Из книги «БЕСТИАРИЙ» (1951–1959)

ПРОЛОГ

Возлюби ближнего своего, тварь убогую и недостойную. Возлюби ближнего своего, наизловонного, в одежды нищеты облаченного, грязью земли помазанного.

Прими в сердце твое сие чучело из плоти и крови, что от имени всего рода человеческого вручает тебе нижайше свою грамоту жидкостуденистую, протягивает тебе свою руку рыбьедохлую, устремляет на тебя свой взгляд песьепреданный.

Возлюби же этого ближнего твоего свинячьекурячьего, что в нетерпении трясется, вожделея проникнуть в тучный рай скотского имания.

И возлюби ближнюю твою, что одесную твою вдруг преображается в телицу и, облачившись в затрапезное одеянье коровьей покорности, принимается жевать тягучую жвачку домашнего повседневья.

НОСОРОГ

Останавливается. Поднимает тяжелую голову. Отступает на шаг. Вдруг разворачивается и несется со скоростью пушечного ядра, слепой от ярости живой таран, устремивший вперед свой единственный рог ступой напористостью закоренелого позитивиста. Как правило, он врезает мимо, но зато всегда остается удовлетворен ощущением своей безмерной мощи. Раздув клапаны ноздрей, он запаленно пыхтит, напоминая паровой котел.

Перегруженные броней, носороги в период брачных игр сходятся на турниры, лишенные какого-либо рыцарского искусства и мастерства ристания, бои, сводящиеся к средневековой грубой сшибке.

В плену же носорог обычно превращается в меланхоличную замшелую скотину. Его чешуйчатая толстая броня составилась в разломы доисторических времен из кожистых пластин, спрессованных давленьем геологических пластов.

Но иногда он делается неузнаваем: из его сухой поджарой плоти выметывается вдруг, подобно току вод, что бьет в расщелинах меж скал, мощнейший стебель стихийной жизни, своей извилистостью схожий с изгибом рога, а причудливостью формы вторящий мотивам алебарды, копья или орхидеи.

Так воздадим же хвалу твердокожей странной бестии, чей грозный облик дал начало красивейшей легенде. Ибо, сколь ни странно, сей первобытный гладиатор оказался духовным прародителем изящного созданья, что на старинных шпалерах предстает рядом с Пречистой в обличье благородного Единорога.

Полоненный добродетельною Девой, свирепый носорог преобразился, потеряв свой дикий норов; он обрел оленью стать, глаза газели и покорство паладина, преклонившего колени. А рог тупого дикого самца претворился перед взором чистой Девы в изящный жезл точеной кости.

ЖАБА

Время от времени она подпрыгивает, но словно для того лишь, чтобы еще раз убедиться в постоянстве своей недвижности. В жабьих скоках есть что-то от сердечного биенья: в самом деле, если присмотреться, жаба есть подобье сердца.

Зажатая в комке холодной грязи, жаба погружается в зимовье, подобно какой-нибудь окуклившейся личинке. Она пробуждается весною, убежденная, что с ней не приключилось никаких волшебных превращений. Напротив, почти мумифицированная, она только и сделалась что истой жабой. И жаба тихо ждет первых дождей.

В один прекрасный день она восстает из сырости земли, отяжелевшая от влаги, набухшая яростными соками природных сил, трепещущая точно брошенное на землю сердце. В ее тяжелой стати маленького сфинкса есть двоякий смысл, намек на двуприродность мира. И мерзкий облик жабы нам кажется тогда ужасным проявленьем чудесных качеств зеркала.

БИЗОН

Комок времен, сгущение бесплотной вечной пыли, струение песчинок, ожившая гряда — вот что такое бизон для нас сегодня.

Прежде чем в бег пуститься, оставив человеку пустынные просторы, стада животных в последний раз взъярились и расплодили бизонье племя, косяки живых таранов. Передвигаясь медленно в скопленьях плотных, бизоны были словно частью земной коры с волнистыми буграми гор; еще они казались бурой пеленою туч, грозою несшейся по-над землею.

Однако человек, не убоявшись грохочущей лавины рогов, копыт и пенных морд, вооруженный луком и стрелами, стал бить их из укрытья. И таяли стада бизонов. Наконец, осталось их так мало, что однажды уцелевшие бизоны собрались и сгрудились в загоне, сооруженном их врагом неандертальцем.

И тогда был заключен почетный мир, начало положивший владычеству людей. Плененные могучие герои породили колена рогатого скота, источник пропитанья человека. И на выю легло ярмо.

Но побежденный и одомашненный бизон оставил победителю награду — животную безудержность восставшей плоти.

Вот почему признательный неандерталец, которого мы все в себе несем, восславил в образе бизона силы мира, запечатлев его на стенах Альтамиры.

ПЕРНАТЫЕ ХИЩНИКИ

Что сие — разоренный зал охотничьих трофеев иль оскверненная монашья келья? Каково им там, вольнолюбивым птицам?

Для них надменность высей и великолепье далей сменились в одночасье затхлым убожеством курятника, теснотою проволочной клетки, что навсегда сокрыла от их взоров лазурные просторы небосвода.

Все — грифы, кондоры, орлы и ястребы — теперь они листают, молчаливые монахи, книгу часов тоскливых, и грустные их будни протекают средь зловония помёта и гниющей падали. Осклизлая студеность требухи — жалкая потреба их точеным клювам.

Остались в прошлом свобода воспаренья меж горною вершиною и тучей; широкие круги полета в поднебесье и роковое низвержение на жертву. Теперь напрасно отрастают маховые перья, растут, остреют и кривятся когти, ненужные в неволе, — так в себе сгорает принужденный к ничтожеству вольнолюбивый витязь.

Но все они, и кондоры, и ястребы, и грифы, в своей темнице непрестанно и ревниво оспаривают друг у друга право на главенство среди пернатых хищников. (Уже орлы есть окривевшие ощипанные ястребы, оклеванные грифы.)

Над всей геральдикой кичливой лишь королевский гриф бесстрастно высит свой белоснежный герб: два горностаевых крыла в лазоревом щите распахнуты в полете, чеканный профиль золотой главы украшен драгоценными камнями.

В своем узилище аристократы-птицы к тому же сделались заложниками собственных понятий светской чести. Строжайше соблюдая степени и ранги, они рассаживаются согласно родословным на зыбкие куриные насесты. И каждый восседающий повыше марает честь и герб того, кто ниже.

СТРАУС

Точно одичалая органная труба, шальное горло страуса возносит оголтело на все четыре стороны песнь совершенной наготе его нарядно-праздной плоти. (Напрочь лишенное духовного начала, его земное естество колышется согласно ритмам срама и бесстыдства.)

Не цыпленок — здоровенный цыплак в пеленках. Вот кому бы мини-юбку и низкий вырез декольте. Всегда полуодетый, страус небрежно щеголяет в своих отрепьях бонвивана, пренебрегая прихотями моды. Пусть его перо уж не в ходу средь светских львиц — они с охотой прикрывают свою убогость повадками сей странной птицы: как пава разрядиться да выставить наружу все, что видеть не годится. А если ненароком что случится, то поторопиться глаза закрыть, если не голову в песок зарыть — и будь что будет. С бесподобной развязностью блещут они легкостью суждений и глотают что ни попадя, безрассудно полагаясь на здравость своего пищеваренья.

Несуразный, наглый, жадный, забавно вытанцовывающий мрачные угрозы, страус есть образ, противный красоте. Что ж удивительного в том, что ревнивые мужи-святоши измыслили то ль казнь, то ли забаву — неверных грешниц в перьях извалять да выставить нагих всем на потеху.

НАСЕКОМЫЕ

Мы все принадлежим к проклятому семейству насекомых, в котором заправляют могущественные самки, столь же охочие до крови, сколь малые числом.

Вся наша жизнь — сплошное бегство. Мы бежим от кровожадных самок и во спасенье оставляем их ненасытным жвалам все наше пропитанье.

Но сезон любви меняет положение вещей. В эту пору от них исходит аромат соблазна. И в возбужденье мы спешим за ними на верную погибель. За каждою надушенною самкой тянется охвостье страждущих самцов.

Потеха начинается, как только самка соберет сполна желающих. Она ждет домогательств. Едва кто попытается насильно взять ее, как тут же она извертывается и в мгновенье ока пожирает кавалера. За этим занятием ее и застает новый претендент, которого постигнет та же участь.

И так до самого конца. Соитье совершается с последним из оставшихся в живых, когда она уже устала и относительно сыта; она уже не в силах одолеть последнего самца, который исступленно предается страсти.

Затем царица сладко почивает средь останков своих поклонников. Отойдя, она спешит подвесить на ближайшей ветке целую дробницу наследников. Так родятся мириады новых жертв, а с ними — неизбежная когорта палачей.

БУЙВОЛ

Перед нашим взором буйвол бесконечно, словно Лао-цзы или Конфуций, все пережевывает негустую жвачку вечных истин. Чем и заставляет нас признать раз и навсегда восточную природу жвачных.

Конечно, все они так или иначе коровы и быки, и нет в них ничего, что бы оправдало их заключенье в клетках зоопарков. Обычно посетители проходят мимо их почти домашних морд, но внимательному взору откроется родство их абриса с рисунком Утамаро.

И мнится: много прежде, чем орды татар под предводительством их хана покорили ширь степей, их наводняли буйволиные стада. Понемногу их потомки видоизменились согласно разному укладу жизни и растеряли исконные черты, которые являет нам сегодня облик буйвола: угловатость крупа, кряжистость хвоста, венчающего вогнутый хребет, отлогий сколок пагод; редкий волос; обобщенный образ копытного — от оленя до окапи. Но главное у буйвола — рога: полого уплощенные у комля, двоятся плавной лукою, словно описывая в воздухе овал, безмолвный символ слова буйвол.

ФИЛИН

Прежде чем пожрать свою жертву, филин мысленно переваривает ее. Он никогда не разделается со всей мышью, если не составит себе предварительное представление о каждой из ее частей. Насущность трепещущего в его когтях ужина оборачивается в его сознании прошлым, предваряемым неспешным аналитическим процессом пищеварительного становления. Перед нами феномен основательного осмысления предмета через его усвоение.

Глубоким проникновением своих когтей филин мгновенно схватывает объект и принимается реализовывать собственную теорию познания. Точно неизвестно, каким именно способом открывается ему вещь в себе (пресмыкающееся, грызун или птица). Возможно, посредством интуитивно-молниеносного схватывания; возможно, путем логического расчленения — не случайно ведь филин представляется нам погруженным в себя интровертом, в своей недвижности вряд ли подверженным охотничьим страстям, азарту гона и искусству ловли. Отсюда вытекает, что существует ряд созданий, предназначение которых — блуждание во мраке, темный силлогизм, чреватый отрицаньем бытия вослед категоричной посылке клюва. Последний аргумент является обоснованием природы филина.

Резного оперенья капитель, несущая античную метафору; ночная колокольня, зловеще отбивающая час ведьмовских забав, — таков двоякий образ сумеречной птицы, могущей служить эмблемой всей европейской философской мысли.

МЕДВЕДЬ

Между откровенной враждебностью, скажем, волка и отвратительной услужливостью обезьян, готовых тем не менее усесться за ваш стол обедать целым выводком себе подобных, бытует равновесная душевность медведя, что послушно пляшет и кружит на велосипеде, но коли осерчает, то уж кости перемелет. С медведем возможен род дружбы при соблюдении границ, если только в руках у вас не будет медовых сот. Душа медведя подобна его мотающейся башке: она колеблется между рабством и бунтарством. Его норов согласен цвету шкуры: белый — знак кровожадности, черный — добродушия. К счастью, медведь всегда выказывает состоянье духа различными оттенками от серого до бурого цветов.

Каждый, кто в лесу встречал медведя, знает, что, завидев человека, он тут же поднимается на лапы, словно в знак привета. (Продолженье встречи зависит исключительно от вас.) Вот только женщинам их нечего бояться: медведь питает к ним извека особое почтенье, что выдает в нем дальнего потомка доисторического человека. Медведь всегда, каким бы зрелым и могучим ни был, хранит в себе немного от ребенка — случайно ли, что женщины мечтают родить хорошенького медвежонка. И многие из них в девичестве играют с плюшевым медведем как обетованьем тайным материнства.

Нам следует признать, что все мы состоим в родстве с медведем с доисторических времен. Средь ископаемых преобладают останки пещерного медведя, который соприсутствовал всем поселеньям наших первобытных предков. Да и в наше время берлога остается самым пригодным для жизни логовом из всех звериных нор.

А древние германцы и латиняне, что равно поклонялись медведю, усердно нарекали его именем (Bera или Ursus на их наречьях) огромное количество святых, героев, городов.

ЛАМЫ И ВЕРБЛЮДЫ

Шерсть ламы нежно шелковиста, хотя ее пушистое руно завито в пряди леденящим ветром гор, среди которых она степенно шествует, горделиво воздымая голову на длинной шее, дабы насытить взор бескрайностью просторов и напитаться пречистым духом горных высей.

А где-то там, в пустыне, меж жаркими барханами верблюд плывет, качаясь, словно волокнистая гондола среди песчаных волн, и знойный ветер ударяет в косые паруса его горбов.

И как верблюд в своей продубленной утробе таит для жаждущего животворность влаги, так мягкая, округлая и женственная лама для взора одинокого являет миражный образ ласковой супруги.

ЗЕБРА

Зебра твердо верит в неотразимость своей зебристости и, пристрастная своей окраске, по временам тигреет.

Навек плененная плетеньем черно-белых лент, она привольно скачет в неволе примстившейся свободы: «Non serviam»[18], надменно возглашает ее природная строптивость. Отказавшись от попыток укротить ее неудержимый норов, человек надумал растворить стихийное начало посредством бесчестного смешения ее породы с природою осла и лошади. Все напрасно. Ни полоски, ни крутость нрава не исчезали в помеси зебриной.

Как онагр и квагга, зебра торжествует над стремленьем человека подчинить себе породу лошадиных. Так остались навсегда свободными ближайшие сородичи собаки — койоты, волки и лисицы.

Но вернемся к зебре. Нет никого, кто столь достойно мог бы наполнить свою шкуру содержимым. Гурманствующие зебры пожирают целые равнины степной травы, прекрасно зная, что никакой скакун чистопородный не сравнится с ними в поступи и стати. Лишь лошадь Пржевальского, живой образчик наскального искусства, очерком фигуры напоминает безупречность линий зебры.

Не довольствуясь отличьем от себе подобных, зебры еще и изощряются в отличьях персональных — не бывает особи, что повторила бы рисунок своей товарки. Неотличимые в своей однокопытности, они неповторимы в рисунке кожи, точно отпечаток пальца: все полосатые, но каждая на свой манер.

Нет спору, многие из них с охотой соглашаются дать круг-другой на радость детворе. Но верно также то, что, верные своей природе, они проделывают это для рисовки, вышагивая, как на параде.

ГИЕНА

Немногословное животное. Описание гиены должно быть кратким и сделанным словно на ходу. Итак: смешенье воя, вони и мерзкой пегости клоками. Перо отказывается описать чудовищную помесь свиньи и тигра, тупорылость собачьей морды и трусливую покатость сильного извилистого тела.

Но стоп. Необходимо занести особые приметы преступника: вооруженная острыми клыками, гиена склонна нападать на жертву целой шайкой, в пустынном месте и всегда с оглядкой. Ее клокочущий, как хохот, лай, пронзающий ночную тишину, заставит вспомнить дом умалишенных. В своей развратной алчности она предпочитает смрадный дух гниющей плоти, а для победы в любовных игрищах приберегает снадобье зловонное меж задних ног.

Но прежде чем расстаться с этим мерзким цербером из царства хищников, трусливо ждущим мертвечины, заметим, что у гиены немало продолжателей, и ее уроки не пропали даром. Возможно, никакая иная тварь не возымела столь многих подражателей среди людей.

ГИППОПОТАМ

Задумчивый не от годов, а от природы и удрученный мелизной болота, гиппопотам с тоскою погружается в себя.

Наибольший средь сынов природы, он томится превосходством над миром меньших: птиц, цветов, газелей. Сомлевший от праздности и скуки, он впадает в дрему в своей луже, точно пьянчуга беспробудный, закутанный в бесцветное от грязи рубище.

И мнится вздутому бычище, будто снова он пасется на влажных пойменных лугах и что его слоновья туша привольно плавает среди кувшинок. Порою он ворочается и с уханьем фырчит, но тут же вновь впадает в непродолжительную спячку. А когда зевает, то чудовищная пасть как будто жаждет поглотить во сне упущенное время.

Что делать с бегемотом, этим пресс-папье истории, только и пригодным на то, чтобы служить природной драгою, трамбовщиком болот? Из этой массы первородной глины хочется слепить если не тучу птиц, то воинство мышей, чтоб расползлись по лесу, или лучше две-три средних размеров твари, домашних и ручных. Но нет. Гиппопотам хорош таков, как есть, таким он продолжается в потомстве: рядом с сонно-нежной самкой вдруг всплывает розовый чудовищный бутуз.

Наконец, нам остается лишь упомянуть хвост бегемота, единственную трогательную часть, поскольку ее хочется потрогать. Короткий, толстый, плюсноватый хвост болтается, словно дверное било, будто коровье ботало. Но на конце кокетливо украшен пучком волос, что кисточкой свисает промеж двойного балдахина величественных ляжек этой твари.

ОЛЕНИ

С медлительной стремительностью проносятся олени вне времени и вне пространства. Непостижимо совмещая движенье с неподвижностью, олени вылетают в иное измеренье — в вечность.

Движением или покоем, олени равно преображают прилежащее пространство и тем самым изменяют наши представленья о времени, пространстве и законах перемещенья тел. Как будто призванный решить античный парадокс, олень собой являет сразу и черепаху и Ахилла, лук и стрелу: он всегда бежит вдогонку своему же бегу, а остановившись, оставляет нечто бегущее вовне.

Олень всегда в движенье; в своем скольженье он подобен тени, что призраком мелькает меж дерев, — как в яви, так и в мареве легенды: таковы олень святого Иоанна, несущий крест в ветвлении рогов, и олениха, что вскормила молоком святую Женевьеву. И повсюду, где ни встретится чета оленья, их явленье равнозначно чуду.

Потому мы все стремимся причаститься естества оленья, хотя бы только взглядом и на отдаленьи. Неспроста Хуан де Йепес[комм.] воспевал высокость лёта дичи, которую ему дано было настичь: то был образ не голубя земного, но оленя, недостижимого в бездонности полета.

ОБЕЗЬЯНА

Вольфганг Кёлер потратил в Тетуане пять лет, пытаясь научить процессу мысли обезьяну. Как истый немец, Кёлер разработал систему умственных загадок. Посредством хитроумных лабиринтов, приманок, лестниц, досок, палок он побуждал беднягу Момо — так звали шимпанзе — обрести способность к рассужденью. После всех опытов Момо стал самой умной обезьяной в мире, но — только обезьяной, ибо, удовлетворив немецкую пытливость и собственную потребность в пище, он так и не переступил порог сознанья. Ему была предложена свобода, но умный Момо предпочел остаться в клетке.

Ибо многие тысячелетия назад обезьяны уже определили свою судьбу, отказавшись от соблазна стать человеком. Избежав греха мышления, они поныне обретаются в раю — вроде бы уроды, сущая пародия на человека, обезьяны по-своему свободны. И видя их сегодня в зоопарке, в клетках, мы словно смотримся в нелицеприятное зерцало — это ведь они на нас глядят с сочувствием и насмешкой, поскольку человек курьезно воспроизводит обезьянью природу.

Как мартышка, послушная шарманщику, человек покорно пляшет под музыку того, к кому невидимо привязан. И мы все также безуспешно ищем выход из лабиринта, в котором оказались, и нам бывает недостаточно рассудка, дабы ухватить недостижимый плод метафизического древа.

Столь тесное общенье обезьяны Момо и человека Кёлера закрыло навсегда врата надежды и заключилось признаньем пораженья и грустным расставаньем.

Homo Sapiens вернулся в германский университет, где подготовил труд об интеллекте человекообразных, принесший ему славу и благосостоянье; а Момо навсегда остался в Тетуане, располагая пожизненною рентой в виде плодов — даров природы.

ВОДОПЛАВАЮЩИЕ ПТИЦЫ

Они вольготно плавают по глади вод и праздно бродят по тверди берега — дурынды шалые, кичливо обряженные в чудные облаченья. Все они птицы высокого полета, здесь каждый умывается в перчатках.

Казарки, селезень и мандаринка блистают перьями галантерейного отлива. Играют переливы ярко-алого, бирюзовой голубизны с лилейной белизною и золота. Есть особи, что отливают всей палитрой, а как вглядишься — то заурядная лысуха или темноперый баклан, живущий отбросами и претворяющий в сиянье красок свои исканья в болотистых низинах.

Народец пестрый и болтливый, где каждый голосит по-своему, не внемля никому другому. Громила пеликан рвет соломину из клювика утенка, гусыни без конца хлопочут ни о чем, оставив всю кладку преть под жарким солнцем и катиться под уклон; и никому на ум нейдет взять под надзор потомство. Все эти господа и дамы, мнимых салонов шаркуны, стремятся превзойти друг друга валкостью походки. Исполненные непроницаемого лоска, живя в воде, они воды-то и не знают.

Всего пошлее лебеди в пруду, эти напыщенные поэтические штампы, отблеск ноктюрнов и полных лун, жалкий реквизит в жарких лучах полуденного солнца. А символический изгиб лебяжьей шеи назойливо зудит извечным вопрошаньем… Добро, средь стаи лебедей нашелся один черный: он прибился поближе к берегу, и его сумрачная шея выглядывает сонно, точно кобра из корзины перьев.

Средь этой публики нам исключеньем станет цапля, которая известна тем, что опускает в грязь лишь одну ногу, являя достойнейший образчик свайной конструкции. А временами она сонно прячет клюв в глубинах своих легких перьев, словно бы расписанных дотошно японским мастером, искусным знатоком деталей. Цапля единственная не поддается искушенью пасть в отраженье неба, где ждет ее ложевье из грязи и гнилья.

Загрузка...