Иной раз мне думается, что по ту сторону ничего нет. Но это не важно. С меня довольно его самого, он шлет мне вызов, в нем вижу я жестокую силу, усугубленную непостижимой злобой. Вот эту непостижимую злобу я больше всего ненавижу; и будь Белый Кит всего лишь орудием или самостоятельной силой, я все равно обрушу на него мою ненависть.
Настоящим доводим до сведения всех заинтересованных лиц, что поиски прекращены. Комитет принял единогласное и окончательное решение приостановить новые попытки в этом направлении, после того как последние отряды сентименталов безвозвратно сгинули в дремучих лесах недоразумений, среди страниц душещипательных романов, в пучине Саргассова моря. Чудом уцелели лишь их улыбки, взгляды и запахи, да и те в конце концов были благополучно отправлены на свалку, ставшую их братской могилой.
Комитет не только не намерен с былой благосклонностью принимать преступных обманщиков, услаждая их слух звуками лютни и льстивыми речами, но готов предать их суду за искажение человеческой натуры и отныне лишает своего доверия психиатров, хирургов, промышляющих пластическими операциями, и прочих профессиональных мошенников.
С другой стороны, глубочайшей благодарности заслуживают те представители прошлого, кто искренне или злонамеренно стремился облегчить либо усложнить эти поиски, предлагая ложные пути и потворствуя обману. В их числе следует особо упомянуть господ Отто Вейнингера, Поля Клоделя и Райнера Марию Рильке, которые проявили поистине дружеское участие, постаравшись избавить Комитет от излишних забот и ошибок и предоставить в его распоряжение целый свод знаний о данном предмете, не говоря уже об их бесценных советах. Им, равно как и другим, не столь известным доброжелателям, — самая сердечная признательность.
Комитет прекращает поиски, но не свою деятельность. Предав забвению традиционный романтизм, он вступает на стезю чистой коммерции и в дальнейшем займется публикацией — в виде отдельных брошюр — эпистол и донесений, частных дневников, «Ада влюбленных»[комм.], судовых журналов, языка цветов, навигационных карт и лоций, а также обратится к производству талисманов, стилетов, маятников для обнаружения подземных кладов, компасов, головоломок, компьютеров, приворотного зелья, счетчиков Гейгера, сейсмографов, магнитов, теле- и микроскопов, дабы удовлетворить потребности тех, кто до сих пор продолжает упорно искать иллюзорную полноту жизни вне себя самого.
Чтобы достойно завершить кампанию раскаяния и очищения, Комитет намеревается использовать все полученные доходы для возведения грандиозной обители или кенотафа[комм.] в честь Неизвестного Человека. Возможно, это сооружение станет святыней, привлекая паломников и туристов, которые смогут взглянуть правде в глаза и в благочестивом молчании как должное воспримут безграничное одиночество того, кто обречен на предсмертные конвульсии.
В той мере, в какой это позволят литературные аллюзии и археологические мотивы, а также финансовые возможности, кенотаф, окруженный хитросплетением каналов и садов, должен будет походить на усыпальницу Мавсола.
Твоя пролитая кровь взывает к отмщению. Но в моей пустыне уже нет места для миражей. Я впал в безумие. Все, что происходит со мною во сне и наяву, тает и теряет очертания в неверном свете лампы в кабинете психоаналитика.
Истинный убийца — это я. Тот, другой, уже давно в тюрьме и вкушает от почестей правосудия, тогда как мне приходится страдать на воле.
Желая утешить меня, врач рассказывает мне старые истории о судебных ошибках. О том, например, что Каин был невиновен. Авель погиб, раздавленный своим эдиповым комплексом; тот же, кого обвинили в убийстве, не отрекаясь от ослиной челюсти[комм.], произнес загадочные слова: «Разве я супер-эго брата моего?» Тем самым он подтвердил изначальную драму родственной ревности, наполненную зыбкими образами детства, о которой Библия намеренно умалчивает, дабы испытать проницательность исследователей подсознания. Для последних все мы в известной мере авели и каины, утаивающие свою вину, перекладывая ее друг на друга.
Но я не сдаюсь. Не в силах искупить свой грех — грех умолчания, — я несу в себе эту муку, острую и чистую, как лезвие кинжала. Оно переходило в прямом смысле слова из поколения в поколение, это орудие убийства, пока не попало ко мне. Но не я пролил твою кровь.
A Midsummer Night’s Dream[23]
В глубинах сумрачных тоннелей спят девочки, уложенные в ряд, точно бутылки с шампанским. Коварные ангелы сна в молчании ведут им счет. Охочие до недозрелого вина дегустаторы пробуют на вкус, изысканность и терпкость их недобродившие дýши, добавляют в них по капле алкоголь или сок алоэ, подсыпают по крупинке сахар. В один прекрасный день хранилище покинут столько-то девушек брют, столько-то полусухих, столько-то сладких, все как одна игристые и все на выданье. У самых пылких пробки будут крепко прикручены проволокой, чтобы в ночь, когда их откупорят, они ошеломили простачков оглушительным хлопком.
А там уж пойдут они по рукам, тост за тостом, урожай за урожаем. Ведь не упиваться же ею в одиночку: любовь — продукт брожения, для здоровья вовсе не полезный, — тут же ударяет в голову, женщина на одного — явный перебор. Kalenda maya! Праздник продолжается, по полу катятся опорожненные бутылки.
Да, здесь, снаружи длится праздник. Но там, в глубинах подвала юным душам являются навеянные демонами пагубные видения. Молчаливые наставники обучают их искусству плоти, заранее проигранным играм. Но главное — они сдавливают им изо всех сил, до удушья, грудную клетку, чтобы те привыкали к тяжести мужского тела, и чтобы вечно длился этот фарс, кошмар ночного шипуна.
Девочка пришла на рождественские гуляния с завязанными глазами, чтобы разбить пиньяту[комм.], но расколотой оказалась сама. Она была нарядно одета, тело ее источало соблазн, а душа — сочувствие.
(Мой друг — профессиональный психиатр — как-то объяснил мне подоплеку страсти мексиканцев к разбиванию глиняных сосудов, наполненных плодами и предварительно украшенных бумажными гирляндами и золотой фольгой. По его словам, это ритуал, посвященный плодородию и призванный развеять декабрьскую тоску. Пиньята символизирует оплодотворенное чрево; девять праздничных дней — девять месяцев беременности; палка — одиозный сексуальный символ; завязанные глаза — любовное ослепление и т. д. и т. п., но вернемся к нашей истории.)
Мы остановились на том, что девицу долбанули прямо во время гуляний.
(Да, надо еще добавить, что, разбивая пиньяты различной формы — голубков, бычков, осликов, ракеты, пьеро с коломбинами, — согласно все тому же авторитетному мнению, дети удовлетворяют агрессивные порывы, направленные против близких.)
Вот так, раз-два палкой — да при всем честном народе. Тут, конечно, не обошлось без рома. А чем же дело кончилось? Ну, чтобы узнать об этом, придется несколько месяцев подождать. Конец может быть счастливым, если девица в срок принесет плоды, которыми чревата ее пиньята. Тем самым будет дано почти метафизическое подтверждение теориям моего друга-психиатра, известного сочинителя святочных рассказов.
Qu’il en decouvre quelqu’une statim adest.
[комм.]Тебя схватил кречет. Ястреб-тетеревятник, наполнивший скорбью мою душу, давно кружил над равниной. Но я не думал, что риторика его эгоцентрического полета может тронуть твое сердце.
Жизнь моя прошла в заоблачных высотах, и потому я до сих пор люблю тех, кто защищается или ускользает. (Храню в памяти призрак голубки, догнать которую невозможно, он все еще машет крыльями перед моим мысленным взором.) За нею я до сих пор и гонюсь, однако все с меньшим пылом. По ночам на зубце утесов я размышляю и никак не могу сделать выбор между насилием и нежностью.
Хищник устремился к тебе с быстротой молнии, когда ты в предпоследний раз забыла об осторожности, а я предавался раздумьям на одной из неприступных вершин.
Но мне есть что сказать и в оправдание кречета: возможно, его извиняет то, что душа твоя источала легчайший аромат неуверенности…
J’ai aux echecs joue devant Amours.
Я безутешен, вдов, на мне печать скорбей[комм.], я только что пожертвовал последней оставшейся фигурой — ладьей, чтобы довести ферзевую пешку до седьмой горизонтали под носом у слона и коня белых.
Я мрачно озираю поле битвы, где полегли все черные фигуры. Черт меня дернул пуститься во все тяжкие, когда по крайней мере ничья была мне обеспечена. Так нет же, возмечтал о новой королеве и, как новичок, попал под элементарный двойной шах…
Эта партия не задалась у меня с самого начала: дебют я разыграл из рук вон плохо, к тому же явно поспешил с разменом фигур, получив невыгодную позицию… Затем пожертвовал качеством, чтобы получить проходную пешку, ту самую, ферзевую. Ну а потом…
И вот я остался один и бесцельно брожу то по белым, цвета бессонных ночей, то по черным, как дни моей жизни, клеткам, стараясь держаться поближе к центру доски, чтобы избежать мата слоном и конем. Если мой противник не поставит мне мат за определенное количество ходов, партия окончится ничьей. Потому-то я и продолжаю играть, уповая лишь на правила ФИДЕ, которые гласят:
«Статья 12. Партия признается закончившейся вничью:
<…>
4) по заявлению игрока, за которым очередь хода, что последние 50 ходов сделаны без перемещения пешек и без взятия фигур».
Белый конь бессмысленно мечется подоске, перескакивая с одного фланга на другой. Неужто я спасен? Но внезапно на меня наваливается тоска, и я необъяснимым образом начинаю пятиться в угол, сулящий погибель.
Мне приходит на ум шутливое замечание маэстро Симагина о том, что мат слоном и конем легче поставить, когда не знаешь, как это делается, и действуешь по наитию, подстегиваемый неукротимой волей к победе.
Позиция на доске изменилась. Позади маячат пресловутые «треугольники Делетана», я сбиваюсь со счета и уже не знаю, сколько сделано ходов. Один, второй треугольник, и вот я загнан в последний, третий. Теперь в моем распоряжении всего три поля: g1, h1 и h2.
Я вдруг понимаю, что вся моя жизнь была не чем иным, как непрерывной чередой таких вот треугольников. Мне всегда не везет с моими избранницами, я теряю их одну за другой, как только что потерял несостоявшуюся королеву на седьмой горизонтали. Теперь уже три фигуры преследуют меня: это слон, король и конь. Я почти низложен. Мне не вырваться из моей последней треугольной ловушки. Какой смысл продолжать игру? И почему только мне не поставили детский мат? Или уж сразу тот, что именуется дурацким? Почему я не попался на вариант Легаля? Почему, наконец, Господь не умертвил меня во чреве матери, где я был бы погребен, как в Филидоровой могиле?[комм.]
Не дожидаясь последнего удара, я наклоняю своего короля. Но руки у меня дрожат, и он скатывается с доски. Мой юный соперник любезно поднимает его с пола, возвращает на прежнее место и ставит мат слоном на поле h1.
Никогда больше не буду играть в шахматы. Клянусь даже не честью, а любовью. Остаток своих дней, покуда жив рассудок, я посвящу анализу чужих партий, изучению пешечных окончаний и решению трехходовых задач — но только таких, где непременно будет нужно пожертвовать королевой.
(Вспоминая биологические изыски барона Якоба фон Икскюля)[комм.]
На солнцепеке чесотка становится нестерпимой. Лучше оставаться в тени, под этой стеной, которая грозит обвалиться.
Как у всякого добропорядочного романтика, моя жизнь прошла в мечтах об одной обольстительной сучке. Я следовал за ней по пятам, сгорая от вожделения. За той самой, что плела кружева лабиринтов, ведущих в никуда. Это был даже не тупик, куда я мечтал ее загнать. Не далее как сегодня, хотя мой нос источен болезнью и давно утратил нюх, я восстановил один из тех немыслимых маршрутов, вдоль которых она то и дело оставляла свои благоухающие визитные карточки.
Я так больше и не увидел ее. Мои истекающие гноем глаза почти ослепли. Но время от времени недоброжелатели спешат сообщить мне, что встречали ее то на одной, то на другой окраине города, где она крутилась в компании безобразно огромных кобелей, в исступлении переворачивая мусорные баки.
Всякий раз я испытываю нечто похожее на бешенство и готов вцепиться зубами в первого попавшегося, а потом смиренно сдаться санитарной службе. Или выскочить на середину улицы, чтобы меня кто-нибудь переехал. (Иногда, ради порядка, я лаю на луну.)
Тем не менее я остаюсь на прежнем месте, шелудивый отшельник с шершавым, как наждачная бумага, хребтом. У подножья этой стены, прохладную громаду которой я помалу подрываю. Потому что все чешусь, чешусь и не могу остановиться…
Она возникла как сверкающая вспышка средь бела дня, как яркая живая драгоценность, чуждая пошлости мушиного племени, чей удел — беспомощно барахтаться в тарелке с супом, — так появилась эта бабочка и тут же, как на грех, взяла и угодила в чечевичную похлебку.
Завороженный внезапным сиянием (угасшим сразу в жирной гуще супа), хозяин дома прервал каждодневный обеденный ритуал и бросился спасать маленькое чудо. С маниакальным терпением собрал он одну за другой крохотные черепички ее чешуек, восстановил по памяти рисунок верхних и нижних крыльев, вернул первоначальное изящество усикам и ножкам, долго колдовал над брюшком, пока не добился осиной талии в том месте, где оно переходит в грудку, заботливо очистил каждую драгоценную частичку от мельчайших остатков жира, пятен и влаги.
Густая семейная похлебка окончательно остыла. Завершив свой труд, занявший лучшие годы его жизни, хозяин дома с огорчением узнал, что препарировал экземпляр самой что ни на есть заурядной бабочки Aphrodita vulgaris maculata[26], из тех, что попадаются на каждом шагу и, насаженные на булавки, во всевозможных вариациях и разновидностях непременно присутствуют в самых захудалых музеях естественной истории и в сердце каждого мужчины.
Я никак не мог отделаться от этих мыслей. Но однажды мой друг архангел, внезапно выскочив мне навстречу из-за угла, не дожидаясь, пока я с ним поздороваюсь, схватил меня за рога и, словно тяжелоатлет, запросто поднял и перевернул в воздухе. Рога отломились у самого лба (tour de force magnifique[27]), и я упал ничком, ослепленный потоками крови из обеих ран. Прежде, чем потерять сознание, я попытался выразить хотя бы жестами благодарность другу, но тот уже мчался прочь, на ходу выкрикивая извинения.
Раны зарубцевались не скоро, хотя я ежедневно промывал их слабым раствором казуистической соды в летейских водах.
Сегодня мы снова увиделись с архангелом, он пришел поздравить меня с сорокалетием и в подарок — красивый жест! — преподнес мне мои же рога, укрепленные на изящно выполненной бархатной основе. Место им я выбрал не задумываясь: в изголовье постели. Кстати, этому символу нашлось и чисто практическое применение. Сегодня вечером перед сном я повесил на рога истертое ярмо моих далеких молодецких дней.
В тот миг, когда ствол пистолета уже упирался в нёбо и во рту разливался маслянисто-прохладный вкус вороненой стали, я испытал тот нестерпимый приступ тошноты, которую обычно вызывают у меня затертые фразы. «Прошу никого…»
Не бойся. Твоего имени здесь не будет, хотя тебе я и обязан смертью. Той унылой смертью, которую ты причинила мне год назад, а я осознанно отложил ее на год, чтобы не умирать по-идиотски. Помнишь? Ты ушла, а я остался валяться на ринге в нокауте — голова засунута в ведро со льдом.
Так и было. От удара я весь перекосился, поплыл и сам не мог понять, кто я и что. Помню, как брел, шатаясь, с погасшей сигаретой через дорогу до ближайшего фонаря.
Домой я приплелся пьяный, меня вывернуло наизнанку Я стоял, вцепившись в раковину, а потом вдруг поднял голову и увидел себя в зеркале. Вылитый дурачок с картины великого испанца. Ну не помирать же с таким лицом. Год ушел на то, чтобы избавиться от маски и обрести под резцом смерти утраченные черты.
Бывает, обреченные спасаются в часовнях. Но со мной иначе. Я избавления искать не стану. Я жив лишь потому, что терзаюсь проблемой стиля. Застрял на этой окаянной фразе: «Прошу никого не винить».
Есть птица, которая летает
в поисках собственной клетки.
Всякий раз, когда ко мне приближается женщина, трепетная и неотвратимая, тело мое пронзает дрожь наслаждения, а охваченная ужасом душа вырастает до небес.
Я вижу, как они раскрывают и складывают свои лепестки. Будь то безоружные розы или плотоядные росянки — у каждой есть специальные ловчие листы: нежные створки, чуть увлажненные дурманящим составом. (Вокруг вечно жужжит рой молодых самодовольных шмелей.)
Я тоже каждый раз ловлюсь на эти липкие приманки и вляпываюсь в них, как в пролитый сироп. (Испытанный в подобных передрягах, я осторожно — одну за другой — высвобождаю свои тоненькие лапки. Но в последний раз я чуть не переломился пополам.) Вот потому и летаю один.
Лживые Сивиллы, они, словно паучихи, запутываются в собственной паутине. А я, по воле рока, снова летаю в поисках новых оракулов.
О проклятая, прими и сохрани во веки веков вопль летучего духа в бездонном колодце своего безмолвного тела!
Жила-была маленькая девочка, совсем крошка, зато чего она только не вытворяла в зоосаде. Заберется, бывало, в клетку со спящими хищниками и давай их за хвосты дергать. Пока внезапно разбуженные звери успевали опомниться, девочки уже и след простыл.
Но вот как-то раз попался ей тощий и невзрачный одинокий лев, который в ответ даже ухом не повел. Тогда малышка оставила в покое его хвост и прибегла к более сильным средствам. Она принялась щекотать спящего и так растрепала ему гриву, что теперь ее и гривой-то трудно было назвать. Видя, что развенчанный царь зверей продолжает лежать не шелохнувшись, девочка громогласно объявила себя укротительницей львов. Тогда зверюга мягко повела головой, и девочки как не бывало.
Администрации зоосада пришлось пережить немало неприятных минут, поскольку о происшествии заговорили все газеты. Обозреватели наперебой возмущались и осуждали законы мироздания, кои допускают существование голодных львов рядом с несносными дурно воспитанными девочками.
Возможно, я ее изобразил слишком в стиле Фра Анджелико[комм.]. Возможно, я переборщил с местным райским колоритом. Возможно, я навел его на эту мысль, описывая все ее достоинства, когда мы с ним опустошали кружки пива, перемежая их ломтями ветчины и колбасы. Как бы то ни было, друг мой попал в точку, найдя то слово, ядреное, крепкое, тупое, словно кинжал, захватанный руками многих поколений шулеров и сутенеров, и не долго думая вонзил мне его — блядь! — прямо в сердце; и тут же с ловкостью тореро всплеском огненной мулеты прикрыл от посторонних взглядов рану, расхохотавшись так по-испански, так от души, что кожаный ремень едва не лопнул под напором его необъятного брюха, достойного Санчо Пансы, брюха, которого я прежде у него не замечал.
Ястреб, выпустивший в небе из когтей степную птицу и взмывающий все выше, так и не набив желудок; мореплаватель, бросающий балласт и грузы за борт, чтобы судно не отправилось ко дну; вор, роняющий добычу на бегу, и дай бог ноги от удавки и от денег; молодой изобретатель, на заре воздухоплавания, рубящий канаты, чтобы вовсе оторваться от земли и век не видеть ту толпу, которой он цилиндром машет, улыбаясь, из корзины под огромным монгольфьером, — все твердят, как сговорившись: берегись, твоя голубка…
Может стать добычей хряка, жеребца, козла, каймана.
Тот, кто, принимая ванну, вены вскрыл, и тем дал волю накопившейся обиде; тот, кто тяжким сонным утром, бритву взяв, раздумал бриться, а вогнал ее под мыльный свой кадык по рукоятку (на столе остался завтрак, весь пропитанный отравой повседневной канители); все, кто с жизнью сводит счеты от любви или от муки, все, кого уводит навсегда «сезам, откройся» ненасытного психоза, мне твердят с кривой ухмылкой: берегись, твоя голубка…
Может стать добычей хряка, жеребца, козла, каймана.
С высоты своей гордыни посмотри, как, кувыркаясь, все послав к чертям собачьим, вниз летит в кровавой юшке, на лету ломая крылья.
Посмотри, как, подчиняясь неизбежности паденья, увязает в гуще стада, на рогах, в зубах трепещет, как валяется на потных обнаженных скотских крупах. Вот уже ее ощипывают, грязно усмехаясь, поварята, мерзкий повар для нее готовит вертел; нашпигованная сплетнями, она шкворчит на блюде, на потребу негодяям, сластолюбцам на забаву…
Разом став добычей хряка, жеребца, козла, каймана.
ПОСЫЛКА
О, любовь моя! Из всех мясных и рыбных лавок мира ты в письме своем прислала мне протухшие отбросы. Утопая в их червивой массе, грязными слезами я мараю непорочный небосвод. Будь что будет, если хочешь…
Становись добычей хряка, жеребца, козла, каймана.
Безмятежно текла жизнь Адама во чреве у Евы, в ее сокровенном Эдеме. Согретый в нежных объятиях плоти, словно зернышко в сладкой мякоти плода, неутомимый и полезный, словно железа внутренней секреции, сонный, словно окуклившаяся личинка шелкопряда, он блаженствовал, не помышляя еще о том, чтобы расправить плотно прижатые к телу крылья духа.
И все же, подобно всем счастливчикам, он проклял в конце концов свой домашний рай и отправился на поиски выхода. Он пустился вплавь против течения, пробил головой ход, порвал живую пуповину изначальной связи.
Но обитатель и покинутая обитель не смогли существовать врозь. Со временем у них установился ритуал, полный тоски по дородовому прошлому, обряд интимный и непристойный, в начале которого Адам должен был сознательно идти на унижение. Коленопреклоненный, словно перед богиней, он молил о милости и складывал к ее ногам всевозможные дары. Затем — уже с нетерпением и чуть ли не угрозой в голосе — он весьма кстати напоминал ей про миф о вечном возвращении. После долгих уговоров Ева наконец меняла гнев на милость, поднимала Адама с колен, стряхивала пепел с его волос, снимала с него власяницу и частично впускала его в свое лоно. О, это был восторг! Но сеансы имитационной магии привели к нежелательному росту популяции. Ввиду того, что следующим актом вселенской драмы неминуемо должно было стать безответственное размножение адамов и ев, оба виновника были призваны к ответу. (Безмолвный вопль непросохшей крови Авеля еще поднимался от земли.)
Перед высшим судом Ева ограничилась слегка завуалированной застенчиво-циничной демонстрацией своих прелестей и пересказом катехизиса идеальной супруги. Недостаток чувства и провалы в памяти искусно восполнялись широким репертуаром похихикиваний, сюсюканий и ужимок. Под конец она исполнила блестящую пантомиму, изображая, как именно ей приходится рожать в муках.
Адам, напротив, был очень серьезен, он совершил пространный экскурс в мировую историю, благоразумно опустив эпизоды разрухи, массовых убийств и обмана. Зато упомянул о письменности, об изобретении колеса, о тернистом пути познания, развитии сельского хозяйства и избирательном праве для женщин, о мирных договорах и о лирике трубадуров…
Не знаю уж почему, но под конец он привел в пример нас с тобой. Он назвал нас идеальной парой и подчинил меня твоим глазам. Но вдруг вчера зажег их особым блеском, и теперь твой взгляд нас разлучает навсегда.
Две точки, чтоб соединиться, не обязательно должны искать прямую. Конечно, это самый краткий путь. Но некоторые предпочитают бесконечность.
Люди попадают в объятия друг к другу и не задумываются, как это все произошло. Обычно они плутают по жизни. И лишь завидев объект, к нему стремятся, чтобы слиться воедино. И встреча эта — столкновенье двух снарядов. Удар силен настолько, что обоих отбрасывает вспять, к исходной точке. И, втиснувшись обратно в орудийный ствол, они впечатываются в свои пустые гильзы. Вот только порох уже истрачен.
Но бывает, та или иная пара отходит от этого неотменимого пути. Вначале их проект линеен и безусловно прям. Но почему-то они вдруг попадают в лабиринт. Они не могут жить в разлуке. Это единственное, в чем они уверены, но их уверенность тает в процессе поисков друг друга. И когда один из них вдруг совершает ложный ход в попытке встречи, другой проходит мимо, как будто ничего и не заметил.
В комнате после ухода влюбленных остался отвратительный осадок любви. Повсюду мишура, увядшие лепестки, опивки вин и пятна пролитых духов. Над развороченной постелью, над смятением подушек, роятся мухами густые и пахучие слова, гуще, чем сок алоэ и фимиам. В воздухе еще жужжит: «птенчик мой», «обожаю».
Пока я мою полы и привожу в порядок постель, утренний ветерок слизывает своим эфирным языком эти тонны карамели. Нечаянно я наступаю на нераскрывшуюся розу, выпавшую вчера из ее декольте. Ах, жеманная барышня! Я так и слышу, как в истоме она просит приласкать ее, обнять покрепче. Но придут иные времена: и ей придется когда-нибудь одиноко тосковать в своем гнездышке о возлюбленном, упорхнувшим в поисках новых пташек под чужие карнизы.
Я его знаю. Не так давно он набросился на меня в лесу и безо всяких уговоров и церемоний повалил на землю и овладел мною. Так лесоруб, забавы ради, на ходу напевая похабные куплеты, срубает одним махом тонкий стебель пальмы.
Она провалилась первой. Не буду ее винить, ибо края месяца нечетко виднелись вдали, искаженные желтоватыми сумерками. Хуже, что я последовал за нею, и вскоре мы оказались посреди глубокой услады.
Погрузившись в густое море клубящихся любовных пар, мы долго плыли по течению, неведомо куда. Нас несло по воле неловких ласк в бесконечной череде восторгов и медвяной истомы.
Порой мы добирались до осколка реальности, обманчивого островка, едва засахарившейся глыбы. Но длилось это лишь краткий миг. Ей удавалось всякий раз потерять равновесие и вновь увлечь меня падением в сладкую зыбь.
Осознав, что на поверхности выхода не найти, при очередном падении я позволил себе опуститься на дно. Трудно сказать, сколько продолжался приторный отвесный спуск.
Наконец, я достиг нетронутой земли. Мед осел там в виде твердых и неравномерных кварцевых образований. Я пустился в путь, пробираясь среди опасных сталактитов. Выбравшись на свежий воздух, я бросился наутек, словно беглец. Остановился на берегу реки, вдохнул полной грудью и смыл с тела последние остатки меда.
Тогда я понял, что потерял подругу.
I
Женщина всегда принимает форму мечты, в которую она облечена.
II
Всякий раз, когда мужчина и женщина пытаются воссоздать Архетип, возникает нечто чудовищное: семейная пара.
III
Я Адам, грезящий о рае, но каждый раз, просыпаясь, я обнаруживаю, что все мои ребра на месте.
IV
Последние известия. В схватке с ангелом я почти выиграл, но мне не хватило духа.
V
Красота? Это вопрос формы.
Бездны притягательны. Я живу у кромки твоей души. Склонившись к тебе, я вникаю в твои мысли, исследую истоки твоих действий. Смутные желания копошатся на дне, едва различимые, точно змеи в своем гнезде.
Что питает мое ненасытное созерцание? Я вижу бездну, ты возлежишь в глубине себя самой. Никаких откровений. Ничего похожего на резкое пробуждение сознания. Ничего, кроме ока, которое неумолимо возвращает мне мой открытый взгляд.
Отвратительный Нарцисс, я любуюсь душой на дне пропасти. Порой головокружение заставляет отвести от тебя глаза. Но мой пристальный взгляд неизменно вновь обращается к бездне. Прочие — счастливцы — на миг заглядывают в твою душу и уходят.
А я так и сижу у кромки, в раздумьях. Поодаль многие низвергаются с обрыва. Останки павших едва виднеются в глуби, полуистаявшие в блаженном покое. Привлеченный бездной, я живу в тоскливой уверенности, что никогда не сорвусь.