Повсюду, где бы ни происходил поединок, я буду на стороне павшего. Неважно, герой он или негодяй.
Я рабски предан образу рабов, что высечены на древнейшем из надгробий. Я воин, раздавленный колесницей Ашшурбанипала, и обугленная кость в печи Дахау.
Гектор и Менелай, Франция и Германия и двое забулдыг, расквасивших друг другу носы в таверне, равно удручают меня своими сварами. Повсюду, куда бы ни обратил я взор, картину мирозданья застилает мне огромное покрывало Вероники с ликом Того, Кто претерпел столько надругательств.
Зритель поневоле, я вижу, как соперники сходятся в единоборстве, и хочу быть на ничьей стороне. Ведь во мне тоже живут двое: тот, кто бьет, и тот, кто получает пощечины.
Человек против человека. Кто-то хочет сделать ставку?
Дамы и господа! Спасения нет. В партии, разыгрываемой внутри нас, мы близки к поражению. Белыми фигурами теперь играет дьявол.
[комм.]Раз, в тяжелый час полночный, я очнулся от дремоты между бездной и кошмаром. Изголовье оказалось на крутом и зыбком склоне; почва зыбилась, плыла и рассыпалась камнепадом, комья разлетались веером и теряли очертанья в воздымавшихся зловонных испареньях, содрогаемые граем мрачных стай, окрест кружащих. А на самом кроме зловещего уступа, едва не сваливаясь в пропасть, стоял нелепой тенью некто в лавровом венке; он поманил меня и руку протянул, зовя с собою к спуску.
Дрожа от ужасающих видений, я отказался вежливо, резонно полагая, что все сошествия вглубь самого себя всегда кончаются поверхностным плетением пустых словес.
Я предпочел скорее зажечь свет и погрузиться вновь в зыбучие глубины терцин, где некий голос все вещает со стенаньем о том, что нет муки большей, чем воспоминанья о счастливых временах в час паденья на дно ничтожества.
Мне тоже довелось сражаться с ангелом[комм.]. К несчастью для меня, он оказался типом дюжим, матерым и на редкость мерзким, что обнаружилось, когда он скинул свой халат боксера.
Перед этим мы увиделись в клозете, где обоих выворачивало наизнанку после затянувшегося пира, что, превратившись в пьянку, вызвал тяжкую изжогу. А дома меня ждала семья, ставшая далеким прошлым.
Исполненный решимости, тип без промедленья вцепился в мое горло и стал меня душить. И схватка, где мне оставалось лишь обороняться, заставила меня прибегнуть к мгновенному просмотру вариантов. Молниеносно просчитав все шансы на победу или пораженье, где ставкой были жизнь иль сон, уступка или смерть, я все же длил исход игры на грани метафизики и грубой силы.
В конце концов мне удалось избавиться от пут кошмара подобно изворотливому иллюзионисту, что срывает с себя тысячи пелен и невредимо вызволяет себя из стального кофра. Но на теле у меня все еще остались следы смертельной хватки моего соперника. А внутри — неистребимая уверенность, что мне дана лишь передышка, и досадливая горечь от осознания того, что мой триумф — лишь жалкий эпизод в великой битве с роковым исходом.
Сегодня я провозгласил независимость своих действий. На церемонии присутствовали лишь несколько неудовлетворенных желаний да два-три невыразительных поступка. Обещал быть еще грандиозный замысел, но в последний момент уведомил, что покорнейше просит его извинить. Все происходило при гробовом молчании собравшихся.
Видимо, я ошибся с сопровождением: фанфары и колокола, петарды и барабаны наделали слишком много шуму. Вдобавок ко всему провалилась затея с фейерверком, задуманным как торжество морали и пиротехники: хитроумные заряды тлели, но не срабатывали.
В итоге я оказался в одиночестве. Полночь застала меня свободным от атрибутов власти, склонившимся перед листом бумаги с пером в руке. Собрав остатки былого героизма, я взялся за тяжелый труд по составлению статей пространной конституции, которую наутро хотел представить генеральной ассамблее. Работа увлекла меня, сняв с души осадок неудачи.
И вот они кружатся, точно мотыльки над лампой, мои мятежные идеи, столь же коварно неотвязные, и лишь порою сор пустопорожних фраз развеивается от дуновенья «Марсельезы».
Вон те едва заметные шрамы среди распаханных полей — все, что осталось от лагеря, разбитого здесь по приказу Нобилиора. Поодаль возвышаются укрепления у Кастильехо, Реньеблас, Пенья Редонда…
На месте древнего города дремлет в тяжком молчании холм. И журчит еле слышно, огибая его, то, что некогда было рекой. Ручей Мерданчо, старый хуглар, бормочет полузабытую песню, и лишь в июне, в половодье в голосе его пробуждается эпическая мощь.
Многих бездарных полководцев повидала эта мирная ныне равнина. Нобилиор, Лепид, Фурий Младший, Гай Гостилий Манцин[комм.]… Был среди них и поэт Луцилий. Явился сюда лихим завоевателем, но вернулся в Рим побитым и удрученным, навеки утратив сноровку во владении мечом и лирой; с тех самых пор и затупились прежде острые дротики его эпиграмм.
Многие легионы разбились о неприступные стены. Тысячи солдат пали от стрел, уныния и зимней стужи. Пока отчаянный Сципион не поднялся однажды над горизонтом гигантской волной и не сдавил железной хваткой жесткую выю Нумансии.
Лондон, 26 ноября (АП). — Вчера вечером некий безумный ученый, имя которого не разглашается, установил у выхода из железнодорожного туннеля уловитель частиц размером с мышеловку. Поезд так и не прибыл на станцию назначения. Специалисты разводят руками при виде зловещего прибора, который не увеличился в весе, хотя содержит в себе все вагоны Дуврского экспресса и огромную массу жертв.
Ввиду необъяснимой трагедии парламент сделал заявление о том, что Абсорбер все еще находится в стадии испытаний. Прибор состоит из водородной капсулы, в которой создается атомный вакуум. Устройство было спроектировано сэром Эчсоном Билом как мирное орудие, первоначально предназначавшееся для ликвидации последствий ядерных взрывов.
В человеке, продавшем мне эту карту, не было ничего необычного. Вполне заурядный, невзрачный тип, разве что не совсем здоровый. Он привязался ко мне на улице, и повадки у него были точь-в-точь как у всех этих торговцев, встречающихся на каждом шагу. Денег за свою карту он запросил самую малость, уж больно ему хотелось от нее избавиться. Когда он предложил испытать ее действие, я из любопытства согласился, потому что дело происходило в воскресенье и заняться мне было нечем. Мы отправились в какое-то место неподалеку и там отыскали жалкую вещицу, которую, наверно, он сам же и подбросил, уверенный, что на нее никто не польстится: целлулоидную гребенку розового цвета, усыпанную мелкими стекляшками. Я до сих пор храню ее среди множества таких же безделушек и испытываю к ней особую нежность, потому что она стала первым звеном в цепи. Жаль, конечно, что эта коллекция неполна: кое-какие вещи проданы, а монетки давно истрачены. С той поры я живу за счет находок, сделанных с помощью карты. Жизнь эта довольно убога, что и говорить, но зато теперь я навсегда избавлен от всяческих забот. А время от времени, изредка, на карте вдруг обнаруживается потерянная женщина, которая таинственным образом мирится с моими скромными возможностями.
Сад на рассвете безлюден. Туда, мучимый любовной бессонницей, бредет Гарси-Санчес де Бадахос, настраивая незримую лютню.
По саду грез, обезумевший от любви, идет он, покинув темницу рассудка. Ища среди лилий коварный влажный ров. Долой мир, долой разум. Камнем вниз по склону темных, жестоких, равнодушных очей. Прямо в бездонную пропасть нечуткого к пению уха.
Влажными комьями скорбных стихов завалит он труп отвергнутого, свой труп. И соловей споет ему погребальную песнь холода и забвения. Слезы не утешат его: чуда не будет. Глаза его сухи, в последнюю ночь любовного ненастья в них запеклась жгучая соль. «Меня не любовь убила, убила тоска любви».
Но ты, умерший от любви, не умрешь до конца. Некий звук до сих пор не утих в твоем романтическом саду. Это нота той песни, которую жестокая не пожелала услышать. Птицы еще поют на ветвях твоего надмогильного лавра, о, безумный влюбленный святотатец.
Ибо прежде, чем вознестись в рай безумства, Гарси-Санчес рухнул в преисподнюю любви. И услышал там и высказал вещи, ранящие слух малодушных и боязливых. Но каждый стих его как бы случайно лег оправданием на стол незримого суда.
Один лишь ужас, сплошная необъятная пустота. Такова пещера Трибенциана. Зиянье камня в недрах земли. Продолговатая, округлая полость яйцеобразной формы. Двести метров в длину, восемьдесят в ширину. Повсюду свод гладкого камня, испещренного прожилками.
Спуск в пещеру — семьдесят ступеней, вырубленных неровными блоками от входа в расщелину, которая темнеет обычной впадиной у поверхности земли. Спуск куда? Спуск к смерти. Весь пол пещеры усеян костями, останками и прахом. Неизвестно, спускались ли неведомые жертвы по своей воле или отправлялись туда по особому повелению. Чьему?
Некоторые исследователи считают, что пещера не таит в себе жестокой тайны. Они утверждают, что это просто древний могильник, то ли этрусский, то ли лигурский. Однако никто не может пробыть в подземелье более пяти минут, не рискуя совсем потерять голову.
Обморочное состояние, в которое впадают отважившиеся туда спуститься, ученые мужи пытаются объяснить тем, что в пещеру просачиваются подземные пары газа. Но никто не знает, о каком газе идет речь и откуда он выходит. Быть может, человека там гнетет не газ, а ужас необъятной пустоты, безмолвное пространство вобранного вглубь небытия.
Ничего более не известно о пещере Трибенциана. Тысячи кубометров небытия, в его герметичной округлости. Небытие в каменной скорлупе. Гладкий камень с яшмовым узором. И сухой прах смерти.
Нет на свете более жалкого зрелища — так говорят грабители, — чем вид человека, застигнутого in fraganti[29] в момент овладения имуществом. Человек дрожит, что-то бормочет, с трудом поднимает руки и водит ими по воздуху, стараясь показать, что в них ничего нет. Он пытается уверить, что он пуст, гол и нищ, что все это ложь, что произошло лишь досадное недоразумение.
Конечно, тяжело признавать собственные ошибки, и никто не хочет расставаться по собственной воле со своим добром. Грабители, те всегда готовы дать слабину, но они превозмогают себя и все-таки иногда уносят кое-что против воли хозяина. Те, что идут на дело без пистолета, сильно рискуют, потому что владельцы имущества злоупотребляют их положением и безнаказанно нападают на них. В газетах довольно-таки часто сообщается о случаях неосторожности, когда грабитель, пытаясь убежать, получал вдогонку пулю.
Однако — так говорят грабители, — время от времени им все-таки удается найти добрую душу, которая с охотой отдает все свое добро и воспринимает ночных гостей как посланцев провидения.
Осторожно! Каждый человек стал бомбой, готовой взорваться в любой момент. Может, в объятьях любимого сейчас взорвется его возлюбленная. А может…
Теперь никто друг друга не обидь, не схвати, не тронь. Уже никто не хочет воевать. В самых дальних уголках земли гаснут отзвуки последних недовольств.
Уже насыщен до предела костный мозг. Уже весь скелет вплоть до ногтей стал управляемым взрывным устройством. Достаточно прижать язык сильнее к нёбу и отсчитать под бешеный стук сердца: 5,4,3, 2,1… адреналин подскочит, изменится мгновенно состав крови и — бум! И все вокруг исчезнет.
А потом осядет пепел. Лишь воздух будет тошнотворным, влажно-липким, в паутине кровавых нитей: вот и все, что было человеком.
Спасение в одном: пока не поздно, надо возлюбить друг друга.
Я не существую вживе; боюсь, я никому не нужен. Я тень, фантом, изгой. Я обретаюсь между мирами страхов и желаний; страхов и желаний, что меня питают и меня же убивают. Нуда, ведь я фантом.
Я пребываю в тени, таясь в безвестности и длительном забвенье. Временами меня вдруг вбрасывают в мир, свет меня слепит и лепит, даря едва не плотский облик Но они настолько заняты собой, что вскоре забывают обо мне. И вновь я растворяюсь в сумраке, мои движенья расплываются, я таю, уходя в небытие.
Зато ночью я царствую. Напрасно тогда тщится отогнать меня супруг, распятый на дыбе своего кошмара. Иной раз я воспаленно и впопыхах удовлетворяю смутное желанье полусонной супруги, которая вначале стремится увернуться, а отдавшись, расслабленная, вяло обмякает, точно измятая подушка.
Конечно, это полужизнь; она разделена меж ним и ею, но и они друг друга полулюбят, полуненавидят, отсюда и мое уродство. И все же я прекрасен и ужасен. Я разбиваю их союз, либо же, напротив, разжигаю их страсть. Иногда я втискиваюсь между ними, и их жаркое объятье меня чудесным образом животворит. Он чувствует мое присутствие и силится изгнать меня в ничто, чтобы занять зазор своею плотью. Но обычно он сдается и, обессиленный, давясь своею злостью, засыпает спиной к жене. Я же остаюсь и обнимаю ее трепещущее тело моими мнимыми руками, объятье растворяется во сне, но поутру она помнит этот сон.
Должно быть, стоило начать с того, что я пока что не возник, не родился, что мое «я» лишь начинает складываться в мучительном и длительном процессе предрожденья. Увы, их неосознанные страсти губительны для жизни, что может и не статься.
Они стараются, как могут, составить мою жизнь из своих понятий, столь же несозревших, и все пытаются, то так, то этак, придать мне форму, но еще ни разу не добились своего.
Но однажды они случайно наткнутся на искомый облик, на окончательный мой образ, и вот тогда я воспарю и наконец смогу, исполненный собою, пригрезить самого себя. Их союз разрушится. А я оставлю ее и начну преследовать его. Я встану ночью у его дверей и воздыму огнистый меч.
Я теперь только и делаю, что думаю о моем убийце, этом неосмотрительном и робком юноше, который на днях приблизился ко мне, когда я выходил с ипподрома. Еще мгновение, и стража изрубила бы его на куски, прежде чем он успел бы коснуться складок моей туники.
Проходя мимо него, я почувствовал, как он дрожит всем телом. Желание осуществить свой замысел рвалось из него наружу, словно обезумевшая квадрига. Я видел, как рука его потянулась к спрятанному под одеждой кинжалу, и помог ему сдержать порыв, чуть свернув с дороги. Он сразу сник и обессиленно прислонился к колонне.
Мне кажется, я уже где-то видел его чистое, открытое лицо, столь приметное в толпе всех этих скотов. Помню, как-то раз дворцовый повар погнался за юнцом, стащившим на кухне нож. Готов поклясться, что этим воришкой был мой неумелый убийца, и, вероятно, мне суждено принять смерть от ножа, которым разделывают мясо.
В день, когда пьяная солдатня протащила по улице труп Ринометоса, а потом ворвалась ко мне в дом, дабы провозгласить меня императором, я понял, что жребий брошен. Я покорился судьбе и распрощался с прежней жизнью богатого и распутного гуляки, чтобы превратиться в усердного палача.
Теперь настал мой черед. Этот юноша, что пригрел мою смерть у себя на груди, неотступно следует за мной по пятам. Я должен укрепить его решимость. Нужно ускорить нашу встречу, пока его не выдали, ибо на смену ему придет очередной узурпатор, и тогда мне уготована позорная смерть тирана.
Нынче вечером я буду в одиночестве гулять в императорских садах. Я отправлюсь туда после ванны, свежий и благоухающий. Облаченный в новую тунику, выйду я навстречу убийце, который уже дрожит от нетерпения, притаившись за деревом.
Молнией взметнется его кинжал, и я увижу, как обнажится моя черная душа.
Понедельник. Этот незнакомец по-прежнему преследует меня. Мне кажется, его зовут Autrui. Я и не помню, с каких пор стал его жертвой. Должно быть, с самого рожденья, я и не заметил. Тем хуже для меня.
Вторник. Сегодня я бродил по городским кварталам. И вдруг заметил, что направленье моего маршрута стало весьма странным. Улицы сложились в лабиринт, несомненно, по воле Autrui. И, наконец, я оказался в тупике.
Среда. Мне отведена для жизни строго ограниченная часть какого-то убогого квартала. Бесполезно пытаться выбраться отсюда. Autrui таится за любым углом, готовый затворить проходы к многолюдью.
Четверг. Я постоянно боюсь вдруг оказаться лицом к лицу и наедине с моим врагом. Даже запершись в моей клетушке, готовый лечь в постель, я чувствую, что раздеваюсь под взглядом Autrui.
Пятница. Весь день я провел в доме, не способный ни на что. Ночью вокруг меня возникло некое кольцо, неяркий круг, едва ли более опасный, чем обыкновенный бочарный обруч.
Суббота. Проснувшись, обнаружил, что нахожусь в шестистороннем коробе по моему размеру. Я не решился трогать стенок, так как чувствовал: снаружи я увидел бы все тот же шестигранник.
Несомненно, я обязан заключенью черным проискам Autrui.
Воскресенье. Вмурованный в мою гробницу, я постепенно разлагаюсь. Я исхожу тягучей сукровицей с отливом в желтизну. О, никому я не желал бы отведать этот мед…
Конечно, никому, за исключеньем Autrui.
В открытой драке он оборвал гнилую нить жизни Филиппа Сермуаза, что был негодным клириком и подлым человеком. Он заслужил часть воровской добычи в двести экю, украденных в парижском Коллеж де Наварра, и дважды представал с петлей на шее. И оба раза из темницы он выходил велением властительной десницы.
Молите Господа о нем. Он родился в худые времена: чума и голод опустошали столицу Франции; костер, вознесший к небу Жанну д’Арк, высвечивал то искаженные от скорби лица, то злобствующие хари; в пестром говоре бродяг перетасовывался воровской арго с иноязычием врагов.
То были времена, когда под зимнею луной стаи волков бродили по кладбищам. Он сам был словно волк, отощавший, голодный, который невесть как забрел на площадь. С голодухи он крал хлеб и таскал с жаровен у торговок рыбу.
Он родился в худые времена. Толпы детей бродили по городу, вымаливая песнями на хлеб. Калеки и нищеброды набивались в нефы собора Нотр-Дам, мешали певчим и сбивали мессу.
Он сам искал прибежища и в церкви и в борделе. Усыновивший его священник отдал ему навеки свою честную и славную фамилию, а Толстая Марго ему дарила теплый хлеб и опоганенную плоть. Он нелестно воспевал прелестниц и возносил мольбы Пречистой устами матери земной. На выцветших шпалерах его баллад неровной чередою проступали красавицы былых времен в сопровождении печального рефрена. В трагически-глумливом завещании он сделал своими наследниками всех. Как рыночный торговец, он вытряс без разбору сокровища и сор своей души.
Сам худосочный, гол как кочерыжка, вечно без гроша, он любил Париж, град падший, обнищавший. Магистр искусств, он приобщился богословских истин в стенах прославленной Сорбонны.
Но с мостовых Латинского квартала он покатился по дорогам нищеты. Он познал и зимний холод без огня, и без друзей темницу, и жуткий голод внутри и вкруг себя. Его товарищами были грабители, подонки, сутенеры, фальшивомонетчики и дезертиры, все побратимы эшафота.
Он жил в худые времена. А в тридцать с лишним лет таинственно исчез. Гонимый голодом и мукой, он скрылся, словно волк, что, чуя близкую погибель, ищет в дебрях леса глухую падь. Молите Господа о нем.
[комм.]На зеленом кругу луга танцует муза Аристотеля. Старый философ то и дело поднимает голову и наблюдает движенья юного, опаловых отливов тела. Кровь разгоняется и разжигает его дряхлеющую плоть, из его дрожащих рук на землю падает хрустящий свиток папируса. А муза все танцует на лугу и развивает перед взором Аристотеля гибкую, тугую связь логики ритмов и движений.
Аристотель вспоминает юную рабыню на невольничьем базаре своего родного Стагира, которую не смог купить. С той поры ни одной женщине не удавалось настолько смутить его воображение. Но сейчас, когда спина уже сгибается под тяжестью годов, а глаза уж застилает пелена, муза Гармония все чаще приходит нарушать его покой. Напрасно он пытается противопоставить ее жаркой красоте строгость холодных рассуждений — она все возвращается и вновь заводит свой бесплотный пылкий танец.
Аристотель закрывает окна и зажигает чадящую лампаду, при которой он с трудом читает написанное, — но все напрасно: Гармония все так же пляшет в его мозгу и сбивает серьезный строй его мышленья, который обращается в подобие потока с его игрою света и теней.
Тогда слова, написанные им, теряют прежнюю весомость диалектических суждений и исполняются звучаньем звонких ямбов. Несомые неведомыми веяниями, в памяти всплывают из забвенья полузабытые, но крепкие реченья, исполненные запахов полей.
Аристотель оставляет свою работу и выходит в сад, распахнутый, словно один большой цветок, который весенним днем исходит ароматом и сияньем. Старый философ глубоко вдыхает запах роз и освежает свое лицо ночной росою.
Муза Гармония пляшет перед ним в изменчивом и ускользающем рисунке танца, сплетая лабиринт неясных форм, губительный для здравого рассудка. И вот уже сам Аристотель с внезапной резвостью бросается вослед красавице, которая мгновенно тает и растворяется в ближайшей роще.
Изнемогший и пристыженный, философ бредет обратно в келью. Он роняет на руки седую голову и плачет по безвозвратно иссякшей юношеской силе. Когда он отрывает голову от рук, он видит пред собою все тот же бесконечный танец юной музы. И тут вдруг Аристотель решает написать трактат, который бы покончил с вечным танцем Гармонии, разложив его на составляющие части. Ему пришлось смириться с необходимостью стиха, как средства изложенья, и он начал работу над трактатом «О гармонии» — шедевром, погибшим в пламени Омара[комм.].
Все время, что он его писал, муза Гармония продолжала свои танцы. Написав последний стих, философ поднял взор и понял, что видение исчезло. И тогда его душа познала покой, освобожденная от жалящих уколов красоты.
Но однажды Аристотелю приснился странный сон: весенним днем он ползает на четвереньках по траве, а на нем верхом сидит все та же муза. И, проснувшись, он взял свой манускрипт и вписал в начало следующие строки: «Мой стих неповоротлив и нескладен как осел. Зато им правит сама Гармония».