Из книги «КОНФАБУЛАРИЙ» (1942–1961)

…Я молча наблюдаю,

как некто хищный следит за мною.

Карлос Пельисер[комм.]


PARTURIUNT MONTES

[14]

…Nascetur ridicula mus.

Horatio. Ad Pisones. 139[15]


Среди моих друзей и недругов разнесся слух, что мне известна новая версия о горе, которая родила мышь. Повсюду меня просили рассказать об этом, да еще с такой горячностью, которая намного превосходит значимость всем известной истории. Честно говоря, я всякий раз отсылал слишком любопытных к классическим текстам или к ныне модной литературе. Но это никого не устраивало. Люди жаждали услышать все из моих уст. По причине душевного нетерпения кто-то переходил к прямым угрозам, а кто-то — у кого характер покруче — пытался применить силу или сунуть деньги. Флегматики, те всячески выказывали мне свое равнодушие, но лишь затем, чтобы как можно чувствительнее задеть мое самолюбие. В общем, рано или поздно что-то должно было произойти.

И вот вчера среди бела дня на меня напали какие-то люди, вконец обозленные моим упорным молчанием. Заступив мне дорогу, они с яростными криками требовали, чтобы я немедленно рассказал им все — от и до. Многие прохожие, которые знать ни о чем не знали, сразу остановились, не подозревая, что станут невольными соучастниками преступления. Не задумываясь, они поспешили в нашу сторону, приняв меня за очередного речистого политика. Вскоре я оказался в плотном кольце толпы.

Понимая всю безвыходность положения, я, сильно раздосадованный, все-таки нашел в себе силы, чтобы покончить со своей репутацией рассказчика. И вот что из этого вышло! Встав на скамеечку какого-то торговца, которую кто-то услужливо подсунул мне под ноги, я фальшивым от волнения голосом пустился щеголять давно заученными фразами и жестами: «…Земля содрогалась, кругом стоял невыносимый грохот, во всем разлита непомерная боль. Деревья вырывались с корнем, рушились скалы, надвигалось пришествие какого-то гиганта. Может, рождается новый вулкан? Или огненная река? Или над городом зажжется невиданная доселе звезда? Дамы и господа, у гор начались роды!»

Я еле-еле выдавливаю из себя слова от чувства дурноты и стыда. Еще несколько секунд открываю рот, превратив все в пантомиму и выступая в роли дирижера перед замолкшим оркестром. Мой провал настолько очевиден, что некоторые, видимо из чистого сострадания, кричат: «Браво, браво!» Мне понятно, что кто-то хочет меня подбодрить, заполнить образовавшуюся пустоту. Я невольно охватываю голову руками, как бы стараясь выжать из себя конец рассказа. Зрители уже догадываются, что речь пойдет о легендарной мышке, но делают вид, что ждут не дождутся развязки. Я же слышу лишь биение собственного сердца.

Мне хорошо известны правила игры, и, откровенно говоря, я не любитель обманывать кого-то ловкими трюками. Внезапно я забываю обо всем. О том, чему выучился в школе и что вычитал в книгах. Мой мозг — чистый лист бумаги. И я начинаю гоняться за мышью — в буквальном смысле слова, совершенно искренне. Впервые наступает почтительная тишина. Разве что некоторые из зрителей шепотком посвящают в развитие драмы только что подошедших. А я в самом настоящем трансе и ошалело, как человек, у которого помутился разум, ищу выхода из положения.

Я выворачиваю наизнанку карманы, один за одним, на глазах у всей публики. Снимаю шляпу и отбрасываю ее в сторону — мол, смотрите, никакого кролика. Развязываю узел галстука, расстегиваю ворот рубашки, и вот уже мои руки с ужасом останавливаются на верхних пуговках брюк.

Если бы не лицо одной женщины, зардевшейся румянцем ожидания, я бы наверняка упал в обморок. Но вверив все мои упования этой особе, я чувствую себя куда лучше на своем пьедестале и сразу возвожу ее в ранг музы, напрочь забыв, что женщины весьма охочи до всяких скабрезностей. Напряжение в этот момент достигает своего предела. Какая добрая душа, поняв, что со мной происходит, догадалась вызвать по телефону «скорую помощь»?! Рев сирены возвестил о нарастающей угрозе.

Однако в самую последнюю минуту моя улыбка и вздох облегчения удерживают тех, кто явно собрался меня линчевать… Здесь, вот здесь, — в ямке под мышкой левой руки — затеплело гнездо… Что-то ощутимо стронулось, зашевелилось… Я осторожно опускаю руку вдоль тела, собрав пальцы ковшиком. И чудо! По туннелю рукава прямо в мою ладонь скатывается нежная частичка жизни. Я протягиваю руку и победно разжимаю кулак.

Толпа облегченно вздыхает вместе со мной. Помимо воли я как бы сам приглашаю всех аплодировать, и в ответ слышу бурную овацию. Тут же выстраивается целая процессия, все поголовно ахают при виде новорожденной мыши. Люди знающие подходят ближе, осматривают мышь со всех сторон, и, убедившись, что она дышит и движется, говорят наперебой, что ни разу в жизни не видели ничего подобного. И поздравляют, поздравляют от всего сердца. Но стоит им отойти на несколько шагов в сторону, начинают выражать сомнение, неодобрительно покачивают головой, пожимают плечами. Нет ли тут обмана? Может, какой фокус. Да и мышь ли это?

Какие-то энтузиасты готовы нести меня на руках, чтобы я немного расслабился. Но это только слова. Постепенно публика начинает расходиться. Я вот-вот останусь в полном одиночестве, и, обессиленный от такого долгого напряжения, готов вручить мышь любому, лишь бы взяли.

Женщины, они почти все испытывают дикий страх перед мышами. Но та, с зардевшимся лицом, подходит ко мне и с робостью просит подарить ей мышь — плод моей сокровенной фантазии. Польщенный донельзя, я тут же преподношу ей маленькую мышку, и во мне все дрожит, когда она любовно прячет ее в глубоком вырезе своего платья.

На прощанье она благодарит меня и смущенно пытается объяснить причину своей просьбы, дабы это не истолковали превратно. Женщина так прелестно волнуется, что я завороженно внимаю каждому ее слову. Она говорит, что у нее есть кот и они с мужем живут в роскошной квартире. В общем, ей просто захотелось доставить обоим нечаянную радость. Ведь ни тот, ни другой не знают, что такое мышь.

ИСТИННО ГОВОРЮ ВАМ

Все, заинтересованные в том, чтобы верблюд прошел сквозь игольное ушко, должны внести свое имя в список лиц, содействующих эксперименту Никлауса.

Арпад Никлаус, прежде состоявший в группе ученых, занимавшихся смертоносными опытами с ураном, кобальтом и водородом, посвятил свои исследования благородной и исключительно гуманной цели — спасению душ богачей.

Он предложил научный проект по расщеплению верблюда на элементарные частицы и пропуску его в виде пучка электронов через игольное ушко. Приемное устройство, очень напоминающее телевизионный кинескоп, вновь соединит электроны в атомы, атомы в молекулы, молекулы в клетки и в конце концов соберет тело верблюда в его изначальном виде. Профессору Никлаусу уже удалось переместить на некоторое расстояние каплю тяжелой воды. Ему также удалось вычислить в пределах, соответствующих данному веществу, количество квантовой энергии, испускаемой верблюжьим копытом. Не станем утомлять читателя потоком астрономических цифр, иллюстрирующих эти опыты.

Единственная серьезная проблема, с которой столкнулся профессор Никлаус, заключается в отсутствии собственной атомной станции. Подобные станции, представляющие собой целые города, неимоверно дороги. Но уже создан организационный комитет, задачей которого является решение этой проблемы путем обеспечения международной поддержки. Первые поступления, пока еще довольно скромные, идут на финансирование огромного количества рекламных буклетов, пропагандистских брошюр и проспектов, а также на выплату профессору Никлаусу скромного жалованья, которое позволит ему продолжать свои научные изыскания и проведение расчетов, пока не будет завершено строительство его огромных лабораторий.

На данный момент из всего оборудования в распоряжении комитета имеются только верблюд и игла. Так как проект Никлауса был поддержан обществом защиты животных, нашедшим его безвредным и даже полезным для здоровья любого верблюда (а Никлаус говорит о возможной регенерации всех клеток организма), то национальные зоопарки предложили для научных исследований целый караван верблюдов. Нью-Йорк не остался позади, предоставив своего знаменитого белого дромадера.

Что касается иглы, то Никлаус считает себя вправе гордиться ею и заявляет, что она является краеугольным камнем в его эксперименте. Это не просто игла, а поистине чудо-изобретение, рожденное пытливым гением ученого. На первый взгляд она ничем не отличается от самой заурядной иголки. Супруга профессора, проявляя недюжинное чувство юмора, иногда даже штопает ею белье своего мужа. Но игле этой нет цены. Она изготовлена из замечательного металла, о котором пока ничего не известно кроме того, что, как обмолвился сам Никлаус, он является веществом, состоящим исключительно из изотопов никеля. Это загадочное вещество стало головоломкой для научного мира. Некоторые выдвигают смехотворное предположение о том, что речь идет якобы о каком-то синтетическом осмии либо же о некоем анизотропном молибдене, другие осмеливаются публично повторять слова одного ученого завистника, заявившего о том, что, дескать, пресловутый металл Никлауса известен ему по кристаллическим вкраплениям, встречающимся в сидеритовых рудах. Достоверно же известно лишь то, что никлаусова игла способна выдержать напор потока электронов, мчащихся со сверхсветовой скоростью.

В одном из своих публичных выступлений, столь чтимых схоластическими мозгами высоколобых педантов, профессор Никлаус сравнивает верблюда, пропускаемого через игольное ушко, с волокном паутины. Он утверждает, что паутина, сотканная из этого волокна, объяла бы всю Вселенную, и все звезды, как видимые, так и невидимые, повисли бы на ней, словно капельки росы. Подобная пряжа растянулась бы на миллионы световых лет, но Никлаус готов свернуть ее в доли секунды.

Как явствует из всего вышеизложенного, проект Никлауса вполне реален, он даже грешит некоторой излишней наукоемкостью. Проект уже обрел немало поклонников во всем мире и даже располагает моральной поддержкой (правда, пока негласной) лондонской Межпланетной Лиги, председателем которой является сиятельный Олаф Стэпплдон.

Ввиду естественного огромного интереса, который вызвал повсюду проект профессора Никлауса, оргкомитет обращается ко всем состоятельным лицам планеты с настоятельной просьбой не поддаваться на провокации шарлатанов, которые пытаются протащить через разные отверстия дохлых верблюдов. Эти личности, осмеливающиеся именовать себя учеными, являются чистыми мошенниками, завлекающими в свои сети доверчивых энтузиастов. Действуют самым примитивным способом, погружая верблюда в раствор серной кислоты с последовательно понижаемой концентрацией. Получаемая в результате плазма возгоняется в перегонном котле и уже затем пропускается в виде тонкой струйки через игольное ушко. И вот таким-то способом они предполагают сотворить чудо сублимации! Очевидно, что подобные попытки совершенно бесплодны и ни в коей мере не заслуживают финансирования. Верблюд должен оставаться живым как до, так и после эксперимента!

Таким образом, все, кто заинтересован в обретении вечной жизни и кто располагает соответствующим капиталом, вместо того чтобы жечь тонны восковых свечей и тратиться на малопонятные богоугодные дела, должны поддержать опыт по расщеплению верблюда ввиду безусловной вящей научности, зрелищности и, в конце концов, выгодности. В данном случае речь идет даже не о проявлениях щедрости. Надо просто закрыть глаза и пошире раскрыть кошелек с мыслями о том, что все расходы окупятся с лихвой. Воздастся всем жертвователям, речь только о том, чтобы постараться приблизить час воздаяния.

Общую сумму необходимых расходов можно будет определить только по завершении работ, поэтому профессор Никлаус со свойственной ему честностью заявляет, что может работать только в режиме открытого бюджета. Инвесторы должны будут набраться терпения с тем, чтобы регулярно, на протяжении многих лет, оплачивать все затраты. Ведь для осуществления проекта придется нанять тысячи инженеров, распорядителей и рабочих, а также создать филиалы Комитета на национальном и региональном уровнях. Кроме того, поскольку эксперимент может затянуться на неопределенно долгое время, возможно, на несколько поколений, предполагается учредить общество последователей Никлауса — со своим собственным уставом и тщательно расписанным бюджетом. Следует учитывать и то обстоятельство, что сам мудрый Никлаус находится уже в почтенных годах.

Как и всякое побуждение человеческое, эксперимент Никлауса предполагает два возможных исхода: либо победа, либо поражение. Удачный исход не только позволит решить проблему личного спасения, но и превратит всех участников этого сверхъестественного эксперимента в акционеров поистине фантастической транспортной компании. Расщепление человеческого существа станет обычным и прибыльным делом. Превращенный в поток электронов, человек будущего сможет перемещаться на огромные расстояния в мгновение ока и без всякого риска.

Но проигрыш может оказаться еще более привлекательным вариантом. Если Арпад Никлаус окажется не более чем торговцем иллюзиями, дело которого унаследует бесчисленная орда мошенников, то и тогда его предприятие, разрастаясь в геометрической прогрессии или, лучше сказать, подобно ткани, выращивавшейся Каррелем[комм.], лишь приобретет в своем истинно гуманитарном величии. И тогда Арпад Никлаус войдет в историю как величайший основатель науки всемирного расщепления капиталов. А богатые, разоренные в итоге многолетних бессмысленных инвестиций, смогут легко пройти в царствие небесное через узкую дверь (или же через игольное ушко, что все равно). А вот верблюд-то и не пройдет.

НОСОРОГ

Я, бывшая жена судьи Макбрайда, билась с этим носорогом десять лет.

Десять лет Джошуа Макбрайд повелевал мною с властным эгоизмом. Я познала его приступы ярости, моменты его случайной нежности и долгие ночные часы его неутолимой страсти.

Я осталась без любви прежде, чем узнала, что это такое, потому что Джошуа сумел доказать мне со всей убедительностью законника, что любовь — это выдумка для ублажения служанок Взамен он предложил мне свое авторитетное покровительство. А покровительство солидного человека — это, по словам Джошуа, предел мечтаний всякой женщины.

Десять лет длилась моя битва с этим носорогом, и моей единственной победой стала ничья: развод.

Джошуа Макбрайд женился снова, но на этот раз проиграл. Он искал мое повторение, но нашел чету себе под стать. Нежная и романтичная Памела знает, как укротить носорога. Джошуа Макбрайд нападает с ходу, но он слишком неповоротлив, чтобы маневрировать. Если кто-то оказывается за его спиной, то он вынужден сделать круг, чтобы вновь ринуться в атаку. Схватив его за хвост, Памела крутит им, как хочет. Устав выворачиваться, судья слабеет, обмякает и наконец отступает. Вспышки гнева его делаются все более вялыми и редкими, наставления теряют убедительность; он становится похож на потерявшего форму актера. Ярость его уже почти не прорывается наружу. И довольная Памела восседает на этом потухшем вулкане. Если я, будучи рядом с Джошуа, терпела кораблекрушение в бушующем океане, то Памела плавает себе словно бумажный кораблик в тазу с водой. Недаром же она дочь рассудительного пастора-вегетарианца, от которого унаследовала способность превращать любого разъяренного тигра во флегматичное травоядное.

Недавно я увидела Джошуа в церкви: он набожно внимал воскресной мессе. Он сильно сдал и выглядел подавленным. Казалось, будто бы Памела своими нежными руками гнула его к земле и ломала непокорный прежде хребет. Чисто вегетарианская бледность придавала ему несколько болезненный вид.

Наши общие знакомые, бывавшие в гостях у Макбрайдов, рассказывали мне удивительные вещи. Они говорили, что кормят там непонятно чем; что к столу никогда не подают мясных блюд и что Джошуа целыми мисками поедает салат. Естественно, в такой еде не содержится достаточного количества калорий, питавших его былую ярость. Любимые блюда судьи были методично, одно за другим, заменены либо же исключены неумолимыми стряпухами. Маслянисто-пряные ароматы рокфора и бри больше не обволакивают дубовые панели столовой. Теперь Джошуа имеет дело с молочным желе и пресным сыром, которые он съедает молча, точно наказанный ребенок. Памела все с той же любезной улыбкой отбирает у Джошуа едва раскуренную сигару, выдает ему крошки табака для трубки и самолично нацеживает несколько капель виски.

Так мне рассказывают. И я наслаждаюсь, представляя себе, как они ужинают вдвоем за длинным узким столом, освещенным тусклым светом канделябров. Под пристальным взором мудрой Памелы прожорливый Джошуа исступленно поглощает свои эфемерные яства. Но больше всего мне нравится воображать, как этот огромный носорог, в ночном халате и домашних тапочках, робко и тоскливо мычит ночными часами перед неприступной дверью.

ПАУЧИХА

Огромная паучиха по-прежнему ползает по моему дому, и я никак не могу избавиться от страха.

В тот день, когда мы с Беатрис очутились под замызганным пологом бродячего цирка, я сразу же почувствовал, что это отвратительное мохнатое чудовище станет самым жестоким испытанием из всего ниспосланного мне судьбой. Это было намного ужаснее, чем если бы на меня вдруг обрушился чей-то внезапный взгляд, исполненный бесконечного презрения и жалости.

Несколько дней спустя я вернулся, чтобы купить хищника, и удивленный циркач порассказал мне об образе жизни и содержании этого чудища. И тогда я понял, что навсегда обрел воплощение неизбывного ужаса и наибольшую меру страха, которую только могла вынести моя душа. Помню, как я возвращался домой, дрожа и спотыкаясь, ощущая в руке легкий, но тяжкий вес паука-птицееда; отчетливо различая два розных веса — вес деревянного короба и вес паука, тяжесть безобидного дерева и тяжесть нечистого и ядовитого животного, повисшего на мне неодолимым бременем. В том коробе я нес домой свой собственный ад, которому предстояло заместить беспредельный, но привычный мне мрак моего одинокого ада.

Та памятная ночь, когда я выпустил зверюгу на волю и увидел, как она бежит по моей комнате, перебирая лапами точно краб, чтобы поскорее спрятаться под диваном, стала для меня началом существования, не поддающегося никакому описанию. С той самой минуты каждое мгновение моей жизни отмерено лапами мохнатого паука, незримое присутствие которого наполняет собой весь дом.

Каждую ночь я дрожу в ожидании смертельного укуса. Сколько раз я просыпался в холодном поту, оцепенело внимая окружающему меня безмолвию, потому что во сне ощутил щекочущее прикосновение к моему телу паучиных лап, вес паучьей плоти, несущей в себе смертельный ужас. Но всегда настает рассвет. Я все еще жив, и измученная душа моя остается ждать следующей ночи.

Иногда мне кажется, будто паучиха исчезла, будто она убежала или издохла. Но я и не пытаюсь пойти проверить, так ли это на самом деле. Я оставляю на произвол судьбы мою встречу с ней всякий раз, когда выхожу из ванной или раздеваюсь, чтобы лечь в постель. Иногда ночная тишина доносит до меня шуршание ее лап, которое я научился различать, хотя и знаю, что шаг ее неслышен.

Очень часто я нахожу нетронутой еду, которую оставил ей накануне. Когда еда исчезает, я не знаю, пожрала ли ее паучиха или это был какой-нибудь безобидный ночной гость. Я даже стал подумывать, не стал ли я жертвой обмана и не дрожу ли я при мысли о совершенно безвредном паукообразном. Может быть, чертов циркач надул меня, заставив выложить кругленькую сумму за страшную видом, но безобидную тварь.

Но это даже и не важно, потому что я сам наделил эту паучиху одному лишь мне ведомым смыслом — знамением моей отсроченной смерти. В самые тяжкие часы бессонницы, когда я теряюсь в догадках и ничто не может успокоить меня, мне является моя паучиха. Она медленно кружит по комнате и безуспешно пытается подняться по стене. Вдруг она останавливается и поднимает голову, поводя ворсистыми щупальцами. Она словно возбужденно выискивает невидимого партнера.

И тогда я, трепеща в своем одиночестве, до смерти запуганный маленьким чудовищем, вспоминаю, как когда-то так же грезил о Беатрис и о ее несбыточном присутствии.

СТРЕЛОЧНИК

Человек — судя по всему, нездешний, — еле дыша добрался до безлюдной станции. Тяжеленный чемодан, который некому было поднести, оборвал ему все руки. Он вытер потное лицо платком и, приложив ладонь к глазам, стал всматриваться в даль, на уходившие за горизонт рельсы. Отдышавшись, Нездешний встревоженно глянул на часы: минута в минуту время отправления его поезда.

И тут кто-то легонько хлопнул его по плечу. Нездешний обернулся и встретился взглядом со старичком, невесть откуда возникшим, который мог бы сойти за железнодорожника. В руке у него был маленький красный фонарик, почти игрушечный. Он с улыбочкой посмотрел на незнакомца, когда тот спросил его, не скрывая волнения:

— Простите, неужели поезд уже ушел?

— Вы, надо думать, недавно в наших краях?

— Мне необходимо уехать как можно скорее. Я должен быть в N. не позднее чем завтра.

— О! Да вы, оказывается, совсем не знаете, что тут к чему. Но вам перво-наперво надо получить номер в привокзальной гостинице.

Тут старик кивнул в сторону странного тускло-серого строения, походившего более на тюрьму.

— Зачем мне гостиница, я должен уехать немедленно.

— Получите там номер не мешкая, может, еще есть свободные. И если номер найдется, оплатите сразу за весь месяц. Это дешевле, и отношение к таким постояльцам куда лучше.

— Вы с ума сошли! Я должен быть в N. завтра же.

— Я, по правде говоря, мог бы оставить вас тут одного — и ладно. Но все-таки хотелось бы помочь вам, объяснить…

— О, пожалуйста…

— Эта страна, как вам, должно быть, известно, славится своими железными дорогами. Пока еще, прямо скажу, не все на должной высоте, но много сделано по части всяческих справочников касательно расписания, маршрутов поездов и продажи билетов. В этих справочниках есть схема всех железных дорог страны, все направления поездов, и билеты продаются в самые отдаленные, самые маленькие деревушки. Дело лишь за тем, чтобы поезда приходили куда надо и в соответствии с расписанием, указанном в этих чудесных справочниках. Наши граждане не теряют надежды, ну а пока что мирятся с некоторыми неполадками. Чувство высокого патриотизма не позволяет им роптать и выказывать недовольство.

— Но скажите, на этой станции останавливаются хоть какие-то поезда?

— Сказать «да» было бы рискованно с моей стороны. Сами видите — рельсы есть, но кое-где они в аварийном состоянии. А в некоторых местах, там вместо рельсов две линии, прочерченные мелом прямо по земле. Словом, при таких обстоятельствах нет уверенности, что тут появится поезд, но никаких запретов на то не было. Так что почему бы ему не появиться? На своем веку я видел на этой станции много поездов и знал лично некоторых пассажиров, которым удалось попасть в вагоны. Если у вас хватит терпения, я, может, буду иметь честь оказать вам услугу и помогу подняться в самый лучший и комфортабельный вагон.

— И на этом поезде я доеду до станции N.?

— Ну, стоит ли так настойчиво стремиться именно в N.? Главное — сесть в поезд. Это, считайте, уже большая удача. Как только вы окажетесь в поезде, жизнь ваша обретет определенное направление. И что за важность, какое именно — в сторону N. или еще куда!

— Но если мой билет действителен до станции N., значит поезд и должен меня туда доставить. Так или не так?

— Ну так, да и любой скажет, что вы совершенно правы. Впрочем, в привокзальной гостинице вы сможете поговорить с людьми, которые предусмотрительно купили сразу много билетов. Как правило, люди с опытом приобретают билеты во все концы страны и на самые разные поезда. Некоторые растратили на билеты все свое состояние…

— Я полагал, что до N. мне нужен только один билет. Вот, посмотрите…

— В самом ближайшем будущем у нас появятся новые железные дороги, принадлежащие государству, причем проложат их на средства одного человека, который весь свой огромный капитал вложил в билеты для проезда туда и обратно по такому участку железной дороги, где согласно проекту предполагаются бесконечно длинные туннели и мосты, но пока он еще не утвержден инженерами Компании.

— Надеюсь, с поездом, который проходит через N., все утверждено?

— Да, и не только с ним. У нас в стране, скажу я вам, великое множество поездов и пассажиры вполне могут ими пользоваться, однако с учетом, что безупречно организованной службы на железных дорогах пока еще нет. Иными словами, тот, кто сел в поезд, отнюдь не пребывает в уверенности, что попадет куда ему надо.

— То есть как?

— Компания стремится верой и правдой служить интересам своих сограждан и потому вынуждена идти на определенный риск. Скажем, пускает поезда по непроезжим местам. Иной раз такие составы-первопроходцы проводят в пути по нескольку лет. И за такой срок в жизни пассажиров многое меняется. Частенько пассажиры умирают прямо в поезде, но Компанией всё предусмотрено: к каждому железнодорожному составу прицеплен вагон-часовня и вагон-кладбище. Для поездной бригады нет ничего почетнее, чем вынести покойника, великолепно набальзамированного, на перрон именно той станции, которая указана в его билете. А бывает, что эти бедные поезда пускают по участку, где уложен только один рельс вместо двух. И тогда вагоны с одного бока начинают страшно дергаться от ударов колес по шпалам. Однако пассажиры первого класса — и это заранее предусмотрено заботливой Компанией — имеют возможность пересесть на ту сторону вагона, где проложен рельс. Ну а пассажирам второго класса приходится терпеть это неудобство. Впрочем, бывают участки, где вообще нет рельсов. Там страдают все пассажиры без разбору. Мучаются, пока поезд окончательно не развалится и не встанет.

— Боже милостивый!

— Вот представьте, именно после столь печального происшествия и возник городок Ф.! Один из поездов попал в такое место, где ни проехать ни пройти. Колеса, буксуя в песке, стерлись до самой оси, а пассажиры провели вместе столько времени, что их дорожные, ни к чему не обязывающие, беседы переросли в настоящую дружбу. Некоторые даже повлюблялись. И в итоге на том месте стоит теперь весьма процветающий городок Ф., где уже полным-полно веселых ребятишек, которые играют с ветхими останками поезда.

— Избави Бог, такие приключения не для меня!

— Э-э-э, нет! Вы должны стать крепче духом. Кто знает, может, и вам на роду написано быть героем. Вы не представляете себе, как часто пассажирам выпадает случай проявить не только мужество, но и готовность к самопожертвованию. Ведь совсем недавно двести пассажиров, к сожалению, безымянных, вписали одну из самых славных страниц в анналы нашего железнодорожного транспорта. И вот как все вышло: пустили поезд по пробному маршруту, и машинист, молодец, вовремя обнаружил одно серьезное упущение строителей дороги: каким-то образом над пропастью не оказалось моста. Ну и этот машинист нет, чтобы дать задний ход, остановил поезд и зажег пассажиров такой пламенной речью, которая воодушевила их приложить все усилия, чтобы ехать вперед и только вперед. Под его вдохновенным руководством пассажиры разобрали состав по частям и перенесли на своих плечах через пропасть все до винтика на другую сторону. А это легко сказать, ведь на дне пропасти пришлось одолеть бурную речку. Столь беспримерный подвиг пассажиров привел в такое восхищение руководство Компании, что она вообще отказалась от мысли строить мост и решила предоставить весьма заманчивую скидку тем пассажирам, которых не устрашит столь странная неувязка в пути.

— Это все ладно, но лично мне необходимо попасть в N. именно завтра.

— Ну и прекрасно! Мне даже нравится ваше упорство. Видно, что вы человек твердых убеждений. И все же раздобудьте поскорее номер в привокзальной гостинице и садитесь в первый поезд, который сюда придет. По крайней мере постарайтесь это сделать. Вас могут оттолкнуть сотни пассажиров. Каждый раз, когда к платформе подходит состав, пассажиры, обозленные до предела долгим ожиданием, очумело вываливаются из гостиницы и, обгоняя друг друга, устраивают дикую толчею. Не раз дело доходило до несчастных случаев из-за их неблагоразумия и плохого воспитания. Вместо того чтобы входить в вагон, соблюдая очередь, один за одним, они с криками чуть ли не давят друг друга, и в конечном счете никому не удается встать даже на подножку. Поезд уходит, а измученные и разъяренные пассажиры, проклиная собственную неорганизованность, еще долгое время непристойно орут друг на друга, а то и пускают в ход кулаки.

— А куда же смотрит полиция?

— Вообще-то, пытались организовать полицейские наряды на каждой станции, но поскольку движение поездов не отрегулировано и они прибывают в самый неожиданный момент, вся эта затея оказалась бесполезной и к тому же дорогостоящей. Да и блюстители порядка тоже хороши, настоящие взяточники! Они помогали сесть в поезд только денежным людям, которые в благодарность отдавали им все, что у них было в кошельке. В конце концов решили основать специальные курсы, где будущие пассажиры обучаются правилам поведения в общественных местах и проходят физическую подготовку. Там им показывают, как надо вскакивать в вагон не только с платформы, но и на ходу, даже на большой скорости. Помимо этого слушателям курсов выдается нечто вроде доспехов, иначе необученные пассажиры запросто могут переломать им ребра.

— Ну хорошо, хорошо. Но когда ты в поезде, больше уже нечего опасаться?

— Не скажите! Советую вам быть очень внимательным каждый раз, когда поезд подходит к станции. Вы, к примеру, будете считать, что подъезжаете наконец к своему N., а это — обман, фикция. Чтобы создать маломальский порядок в набитых битком вагонах, Компания вынуждена идти на все. Некоторые станции, скажу вам, одна видимость. Они построены в самых глубинах сельвы и носят названия крупных городов. Но если хорошенько присмотреться — обман налицо. Кругом театральные декорации, и те, кого вы принимаете за людей, — просто куклы, набитые опилками. Однако эти куклы, на которых оставляет все свои следы непогода, сделаны очень искусно, они как живые и на их лицах всегда выражение бесконечной усталости.

— К счастью, N. не так уж далеко отсюда.

— Но в настоящий момент у нас нет прямых поездов. А впрочем, не исключено, что вы все-таки попадете в ваш N. именно завтра. Пусть у нас и не отлажена система движения железнодорожных поездов, но не стоит терять надежды, что доедешь без пересадок. И некоторые люди, замечу, даже не отдают себе отчета в том, что происходит. Садятся с билетом в N. в прибывший поезд безо всяких происшествий, а на другой день кондуктор объявляет: «Поезд прибывает на станцию N.». Они, ни о чем не задумываясь, выскакивают из вагона — и пожалуйста — перед ними станция N. Повезло!

— Ну а я могу что-либо предпринять, чтобы и мне так повезло?

— Разумеется! Но не знаю, улыбнется ли вам судьба. Попытка не пытка… Садитесь в поезд с твердой верой, что он непременно довезет вас до N. Только не вступайте в разговоры с пассажирами. Они могут испортить вам настроение своими россказнями о поездах, а то и донести на вас властям.

— Что вы такое говорите?

— А то, что слышите. В силу определенных обстоятельств в поездах теперь полно стукачей. Эти стукачи, замечу, в большинстве своем доброхоты, все свои силы кладут на укрепление созидательного духа Компании. Человек порой и не задумывается над тем, что сказал, ему лишь бы поговорить, а они уже мотают на ус и лепят какой угодно смысл самым безобидным словам. Захотят и увидят в них крамолу. Если вы совершите оплошность — всё, конец! Вас схватят, и вы всю свою оставшуюся жизнь просидите в тюремном вагоне. Или вас ссадят на любой обманной станции, затерянной в сельве. Короче говоря, крепитесь, не теряйте присутствия духа в дороге, к тому же экономьте взятую с собой провизию и ни в коем случае не выходите из вагона на перрон, пока не увидите в N. хоть одно знакомое лицо.

— Но у меня нет в N. никаких знакомых!

— В таком разе будьте вдвойне осмотрительны. В пути, уверяю вас, вы можете поддаться самым невероятным соблазнам. Станете, к примеру, глазеть в окно и наверняка попадете в ловушку, приняв за действительность искусный мираж. Ведь в окна, имейте в виду, вмонтированы такие хитроумные устройства, которые способны вызвать у пассажиров разные видения. И не одни только простаки попадаются на удочку. Специальная аппаратура, установленная в кабине машиниста, благодаря шуму, имитирующему стук колес и движение, заставляет верить, что поезд мчится на всех парах. Пассажиры, глядя в окна, не налюбуются прекрасными пейзажами, а меж тем поезд стоит на месте не одну неделю и не две.

— Ну а какой смысл?

— Компания делает это во благо пассажиров; прежде всего она всячески старается остудить неизбежную путевую лихорадку, а кроме того — смягчить дискомфортное ощущение при перемене мест. Руководство уповает на то, что настанет день, когда пассажиры полностью доверятся воле случая и покровительству всемогущей Компании, и вот тогда им будет безразлично, куда они едут и откуда.

— А вы сами часто ездите на поезде?

— Я, сеньор, всего лишь стрелочник. И, по правде, уже на пенсии. Прихожу сюда так, вспомнить старые времена. Сам я ни разу никуда не ездил, да и, поверьте, нет на то никакого желания. Но от пассажиров наслышался всякого. Мне известно, что из-за историй с поездами возникло немало таких же городков, как Ф., о котором я уже говорил. Иной раз поездная бригада получает вдруг какие-то загадочные указания. Проводники просят пассажиров выйти из вагонов якобы для того, чтобы полюбоваться красотами того или иного места. И начинают торопливо восхвалять знаменитые гроты, водопады и руины. «У вас целых пятнадцать минут на осмотр такого-то грота», — любезно объявляет проводник. Но едва пассажиры отойдут на некоторое расстояние, поезда как не было — ушел на всех скоростях.

— А пассажиры?

— Ну, бродят поначалу с места на место совершенно потерянные, а потом сбиваются вместе и оседают колонией. Эти непредусмотренные остановки, как правило, делаются продуманно, в местах, далеких от всякой цивилизации, но там, где есть природные богатства. Причем из вагонов выводят определенную публику — молодежь, и чтобы было побольше женщин. Разве вам не захочется провести свои последние денечки в каком-нибудь живописном месте да еще в обществе прелестной девицы?

Улыбчивый старичок подмигнул пассажиру и уставился на него лукавым и добродушным взглядом. В этот миг откуда-то донесся далекий гудок. Стрелочник подскочил, засуетился и стал забавно и беспорядочно размахивать красным фонариком.

— Неужели поезд? — спросил Нездешний.

Старичок пустился по шпалам, заплетаясь ногами.

Отбежав довольно далеко, он обернулся и крикнул:

— Вам повезло! Завтра вы попадете на свою замечательную станцию. Как она называется, запамятовал?

— Да хоть как! — бросил в ответ пассажир.

В эту минуту старичок растворился в предутреннем свете. Но красный огонек еще долго и отважно бежал-подпрыгивал по рельсам прямо навстречу поезду.

А откуда-то из глубины уже рокотал состав, извещая о своем неизбежном пришествии.

УЧЕНИК

Черного бархата, отороченная горностаем и опоясанная толстой тесьмой с серебряной навитью и аграфом из черного же дерева, шляпа Андреа Салаино была самой красивой из всех, которые мне когда-либо приходилось видеть. Маэстро купил ее у какого-то венецианского купца, и она воистину достойна княжеского звания. Не желая огорчать меня, он купил и мне на Старом Рынке вот этот берет из серого фетра. Потом он предложил нам с Салаино запечатлеть друг друга в обновках.

Преодолев досаду, я нарисовал голову Салаино, как не рисовал никогда и никого. Я изобразил Андреа в его замечательной шляпе на фоне флорентийских улочек с воздетой рукой — в позе гения, с юности уверенного в своем призвании. Салаино же, изобразив меня в этом смехотворном берете, подчеркнул мой наивный деревенский облик. Наши работы привели маэстро в веселое расположение духа, и он тоже решил попробовать руку. При этом он заметил: «Салаино не попался на крючок, потому что он умеет смеяться». «А ты, — добавил он, обращаясь ко мне, — ты все еще веришь в красоту. Это тебе дорого обойдется. Не могу сказать, чтобы в твоем рисунке чего-то не хватало — наоборот, есть много лишнего. Принесите мне картон. Я покажу вам, как разрушить красоту».

Взяв уголь, он набросал абрис какого-то прекрасного существа — то ли ангела, то ли земной красавицы. А потом сказал: «Видите, вот так рождается красота. Вот эти две тени обозначают глаза; эти едва заметные штрихи — губы. Контура нет, а лицо есть. Это и есть красота».

Тут он подмигнул нами добавил: «А сейчас мы с ней покончим». И в несколько мгновений, штрих за штрихом, ловко играя светом и тенью, он по памяти набросал портрет моей возлюбленной Джойи, который и представил моему изумленному взору. Да, те самые темные глаза, тот же овал лица, та же неуловимая улыбка.

Я еще пребывал в восхищенном созерцании портрета, когда маэстро внезапно бросил карандаш и как-то странно засмеялся. «Вот мы и покончили с красотой, — сказал он. — Осталась лишь эта пошлая карикатура». Ничего не понимая, я все так же восхищенно созерцал прекрасное в своей открытости лицо Джойи. Внезапно маэстро схватил рисунок и, разорвав его надвое, швырнул клочки в пылающий камин. Я остолбенел. И тогда он сделал то, чего я никогда не смогу ни забыть, ни простить. Обычно молчаливый, он захохотал отвратительным безудержным смехом. «Ну давай же, спасай из огня свою даму сердца!» И, схватив мою правую руку, он сунул ее в тлеющие остатки картона. На моих глазах сияющая улыбка Джойи обратилась в пепел.

От боли и унижения слезы выступили у меня на глазах, Салаино же бурно радовался грубой шутке учителя.

Но я все равно верю в красоту. Пусть я не стану великим художником, пусть напрасно оставил я в Сан-Сеполькро поле моего отца. Пусть не стану я знаменитым, и Джойя пусть выходит замуж за сына торговца. Все равно я верю в красоту.

Потрясенный и растерянный, я покинул мастерскую и отправился бродить по улицам. Красота омывает меня, как золото и лазурь, в которых купается Флоренция. Я вижу красоту в темных глазах Джойи, в горделивой осанке Салаино с его вычурной шляпой. На берегу реки я остановился и долго смотрел на свои никчемные руки.

Незаметно сгущаются сумерки; вечереющее небо прорисовывает угрюмый контур соборной колокольни. Расстилающаяся передо мной Флоренция постепенно погружается во мрак, словно утопающий в штриховке рисунок. Колокол отбил час наступления ночи.

Придя в себя, я бегу обратно, боясь раствориться в обступающей меня темноте. Мне чудится, будто последние уходящие в темень облака скалятся холодной ухмылкой маэстро, леденящей мне душу. И я все бреду по улицам с понурой головой, уходя в сгущающуюся темь, зная, что мне не дано оставить следа в памяти людей.

ЕВА

Он преследовал ее по всей библиотеке, сшибая столы, стулья и пюпитры. Она старалась убежать, вопия о вечно попираемых правах женщин. Их разделяла пропасть в пять тысяч лет. Целых пять тысяч лет ее неизменно унижали, презирали, принуждали быть рабой. Время от времени он пробовал жалко, неубедительно и трусливо оправдаться, сопровождая самохвальные речи суетливой жестикуляцией.

Но напрасно искал он книги, которые могли бы подкрепить его аргументы. Библиотека, содержащая в основном испанскую литературу шестнадцатого и семнадцатого веков, была вражеским лагерем, в арсенале которого находились такие мины, как понятия чести, и другие ужасы в том же роде.

Он неустанно цитировал И. Бахофена[комм.], которого должны были почитать все женщины, поскольку сей автор явил миру истинное их значение в становлении человеческой цивилизации. Если бы книги этого ученого мужа были под рукой, он смог бы развернуть перед нею панораму далекой цивилизации, когда миром правили женщины, когда вся земля была погружена в сокровенную влажность женского лона, из которой тщился выкарабкаться на поверхность мужчина — изобретатель свайных построек.

Но ее все эти подробности не интересовали. Период матриархата, вряд ли существовавший в действительности и научно мало доказуемый, казалось, лишь разжигал ее ожесточенность. Она скакала с полки на полку, взбираясь по лесенкам, и не переставала осыпать его проклятиями. Но в самый критический момент неожиданно подоспела помощь: он вспомнил о Хайнце Вольпе. И голос его сразу же окреп.

«Изначально существовал только один пол, скорее всего, женский, и процесс размножения был автономным. Совершенно случайно на свет появилось некое ничтожное существо, влачившее жалкую, бесплодную жизнь в беспределье самоизвергающейся материи. Однако с течением времени существо приобрело кое-какие жизненно важные органы. В один прекрасный момент возникла необходимость в продолжении рода. Женщина поняла слишком поздно, что лишилась половины своего природного состава, и была вынуждена обратиться в целях восстановления полноты своего существа к мужчине, который сделался таковым в процессе постепенного разделения единой материи и последующего возвращения к исходной точке».

Тезис Вольпе убедил строптивую деву. Она взглянула на юношу с нежностью. «Мужчина — это всего лишь непослушный сын своей матери», — произнесла она со слезами на глазах.

Она простила его, прощая в нем весь род мужской. Взгляд ее перестал метать искры, она опустила взор, точно Мадонна. Ее губы, еще недавно кривившиеся в гримасе отвращения, сделались мягкими и набухшими, словно сочный плод. Его тело пронизали мифологические токи любви. Он приблизился к своей Еве, и она не стала убегать.

И все в той же библиотеке, на фоне угрюмого ландшафта книжной учености и ухищрений праздного ума, под сенью древних фолиантов вновь было разыграно действо тысячелетней драмы, возвращающей ко временам свайных построек.

ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Повернувшись на правый бокс тем чтобы доспать последний, самый сладкий утренний сон, дон Фульхенсио почувствовал какое-то препятствие, затруднившее соприкосновение с подушкой. Он открыл глаза — и смутность подозрения сменилась остротой отчетливой уверенности.

Мощным движением дон Фульхенсио вскинул голову; подушка отлетела прочь. Он изумленно уставился в зеркало: пара острых рогов и курчавый загривок составляли его новый облик. Крепко сидящие рога, беловатые в основании, в середине слоились янтарно-коричневым тоном, который заканчивался на остриях угрожающей чернотой.

Первым делом дон Фульхенсио попытался надеть шляпу, но был вынужден с досадой сдвинуть ее на затылок. В результате вид у него получился довольно вызывающий.

Поскольку наличие рогов никак не могло являться достаточным основанием для того, чтобы дисциплинированный человек нарушал привычный ход своих дел, дон Фульхенсио начал с обычной тщательностью приводить себя в порядок с ног до головы. Наведя глянец на свои ботинки, он прошелся щеткой по рогам, и так изрядно лоснившимся.

Жена подала ему завтрак с высочайшей тактичностью. Ни одного удивленного жеста, ни малейшего намека, могущего ранить самолюбие норовистого и породистого супруга. Лишь на миг промелькнула тень несмелого любопытства в робко брошенном взгляде, так и не посмевшем остановиться на чернеющих остриях.

Поцелуй в дверях был точно первый укол, полученный на смертоносной арене. Подрагивая кожей, дон Фульхенсио выскочил на улицу, готовый поднять на рога свою новую жизнь. Знакомые приветствовали его как обычно, но когда какой-то юнец вежливо пропустил его вперед, дон Фульхенсио почуял в этом движении ловкую увертку тореро. А возвращавшаяся с мессы старушенция нагло устремила на него убийственно-пронзительный взгляд, язвящий точно пика. Но едва только взъяренный дон Фульхенсио развернулся для отпора, как старая ведьма тут же скрылась за дверью своего дома, словно матадор за барьером на арене. Налетев на захлопнувшуюся перед его носом дверь, дон Фульхенсио получил такой удар, что искры полетели у него из глаз. Удар отозвался во всем теле и потряс дона Фульхенсио до глубин его души. Увы, рога были жестокой реальностью, продолжением его собственного естества.

К счастью, произошедшая перемена нисколько не пошла в ущерб профессиональным делам дона Фульхенсио. Более того, бычья напористость благодетельно сказалась на его адвокатских способностях, придав вящую силу не только обвинениям, но и защите. Восторженные клиенты стекались к нему со всех сторон. Толпы тяжущихся стремились добиться справедливости с помощью обычившегося адвоката.

Но повседневная жизнь провинциального городка, прежде такая тихая и неприметная, внезапно сгустилась вокруг него, приобретя очертания какого-то зловещего шабаша, полного заушин, каверз и проказ. Дон Фульхенсио бросался направо и налево, кидаясь на всех без разбору и без причины. И не то чтобы кто-то смеялся над его рогами, их никто даже и не замечал. Но, казалось, все старались воспользоваться малейшей его рассеянностью, чтобы тут же вонзить пару бандерилий, даже самые робкие, и те не удерживались от того, чтобы пройтись перед ним вызывающей походкой тореадора. Кое-кто из именитых сеньоров, изнемогающих под бременем своей родословной, не мог отказать себе в удовольствии пырнуть его с безопасной высоты аристократического титула. Простолюдины же, охочие до народных праздников и воскресных забав, радостно пользовались возможностью безнаказанной потешной травли. И дон Фульхенсио в слепой ярости бросался на каждого, безуспешно стараясь настичь обидчика.

Ополоумев от издевок и доведенный до изнеможения бесконечными наскоками из арсенала тореадоров, вынужденный бросаться на каждого, дон Фульхенсио в конце концов действительно озверел. Его уже не приглашали на праздники и торжественные события; жена горько плакала и пеняла мужу, отравившему ей жизнь.

От беспрестанных тычков, уколов и пыряний дон Фульхенсио стал каждодневно истекать кровью, воскресные торжественные кровопускания сделались его крестной мукой. Но вся вытекающая кровь стремилась внутрь его души, распирая и без того раздувшееся от злости сердце.

Его мощный загривок породистого быка уже предвещал трагическую развязку всех апоплектиков. С раздувающимися ноздрями и налившимися кровью глазами дон Фульхенсио продолжал яростно метаться, забыв об отдыхе и правильном питании. И вот однажды, пробегая трусцой по центральной площади в направлении своего пристанища, дон Фульхенсио внезапно остановился и настороженно поднял голову, застигнутый звуком далекого горна. Звук все приближался, постепенно заглушая все своим ревом. Сквозь затуманившую взор пелену дон Фульхенсио различил что-то вроде гигантской арены, напоминающую долину Иосафата, заполненную множеством людей в сияющих одеждах. Удар заставил содрогнуться позвоночник, точно кто-то невидимый вогнал в загривок шпагу по самую рукоять. И дон Фульхенсио рухнул навзничь, не дожидаясь милостивого удара кинжалом.

Как ни странно, искусный адвокат оставил лишь черновик завещания. Его единственная просьба, выраженная в неожиданно слезном тоне, заключалась в том, чтобы по смерти были удалены рога — безразлично каким способом, будь то зубилом и молотком, будь то ручной пилой. Но его трогательная просьба была оставлена без внимания. Обуянный неумеренной ревностностью, почтительный гробовщик изготовил домовину с замечательными выступами по бокам.

Движимый воспоминаниями о неустрашимой доблести дона Фульхенсио, весь городок отправился проводить его в последний путь. Но, странное дело, несмотря на скорбное торжество венков, печальный ритуал и вдовий траур, похороны чем-то неуловимо смахивали на ликующе веселый маскарад.

ЧУДЕСНЫЙ МИЛЛИГРАММ

…И понесут сиянье чудесных миллиграмм.[комм.]

Карлос Пельисер


Как-то утром один беззаботный муравей, — его все осуждали за легкомыслие и за то, что груз выбирает полегче, — снова сбившись с дороги, набрел на чудесный миллиграмм.

Нисколько не задумываясь о последствиях, связанных с такой находкой, он приладил миллиграмм себе на спину и возликовал — ноша не обременяла нисколечко. Вес находки, просто идеальный для муравья, вызвал у него какой-то особый прилив энергии, как, скажем, у птицы — вес ее крыльев. Ведь муравьи гибнут раньше срока, в сущности, оттого, что самонадеянно переоценивают свои силы. У муравья, проползшего, к примеру, целый километр, чтобы доставить в хранилище маисовое зерно весом в один грамм, потом едва хватает сил дотащить до кладбища уже не себя, а свое безжизненное тельце.

Муравей, еще не зная какое ему выпало счастье, бросился со всех ног вперед, как бывает со многими, кто, найдя вдруг сокровище, бежит с ним куда глаза глядят, лишь бы не отняли.

В душе у муравья зрело смутное, но радостное чувство — наконец-то он вернет себе доброе имя. В приподнятом настроении муравей намеренно сделал большой круг, и лишь потом присоединился к своим товарищам, которые возвращались уже в сумерках, выполнив задание на тот день — принести аккуратно отгрызенные кусочки салатных листьев. Ровная цепочка муравьев походила на пришедшую в движение крошечную зубчатую стену нежно-зеленого цвета, и тут уж никого не обманешь: миллиграмм был явным диссонансом этому безупречному цветовому единству.

В самом муравейнике положение усложнилось. Охрана и контролеры, расставленные в каждой галерее, все неохотнее пропускали муравья с такой странной ношей. То тут, то там с уст сведущих муравьев слетали слова «миллиграмм» и «чудесный», пока не дошла очередь до торжественно восседавшего за длинным столом главного инспектора, который запросто соединил оба слова и сказал с ехидной усмешкой: «Вполне возможно, что вы принесли нам чудесный миллиграмм. Я поздравляю вас от всей души, но долг повелевает мне уведомить полицию».

Блюстители общественного порядка, они менее всех способны высказать что-либо стоящее о миллиграммах и чудесах. Столкнувшись со случаем, не предусмотренным в уголовном кодексе, они приняли самое легкое и привычное решение: конфисковать миллиграмм с муравьем в придачу. Поскольку у муравья была прескверная репутация, тотчас решили открыть судебное дело. И компетентные органы приняли его к рассмотрению.

Судебная волокита доводила нетерпимого муравья до бешенства, и его странная запальчивость вызвала неприязнь даже у адвоката. Глубоко убежденный в своей правоте, муравей отвечал на все вопросы с нарастающим высокомерием. Он совершенно безбоязненно говорил, что в его случае допускаются серьезнейшие нарушения закона, и сделал суду заявление, что в ближайшем будущем его недругам придется признать всю значимость чудесного миллиграмма. Вызывающее поведение муравья заставило применить по отношению к нему все до единой существующие санкции. Но обуреваемый гордыней муравей позволил себе сказать во всеуслышание, что он чрезвычайно сожалеет о своей причастности к такому мерзкому муравейнику. После этих слов прокурор громовым голосом потребовал для него смертной казни.

Муравью удалось спастись от смерти только благодаря заключению знаменитого психиатра, который установил, что налицо случай душевного расстройства. По ночам арестант вместо того, чтобы спать, лихорадочно полировал чудесный миллиграмм, поворачивая его со стороны на сторону, и часами, точно зачарованный, не отрывал глаз от своей находки. Днем он таскал миллиграмм на спине, сшибая углы узкой и темной камеры. Брошенный в тюрьму, муравей приближался к последнему часу своей жизни в состоянии крайнего возбуждения. Дошло до того, что дежурные сестры трижды просили перевести его в другую камеру. Но чем просторнее была камера, тем более неуправляемым становился муравей. Его совершенно не трогала растущая толпа зевак, которая с жадным любопытством следила за такой невиданной агонией. Муравей объявил голодовку, не принимал никаких журналистов и упорно молчал.

Верховные власти постановили отправить обезумевшего муравья в больницу. Но разве где-нибудь спешат провести в жизнь правительственные решения?!

Шло время, и однажды на рассвете надзиратель обнаружил, что в камере полная тишина и все в ней озарено каким-то странным сиянием. На полу сверкал чудесный миллиграмм, излучая свет, подобно бриллианту. А рядом лапками кверху лежал героический муравей — бесплотный и прозрачный.

Весть о кончине муравья и о чудесных свойствах миллиграмма с молниеносной быстротой распространилась по всем галереям муравейника. Толпы муравьев двинулись к камере, которая стала походить на часовню. Муравьи в отчаянии бились головой об пол. Из их глаз, ослепленных сияющим миллиграммом, слезы лились ливмя, и организация похорон сразу осложнилась из-за проблем с дренажем. В муравейнике не хватало венков, и муравьи стали грабить хранилище, чтобы возложить на труп великомученика пирамиды съестных припасов.

Словами не передать, во что превратилась жизнь муравейника: этакая мешанина гордости, восхищения и скорби. Пышные и торжественные похороны завершились балами и банкетами. Тут же, не откладывая, принялись строить святилище для чудесного миллиграмма. А загубленного, непонятого при жизни муравья со всеми надлежащими почестями перенесли в мавзолей.

Власти были обвинены в полной недееспособности и отправлены в отставку. С большим трудом и далеко не сразу приступил к делам совет старейшин, который положил конец затянувшимся траурным оргиям. После многочисленных расстрелов жизнь стала входить в свою колею. Самые дальновидные старцы все более успешно превращали молитвенное поклонение муравьев чудесному миллиграмму в официальную религию. Были учреждены должности хранителей и жрецов. Вокруг святилища выросли большие здания, которые быстро наводнили чиновники, соблюдая при этом все правила социальной иерархии. Экономическое положение еще недавно процветавшего муравейника резко пошатнулось.

Беспорядок, незримый на поверхности муравейника, усиливался из-за разлада в рядах муравьев. И это было хуже всего. На первый взгляд все шло как прежде, муравьи поклонялись миллиграмму и работали, не щадя сил, вопреки тому, что изо дня в день множилось число чиновников, проводивших время в пустопорожних занятиях. Невозможно сказать, кого первого посетила столь пагубная идея. Скорее всего многие муравьи одновременно пришли к од ной и той же мысли.

Речь идет о тех ошалевших, одержимых амбицией муравьях, которые стали подумывать о судьбе муравья — первооткрывателя миллиграмма. Эти муравьи — какое богохульство! — решили, что надо при жизни добиться тех же почестей, каких удостоен муравей, покоившийся в мавзолее. Многие муравьи стали вести себя весьма подозрительно. Всегда чем-то опечаленные, озабоченные, они все чаще сбивались с дороги и приползали в муравейник с пустыми руками. На вопросы контролеров отвечали с явным вызовом, сказывались больными и заверяли всех, что в самом ближайшем будущем принесут что-нибудь неслыханное и невиданное. Да и власти уже не смели исключить возможность того, что в один прекрасный день кто-то из муравьев вдруг да и притащит на своей ослабевшей спине какое-то чудо. Одержимые муравьи действовали втихую и, можно сказать, на свой страх и риск. Если бы власти были способны провести всенародный референдум, стало бы ясно, что ровно половина муравьев, вместо того, чтобы тратить силы на добывание каких-то жалких зерен и листиков, довольствуются жизнью в мечтах о нетленном миллиграмме.

И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Точно сговорившись, шесть муравьев, с виду ничем не примечательных и, похоже, совершенно нормальных, явились в муравейник со странными ношами и стали убеждать главных контролеров, что это — миллиграммы, творящие чудеса. Само собой, муравьи не добились тех почестей, на которые притязали, но их тут же освободили от прежних обязанностей. На церемонии, носившей полуофициальный характер, им назначили пожизненную ренту.

Ничего конкретного нельзя было сказать о шести миллиграммах. Однако власти, памятуя о прежних ошибках, отказались от судебного разбирательства. А совет старейшин умыл руки, предложив вынести вопрос на широкое народное обсуждение. Так называемые миллиграммы были выставлены в витринах скромного помещения, и каждый муравей мог высказать свое мнение согласно собственным вкусам и представлениям.

Такое слабоволие властей вкупе с молчанием прессы предопределило гибель муравейника. Отныне любой муравей — обленившийся или уставший от трудов — мог удовлетворить свои мечты о славе пожизненной рентой и правом на полное безделье. И муравейник, разумеется, очень скоро наполнился фальшивыми миллиграммами.

Напрасно некоторые старцы, мудрые и рассудительные, призывали к мерам предосторожности, напрасно советовали взвешивать миллиграммы и сравнивать их с чудесным миллиграммом. Все было впустую. Их призывы остались без внимания, и вопрос даже не рассматривался на генеральной ассамблее. Дело кончилось тем, что большинство поддержало мнение одного отощавшего и бесцветного муравья, который с уверенностью заявил, что знаменитый чудо-миллиграмм не может и не должен быть эталоном для новых находок, да и способность творить чудеса — вовсе не обязательное условие для признания новых миллиграммов.

Жалкие остатки здравого смысла, коими еще обладали муравьи, улетучились в один миг. Власти уже не могли уменьшить число миллиграммов или хотя бы установить на них разумную квоту. Право вето было отменено, и никто не мог требовать от муравьев добросовестного выполнения обязанностей. Все муравьи так или иначе отлынивали от работы и рыскали в поисках миллиграммов.

Новые миллиграммы заняли две трети хранилища, не считая частных коллекций, в которые попали ценнейшие экземпляры. Что касается обычных миллиграммов, то в дни большого притока цены на них так резко падали, что их можно было заполучить в обмен на любую безделицу. Впрочем, подчас в муравейник попадали миллиграммы, достойные высокой оценки. Но у них была та же судьба, что у каких-то безделиц, не стоящих доброго слова. Легионы дилетантов превозносили до небес свойства миллиграммов самого низкого качества, усугубляя тем самым обстановку полной неразберихи и общего разлада.

Многие муравьи, отчаявшись найти миллиграммы, притаскивали в муравейник что ни попадя, какие-то непристойные вещи, словом, всякую пакость. Из-за антисанитарных условий пришлось закрыть целые галереи. Пример какого-нибудь экзальтированного муравья подхватывали многочисленные подражатели. Совет старейшин все еще тщился играть роль верховного органа и принимал какие-то расплывчатые, невразумительные меры.

Чиновники и служители культа, не довольствуясь своей праздной жизнью, покинули храмы и учреждения и пустились на поиски миллиграммов ради новых привилегий и денежных наград. Полиция практически перестала существовать, не было дня без волнений и мятежей. Банды профессиональных грабителей прятались на подступах к муравейнику, чтобы отнять у какого-нибудь счастливчика настоящий миллиграмм. Самые рьяные коллекционеры, движимые завистью, затевали судебную тяжбу со своими соперниками, требуя обыска и конфискации. Споры между галереями обычно переходили в драку и заканчивались убийствами. Уровень смертности подскочил невероятно высоко, а рождаемость стала угрожающе низкой. Дети, лишенные должного присмотра, умирали сотнями.

Святилище, где хранился чудесный миллиграмм, стало похоже на запущенную могилу. Муравьи, занятые бесконечными дискуссиями по поводу самых скандальных находок, не давали себе труда хотя бы взглянуть на них. Иногда кто-то из набожных муравьев пытался обратить внимание властей на то, что святилище в полном запустении и вот-вот развалится. После его призыва наводили какое-то подобие порядка — полдюжины равнодушных дворников наскоро заметали сор, а тем временем немощные старцы произносили пространные речи, и вместо цветов возлагали на священную могилу чуть л и не помойные отбросы.

Погребенный в черных тучах беспорядка и пыли, сверкал всеми забытый чудесный миллиграмм. Со временем поползли скандальные слухи, что настоящий миллиграмм якобы давно похищен каким-то нечестивцем и что плохая копия заменила оригинал, который стал собственностью одного криминального авторитета, разбогатевшего на продаже миллиграммов. Это были только слухи, но никто не обеспокоился, никто не провел досконального расследования, чтобы внести ясность. Старейшины, все более слабые и хворые, сидели сложа руки, не зная как спасти муравейник от разрухи.

Приближалась зима, и угроза голодной смерти заставила столь неблагоразумных муравьев одуматься. Чтобы выйти из продовольственного кризиса, решили продать большую партию миллиграммов соседней общине, где жили весьма состоятельные муравьи. За самые ценные экземпляры получили горсть зерна и немного зелени. Правда, близлежащий муравейник предложил беднягам обменять чудесный миллиграмм на такое количество продуктов, которого хватило бы на зиму. Но муравейник-банкрот вцепился в свой миллиграмм, как в спасательный круг. Только после нескончаемых прений и споров, когда голод скосил множество муравьев, богатые соседи посчитали возможным распахнуть двери своего дома муравьям, оставшимся в живых, и заключили с ними договор, согласно которому со смертью последнего пришельца чудесный миллиграмм перейдет в их собственность. Но за это они обязались кормить банкротов до конца их дней, освободив от всякой работы.

Сказать вам, что было дальше? Нахлебники довольно быстро заразили своих спасителей вирусом столь пагубного культа.

В настоящее время муравьи переживают кризис в мировом масштабе. Забыв о своих обычных делах и вековых традициях, муравьи во всех существующих на земле муравейниках пустились, точно полоумные, на поиски новых миллиграммов. Все, как один, тащат в муравейники крохотные блестящие предметы, и даже кормятся за пределами дома.

Быть может, вскоре муравьи совсем исчезнут с лица земли как зоологический вид и лишь в двух-трех весьма бесцветных и посредственных сказках останутся воспоминания об их былых достоинствах.

IN MEMORIAM

[16]

Роскошный том ин-кварто в переплете из тисненой кожи, только что отпечатанный на дорогой голландской бумаге, еще хранящей легкий запах типографской краски, надгробной плитой пал на грудь вдовствующей баронессы фон Бюссенхаузен.

Обливаясь слезами, благородная дама прочла посвящение на двух страницах, почтительно исполненное древнегерманским унциальным письмом, однако, по совету близких, даже не взглянула на остальные пятьдесят глав «Сравнительно-исторического анализа сексуальных отношений», принесшего неувядаемую славу ее покойному мужу, а осторожно положила взрывоопасный шедевр в футляр итальянской работы.

Среди трудов, посвященных указанной теме, монография барона Бюссенхаузена занимает исключительное место, и интерес к ней столь обширного и разнообразного круга читателей вызывает зависть даже у самых суровых подвижников науки. (Сокращенный перевод на английский стал бестселлером.)

Поборники исторического материализма видят в этой книге злобный памфлет на Энгельса. Католики — безумную затею лютеранина, протоптавшего по песку благих намерений аккуратную тропинку в ад. Психоаналитики радостно плещутся в этом море якобы бессознательного, раскинувшемся на двух тысячах страниц. Нырнув, они выносят на поверхность отвратительные подробности: Бюссенхаузен, мол, извращенец, и труд его не что иное, как перевод на псевдонаучный язык истории его собственной обуреваемой темными страстями души. Тут и тайные пороки, и либидозные фантазии, и подавленное чувство вины, возникновение которых обычно объясняют внезапными провалами в первобытное сознание по ходу многотрудного, но неизменно успешного процесса сублимации.

Узкий круг специалистов в области антропологии отказывает Бюссенхаузену в чести именоваться их коллегой. Литературные критики, напротив, не скупятся на похвалы. Все они единодушно относят книгу к жанру романа, не забыв помянуть при этом Марселя Пруста и Джеймса Джойса. По их мнению, барон описал собственную бесплодную одиссею в поисках времени, утраченного в спальне жены. Сотни страниц повествуют о метаниях чистой, слабой и склонной к сомнениям души меж пылающей Венериной горой супружества[комм.] и ледяной пещерой монаха-книжника.

Как бы то ни было, пока страсти не улеглись, наиболее преданные друзья семьи почли за лучшее окружить замок Бюссенхаузен незримой защитной сетью, через которую не проскользнет ни единое послание извне. Одинокой затворницей, в величавых безлюдных покоях влачит свои дни баронесса, все еще не утратившая, несмотря на почтенный возраст, изысканной красоты. (Она дочь знаменитого, ныне покойного, энтомолога и здравствующей поэтессы.)

Всякий думающий читатель способен сделать по прочтении книги ряд смущающих душу выводов. Например, в одной из глав повествуется о том, что брак возник в давние времена в качестве наказания парам, нарушившим запрет на эндогамию. Виновные, приговоренные к вечному заточению у семейного очага, вынуждены были терпеть пытку ничем не нарушаемой близостью, в то время как их сородичи на воле беспечно предавались утехам свободной любви.

Примером тонкой научной интуиции Бюссенхаузена явилось его утверждение о том, что брак — одно из характерных проявлений жестокости древневавилонских нравов. Воображение барона взмывает к небесам на тех страницах, где он живописует племенное собрание в Самарре той счастливой поры, когда еще и слыхом не слыхивали о царе Хаммурапи[комм.]. Жизнь первобытного стада, повсюду сопровождаемого оравой общих детей и делившего на всех от мала до велика богатые охотничьи трофеи и щедрый урожай, была весела и беззаботна. Но тех, кто поддавался слишком ранней или незаконной страсти, приговаривали к насильственному насыщению столь желанными для них плодами.

Барон, да простится мне подобное сравнение, с легкостью умелого фехтовальщика переходит от этих рассуждений к выводам, лежащим на острие современной психологической науки. Человек — вид млекопитающих с явно выраженной склонностью к аскетизму. И брак из суровой кары постепенно превратился в излюбленное занятие невротиков, в страстное увлечение мазохистов. Но барон на этом не останавливается. Он утверждает далее, что нерасторжимость семейных уз есть великая заслуга цивилизации. Он приветствует все религии, превратившие брак в духовное испытание. Постоянно соприкасаясь, души либо отполируются до зеркального блеска, либо сотрут друг друга в порошок.

«С научной точки зрения, брак — это дошедшая до нас с доисторических времен мельница, в которой два жернова непрерывно перемалывают друг друга вплоть до самой смерти». Это дословная цитата. Автор только забыл добавить, что его слабой и доверчивой душе из пористого известняка баронесса противопоставила жесткий кварцевый нрав валькирии. (В эти часы в опустевшей спальне вдова все еще бесстрастно перетирает острыми выступами своей могучей кристаллической решетки неосязаемые воспоминания о смолотом в пыль бароне.)

Труд Бюссенхаузена едва ли вызвал бы столь пристальный интерес, когда бы в нем отразились только личные переживания, когда бы на его страницах верный правилам супруг, тайно мучимый совестью, только и знал бы, что терзать нас вопросами о том, спасемся ли мы, если забудем о той душе, что обречена гибнуть бок о бок с нами, томиться от скуки, изнывать под грузом лицемерия, страдать от мелочной злобы, предаваться губительной меланхолии. Ценность монографии, однако, заключается в том, что каждое свое рассуждение барон подкрепляет значительным массивом научных данных. Где подхваченный стремительным потоком самых, казалось бы, нелепых и несуразных домыслов, автор на наших глазах стремглав летит в бездну фантазий, там внезапно, подобно спасательному кругу, всплывают неоспоримые доказательства его правоты. Если при описании обычая уступать гостю на ночь жену Малиновский покидает его на Маркизских островах, тут же руку помощи из своей заснеженной лапландской деревни протягивает Альф Теодорсен. Несомненно одно: если мы сочтем, что барон заблуждается, мы должны также признать, что все ученые, будто сговорившись, по непонятным причинам разделяют его заблуждения. Неудержимую творческую фантазию Леви-Брюля барон дополняет проницательностью Фрэзера, фактологической точностью Вильгельма Эйлерса и, к радости читателя не слишком часто, аскетической сухостью Франца Боаса.[комм.]

Тем не менее, порою научная строгость в монографии барона уступает место пассажам, напоминающим пресное желе. Некоторые фрагменты книги буквально нет сил читать. Страницы наливаются свинцовой тяжестью, когда на них фальшивый Венерин голубок машет перепончатыми крыльями упыря или когда Пирам и Фисба[комм.], каждый со своей стороны, с хрустом прогрызают дыру в мармеладной стене. Но справедливости ради простим промахи мужчине, прожившему тридцать лет с супругой-жерновом, в несколько раз уступая ей в твердости.

Не станем слушать тех, кто поднимает скандальную и издевательскую шумиху вокруг книги барона, называя ее новым карнавально-порнографическим изложением всемирной истории, примкнем к немногочисленной группе избранных, угадывающих в «Сравнительно-историческом анализе сексуальных отношений» пространную семейную эпопею, созданную во славу матроны троянской закалки, — той идеальной супруги, о чьи могучие бастионы чести разбились полчища порочных поползновений и легли к ее ногам в посвящении на двух страницах, почтительно исполненном древнегерманским унциальным письмом: баронессе Гунхильд фон Бюссенхаузен, урожденной графине фон Магнебург-Гогенхайм.

ДРЕССИРОВАННАЯ ЖЕНЩИНА

…Et nunc manet in te…[17][комм.]


Сегодня, бродя по отдаленному предместью, я стал свидетелем любопытного зрелища: какой-то пропыленный бродячий циркач демонстрировал на площади дрессированную женщину. Хотя представление состоялось под открытым небом и на голой земле, укротитель придавал особое значение тому, чтобы зрители держались за пределами круга, предварительно очерченного мелом, как он говорил, с разрешения властей. Не раз и не два он заставлял нарушителей отступать за край импровизированной арены. Ошейник и цепь, конец которой мужчина держал в левой руке, играли не более чем символическую роль: звенья разлетелись бы от малейшего усилия. Гораздо внушительнее выглядел шелковый хлыст, хотя, размахивая им над головой, дрессировщик так и не сумел ни разу добиться щелчка.

Еще один участник труппы, маленький уродец неопределенного возраста, бил в тамбурин, аккомпанируя выступлению женщины, которое сводилось к прямохождению, преодолению бумажных препятствий и решению элементарных арифметических задач. Каждый раз, когда по земле катилась монета, разыгрывался некий театральный дивертисмент на потеху публики. «Целуй! — приказывал укротитель. — Да нет, не этого. Того господина, который бросил монету». Женщина ошибалась, и с полдюжины похолодевших от ужаса зрителей оказывались перецелованными, под смех и рукоплескания остальных. Подошедший полицейский заявил, что подобные зрелища запрещены. Укротитель протянул ему грязную бумажку с официальными печатями, и тот, пожав плечами, удалился.

Сказать по правде, трюки, исполняемые женщиной, выглядели вполне заурядно. Но чувствовалось, какого безграничного, буквально патологического терпения стоило ее представление мужчине. А ведь публика умеет ценить по достоинству усилия артиста. Когда ей предлагают полюбоваться одетой блохой, платит она не столько за красоту костюма, сколько за труд, который пришлось приложить, чтобы одеть насекомое. Я сам однажды долго с восхищением наблюдал за инвалидом, который ногами выделывал такие вещи, которые немногие смогли бы сделать руками.

Движимый бессознательным порывом солидарности, я отвлекся от женщины и сосредоточил все внимание на мужчине. Он, без сомнения, страдал. Чем сложнее были трюки, тем труднее ему давалось напускное веселье. Всякий раз, как женщина совершала промах, он вздрагивал и в глазах его отражалась боль. Я понял, что подопечная ему небезразлична: вероятно, он привязался к ней за долгие годы утомительной дрессировки. Между ними существовала тесная и унизительная связь, явно выходящая за рамки отношений укротителя и хищника. Поразмыслив, всякий без сомнения сделал бы вывод о ее непристойном характере.

Публика по природе своей наивна и не замечает деталей, бросающихся в глаза внимательному наблюдателю. Она восхищается художником, сотворившим для нее чудо, и ей дела нет ни до его переживаний, ни до порой чудовищных подробностей его личной жизни. Ее интересует лишь результат, и если он оказывается ей по вкусу, она не скупится на аплодисменты.

С уверенностью могу сказать одно: циркач, судя по его реакциям, испытывал одновременно гордость и угрызения совести. Женщину-то он выдрессировал, но эта заслуга нисколько не оправдывала его собственного морального падения. (Пока я размышлял об этом, женщина кувыркалась через голову на потертом узком бархатном коврике.)

Все тот же страж порядка вновь подошел и возобновил атаку на дрессировщика. Мы, по его словам, создавали препятствие для уличного движения и чуть ли не парализовали нормальную жизнь. «Дрессированную женщину вам надо? Так шли бы в цирк!» Обвиняемый в качестве оправдания опять протянул ему свой замызганный листок, который полицейский прочел издали, морщась от омерзения. (Женщина тем временем собирала монеты в шляпу с блестками. Некоторые из зрителей героически позволяли себя поцеловать, другие скромно уклонялись со смесью оскорбленного достоинства и стыда на лицах.)

Представитель власти на этот раз удалился окончательно — после того как были собраны необходимые средства на его подкуп. Циркач, притворяясь, что безумно рад, велел малышу отстучать на тамбурине бодрый ритм тропического танца. Женщина, которой предстоял очередной математический номер, трясла, как бубном, разноцветными счетами. Она начала танцевать, неуклюже пытаясь изобразить жестами нечто непристойное. Ее режиссер чувствовал, что его последняя надежда рухнула, ибо мечтал, видимо, оказаться за решеткой. Вымещая на женщине разочарование и злость, он понукал ее, награждая оскорбительными эпитетами. Зрители, зараженные его напускным воодушевлением, стали хлопать в ладоши и раскачиваться в такт музыке.

Для пущего эффекта, желая извлечь из возникшей ситуации всю возможную выгоду, мужчина принялся хлестать женщину своим шутовским бичом. Тут я осознал, в чем была моя ошибка и, переведя взгляд на женщину, стал смотреть на нее так же простодушно, как все. Я отказал во внимании ему, какую бы трагедию он ни переживал. (В этот миг слезы прокладывали борозды по его обсыпанным мукой щекам.)

Решившись таким образом публично опровергнуть собственные суждения о том, кому следует сочувствовать и кого и за что порицать, тщетно ища глазами поддержки циркача, я, прежде чем кто-либо другой, также в порыве раскаяния, успел меня опередить, перешагнул меловую черту и оказался в круге трюков и антраша.

Подзуживаемый отцом малыш принялся вовсю колотить в тамбурин, выбивая немыслимую дробь. Увидев, что она не одна, женщина, воодушевившись, превзошла себя: успех был сногсшибательным. Я двигался в такт с ней и ни разу не сбился с постоянного ритма нашего импровизированного танца, пока малыш не перестал бить в тамбурин.

Напоследок мне показалось самым верным пасть перед дамой на колени.

ПАБЛО

Как-то утром, похожим на любое другое утро, когда все вокруг выглядит так же, как всегда, и тысячи звуков в офисах Центрального банка сливаются в один монотонный ливень, на Пабло снизошла благодать. Не успев довести до конца какую-то сложную финансовую операцию, старший кассир внезапно замер, и мысли его сошлись в единой точке. Дух Пабло преисполнился идеей божества, идеей чистой и сияющей, словно видение, и чуть ли не осязаемой. Странное ликование, беглые отголоски которого посещали Пабло и раньше, охватило его на этот раз целиком и достигло апогея. Ему почудилось, что мир заселен бесчисленными Пабло, и в этот миг все они соединились в его сердце.

Пабло узрел Бога в начале бытия. Бог был самость и всеединство, и все кануны мира уже заключались в нем. Идеи его витали в пространстве, подобно ангелам, и прекраснейшей из них была идея свободы, безграничная и ясная, как свет. Новорожденная Вселенная располагала каждое существо там, где это отвечало законам гармонии. Бог наделил свои создания жизнью, способностью двигаться и сохранять неподвижность, но сам он пребывал в первоначальной целостности, недосягаемый и величественный. И даже совершеннейшие из его созданий были от него бесконечно далеки. Всемогущий творец и перводвигатель, он был неведом никому, никто не мог думать о нем, не мог даже предположить, что он существует. Отец детей, не способных любить его, он ощутил столь жестокое одиночество, что подумал о человеке как о единственной возможности воплотиться. И осознал, что для этого человек должен обладать некими качествами божества; иначе он окажется очередной немой и покорной тварью. И Бог, прервав бесконечное ожидание, решил поселиться на земле; он разделил свое существо на тысячи частиц и поместил зачатки их в человека с тем, чтобы, пройдя все возможные формы жизни, эти произвольно блуждающие частицы вновь соединились бы в изначальном строе, который вернул бы Богу целостность, отделив его от сотворенного им мира. Так должен был завершиться цикл существования Вселенной, таким должен был оказаться итог творения, к которому Бог, когда сердце его встрепенулось в порыве любви, некогда приступил.

Затерянный в потоке времен, капля в океане столетий, песчинка в бескрайней пустыне, вот он, Пабло, за своим рабочим столом — одет в серый в клетку костюм, на носу очки в пластмассовой оправе под черепаховый панцирь, гладкие каштановые волосы разделены идеальным пробором; вот его руки, выводящие на бумаге аккуратные буквы и цифры; вот голова, голова безупречного бухгалтера, сортирующего числа и выстраивающего их в ровные шеренги, в жизни не допустившего ошибки и не посадившего ни единой кляксы на страницы своих гроссбухов. Вот он, Пабло, внемлющий, склонясь над столом, первым словам небывалого послания, он, о ком никто не знает, да и не узнает никогда, но кто несет в себе идеальную формулу, выигрышный билет грандиозной лотереи.

Пабло ни плох, ни хорош. Все, что он делает, отвечает его душевному складу, на первый взгляд, крайне незамысловатому, однако состоящему из элементов, которым понадобились тысячелетия, чтобы собраться воедино, и чье взаимодействие было предрешено еще на заре Вселенной. Все прошлое человечества протекало под знаком отсутствия Пабло. Настоящее изобилует несовершенными Пабло, лучшими и худшими, долговязыми и низкорослыми, знаменитыми и безвестными. Каждая мать бессознательно стремилась родить и воспитать именно Пабло, каждая возлагала эту миссию на своих потомков, не сомневаясь в том, что однажды станет его бабушкой или прабабушкой. Но родословная Пабло оказалась запутанной и неясной, и явился он на свет нескоро; матери его суждено было умереть в момент рождения сына, так и оставшись в неведении. Ключ к таинственному плану, которому подчинялось его существование, был вручен Пабло обычным утром, не предвещавшим ничего сверхъестественного, — все шло как всегда, в просторных офисах Центрального банка стоял привычный рабочий гул.

Возвращаясь с работы, Пабло уже смотрел на мир иными глазами. Каждому встречному он мысленно воздавал почести. Люди виделись ему прозрачными, как ожившие дарохранительницы, и грудь каждого сияла белым знамением. Совершенный Творец пребывал в каждом из своих созданий и через них осуществлялся. С этого дня Пабло стал иначе судить о людских пороках: порок есть не что иное, как непропорциональное соотношение добродетелей, когда одних меньше, а других больше, чем следует. Неправильное смешение элементов порождает ложные добродетели, обладающие всеми внешними признаками зла.

Пабло испытывал великую жалость к тем, кто, не осознавая того, нес в себе частицу Божества, но пренебрегал ею, приносил ее в жертву бренному телу. Он видел, как человечество, подобно ловцам жемчуга, ныряет все глубже в неустанных поисках утерянного идеала. Каждый рожденный был возможным спасителем, каждый умерший — неудавшейся попыткой. С первого дня своего существования род человеческий пробует все возможные комбинации, испытывает сочетания всех мыслимых доз божественного вещества, частицы которого разбросаны по всему свету. Человечество с горечью и стыдом прячет в земле плоды неудачных усилий и с волнением следит за непрекращающимся самопожертвованием матерей. Святые и мудрецы своим появлением возрождают надежду; те, от чьих преступлений содрогается мир, ее хоронят. Возможно, на пути к окончательной победе предстоит еще последнее разочарование: элементы соединятся таким образом, что на свет явится человек абсолютно противоположный первообразу, апокалиптический зверь, тот, чьего рождения со страхом ожидали во все века.

Но Пабло-то знал, что надежду терять не следует. Человечество бессмертно, ибо Бог пребывает в нем, и все, что есть в человеке длящегося и постоянного — это и есть вечная Божественная сущность. Кровавые побоища, потопы и землетрясения, войны и чума не смогут истребить последних мужчину и женщину. Никогда род людской не сократится до одной головы, которую ничего не стоит снести одним ударом.

Со дня откровения жизнь Пабло переменилась. Все преходящие мечты и заботы улетучились. Ему казалось, что обычная смена дня и ночи прекратилась, поток недель и месяцев прервался. Он словно переживал один-единственный миг, гигантский остановившийся миг, просторный и неподвижный, будто необитаемый остров в океане вечности. Свободные часы он проводил в самоуничижении и раздумьях. Что ни день приходили озарения, мозг был полон светлых идей. Но сам Пабло в этом не участвовал: дыхание Вселенной постепенно проникало в него, он ощущал, что озарен светом, как если бы он был деревом и внезапный порыв весеннего ветра пронизал его крону. Мысль Пабло витала на невиданных высотах. Даже идя по улице, он был так захвачен собственными идеями, так далек от происходящего вокруг, что ему порой стоило труда вспомнить, что он ступает по земле. Город в его глазах преобразился. Птицы и дети превратились в вестников счастья. Все краски стали предельно яркими, каждый предмет казался только что окрашенным. Когда-то Пабло мечтал увидеть море и горы. Теперь их ему вполне заменили газон и фонтаны.

Почему же все остальные не испытывали того же восторга? Из глубины души посылал им Пабло мысленные призывы разделить его ликование. Порой его угнетало сознание, что он одинок в своем счастье. Весь мир принадлежал ему, он радовался, как ребенок, огромному подарку, однако дал себе слово растянуть удовольствие. Для начала следовало посвятить вечер вот тому большому красивому дереву, тому бело-розовому облаку, медленно кружащему в вышине, игре этого светловолосого младенца, катающего мяч по газону.

Разумеется, Пабло знал, что одним из условий его наслаждения было то, что оно должно оставаться тайным, им ни с кем нельзя было делиться. Он сравнил свою прежнюю жизнь с нынешней. Однообразная бесплодная пустыня! Понятно было, что если бы тогда кто-нибудь попытался раскрыть перед ним картину мира, Пабло выслушал бы его равнодушно, для него все осталось бы прежним, пустым, лишенным сокровенного смысла.

Ни одной живой душе не рассказал Пабло даже о самых незначительных из своих впечатлений. Очень кстати пришлось, что жил он один, близких друзей у него не было, родственники — только дальние. Он был замкнут и молчалив, так что хранить тайну не составляло для него особого труда. Разве что по лицу кто-нибудь мог догадаться о его преображении, разве что по предательскому блеску глаз можно было угадать, какой свет сияет у него в душе. К счастью, ничего подобного не произошло. Ни на работе, ни в пансионе, где он снимал комнату, никто не заметил в нем никакой перемены, внешне жизнь его протекала так же, как и раньше.

Временами какое-нибудь обрывочное воспоминание детства или ранней юности вдруг вспыхивало в его памяти и вливалось в общий светлый поток. Пабло нравилось соотносить их с основной идеей, наполнявшей его дух, и он радовался, замечая в них нечто вроде предвестий его последующей судьбы. Предвестий, на которые он не обратил в свое время никакого внимания, настолько они были мимолетными и слабыми, к тому же тогда он еще не научился разгадывать тайнопись посланий природы, ее маленьких чудес, адресованных сердцу каждого человека. Теперь же они наполнились смыслом, и Пабло, как белыми камушками, помечал ими пройденный духовный путь. Каждая такая вешка напоминала о счастливом обстоятельстве, которое он — стоило только пожелать — мог пережить заново.

Временами частица божества в сердце Пабло вдруг обретала небывалые размеры, и Пабло пугался. В таких случаях он прибегал к испытанному средству — к самоуничижению, повторяя себе, что он низший из людей, наименее способный нести в себе Бога, неудачнейший из опытов в цепи бесконечного поиска.

Большее, чего он мог пожелать для себя, — это чтобы открытие свершилось при его жизни. Но и это желание казалось ему непомерно тщеславным и несбыточным. Он видел, каким могучим и на первый взгляд слепым стремлением к самосохранению обладает род людской, как проделывает бесчисленные опыты, приумножая число попыток, как несокрушимо противостоит всему, что способно прервать течение жизни. За всей этой мощью, за всеми победами, каждый раз достававшимися все более дорогой ценой, стояла незримая надежда, нет, уверенность в том, что когда-нибудь среди людей появится существо, означающее начало и конец. И в тот день инстинкты самосохранения и размножения разом угаснут. Люди, живущие в то время на планете, постепенно исчезнут за ненадобностью, вольются в единое существо, которое все вместит и станет оправданием человечеству, оправданием векам, тысячелетиям невежества, порока, исканий. Род человеческий, очистившись от зла, навеки почиет в лоне своего Создателя. Ни одно горе не окажется бесплодным, ни одна радость — напрасной: все они станут многообразным горем и радостью единого и бесконечного существа.

За этой светлой мыслью, оправдывающей все на свете, следовала иногда мысль противоположная, которая поглощала Пабло и доводила его до изнеможения. Светлый сон, наполнявший такое ясное и трезвое сознание Пабло, терял стройность, готов был вот-вот развалиться на куски, а то и обратиться в кошмар.

Он думал, что Бог, возможно, никогда не вернется в первоначальное состояние, останется растворенным, погребенным, запертым, как в миллионах тюрем, в отчаявшихся душах, несущих каждая свою частицу тоски по Богу и беспрестанно стремящихся слиться, объединиться, чтобы обрести его вновь, чтобы обрести в Нем себя. Но Божественное вещество будет постепенно терять силу и чистоту, подобно драгоценному металлу, который, много раз пройдя обработку в тиглях, в конце концов теряется во все менее достойных сплавах. Единственным выражением Божьего духа останется могучая воля к жизни, вопреки миллионам поражений, вопреки ежедневному печальному опыту смерти. Частица божества будет судорожно биться в сердце каждого человека, колотить в двери темницы. Люди ответят на этот призыв жаждой продолжения рода, все более дикой и бессмысленной, и так воссоздание Бога станет невозможным, — ведь для того, чтобы выделить крошечную драгоценную частицу, придется отделить горы шлака, осушить бескрайние болота низости и зверства.

В такие моменты Пабло приходил в отчаяние. И из отчаяния родилась последняя уверенность, та, приход которой он тщетно старался отдалить.

Пабло начал замечать, до чего он ненасытный наблюдатель, и понял, что, наблюдая мир, поглощает его. Созерцание питало его дух, и страсть к созерцанию становилась все сильнее. Пабло перестал признавать в людях себе подобных; одиночество его обострилось до нестерпимости. Он смотрел на остальных с завистью, он не понимал, как могут они, не замечая ничего, щедро отдавать все свои душевные силы низменным заботам, наслаждаться и страдать, в то время как в двух шагах от них Пабло, огромный и одинокий, вдыхая поверх их голов чистый и разреженный воздух, каждый божий день отнимает людское достояние и незаконно удерживает его.

Память Пабло стремительно мчалась к истокам. Он проживал свою жизнь в обратном порядке день за днем и минуту за минутой; вернулся к детству, к младенчеству, затем увидел, что было до его рождения, узнал, как жили родители, предки, прошелся по своему генеалогическому древу до самого корня, где вновь встретился с собственным духом в его могучем единстве.

Он чувствовал, что все ему по силам. Он мог вспомнить самую незначительную деталь из жизни каждого человека, выразить всю Вселенную одной фразой, увидеть собственными глазами самые отдаленные в пространстве и времени вещи, зажать в кулаке сразу все облака, деревья и камни.

Его дух в страхе отпрянул от себя самого. Неожиданная и небывалая робость проявилась во всех его поступках. Он предпочел остаться внешне невозмутимым, в то время как жадное пламя пожирало его изнутри. Ничто не должно было измениться в его привычном образе жизни. Пабло существовал на самом деле в двух ипостасях, но только одна из них была известна людям. Второй, главный Пабло, тот, который мог взвесить на весах все деяния человечества, тот, в чьей власти было казнить и миловать, оставался в тени, оставался не узнанным в своем неизменном сером костюме в клетку, в очках в пластмассовой оправе под черепаховый панцирь, надежно скрывавших пронизывающий взгляд его бездонных глаз.

Из всего богатейшего собрания воспоминаний о человеческих судьбах чаще всего на ум ему приходила одна короткая история, возможно, где-то прочитанная в детстве. Было в ней нечто смутно тревожащее дух. Она всплывала в памяти без всякой связи с другими воспоминаниями или событиями, и ее скупые фразы, казалось, были отпечатаны в мозгу у Пабло: в одном горном селении некий пришлый пастух сумел внушить крестьянам, будто он — живое воплощение Бога. Какое-то время он жил в почете. Но тут случилась засуха. Урожай пропал, овцы дохли. Тогда паства напала на своего бога и жестоко расправилась с ним.

Только однажды тайна Пабло чуть не была раскрыта. Всего один раз в глазах другого он, возможно, предстал во всем своем величии, не пытаясь скрыть его. Пусть это длилось всего лишь мгновение, но в тот миг Пабло сознательно пошел на чудовищный риск.

День выдался славный. Пабло прогуливался по одному из центральных проспектов города, утоляя свою страсть к вездесущему созерцанию. Вдруг какой-то прохожий застыл посреди тротуара, как будто узнал его. Пабло, ощутив, как с неба на него обрушился сноп света, замер и онемел от удивления. Сердце его отчаянно забилось, не столько от испуга, сколько от невыразимой нежности. Он собрался сделать шаг, собрался раскрыть незнакомцу милосердные объятия, готов был к тому, что его опознают, предадут, распнут.

Немая сцена, показавшаяся Пабло бесконечной, едва ли длилась несколько секунд. Незнакомец еще мгновение колебался, потом, смущенный, пробормотал извинения за то, что принял Пабло за другого, и пошел своей дорогой.

Пабло, потрясенный, долго не мог двинуться с места, чувствуя и облегчение и разочарование одновременно. Он понял, что по лицу его уже можно о чем-то догадаться, и усилил меры предосторожности. Теперь гулял он в основном в закатные часы и только в парках, где вечерами было безлюдно и сумрачно.

Пабло вынужден был строго контролировать каждый свой поступок и приложил все усилия, чтобы подавить каждое, пусть самое безобидное желание. Он запретил себе препятствовать свободному течению жизни и влиять даже на самые ничтожные события. Он практически лишил себя воли. Он старался не делать ничего, в чем проявлялась бы его истинная природа. Сознание всемогущества давило на него тяжким грузом.

Но ничего уже нельзя было изменить. Вселенная хлынула в его сердце, она возвращалась к Пабло, как если бы полноводная река направила все свои воды к истоку. Напрасно он пытался сопротивляться: сердце его расстелилось широкой долиной, и на него дождем полилась суть всех существующих на свете вещей.

Под грузом немыслимого изобилия, беспредельно богатый, Пабло стал страдать оттого, что мир беднеет, что мир опустошается, что в мире все меньше тепла, все меньше движения. Бесконечная жалость и печаль переполняли его и становились невыносимыми.

За все болела душа у Пабло: и за детей без будущего, которых все меньше становилось в парках и школах, и за ставших ненужными мужчин, и за беременных, с таким нетерпением ожидающих появления на свет малыша, которого им не суждено увидеть, и за влюбленных, которым предстоит расстаться навсегда, распрощаться, внезапно прервав пустую болтовню и так и не назначив свидания на завтра. Он боялся за птиц: они забывали о своих гнездах и устремлялись неведомо куда по едва удерживающему их на лету неподвижному воздуху. Листья на деревьях начали желтеть и опадать. Пабло содрогался от мысли, что весны для них уже не будет, ведь все, что умирало, становилась пищей его души. Он почувствовал, что не выживет под гнетом воспоминаний об умершем мире, и глаза его наполнились слезами.

Доброе сердце Пабло избавило его от долгих и мучительных колебаний. Нет, Судный день не наступит Пусть мир живет: Пабло вернет ему все, что отнял. Он попытался припомнить, не было ли в истории человечества другого такого Пабло, решившего броситься с вершины одиночества, с тем чтобы вновь пройти весь цикл жизни в виде крошечных недолговечных частиц.

Одним туманным утром, к тому времени, когда мир почти полностью обесцветился, а сердце Пабло искрилось, словно сундук, полный сокровищ, он решился на самопожертвование. Ветер разрушения несся над миром, как черный ангел с крыльями из пронизывающего холода и измороси, он, казалось, стирал черты реальности, готовя декорации последней сцены. Пабло чувствовал, что возможно всё: деревья и статуи растворятся в воздухе, рухнут дома, черные крылья унесут с собой последнее оставшееся тепло. Весь дрожа, не в силах более выносить картины рушащегося мира, Пабло заперся у себя комнате с намерением умереть. Самым примитивным способом, как жалкий самоубийца, он прервал течение своих дней, пока не стало поздно, и распахнул шлюзы своей души.

Человечество зарыло в землю результат очередного неудавшегося опыта и приступило к новым. Со вчерашнего дня Пабло опять с нами, в нас, в поисках себя самого.

Сегодня с утра солнце светит как-то особенно ярко.

ОБРАЩЕННЫЙ

Между мной и Богом установился договор с того момента, как я решился принять его условия. Я отказался от своих стремлений и оставил поприще апостолических деяний. Существованье ада не подлежит отмене, поэтому мои старания были бы бессмысленны и тщетны. Сам Бог об этом заявил решительно и ясно и не оставил мне наималейшей возможности что-либо возразить.

В числе иных условий я принял обязательство вернуться к моим приверженцам. Земным, естественно. Тем, что в аду, осталась неизбывность ожиданья. Ибо согласно договору их ждет не искупленье обетованное, а новый вид пытки — ожиданием. Такова воля Создателя.

Мне предстоит вернуться к самому началу. Бог отказался наставить мой дух, и мне придется самому сподобиться благочестивости, в коей я пребывал до моего ложного пути, а именно — еще до таинства священства.

Наш разговор происходил в некоем месте, где я пребываю после того, как был вызволен из ада. Это нечто вроде кельи, открытой в бесконечность, вместимостью точнехонько в мое земное тело.

Господь прибыл отнюдь не сразу. Срок ожидания мне показался вечностью, и невыносимое чувство отсрочки наполнило мою душу страданьем горшим, нежели былые пытки. Те муки перешли в воспоминанья, по-своему приятные, поскольку позволяли мне ощутить реальность моей тварной жизни. Там же я походил на облако, на сгусток жизни, убывающий по краю в безжизненность, так что мне не дано было понять, доколе я еще существовал, а где переходил в небытие.

Моим спасением была способность мыслить, которая со временем лишь крепла и усугублялась. А времени в моем уединенье мне хватило на то, чтобы изведать все пути, восстановить по камню все дворцы воображения, — но я заблудился в лабиринте самого себя и смог найти дорогу лишь тогда, когда раздался голос Бога. Мгновенно легионы мыслей разлетелись прочь и в голове моей образовалась пустая впадина внезапно схлынувшего океана.

Излишне пояснять, что все пункты делового договора были предложены сеньором Богом, за мною было оставлено лишь право принять их. Он нисколько не укрепил меня; напротив, произвол был столь велик, что эта безучастность мне показалась нежеланием соучастия. Он ограничился тем, что указал мне два пути: либо жизнь начать с начала, либо отправляться снова в ад.

Любой воскликнет, что тут и думать не приходится и что мне следовало немедля согласиться. Однако же я долго колебался. Не так-то просто воротиться вспять; вернуться — значит жизнь начать с начала, отказавшись от ошибок, совершенных в прежней жизни и преодолев ее препоны, что от человека, пребывающего между добром и злом, требует духовной стойкости и самоотречения, которых сам Бог отчаялся во мне найти. Проще простого снова впасть в заблуждение, и тогда возможный путь к спасению опять свернет все к той же адской бездне.

К тому же мой грядущий путь подразумевает целый ряд невыносимых унижений, через которые я должен пройти согласно договору; всему я должен подчиниться и всем публично объявить о моем новом положении: да будет всем известно, ученикам и недругам… Особые свидетельства моей покорности получат власти, над которыми я прежде столько насмехался. По чести, я бы так не переживал, если бы не брат Лоренсо, первый среди тех, кто должен обо всем узнать и кто станет неустанным радетелем о моем спасении. Это ему поручено вести за мной надзор, а мне придется в каждом действии держать пред ним отчет.

Идея вернуться в ад тоже не слишком вдохновляет: и дело тут не столько в вечном проклятии, сколько в провале моего подвижничества. Окажусь ли я в аду, уже не важно, не имеет смысла, коль скоро все равно я буду неспособен возвещать истину и вселять в сердца надежду — ведь Бог поставил точку. Всё это не считая той естественнейшей вещи, что все в аду почувствуют себя обманутыми. Меня сочтут предателем, паяцем; в моем обращении найдут коварный умысел, превратный смысл; и, без сомнения, меня навеки подвергнут страшным духовным пыткам…

И вот я здесь, на грани времени, вспомоществуемый лишь своей душевной мукой, терзаемый липким жалким страхом и выставляющий наружу показную гордость. Я все же не могу забыть успех, который я снискал в аду. И, смею утверждать, что то был подлинный успех, какого не видали земные апостолы. Величественней картины представить себе невозможно: в центре всего был я с моею нерушимой верой, сверкающей как тысячи клинков в руках моих адептов.

Я был ввергнут в ад неумолимой силой, но ни на миг не сомневался в своей вере. Вокруг сновали злые черти, однако я не страшился вечных мук. Множество людей страдало на пыточных машинах, но на всякий вопль отчаяния моя вера отвечала: так меня испытывает Бог.

Страдания, которым на земле меня подвергли палачи, не прекратились — напротив, они, казалось, обрели свое естественное продолжение. Сам Бог внимательно обследовал меня, но не сумел найти различий между ранами, полученными на земле, и теми, что мне были нанесены в аду.

Не знаю, сколько времени я там пробыл, но хорошо помню величие и размах моих вероучительских деяний. Я неустанно проповедовал то, что составляло мою веру: что мы не навсегда обречены на муки, что страдания проистекают от нашей собственной мятежной и отчаянной натуры. Что надо не богохульствовать, а смиренно нести свой крест. Тяжесть страданий не изменится, но отчего бы не попробовать. Тогда, возможно, и Господь оборотит на нас свой взор и убедится, что мы прониклись его промыслом. Адский огонь очистит совершенно наши души и небесные врата раскроются, дабы впустить первых прощенных.

Вскоре моя песнь надежды стала обретать силу. Культ новой веры начал размягчать уж очерствелые сердца, согретые забытым было словом. Должен признать, что, несомненно, все мои радения для многих служили просто развлечением в нудилище унылом адских будней. Но в конце концов и самые ожесточенные откликнулись на зов и даже нашлись черти, что, забыв о своем звании, решительно примкнули к нам. И тогда стали твориться невиданные вещи: грешники сами по доброй воле шли в печи, бросались в пекло, в кипящие котлы и с удовольствием вливали в себя расплавленный свинец. Содрогнувшиеся черти жалобно просили их хотя бы отдохнуть, взять передышку в самоистязанье. В итоге ад преобразился: из мерзкой преисподней он вдруг превратился в святое пристанище покаяния и надежды.

…Что-то стало с ними теперь? Возвратились ли они к своей гордыне, мятежному протесту и отчаянию или все еще тоскливо ждут, когда я возвращусь обратно в ад, который мне теперь, увы, уж не дано увидеть просветленным взором?

Ибо отказавшись постичь все происшедшее со мной своим убогим разумением, увидев, что все мои мученья были усмешкой Бога, я признаю, что потерпел с ним в схватке поражение. Мне остается утешенье, что то была насмешка Бога, а не брата Лоренсо. Во искупленье на меня наложена епитимья: я должен признать его спасителем и тем смирить мою гордыню; мой гордый нрав, что не сломила дыба, испепелен его жестоким взглядом.

А все лишь потому, что мне хотелось жить по-божески. Как странно, выходит, «жить по-божески» значит — против Бога. Бог не приемлет слепой веры, ему потребна вера робкая и трепетная, как огонек свечи. Я же разжег без меры пламя моей души, мой дух и тело стали разрывать равно и добрые и злые чувства. Вместо того чтобы предаться размышлению, я весь отдался вере и мое сосредоточенье взрастило сокровенный мощный пламень; что же до моих действий, их я бездумно отдал на волю той всеобщей темной силы, что управляет всем составом жизни.

Но все лишилось смысла в момент, когда я понял, что мои деянья, хорошие или дурные, которые я списывал на счет высшего разума (наивная иллюзия еретика!), в строгом порядке записывались на мой личный счет. Господь мне предъявил бухгалтерский баланс, в котором он нашел перерасход грехов и вывел отрицательное сальдо. В моем активе оставалась только вера, и то ошибочная, однако Бог решил принять ее в знак состоятельности счета.

Я понял, что мой путь предопределен, но еще не знаю, чем обернется новая попытка. Бог столько раз испытывал меня в сомненье и оставлял, не указав пути; и вот опять в смущенье и неведенье я оказался на скрещении множества дорог. Мне снова была возвращена невинность простого смертного, и все мне мнится сном, в котором нет ни истины, ни откровенья.

Понемногу определяются мои телесные пределы. Размытая душа сгущается в мою же личность, а то, что было бесплотной и бессознательной субстанцией, скапливается в плоть, обернутую кожей. Постепенно возникают ощущенья, которые меня соединяют с миром материи.

И вот я в своей келье, простертый на полу. На стене — распятие. Пошевелил ногой, потрогал лоб. Губы дрогнули; я ощутил дыханье жизни и попытался выговорить страшные слова: «Я, Алонсо де Седильо, по доброй воле отрекаюсь…»

И тут, рядом с решеткой, с фонарем в руке, я увидал брата Лоренсо.

ДОГОВОР С ДЬЯВОЛОМ

Хотя я торопился изо всех сил и бежал почти всю дорогу до кинотеатра, к началу фильма я все-таки опоздал. В темном зале мне с трудом удалось отыскать свободное место. Моим соседом оказался представительного вида мужчина.

— Простите, — обратился я к нему, — не могли бы вы в двух словах рассказать, что было в начале?

— Конечно. Даниэль Браун, которого вы видите на экране, заключил договор с дьяволом.

— Спасибо. А на каких условиях, не подскажете?

— С превеликим удовольствием. Дьявол обязуется на семь лет сделать Даниэля Брауна богачом. Разумеется, в обмен на его душу.

— Всего-навсего на семь лет?

— Договор можно будет продлить. Только что Даниэль Браун подписал его собственной кровью.

Полученных сведений было вполне достаточно, чтобы спокойно смотреть фильм дальше Но мне отчего-то захотелось продолжить разговор. Любезный незнакомец производил впечатление человека рассудительного. И пока Даниэль Браун набивал себе карманы золотыми монетами, я спросил:

— Как по-вашему, кто из них больше рискует?

— Дьявол.

— Как же так? — удивился я.

— Душа Даниэля Брауна, уж вы мне поверьте, гроша ломаного не стоила в тот момент, когда он согласился ее продать.

— Стало быть, дьявол…

— Он заключил крайне невыгодную для себя сделку, ведь наш Даниэль, оказывается, очень любит тратить денежки. Вы только посмотрите!

В самом деле, Браун швырял деньги направо и налево. Его крестьянская душа надломилась. Мой сосед неодобрительно заметил:

— Прошвыряешься, седьмой год не за горами.

Я вздрогнул от неожиданности. Мне Даниэль Браун определенно нравился. Не удержавшись, я спросил:

— Извините, а вам никогда не доводилось жить в бедности?

Мой сосед, чей профиль смутно угадывался в темноте, едва заметно усмехнулся. Потом отвел взгляд от экрана, где Даниэль Браун уже начал мучиться угрызениями совести, и произнес, не глядя на меня:

— Видите ли, я не знаю, что такое бедность.

— В таком случае…

— Зато я очень хорошо знаю, чего можно достичь за семь лет безбедной жизни.

Я напряг воображение, пытаясь представить себе, что это были бы за годы, и передо мной возникла радостная Паулина в новом платье, окруженная красивыми вещами. Этот образ навел меня на новые мысли.

— Вы сказали, что душа Даниэля Брауна не стоила ни гроша. Почему же тогда дьявол дал ему столько денег?

— Душа этого бедолаги еще может стать богаче, ведь страдания возвышают ее, — философски изрек мой сосед, прибавив не без ехидства: — А значит, дьявол потратил свое время не напрасно.

— А что, если Даниэль раскается?

Мой собеседник, похоже, остался недоволен тем, что я проявил сострадание. Он хотел что-то сказать, но издал лишь короткий гортанный звук. Я стоял на своем:

— Ведь Даниэль Браун может раскаяться, и тогда…

— Это будет не первый случай, когда у дьявола срывается подобная сделка. Кое-кому удавалось ускользнуть от него, несмотря на договор.

— По правде говоря, это не слишком-то честно, — выпалил я неожиданно для самого себя.

— Как вы сказали?

— Если дьявол соблюдает условия договора, человек тем более должен их соблюдать, — объяснил я.

— Например? — Мой сосед с любопытством взглянул на меня.

— Возьмите того же Даниэля Брауна. Он души не чает в своей жене. Посмотрите, какой дом он ей купил. Во имя любви продал он свою душу и должен держать слово.

Моего нового знакомца немало озадачили такие доводы.

— Прошу прощения, — сказал он, — но еще минуту назад вы были на стороне Даниэля.

— Я и сейчас на его стороне. Но слово нужно держать.

— А вы бы сдержали?

Я задумался. Между тем на экране возникла унылая фигура Даниэля Брауна. Богатство так и не вытравило в нем память о простой крестьянской жизни. Что толку в огромном роскошном доме, если от него веет печалью? Да и жене Даниэля пышные наряды и драгоценности не пошли впрок. Выглядела она в них ужасно.

Стремительно летели годы, а Даниэль все так же швырял горстями монеты, как некогда семена в пашню. Но они не давали всходов, множа лишь тоску и смятение.

Я собрался с духом и произнес:

— Даниэль должен соблюдать договор. Я бы на его месте вел себя именно так. Нет ничего хуже бедности. Он пожертвовал собой ради жены, а все остальное неважно.

— Прекрасно сказано. Вам это хорошо понятно, потому что у вас тоже есть жена, не так ли?

— Я бы все отдал, лишь бы Паулина ни в чем не нуждалась.

— И душу?

Мы разговаривали вполголоса, но все равно тех, кто сидел поблизости, это раздражало, и нас несколько раз просили замолчать. Мой новый знакомец, который, как видно, был живо заинтересован в продолжении разговора, предложил:

— А не выйти ли нам в коридор? Картину можно досмотреть и позже.

Я не нашелся что возразить, и мы направились к выходу. Напоследок я бросил взгляд на экран: Даниэль Браун со слезами на глазах признавался жене, что заключил сделку с дьяволом.

Я продолжал думать о Паулине, о том, в какой беспросветной нужде мы живем и с какой кротостью она переносит все лишения, заставляя меня страдать еще больше. Нет, я решительно не понимал Даниэля Брауна, рыдавшего оттого, что его карманы набиты золотом.

— Вы бедны?

Мы вышли из зала и очутились в узком темном коридоре, пропахшем сыростью. Задвинув потертую штору, мой спутник повторил вопрос:

— Вы очень бедны?

— Сегодня, — начал я, — билеты в кино стоят дешевле, чем в выходные, и тем не менее, вы не представляете, как трудно было мне решиться даже на такие расходы. Это Паулина настояла, ведь я все отнекивался и именно из-за этого опоздал к началу сеанса.

— Ну а если человеку удается поправить свои дела так, как это сделал Даниэль, какого отношения он, по-вашему, заслуживает?

— Дайте подумать. Да, дела мои идут из рук вон плохо. Люди уже даже не мечтают о том, чтобы обновить свой гардероб, ходят в чем придется. И только без конца все штопают, чинят да отстирывают. Взять хотя бы Паулину, она у меня на все руки мастер. Что-то там комбинирует, надставляет, перешивает из старья. Сказать по правде, не упомню, когда она в последний раз покупала себе платье.

— Обещаю стать вашим клиентом, — сочувственно произнес мой собеседник. — Прямо на этой неделе закажу у вас парочку костюмов.

— Спасибо. Выходит, Паулина оказалась права, уговорив меня сходить в кино. Вот уж обрадуется, когда узнает.

— Я мог бы сделать для вас нечто большее, — добавил новоиспеченный клиент. — Например, с удовольствием предложил бы вам одно дельце, хочу у вас кое-что купить…

— Извините, — перебил я его, — но у нас не осталось ничего, что можно было бы продать, разве что Паулинины сережки, да и те…

— А вы подумайте хорошенько, авось и найдется кое-что, о чем вы, возможно, забыли.

Я сделал вид, что задумался. Наступила пауза, которую мой благодетель нарушил, проговорив как-то странно:

— Поразмыслите. Вспомните Даниэля Брауна. Незадолго до вашего прихода ему тоже нечего было продать, и тем не менее…

Внезапно его лицо словно заострилось. Кроваво-красные блики, отбрасываемые светящейся рекламой на стене, отражались в его глазах, придавая им зловещий блеск; казалось, в них пляшут язычки пламени. Он заметил мою растерянность и отчетливо произнес:

— Полагаю, сударь мой, представляться мне уже нет нужды. Я полностью к вашим услугам.

Я попытался судорожно сложить пальцы крестом, но не сумел вынуть руку из кармана, и крестное знамение не удалось… В итоге дьявол, как ни в чем не бывало, поправил узел галстука и спокойно продолжил:

— Тут у меня припасен один документик, который…

Голова у меня пошла кругом. Передо мной возникла Паулина: вот она стоит на пороге в своем выцветшем, но таком прелестном платьице, провожая меня, и застенчиво улыбается, спрятав руки в маленьких кармашках фартука.

А ведь наше благополучие находится в моих руках, подумал я. Сегодня нас ждет скудный ужин, зато завтра стол будет ломиться от яств. У нее появятся наряды, украшения, огромный красивый дом. А как же душа?

Пока я был погружен в эти мысли, дьявол извлек из бумажника сложенный хрустящий лист бумаги, и в руке его блеснула игла.

«Я бы отдал все на свете, лишь бы ты ни в чем не нуждалась». Множество раз повторял я жене эту фразу. Все на свете. И душу? Сейчас передо мною стоял тот, с чьей помощью я сумел бы доказать, что это не пустые слова. Но я все медлил, колебался. Голова раскалывалась на части. И вдруг я решился.

— Согласен. Но с одним условием.

Дьявол, уже было собравшийся проколоть мне палец иголкой, насторожился.

— Что за условие?

— Мне бы хотелось досмотреть картину до конца, — заявил я.

— Да какое вам дело до того, что случится с этим недотепой Даниэлем Брауном! К тому же это всего лишь сказка. Выкиньте его из головы и подписывайте. Документ составлен по всей форме, не хватает только вашей подписи, вот здесь, над чертой.

Голос у него был вкрадчивый и ласкал слух, словно звон золотых монет.

— Если хотите, — добавил он, — могу сразу же вручить вам задаток.

Он вел себя, как прожженный коммерсант. Но я был непоколебим.

— Мне нужно досмотреть фильм до конца. Потом я подпишу.

— Вы даете мне слово?

— Да.

Мы вернулись в зал. Я ничего не видел в темноте, но мой спутник с легкостью отыскал два свободных места.

На экране, то бишь в жизни Даниэля Брауна, произошли удивительные перемены, вызванные неведомо какими загадочными обстоятельствами.

Я увидел покосившуюся нищую крестьянскую лачугу. Жена Брауна стряпала, стоя у очага. Сгущались сумерки, и Даниэль возвращался с поля с мотыгой на плече. Потный, усталый, в пропыленной грубой одежде, он, тем не менее, так и светился от счастья.

У дверей он остановился и оперся на мотыгу. Жена с улыбкой подошла к нему. Они стояли рядом и смотрели, как тихо угасает день и ему на смену приходит ночь, сулящая безмятежный отдых и покой. Даниэль с нежностью взглянул на жену, потом окинул взором свое убогое, но опрятное жилище и спросил:

— Ты не жалеешь о прежнем богатстве? Неужели тебе не нужны все те роскошные вещи, что были у нас когда-то?

Жена задумчиво ответила:

— Твоя душа, Даниэль, мне дороже всего на свете.

Лицо крестьянина озарила широкая улыбка, от которой в доме сразу стало светлее. Словно рожденная этой улыбкой, заиграла музыка и под ее звуки стали медленно исчезать, растворяться на экране силуэты обоих. Над бедным, но счастливым домом Даниэля Брауна появились пять белых букв и начали стремительно расти, пока не заполнили весь экран.

Не помню, как я оказался в самой гуще толпы, повалившей из зала. Энергично работая плечами и локтями, я пробивал себе дорогу к выходу. Кто-то схватил меня за руку и попытался остановить. Я рванулся что было сил и выскочил на улицу.

Было уже совсем темно. Я пустился в обратный путь, все убыстряя шаг и в конце концов побежал. И несся так без оглядки, не останавливаясь, пока не оказался у дверей своего дома. Стараясь держаться как ни в чем не бывало, я вошел и тщательно запер за собой дверь.

Паулина ждала меня. Положив руки мне на плечи, она сказала:

— Ты выглядишь взволнованным.

— Да нет, просто…

— Тебе не понравился фильм?

— Понравился, но…

Я запнулся. Зачем-то стал протирать глаза. Паулина внимательно наблюдала за мной, а потом вдруг расхохоталась и не могла остановиться. Я же растерянно таращился на нее, не зная, что сказать. Сквозь смех она выговорила с шутливым укором:

— Да ты, небось, проспал всю картину!

Эти слова успокоили меня и подсказали выход. Я напустил на себя виноватый вид и, как бы нехотя, признался:

— Твоя правда, я там немножко вздремнул.

И, словно в оправдание, добавил:

— Сейчас я тебе расскажу, какой сон мне приснился.

Когда я закончил свой рассказ, Паулина заявила, что этот сон будет почище любого фильма. Она выглядела довольной и весь вечер смеялась.

Однако, ложась спать, я заметил, как она украдкой взяла щепотку золы и вывела над дверью нашего дома крест.

БЕЗМОЛВИЕ ГОСПОДА БОГА

Не думаю, чтобы так следовало делать — оставить на столе открытым послание в расчете на вниманье Бога.

Гонимый суетою будней, загнанный собственным смятеньем, я впал в ту ночь, как в мрачный угол тупика. Ночь вздымалась за моей спиною, как стена, и отворялась предо мной неисчерпаемым вопросом.

Я оказался в ситуации, которая взывает к крайним мерам, и только потому кладу письмо пред взором всевидящего ока. С самого детства я все оттягивал момент, который наконец меня настиг. Нет, я не пытаюсь представить себя самым претерпевшим из людей. Ничего подобного. Здесь ли, там ли, везде найдутся те, кто бывал загнан в тупик подобными ночами. Но я хотел бы знать, как им удалось жить дальше? Да и удалось ли выбраться живыми из загона?

Я чувствую потребность выговориться и довериться кому-то, но у послания потерпевшего кораблекрушение нет адресата. Хочу надеяться, что кто-то его получит, что мое письмо не будет плавать в пустоте, открытое и одинокое, в бесчувственных просторах.

Разве заблудшая душа — такая малость? Тысячи их никнут беспрестанно, лишенные поддержки, едва лишь только они подъемлются в надежде узнать тайны бытия. Но я и не хочу их вызнавать, мне ни к чему владеть секретом устроения Вселенной. Я не стану в этот мрачный час пытаться вникнуть в то, что не далось познать при ясном свете святым и мудрецам. Мой запрос сугубо частный. Он очень прост.

Я хочу жить праведно и прошу меня наставить. Это все. Я тону в водовороте моих сомнений, колеблюсь на грани бездны, и в отчаянном усилии стараюсь хоть за что-то зацепиться. И не нахожу. А мне нужно так мало, так просто то, что я ищу.

С некоторых пор я принялся выстраивать мои поступки в согласии с определенной целью, которая мне казалась разумной и оправданной, но мне очень неспокойно. Боюсь, я ошибался, ибо все, что я ни делал, шло во зло.

Я совсем растерян: все мои понятия о добре приводят к самому плачевному итогу. Что-то сломалось в моих весах. Что-то мешает точно подобрать состав добра. Всякий раз подмешивается частица зла, и зелье взрывается в моих руках.

И что же, я вовсе не способен творить добро? Мне бы не хотелось, чтобы это было так, тем паче я готов переучиться.

Я не знаю, со всеми ли случается подобное. Меня словно под руку ведет некий любезный бес, который неприметно понуждает меня чинить зло. Не знаю, есть ли на то господня воля, но лукавый ни на миг не оставляет меня в покое. Он умеет придать соблазну необычайно привлекательные свойства. Он остроумен и находчив. Как фокусник, он извлекает чудовищные вещи из самых, казалось бы, невинных предметов, и всегда готов навеять целый ряд злотворных мыслей, которые он насылает точно кадры киноленты на экран. Положа руку на сердце, могу сказать, что я не склонен к козням, что меня толкает бес и он же расчищает передо мной неправые пути. Он мой погубитель.

На всякий случай я готов поведать о том, что легло в основу моей духовной жизни. Однажды, еще в начальной школе, судьба свела меня со сверстниками, которые были приобщены к загадочным вещам, являвшим притягательную тайну.

Естественно, я не из тех, кого считают, так сказать, счастливыми детьми. Детская душа, ставшая вместилищем тяжелых тайн, остается ими навсегда придавленной; это ангел, отягощенный злом, которому уже не воспарить. Мое детство, протекавшее на живописном фоне, местами марают огорчительные пятна. Лукавый мне являлся точно призрак; ночные сновидения он превращал в кошмары, с тех пор мои воспоминания о детстве несут в себе горчащий виноватостью осадок.

Когда я осознал, что Бог все видит, я попытался спрятать мои грехи в самых темных уголках. Однако позже, следуя советам взрослых, выставил на обозрение все мои секреты, дабы предать их правому суду. Я узнал, что между мной и Богом были посредники, и долго прибегал к их помощи для разбора своих дел, пока однажды, оставив за спиною детство, не решился на свою беду заняться ими самолично.

И тут возникли трудности, которых я недаром так страшился. Я пытался откладывать их разрешенье, бежал и прятался от них; пытался жить с закрытыми глазами, оставив разбирательство на волю сил добра и зла. Но однажды, вновь открыв глаза, решился посодействовать одной из сторон тяжбы.

Как благородный человек, я встал на сторону слабейшего. И вот чем завершился наш союз: мы проиграли все сраженья. Из каждой стычки с противником мы неизбежно выходили битыми; и в эту памятную ночь мы снова отступаем, отбиваясь.

Ну почему добро так беззащитно? И почему так быстро оно сдается? Едва тружданиями долгих часов утвердится его крепость, как удар одной минуты рушит мнимую твердыню. И каждой ночью я бываю вновь раздавлен обломками разрушенного дня, который был таким прекрасным и возводился так любовно.

Мне кажется, однажды я не поднимусь — останусь под развалинами жить подобно ящерице. Уже сейчас я слишком изнурен для той работы, что предстоит мне завтра. И если сон не снизойдет, и маленькою смертью не унесет меня от горестных итогов дня, я не смогу восстать. Пускай тогда в моей душе поселятся бесповоротно силы мрака и повлекут ее с собой стремглав навеки в пропасть.

Но пока что я задаюсь вопросом: возможно ли существовать в угоду злу? Чем утешают свою душу злотворцы, лишенные стремления к добру? И если впрямь за каждым злым поступком должна последовать безжалостная кара, то как им удается защищаться? Мне в этой схватке не случалось победить, и давний легион терзаний преследует меня жестокой ратью, загнав в ловушку безысходной ночи.

Я часто с удовлетворением припоминал доблестный ряд благих поступков, едва лине победных, но как только набегала тень воспоминаний о дурных делах, все мое воинство пускалось в бегство. Мне приходится признать, что часто я бываю добродетелен лишь потому, что не находится возможности содеять зло, и с горечью раскаяния думаю о том, как далеко я заходил в тех случаях, когда бывал введен в соблазн прельщениями лукавого. А потому, дабы направить душу, мне свыше данную, смиренно умоляю послать мне хоть какой-то знак, дабы указать курс, обозначить направленье.

Театр мира внес смуту в мою душу. Всем правит случай, который все сбивает. Все настолько зыбко, что нет возможности спокойно взвесить одни поступки и другие. И опыт приходит после всех наших деяний, уже бессмысленный, как мораль в финале басни.

Вокруг меня людская жизнь темна и непонятна. Мне мнится, будто сызмала детей наставляют голоса порока, а жизнь, преступная кормилица, их питает ядом. Народы бьются за обладанье вечной истиной, и каждый себя считает единственным избранником. В веках я прозираю орды кровавых извергов и толпища тупиц, среди которых нет да и мелькнет душа, словно отмеченная Божьим знаком.

Я наблюдаю зверей, покорных предназначенной судьбе, которая у каждого своя; вижу растения, что непостижно никнут после прекрасного и бурного расцвета; смотрю на минералы, безмолвные и твердые тела.

Загадки мира мою переполняют душу; они в меня впадают как семена и прорастают силою живительного тока.

Я различаю каждый след, оставленный рукою Бога на земле, и следую его приметам. Я жадно вслушиваюсь в неясный шорох ночи, внимаю внезапной тишине и каждому раздавшемуся звуку. Я все слежу и все пытаюсь постичь мир до конца, стремлюсь стать частью целого, попасть на мировой ковчег. Но всякий раз я остаюсь один; чужой, непонимающий и вечно на краю.

Ну что ж, тогда от береговой черты я отправляю в безмерную пустыню мое письмо, которому, конечно, суждено пропасть в безмолвии…

Да, твое письмо попало в точности в безмолвие. Но вышло так, что в тот момент я как раз там и находился. Галереи безмолвия очень протяженны, а я давно там не бывал.

С начала мира сюда сносят все эти вещи. Легион ангелов тем и занимается, что доставляет сюда послания с Земли. Они проходят тщательную опись, после чего распределяются по картотекам, которые теряются в дали безмолвия.

Не удивляйся, что я даю ответ на одно из писем, которым, как заведено, положено навеки упокоиться в архиве. Как ты и просил, я не раскрою перед тобой секреты мирозданья, а дам всего лишь несколько полезных указаний. Полагаю, тебе достанет трезвого ума не воображать, будто ты меня растрогал, и не вести себя наутро так, словно ты сподобился благодати Бога.

К тому же, я пишу тебе словами. Все это слишком по-земному, не длится на бумаге дуновенье; я правлю целыми мирами, а эти едва видные значки, сыпучие, как мелкие песчинки, не очень-то подходят для меня.

Мой обычный способ выраженья предполагает иные формы, подобающие деяньям Сущего. Но тогда бы ты меня не понял и мы бы возвратились каждый к своему. Поэтому не жди, что моя речь будет исполнена возвышенного строя — это твой собственный язык, жалкий и бесцветный, которым я едва владею.

Твое письмо своеобычно, оно мне нравится. Обычно я слышу лишь упреки или мольбы, а в твоем послании есть нечто новое. Конечно, смысл письма извечен, но он исполнен неподдельной муки, это голос сына страждущего, чуждого гордыни.

Обычно земные зовы бывают двух родов: это либо экстаз святого, либо хула безбожника. Большинство посланий составлены в каноне привычных, механических молитв; такие по большей части канут в пустоту, за исключением тех случаев, когда мольба окрашена живым волнением.

Ты же говоришь с достоинством, единственное, что я мог бы поставить тебе в укор, так это твое предуверенье в том, что якобы посланью суждено сгинуть в безмолвии. Откуда тебе знать! Конечно, я случайно там оказался, как раз когда ты заканчивал писать. Задержись я ненамного, и, может быть, прочел бы твои страстные слова, когда в земле бы не осталось и праха от костей твоих.

Я хотел бы, чтобы ты взглянул на мир, как вижу его я: это пусть великий, но все же только опыт. Пока что результаты не совсем ясны, и я вынужден признать, что люди натворили гораздо более того, что я предполагал. Очевидно, им не трудно будет покончить, наконец, со всем. И все благодаря начаткам им предоставленной свободы, которой они столь дурно для себя распорядились.

Ты лишь слегка коснулся тех вопросов, которые я глубоко и с горечью исследую. А мне ведь внятны страдания всех моих созданий: людей, детей, зверей, которые между собою сходствуют невинностью своей. Когда я вижу, как страдают дети, мне хочется спасти их навсегда: не дать им вырасти во взрослых. Но все же надо еще немного подождать, и я с надеждой жду.

Что же до знамения, о котором ты просил, то я тебе его уже являл однажды, а вот где и как, о том я не упомню, а другого дать не могу. И помни: все, что я мог дать тебе, я уже отдал.

Возможно, ты нашел бы искомое в какой-нибудь религии. Выбор за тобой, а я здесь не советчик. Во всяком случае, подумай об этом, и если ты услышишь зов внутреннего голоса, решайся.

Зато могу с полнейшей уверенностью дать такой совет: вместо того, чтобы с пристрастием копаться в собственных томлениях, обрати свой взор на ближний тебе мир. И ты увидишь явленья чуда в повседневной жизни, а твое сердце раскроется навстречу красоте. Тебе останется воспринимать невыразимые посланья мира и переводить их на привычный вам язык.

Полагаю, тебе не достает активности, и ты пока что не постиг глубокого значения работы. Тебе бы надо найти себе такой вид деятельности, чтобы оставлял свободными всего несколько часов. Вот к этому прислушайся внимательно; это совет, который тебе крайне нужен. Тот, кто провел своей день в трудах, не встретится, пожалуй, никогда, с подобной ночью, которую ты, к счастью, все-таки проспал.

Будь я тобою, я нашел бы себе простое и полезное занятие: разбил бы сад или возделал огород. И зрелища раскрывшихся цветов или порхающих над грядкой бабочек хватило бы, чтобы почувствовать себя счастливым.

А если ты страдаешь от одиночества души, найди себе подобных и приобщись к ним, но не забывай, что предназначение души есть одиночество.

Я хотел бы видеть и другие послания на твоем столе. Напиши мне, если только решишься отринуть темы скорби. Ведь есть столько предметов для обсуждения, что твоих дней достанет лишь для их малой части. Мы будем говорить лишь о возвышенных вещах.

А вместо подписи, которой должно удостоверить подлинность сего (не думай, что оно тебе приснилось), я предлагаю тебе вот что: я тебе явлюсь однажды днем так, чтобы ты меня легко узнал, ну, скажем, в виде… А впрочем, нет, ты должен будешь сам меня определить.

РЕПУТАЦИЯ

Вежливость не является отличительной чертой моей натуры. В автобусе я обычно стараюсь скрыть этот дефект сосредоточенным чтением либо же напускной утомленностью. Но сегодня я почему-то, не задумываясь, поднялся, чтобы уступить место стоявшей рядом даме, в загадочным облике которой было нечто от ангела, несущего благую весть.

Удостоившаяся этого неожиданного для меня самого поступка дама рассыпалась в столь горячих выражениях благодарности, что привлекла внимание нескольких пассажиров. Через некоторое время рядом с ней освободилось место, и мой милый ангел с радостным облегчением указал мне на него. Я послушно сел в надежде на то, что дальнейший путь пойдет без приключений.

Но, видимо, день этот был мечен судьбой. В автобус поднялась другая женщина, без всякого намека на незримые крылья. Мне представилась прекрасная возможность вернуть пошатнувшуюся было репутацию невежи, но я не сумел ею воспользоваться. Конечно, я мог бы оставаться сидеть и дальше, уничтожив таким образом в зародыше всякий искус чуждой мне репутации. Однако по слабости своей и в силу определенного морального обязательства перед явившимся мне ангелом, я поспешил подняться, церемонно предложив место только что вошедшей. Странное дело: слова благодарности и восхищения хлынули из нее таким потоком, будто никто и никогда не оказывал ей подобной чести. Тем самым она довела ситуацию до крайнего предела.

На этот раз не два и не три пассажира отозвались на мою любезность с одобрительными улыбками — добрая половина автобуса восторженно уставилась на меня, словно желая сказать: «Вот настоящий рыцарь!» Я готов был выскочить из автобуса, но отверг эту мысль, сочтя, что достойнее будет подчиниться ситуации и что на этом наверняка все и закончится.

На остановке сошел один пассажир. С другого конца автобуса какая-то сеньора предложила мне занять освободившееся место. Она указала мне на него только взглядом, но исполненным такой властности, что устремившийся было туда пассажир остановился на полпути, и одновременно такой приязни, что я, спотыкаясь, пересек весь салон и занял предложенное мне почетное место. Некоторые стоявшие мужчины посмотрели на меня с презрительной усмешкой. Я ощутил их зависть, ревность, досаду и сам несколько расстроился. Женщины же, наоборот, словно бы защищали меня, окутывая жарким облаком своего молчаливого одобрения.

На следующей остановке меня поджидало новое испытание, гораздо более серьезное, чем два предшествующих: в автобус вошла женщина с двумя маленькими детьми. Одного ребеночка она держала на руках, другой малыш едва топал. Подчиняясь единодушному велению, я тут же поднялся и устремился навстречу этому умилительному семейству. Женщина к тому же была обременена двумя-тремя пакетами; мы проехали почти полквартала, а ей все никак не удавалось открыть свою сумку. Я поспешил помочь ей чем только мог: освободил ее от детей и вещей, договорился с водителем, чтобы дети ехали бесплатно, после чего мамаша благополучно водрузилась на мое место, которое все это время находилось под бдительным надзором женщин. Я остался стоять, держа за руку старшего малыша.

Таким образом, моя ответственность еще более возросла. Все ждали от меня чего-то необычного. Дня всех женщин я сделался идеалом рыцаря, защитника слабых. Ответственность сдавливала меня точно всамделишная кираса, и я пожалел, что при мне не было доброго меча. Потому что мне предстояло заняться серьезными вещами. Например, если бы кто-нибудь из пассажиров позволил себе какую-нибудь выходку по отношению к даме — что случается в автобусах сплошь да рядом, — мне пришлось бы немедленно вмешаться и даже, возможно, вступить в бой с обидчиком. Как я понял, все присутствовавшие дамы совершенно уверились в моих рыцарских доблестях. Сам же я чувствовал приближение драматической развязки.

Тут автобус подъехал к углу, где я должен был выходить. Я уже видел свой дом, который показался мне землей обетованной. Но я не вышел. Я словно окаменел, и взревевший автобус представился мне трансатлантическим лайнером, отправлявшим меня в неведомые края. Я тут же пришел в себя; конечно же, я не мог бросить на произвол судьбы тех, кто доверил мне свои судьбы и поставил меня править их путь. Кроме того, должен признаться, меня смущала мысль о том, что мой внезапный уход мог дать разрядиться сдерживаемым дотоле эмоциям некоторой части пассажиров. Женская-то половина была на моей стороне, но вот насчет моей репутации у мужчин я не мог быть уверен. Если бы я вышел, то вслед вполне могли раздаться как аплодисменты, так и свист. Я не захотел рисковать. А что как вдруг, воспользовавшись моим уходом, какой-нибудь негодяй захочет отыграться на слабых? Я решил остаться и сойти на последней остановке, чтобы быть уверенным, что все до одного добрались куда надо целыми и невредимыми.

Каждая выходившая женщина буквально сияла от счастья. Водитель же — кто бы мог подумать! — подводил автобус к самому тротуару, останавливался и терпеливо ожидал, пока дамы не сойдут, как полагается. И каждое из остававшихся за окном лиц дарило мне на прощание теплую благодарную улыбку. Последней сошла женщина с двумя детьми, которой я вновь поспешил помочь; прощальной наградой были два детских поцелуя, которые до сих пор бередят мне душу.

Я вышел в каком-то глухом, пустынном месте, и выход мой не был отмечен никакой торжественностью. Глядя на уходивший автобус, я ощущал в своей душе бездну ищущего себе выхода героизма, и думал обо всех оставшихся там, в темноте, случайных попутчиках, о тех, кто сотворил мне репутацию рыцаря.

КОРРИДО

[комм.]Есть в Сапотлане площадь, что по неведомой причине прозвана в народе площадью Амеки[комм.]. Широкая мощеная дорога, наткнувшись на нее, идет рассохой, щепится надвое; по этим-то развилинам народ и растекается, теряясь в маисовых полях.

Вот что такое наша площадь Амеки, старинный восьмигранник, образованный колониальными домами. Здесь-то однажды, давным-давно, случай и свел двоих соперников. А всему бедою девичья краса.

Дорога, что идет через Амеку, изъезжена крестьянскими возами. Тяжелые колеса измололи камень в мельчайший прах, который налетевший ветер сыплет в глаза и заставляет их слезиться. Еще на площади была тогда водоразборная колонка. Обычная колонка: широкий кран с латунной ручкой и низкий каменный бассейн.

Смуглянка появилась первой. Она несла ярко-карминный кувшин и шла по улице, что разделялась надвое. Соперники к ней приближались по той же улице, но по разным сторонам, еще не зная, что им было предназначено столкнуться на скрещении путей. Они и девушка сближались, как по велению судьбы, хоть каждый шел своим путем.

Девчонка шла набрать воды; она открыла кран. В этот момент те двое заметили друг друга и поняли, что оба шли к одной и той же цели. Здесь путь каждого из них кончался, но ни один и шагу не ступил. Они впились друг в друга долгим взглядом, и ни один не опустил глаза.

— Послушай, друг, чего так смотришь?

— Да ничего, хочу себе, смотрю.

Таким казался молчаливый разговор их взглядов. И ни туда тебе, и ни сюда. Так все и началось на опустевшей площади, где, как назло, не оказалось никого из местных.

Струя воды, переполнявшая кувшин, казалось, их наполняла жаждой схватки. В мертвой тишине лишь слышалось биение воды. Вода давно бежала через край, когда девчонка, опомнившись, закрыла кран. Она взметнула на плечо себе кувшин и в испуге пустилась прочь.

А два соперника остались, дрожа от нетерпения, как два бойцовых петуха в миг перед схваткой, не сводя друг с друга недвижных глаз с нацеленными черными зрачками. А между тем смуглянка запнулась по дороге, кувшин упал, разбился на куски, пыль пропиталась влагой.

Этого достало, чтобы оба сорвались — один с мясницким косарем, другой с увесистым мачете. И с ходу пошли кромсать друг друга, слабо прикрываясь каждый своим сарапе[комм.]. От девушки осталась лишь пролитая вода, и теперь они сражались за черепки ее кувшина.

Оба были бойцы что надо и оба бились до конца тем днем, что уходил, но остановился навсегда. Там и остались оба навзничь: один с разрезом во всю глотку, другой с разрубом в голове. Как два бойцовых петуха, когда и победитель едва не испускает дух.

Потом уж, к вечеру, народ подсобрался. Пришли и женщины — молиться за упокой души, и мужики — кумекать, как о деле доложить. Один из убиенных еще был жив: он только и спросил, добил ли другого.

Про девушку узнали мы потом. И смуглянка осталась навсегда запятнана молвою. Говорят, она и замуж-то не вышла. И в самом деле, да окажись она хоть в Хилотлан-де-лос-Долорес[комм.], то и туда дойдет, причем, скорее, чем она, ее дурная слава пагубницы.

Загрузка...