; цилиндры, вращаясь, взлетали к потолку, опускались на черную напомаженную голову Бела Кремо, попадали в его руки и снова, будто сияющие брызги фонтана, взлетали и падали. Проделывать эту работу было, наверно, нелегко, и Покатилов благодарно похлопал артисту, хотя ему опять подумалось, что жалко тратить время на подобного рода удовольствия.
И едва проводили швейцарца — из-за кулис выкатился оркестр во главе с лысым очкариком — трубачом. Было заметно, что музыканты очень стараются, очкарик от усердия приплясывал; музыка в ритме марша звучала, во всяком случае, достаточно выразительно и громко.
И вдруг опять все стихло. Оркестр, посаженный на вращающийся круг в полу, уплыл, Форманек, трясясь всем телом от смеха, произнес что-то невнятное, а затем выкрикнул:
393
— Чикассо!
И смотался за кулисы.
На площадке перед зрителями стоял мужчина средних лет, в сером костюме, с сигаретой в зубах, с аршинным карандашом в руках. Высокая, сильно накрашенная блондинка в черном купальнике, должно быть, ассистентка, держала на уровне своей груди метровые листы ватмана, а мужчина стремительными движениями набрасывал углем на бумаге контуры то Эйфелевой башни, то пирамиды Хеопса, то Кёльнского собора, то статуи Свободы, то буддийской пагоды, то небоскреба Организации Объединенных Наций и над каждым рисунком выводил абрис голубя мира и слово «Ja» — «Да». На последнем листе Чикассо лихо и не очень точно изобразил контур кремлевской башни со звездой на острие шпиля и внизу жирными буквами начертал «Nein» — «Нет». В зале рассмеялись, раздалось несколько хлопков, художник с ассистенткой исчез, гремел оркестр, а на сцене неслышно уже похохатывал Форманек.
Покатилов встал и, не глядя ни на кого, вышел из зала.
4
На обратном пути он почти не отрывался от окна. Едва миновали рабочее предместье Вены с его старыми темно-серыми домами («Не тут ли сражались шуцбундовцы?»), как проглянуло солнце, и мир словно ожил. Слева синим горбом проплыла гора Каленберг, увенчанная средневековым замком, сверкнули на повороте ажурные шпили Фотифкирхи, а впереди в жиденьком золоте заката обозначилась уже волнистая линия холмов Дунайской долины.
Третий раз за свою жизнь проделывал Покатилов этот путь. В июле 1943 года в арестантском вагоне под конвоем эсэсовцев— первый раз. 16 апреля 1965 года в посольской «Волге», ощущая за спиной взволнованное дыхание переводчицы,— второй раз. И теперь, сутки с небольшим спустя, в туристском автобусе, окруженный товарищами по лагерю —иностранцами,— в третий. Поистине неисповедимы пути господни!
Думал ли тогда в Брукхаузене кто-нибудь из них, сидящих в этом автобусе, что не только уцелеет до освобождения, но и проживет еще свыше двадцати лет? Конечно, никто не думал. Не мог никто о подобном подумать. Подумать об этом было равносильно тому, чтобы подписать себе смертный приговор с немедленным приведением его в исполнение. Ведь нельзя было ни на минуту терять четкого восприятия действительности: не успеешь вовремя снять шапку перед блокфюрером, проглядишь
394
командофюрера, чуть замечтаешься — и считай, пропал. В лучшем случае, нещадно изобьют. Недаром девизом хефтлингов было «immer gucken» — «всегда смотреть в оба». Особенно требовалось «смотреть в оба», когда они решились на организованное тайное сопротивление. Сопротивление вернуло им чувство собственного достоинства и сознание причастности к общей борьбе. С этим сознанием легче было переносить тяготы концлагерного существования и легче драться, когда ровно двадцать лет назад они в порядке самозащиты вынуждены были вступить в последнюю отчаянную схватку с эсэсовцами. Но даже овладев цейхгаузами и вооружившись, они еще не ощущали себя спасенными. Каждый понимал в те критические часы: если не подоспеют на помощь советские войска — будет плохо; им, узникам, своими силами не справиться с эсэсовским гарнизоном. И какое же ликование охватило лагерь, сколько было счастливых слез, когда перед железными двухстворчатыми воротами остановился запыленный, горячий, с красной звездой на броне советский танк!..
Дорога петляла. Омытые закатным солнцем холмы сменялись в окне автобуса участками нежно-зеленой равнины, и в эти минуты недалеко от шоссе показывалось в белых меловых отметинах железнодорожное полотно. И опять мелькали разбросанные там и сям красные черепичные крыши крестьянских домов, проносились мимо сооруженные из стекла и бетона модерные придорожные здания. На одном из поворотов взору открылась синеватая стена Альп, на другом повороте, в противоположной стороне — серая гладь Дуная. И снова лесистые склоны предгорий, и упругие виражи на дороге, и грохот встречных грузовиков и рейсовых автобусов.
Он вспомнил, как ехал в Брукхаузен вчера утром — впервые за последние двадцать лет,— и какое нетерпение охватило его, едва «Волга» вылетела за черту Вены. Он чувствовал, что его лицо каменеет, что пальцы непрестанно ищут себе занятие: достают и прячут носовой платок, расстегивают и застегивают пиджак, смахивают с брюк соринки. Сидевший рядом посольский шофер, не поворачивая головы, спросил, узнает ли товарищ профессор места, и он сухо ответил, что не узнает.
Нет, он ничего не узнавал. Совершенно ничего. И не только потому, что в 1943 году его с товарищами везли по железной дороге и ночью (странно, отметил он вчера про себя, что это в меловых крапинах чистенькое железнодорожное полотно было тем самым) и он лишь на рассвете тогда близко увидел эти места. Вероятно, здесь что-то изменилось в самой природе. Даже Дунай как будто стал другим — не голубым, а горы словно
395
отодвинулись, и вся всхолмленная, в дождевой сетке долина не представлялась такой живописной, как прежде.
И все-таки было отчетливое, как физическая боль, ощущение, что он возвращается туда, где все знакомо, где все знают его и он знает всех, что еще минута, еще один виток дороги, и он увидит те камни и то небо. Когда же впереди над холодным простором реки зачернели фермы железнодорожного моста («неужели тот самый?!»), он понял, что, несмотря на советы врачей и просьбы родственников, все это время, все двадцать лет, в нем жило затаенное, неосознанное и оттого не менее, а, пожалуй, наоборот, более сильное желание хоть раз повидать еще этот кусок многострадальной каменистой земли — Брукхаузен.
— Константин Николаевич…
Возле него стояла Галя. Она подала ему красочную открытку с видом Стефаносдома — знаменитого венского собора, построенного в двенадцатом веке.
— Что это?
— Вот, теперь все объясняются вам в любви. А никто не мог бы так полюбить, как наша женщина…
— О чем вы?..
Он прочитал на обороте открытки написанный по-немецки тонкими голубыми буковками текст, дословно перевел его на русский: «Дорогой Констант! Находясь на земле прекрасной Вены, мы пользуемся случаем, чтобы подтвердить Тебе наши сердечные, братские чувства, родившиеся в Брукхаузене, и наше уважение к Твоей великой стране». Первая подпись была Дамбахера— черной паркеровской пастой, вторая, голубенькая — Мари ван Стейн, затем шли подписи Шарля, Яиачека, Гардебуа и остальных делегатов. Очень разные по начертанию, по цвету чернил, такие же разные, как сами люди.
— Спасибо, Галя.
Грузно поднялся с диванчика и приблизился к нему Анри Гардебуа.
. — Алло, Констант. Сава? 1
— Сава,— ответил Покатилов.
Гардебуа поплевал, посмотрел с грустью в окно и сказал по-немецки:
— Я переговорил с редактором газеты Насье. Мы напечатаем твою информацию о наших товарищах по Брукхаузену — советских гражданах и поместим портрет полковника Ивана Кукушкина.
1 Можется?
В96
— Хорошо, Анри.
— Близкие друзья называют меня Кики,
— Хорошо, Кики.
5
За ужином настроение выровнялось. В конце концов его концлагерные товарищи не могут нести ответственности за то, что показали в варьете. Тем более что, как выяснилось, Яначек предварительно не знакомился с новой программой Форманека, загипнотизированный ее названием: «Звезды со всего света. Интернациональный хоровод муз». Казалось, что уж может лучше потрафить разным вкусам делегатов. Об этом Покатилову сказал Лео Гайер. Какую-то долю вины Яначек все же брал на себя и, очевидно, пытался загладить ее, ибо ничем иным нельзя было объяснить его внезапную щедрость. Ужинающим объявили, что дополнительно к обычным порциям пива, вина или лимонада— на выбор — к столу будет подано еще по четверти литра красного вина из собственных подвалов хозяина гастхауза. Это вино — целебное. Его можно пить всем, включая страдающих заболеваниями желудочно-кишечного тракта, каковых здесь большинство. Дополнительное вино дается за счет господина коммерц-советника камрада Яначека.
— Камрад коммерц-советник сегодня развил бурную деятельность,— сказал Покатилов.— К чему бы это?
— Франц считает, что мы должны хорошо прожить остаток своих дней. И пусть Брукхаузен помогает нам в этом! — Богдан поднял наполненную рюмку.
— Слушай, замечал ли Вислоцкий, что ты воруешь спирт? — спросил Покатилов.
— Человече! Он едва не попал в штрафную из-за того спирта. Спасло, что лагерапотекер… помнишь эту рыжую скотину, этого унтершарфюрера Грюна? Не помнишь?.. Грюн решил, что доктор Вислоцкий брал спирт для себя. Пить. Но, конечно, немножко помогало, что я заховал кое-какие приходные документы. Але бардзо дерзко мы путали расчеты этого, холера ясна, вурдалака Трюбера! — Богдан повернул конопатенькое, с зарумянившимися щеками лицо к Гале и, по своему обыкновению, перед тем как перейти на русскую речь, несколько секунд помолчал.— Этот СС-офицер Трюбер, главный врач ревира, хотел доказать, что хефтлинги могут жить на лагерном порционе больше времени, если их все время держать под страхом смерти. Он придумал такой срок для жизни — семь месяцев. После семи месяцев люди должны были умирать. Но наша подпольная груп-
397
па в лазарете доставала для этих людей, для этих хефтлингов — они были заперты в шестом блоке — немного еды, и люди не умирали…
— Трюбера тоже повесили? — спросил Покатилов.
— Умер два года назад у себя дома в Кёльне. В сорок шестом американский суд приговорил его к пяти годам тюрьмы. Але в сорок восьмом был уже па свободе. Германские товарищи требовали нового процесса, собрали много новых свидетельств против него. Товарищ Вислоцкий официально писал прокурору Кёльна. Но там у них в юстиции командуют прежние нацисты. Они не захотели… Ты, Костя, посылал в Кёльн свидетельство
о Трюбере?
— В сорок восьмом я был еще студентом. Тогда до меня не доходили такие новости, как процесс над Трюбером.
— Я должен сказать, что один из трюберовских пациентов — итальянский священник —выпустил в пятьдесят пятом книгу о брукхаузене. Он там сердечно пишет о профессоре Решине и его помощнике, молодом русском санитаре, вспоминает, как этот молодой русский иногда отдавал свою порцию еды больным, в том числе один раз и ему, падре Ганжеро. Правда, имени его он не запомнил. Ты, Костя, не имеешь этой книги?
— Простите, как называется эта книга? — сказала Галя, до той поры не проронившая за столом ни слова.
— «Брукхаузен. Воспоминания депортированного». На италийском языке. Товарищка розумеет по-италийски? — Богдан с присущей большинству поляков галантностью повернулся к Гале и, задавая вопрос, чуть наклонил голову.
— К сожалению, нет,— ответила она,— но я нашла бы переводчика.
— Возможно, я достану для товарища профессора Покатилова один экземпляр этой книги в Варшаве и пришлю в Москву заказной бандеролью. И тогда товарищка, наверно, будет иметь возможность ознакомиться с той книгой.
— Уму непостижимо! — сказала Галя.— Когда ехали сегодня в Вену, Гардебуа всю дорогу рассказывал мне, как один русский комсомолец, рискуя головой, портил детали в лагерных мастерских. Сейчас выясняется, что тот же русский — несколько раньше, очевидно,— помогал спасать больных в лагерном лазарете…
— Но то все есть правда, и надо немножко выпить за это,— улыбаясь, сказал Богдан и наполнил рюмки терпким красным вином из «собственных подвалов» хозяина дома.
— Теперь я понимаю, почему мадам ван Стейн неравнодушна к товарищу профессору.
398
— Полно вам, Галя,—сказал Покатилов.— Тут о любом можно писать книгу. Вот ваш сосед — Богдан Калиновски, бывший санитар в приемной старшего врача Вислоцкого. Сколько прекрасных людей он спас от гибели на том же шестом блоке ревира! Воровал казенный спирт и выменивал на него у проме-нентов хлеб, который потом распределялся среди дистрофиков. Или Гардебуа. Глядя на него сейчас, конечно, трудно поверить, что это был совершенно неистовый товарищ. Л ведь это он, Анри Гардебуа, настоял, чтобы мы портили… причем в возрастающих масштабах портили ответственные детали самолетного крыла. В той опасной работе принимал участие и Сандерс… тоже трудно поверить, правда? Яначек в лагерной канцелярии, в шрайбштубе, перетасовывал учетные карточки заключенных так, чтобы можно было включить наших ослабевших или пожилых товарищей, которые могли быстро погибнуть в каменоломне, в какую-нибудь малоприметную или «легкую» рабочую команду, вроде команды прачечной или сапожной мастерской. Понимаете? Если бы эсэсовцы заподозрили, только даже заподозрили его в подобной деятельности…
— Чай? Кофе? — спросил сын хозяина Алоиз, который сегодня сервировал ужин.
— Мне чай,— сказал Покатилов.
— Чай,—сказала Галя, против обыкновения задумчивая, серьезная. Покатилов еще не видел ее такой.
— Кофе,—сказал Богдан и засмеялся.— Пора, как говорят по-русски, за-круг-ляться.
— А что делал в лагере Шарль? — спросил Покатилов.— Я с ним не был знаком, хотя, наверно, и виделись не раз, лицо его помню…
— Шарль работал в штайнбрухе, в насосной. Вначале носил камни, как все, потом, когда стал получать посылки из дома, Фаремба перевел его работать в компрессорную. Знаешь, там на горе была будка?
— Он что — из состоятельной семьи?
— То не знаю. Теперь он имеет акции в радиотехнической компании в Брюсселе, але много денег дает в свою ассоциацию и в наш Международный комитет. В войну был офицер, был в Сопротивлении. У него есть высшая военная награда Бельгии. Ты, Костя, также имеешь военную награду?
— Орден Красной Звезды. А как Мари попала в концлагерь? Она же тогда была совсем девочкой.
— Мари помогала прятать советских военнопленных, которые бежали из концлагерей,— сказала Галя.
399
— Из лагерей для военнопленных, вероятно,— сказал Покатилов.
— Разве это пе одно и то же?
Покатилов и Богдан переглянулись.
— Нет, товарищка,— сказал Богдан.— Между этими вариациями лагерей есть очень великая разница. В лагерях военнопленных у гефангенов было свое имя и фамилия, в концлагерях— имени не’было, только нумер и червонный винкель. Мерси,— сказал он Алоизу, беря из его рук кофе.—Убивали, правда же, и там и там, но в концлагерях много больше. В концлагерях забито десять миллионов людей. Из пятидесяти миллионов убитых во вторую мировую войну десять миллионов замордовано в нацистских концлагерях. Каждый пятый — в концлагере. Това-рищке известна та цифра?
К Покатилову подошел Генрих Дамбахер.
— Прошу ко мне в комнату к девяти часам. Богдан, разумеется, тоже.—И, наклонившись, тихо добавил: — Будем разговаривать с Насье.
Глава восьмая
1
К вечеру того воскресного сентябрьского дня, когда в Москву звонил Кукушкин, Покатилов почувствовал какой-то странный озноб. Странным казался потому,, что в квартире было тепло, батареи уже протапливались; да он и не ощущал холода, просто где-то в глубине его возникла мелкая дрожь и распространялась по всему телу. Одновременно он отметил скованность в движениях и вялость в мыслях, какую-то общую заторможенность.
Ничего не сказав о своем состоянии Вере Всеволодовне, которая, закончив стирку и развесив сушиться белье, прилегла отдохнуть, он оделся и вышел во двор. Он был убежден, что большая часть всевозможных недомоганий у работников умственного труда проистекает от их малоподвижного образа жизни, оттого, что перестали ходить и, естественно, недобирают кислорода, столь необходимого для функционирования мозга. И поэтому, пересиливая себя, он бодрым шагом направился к относительно тихому Университетскому проспекту, чтобы затем, не доходя до Вернадского, свернуть налево и по Ломоносовскому вернуться домой.
Это был выверенный маршрут его вечерних прогулок, хоро-
400
ший еще и тем, что, следуя ему, он проводил на улице ровно час и совершал три левых поворота… Не зная сам почему — иногда подтрунивая над собой по этому поводу,— Покатилов любил левые повороты и не любил правых, на экран или на сцену смотрел только слева направо (и соответственно покупал билеты с местами только в левой половине зрительного зала), постоянно просил жену стать или сесть по левую руку от него («Вера, я воспринимаю тебя, только когда ты слева…»), в подъезд своего дома входил, направляясь обязательно с левой от двери стороны. Столь же безотчетно любил цифры 3, 7, 9, а по тринадцатым числам каждого месяца не начинал никаких серьезных дел… Если бы ему сказали, что это суеверие, он бы с искренним недоумением пожал плечами. Он не был суеверен. Просто ему нравились одни числа и не нравились другие, нравились прямые линии и определенные направления движения — слева направо — и не нравились кривые линии и направления справа налево. Он любил синий и белый цвета и не любил оранжевого, любил полевую ромашку и не переносил садовую.
…После второго поворота он почувствовал, что на лице проступает холодная испарина, третий поворот сделал и вышел на Ломоносовский, едва не теряя сознания. Ему показалось, что минула вечность, прежде чем он достиг своего подъезда и с левой стороны вошел в дверь. В нем все дрожало, каждая жилочка, ноги еле сгибались, язык не ворочался. Только в силу выработанного автоматизма ему удалось ступить в лифт и нажать на третью кнопку и через минуту нажать на кнопку звонка у своей двери, расположенной, к счастью, слева при выходе из лифта.
Он увидел как отхлынула кровь от лица жены, открывавшей дверь. Он хотел сказать ей, что хочет лечь, и ска: 1Л‘ это, сделав над собой огромное усилие. Единственно ради того, чтобы не пугать жену, он снова напряг всю волю и повесил на вешалку плащ и положил на полку шляпу. Удивляясь своему состоянию— непонятному ознобу и общей заторможенности — и думая только о том, чтобы не очень пугать Веру, пошел в свою комнату, а Вера с белым, как бумага, лицом, растерянная, будто она и не врач, став с левой стороны, поддерживала его под левую руку и потом, когда он опустился на кушетку, спросила шепотом:
— Что с тобой, Костя?
— Окно,— произнес он сухими губами почти беззвучно, и она, побежав, распахнула окно в комнате.
— Сердце,— сказал он (или только подумал, что сказал) и обессиленно закрыл глаза.
Он не видел, но каким-то образом уловил, что Вера Всеволодовна уже справилась с первоначальной растерянностью
26 ю. Пиляр
401
И как же это было хорошо, что она мгновенно угадывала его желания! У него замерзли ноги, и едва он успел отдать себе в этом отчет, как под ногами очутилась горячая грелка, а сверху легло толстое верблюжье одеяло. У него вроде переставало биться сердце, он весь был охвачен какой-то тошнотворной слабостью, такой, что моментами его тащило, как в пропасть, куда-то влево и вниз. Вера Всеволодовна сделала ему укол, и он через некоторое время почувствовал, что безумно, безумно устал и хочет спать. Под его головой уже покоилась любимая подушка, квадратная, не мягкая, а когда вдруг шевельнулась мысль-желание: «Горячий чай со смородиной»,— кажется, в ту же секунду, как по мановению волшебной палочки, у рта появился горячий край кружки и обжигающий, пахнущий смородинным листом, кисловато-сладкий и чуть горчащий чай.
Потом он проглотил таблетку и, должно быть, спал, но и во сне — если это был сон — чувствовал, что где-то рядом затаилась тошнотворная слабость, готовая снова потянуть его влево, потащить в головокружительный темный колодец. Он слышал, как Вера Всеволодовна разговаривала по телефону, немного удивлялся,’ что голос у нее опять дрожащий и испуганный, различал отдельные слова: «Ипполит Петрович», «вегетатика», «явления острой сердечной недостаточности». И вновь она колола его, и внрвь он начинал понимать, что безумно, безумно устал и что смерть рядом — стоит лишь повернуться на левый бок,— и как хорошо было бы уснуть. И как страшно навек потерять Веру с этой синей комнатой, с этими книгами на стеллажах, с отцовской бронзовой чернильницей, с теплой головой веселого мальчика— сына, который в последние годы все чаще являлся ему в мечтах…
Он утратил ощущение времени, не знал, день на дворе или ночь. Вокруг него шла какая-то работа, кто-то невидимый, но от этого не менее реальный рыл черные колодцы — в изголовье, в ногах, справа и слева от него. Порой откуда-то снизу тянуло погребным холодком, и на душу, еле теплившуюся в теле, ложи-; лась великая тоска. Он собирал все силы, стряхивал с себя что-то и тогда видел Веру, сидевшую рядом. В другой раз, отряхнувшись, он, к изумлению своему, увидел в кресле, придвинутом к кушетке, Ипполита Петровича. В следующий раз — ночью это было или днем, он не мог бы сказать,— перед ним суетилось несколько белых халатов. Это был особенно трудный момент для него. Кругом понарыли уже столько колодцев, что рябило в глазах. И всюду грядки черно-рыжей земли. И каток, лоснящийся, тяжелый, то и дело с грохотом проносился у самой головы. И женщины в оранжевых жилетах, орудуя совковыми лопатами
402
(«Schaufel voll machen!» — сверкнуло раз в мыслях), мостили дорожку из мерцающего горячего асфальта к его кушетке. И кто-то с печальными глазами, сидя за рулем катка, все ближе к нему направлял грохочую машину. И удушливо тянуло холодком, и летели холодные искры вместе с клубами черного крематор-ского дыма, и чья-то равнодушная рука подбиралась к горлу (тут он начинал отряхиваться сверху вниз и справа налево). Ему сверхмерно захотелось попрощаться с Верой, потому что она вот-вот должна была исчезнуть, он сделал очередное сверхусилие над собой и тогда-то увидел несколько белых халатов.
— Вера…
— Я здесь.
Два дрожащих глаза, как два полушария на карте мира, склонились над ним. Глаза-полушария с синими полями морей умоляли не уходить. Грохотал каток, мельтешили в воздухе железные лопаты, мостя к нему дорожку, но Вера ни за что не хотела отпускать его, он понял это по ее взгляду и решил совершить невозможное — остаться.
2
Выздоравливал медленно. Первые дни у его постели попеременно дежурили Вера Всеволодовна и Ипполит Петрович, который сразу высказался против того, чтобы больного госпитализировать. Покой и покой — вот что, по его мнению, больше всего нужно для такого пациента, как Константин Николаевич. Он об этом сказал и племяннице, и лечащему врачу из университетской поликлиники. И хотя Ипполит Петрович третий год находился на пенсии, с ним согласились: Покатилов был его давним пациентом. Через неделю, когда картина заболевания стала достаточно ясной, Ипполит Петрович так говорил больному, вглядываясь в его лицо и время от времени украдкой посматривая на часы:
— Вы, Константин Николаевич, родились под счастливой звездой. У вас был не апоплексический удар, а спазм сосудов головного мозга, как совершенно правильно диагностировала Вера. Или лучше сказать — преходящее нарушение мозгового кровообращения, вот так. Правда, отдать богу душу вы могли очень даже свободно, и… все могло случиться, не будь рядом жены — невропатолога. Не могу в связи с этим не поделиться одним общим соображением. В наш век людей надо лечить радостью. Наряду с обычной терапией и в дополнение к ней — прописывать радость, как прописывают хорошее лекарство. Радостное, то есть нормальное человеческое настроение можно со-
403
здавать, в частности, путем устранения неприятностей из жизни больного. И об этом должна печься медицина, и может многое сделать, если ей будет доверено, например, распределение путевок в санатории, решение жилищных проблем… Только и исключительно в интересах возвращения человека к активному труду! Разве это не задача здравоохранения? В свое время вы не оценили моей настоятельной рекомендации подробно напасать о пережитом в Брукхаузене. Думаю, вам жилось бы легче, если бы вы это исполнили. Психоанализ, Константин Николаевич, позвольте заметить, не такая уж глупая вещь. Не надо представлять психоанализ как панацею. Но в вашем-то случае очень полезно было обнажить корень — пережитое в Брукхаузене, рассмотреть его при свете дня как бы со стороны, а затем спрятать в книжный шкаф, положить подальше на полку… Кстати, три дня назад я отнес в военкомат ваше объяснительное письмо, попутно как бывший лечащий врач гражданина Снегирева рекомендовал подполковнику, начальнику третьей части, кому вы адресовали объяснительную записку, обратиться в психо-неврологический диспансер с официальным запросом относительно состояния здоровья оного гражданина. Так вот утром, перед тем как поехать к вам, я звонил подполковнику. Он мне, во-первых, сказал, что Снегирев — параноик… ну, я-то об этом давно знал; а во-вторых,— ваше письмо во всех отношениях удовлетворило военкомат. Подполковник просил передать вам привет и пожелание скорейшей поправки.
«Успокаивает»,— подумал Покатилов и сказал:
— Сп-пасибо.
— Дома вы пробудете, вероятно, не более пяти-шести недель. Локальное кровоизлияньице у вас все же было, какие-то участочки правого полушария головного мозга пострадали, соответственно пострадала левая половина тела, часть лица, рука, нога, очень, правда, незначительно. Но будете постепенно восстанавливать функции и восстановите без остаточных явлений — вне всякого сомнения. Это единая точка зрения трех врачей, наблюдавших вас, и я уполномочен сказать вам об этом. По праву старшего. И еще потому, что один из врачей — ваша жена, а мужья не любят, как правило, слушать жен. Что вам можно и что пока нельзя? Можно все, что доставляет радость. Поставьте рядом транзисторный приемник и слушайте хорошую музыку. Чайковского, Моцарта, Прокофьева. Перечитывайте Пушкина, Тютчева. Резать по дереву будет пока трудновато, а неудача раздражает, посему отложите до поры это занятие. С Верой не спорьте. Она не только умный врач, но и самый преданный вам человек на свете. Что еще? Вера советовалась, следует ли писать
404
о вашей болезни Ивану Михайловичу Кукушкину. Вы ведь звали его в гости, правда? И он обещал приехать через две недели… Мое мнение таково. Пусть Вера напишет ему, что с военкоматом все уладилось, но что клевета негодяя едва не стоила вам жизни. Это не преувеличение…
— Н-нет,— попытался улыбнуться Покатилов и чуть наискось кивнул головой.— Н-не…
— Я и говорю — не преувеличение. Так?
Покатилов снова кивнул.
— Засим, поскольку встреча с другом теперь уже не будет омрачена наветом, она желательна…
— Р-ра-достна…— вставил Покатилов и сам почувствовал, что его рот искривлен.
— Но только лучше не через две недели,— продолжал Ипполит Петрович, внимательно вглядываясь в бескровное лицо Покатилова,— а немного попозже. Вы же не собираетесь лежать в постели, когда приедет друг? Впрочем, я уверен, выздоровление пойдет быстро, а приезд товарища только поможет выздоровлению. Так что не исключено, что и через две недели. Пожалуйста. Я не возражаю. Все зависит от вас, от вашей активности, вашей воли. Далее. Университетским коллегам, студентам, аспирантам врач разрешает навещать вас не чаще одного раза в неделю, начиная со следующей недели. Хорошо? Или мало? Ну, давайте — по самочувствию. На усмотрение Веры. Согласны?
— С-с…
— Не утомляйтесь. Мои наставления и советы подходят к концу. Ешьте все, что хочется, но понемногу. И мясо ешьте. Конечно, отварное и не жирное. Нажимайте на помидоры, пейте арбуз. Что еще любите? Груши? Между прочим, напротив в гастрономе продаются груши, а Вера побежала за ними на рынок. Сегодня к обеду у вас будут груши…
Покатилов смотрел на Ипполита Петровича и время от времени кивал прозрачно-бледным искривленным лицом.
— Вопрос курения. Будете курить… Сейчас у вас нет желания курить, это естественно. А потом появится, и будете, как всегда. Не злоупотребляя, конечно. Причем пачка сигарет должна всегда находиться под руками. Никакого запрета нет. Вы в любой момент можете закурить. Но когда особенно приспичит, попробуйте сказать себе: «Я могу закурить, но сделаю это чуть погодя, немного отдохну». Этот нехитрый прием позволит вдвое сократить количество выкуриваемых сигарет. Кроме того, обзаведитесь мундштучком. Ведь желание курить наполовину состоит из желания подержать в губах папироску, пососать ее… Пососите мундштучок, потяните и выдохните. Еще две-три сигареты
405
в день скостите. Если когда-нибудь надумаете совсем бросить — научу, как это сделать совершенно безболезненно всего за три-четыре дня. Я на досуге разработал целую системку, все опробовал и проверил на себе. Но это потом. Когда-нибудь. А пока курите, как появится охота. Разумеется, без злоупотребления… Теперь вижу, что вы устали, и могу сообщить, что вы слушали меня ровно пятьдесят минут. Академический час. Поздравляю вас с этим, Константин Николаевич, так как дело явно пошло на поправку,
3
Он лежал и думал о том, что не согласится ни на какие паллиативы. Наивная и трогательная попытка Ипполита Петровича изобразить дело таким образом, будто у него все вдруг стало хорошо, все образовалось, не только не успокаивала, но, напротив, вызвала потребность трезво взглянуть на сзое нынешнее положение и шире — на всю свою теперешнюю жизнь со всеми ее общественными и личными заботами.
Пятый год он читал лекции в университете, и читал успешно— он это знал,— потому что любил свой предмет, любил объяснять и постоянно совершенствовался в искусстве преподавания. Когда его избрали в местком и поручили вести жилищнобытовой сектор, он дотошно обследовал коммунальные квартиры, в которых ютились тогда еще многие преподаватели и сотрудники, писал петиции в ректорат, ходил на прием к заместителю председателя райсовета. Через два года коммунисты факультета единогласно решили принять его в кандидаты, а затем и в члены партии. Он серьезно и добросовестно относился к новым высоким обязанностям, изучал теорию, больше прежнего работал на кафедре. Докторскую диссертацию писал в основном вечерами да в выходные дни, значительно углубив те идеи, которые были заявлены в кандидатской диссертации.
Не часто, но регулярно бывал с женой на театральных премьерах, на концертах, на художественных выставках, ходил в гости к своим коллегам, хлебосольно и радушно принимал гостей у себя. Он выписывал семь журналов, из них три были толстыми литературными.
Он ревниво читал все, что появлялось в печати о страданиях и борьбе советских людей в гитлеровских концлагерях, и возмущался, когда бойкие очеркисты, стараясь опередить друг друга и не потрудясь изучить материал, писали, очевидно эффекта ради, о каких-то повсеместных победоносных восстаниях узников. Да и сами бывшие узники в некоторых книгах рассказывали
406
почему-то не столько о фашистских зверствах, голоде, холоде, массовых убийствах эсэсовцами людей, сколько об эпизодах борьбы, не понимая, видимо, что их скромную борьбу можно было оценить по достоинству только в том случае, если читатель ясно представлял себе, что фашистский лагерь был адом…
Словом, по всем, как говорят математики, параметрам он жил вроде бы правильной, нравственной жизнью. Но именно — «вроде бы». Подсознательно он все время испытывал чувство неудовлетворенности и даже вины, словно взял в долг деньги и забыл, у кого взял.
«Чего недоставало мне в моей общественной жизни в эти последние тринадцать лет? — размышлял он после ухода Ипполита Петровича, лежа с закрытыми глазами.— Недоставало настоящей страсти, убежденности, что я занимаюсь тем делом, которое никто, кроме меня, не сделает. Разве можно было жить так размеренно, так благополучно, когда за плечами двухлетняя гитлеровская каторга?.. На берегах Рейна, в верховьях моего Дуная возрождается нацистская идеология, воссоздается первоклассная армия во главе с теми же офицерами и генералами— фашистами. Это известно всем, кто читает газеты или слушает радио. Но многим ли известно, что каждый фашист— будь это рядовой эсэсовец или генерал вермахта — не человек? Нет, не животное, не зверь, а именно — не чело-в е к!.. Можно написать десятки исторических исследований и трактатов о фашистских лагерях, о карательных отрядах, о зон-деркомандах, о Гитлере и его окружении, но не понять главного: человечеству грозит смертельная опасность, пока на земле существуют фашисты — нёлюди. Практическая опасность тут в том, что неонацистская верхушка бундесвера может спровоцировать военный конфликт в центре Европы, в который неизбежно будут вовлечены великие державы. Нелюдям наплевать, если в новой войне сгорит уже не пятьдесят, а пятьсот миллионов жизней. Им лишь бы снова заполучить власть, лишь бы снова наслаждаться истреблением людей. И вот в чем, собственно, наш опыт — опыт бывших узников. Мы точно знаем, что фашистам доставляет физическое наслаждение мучить, не просто убивать, но пытать, начиная — с пощечин, порки, затем истязаний с кровопусканием и завершая сладострастным заглядыванием в глаза агонизирующей жертве. Мы-то это знаем, мы это видели, испытали на собственной шкуре. У нас нет иллюзий на этот счет. Мы твердо уверены, что ничего человеческого у фашистов нет, что фашизм подобен болезнетворному вирусу, внедряющемуся в живую клетку и принимающему ее облик. В то, что фашист — это не человек, никто, кроме узников гитлеровских
407
концлагерей, до конца поверить не может. «Все-таки не родились же они убийцами, все-таки должна же быть у них хоть искра человечности» — вот страшное заблуждение миллионов людей, не испытавших на себе изуверства фашистов… Так в чем же наш долг, долг бывших узников Брукхаузена перед своим пародом? Тут и думать нечего. Не забывать о том, что с нами было, и рассказывать правду о пережитом. В этом долг наш и перед живыми и перед погибшими.
…Забыл, забыл. Как горько и стыдно! И лишь очутившись внезапно у могильной черты, осознал. Стыдно. И горько. Недаром все время ныла душа. Разве я выполнил клятву, принятую в Брукхаузене? Не выполнил. И не выполняю. Вот почему мне тяжело. Вот почему неловко чувствую себя перед Иваном Михайловичем. Вот почему мне даже показалось, что в борьбе с жуликом Снегиревым я не сумею доказать правду. Ведь у нас все еще мало знают о гитлеровских концлагерях — концентрированном выражении сути фашизма. А кто виноват? И я, в частности. Мы, бывшие узники, и уцелели-то, может быть, только для того, чтобы рассказывать людям об Освенциме, Бухенвальдё, Брукхаузене. Вот для чего я должен писать воспоминания. Не ради поправки здоровья, не ради спокойного сна — подобные цели всегда как-то мало меня вдохновляли. Писать, потому что это надо людям. И немедленно. Писать, пока еще жив. Используя каждую оставшуюся в моем распоряжении минуту…»