-Один мужчина написал в газету, что он идеальный муж, но нет ни одного мужа, который не изменял бы жене. На него набросились, а ведь он правду сказал! – Вера перешла в наступление на обманщицу-жизнь: - Что, не так? Он правду сказал!

Воспитательница растерянно вступилась за жизнь:

-Вера, ну кто может за такую правду поручиться? Кто может знать за всех?

Юные лица трепетали от волнения, как лепестки на ветру, девушки робели перед тайной жизни, боясь навредить ей неосторожным словом, и, слабые, бросались на её защиту.

Вера противостояла им одна. Она знала, что почём. Жизнь была ею полностью разгадана и разоблачена и больше не могла провести её, мудрую Веру.

Красота её от этой мудрости несла большой урон. Любопытство, ожидание, предчувствие – что так красит юные лица – с Веры слиняло, как краска с забора.

-Давайте лучше говорить за себя, сами-то мы умеем любить? – сказала одна сознательная девушка.

Умеем, говорят.

Вот, рассказывают, житейская быль. Супруги в возрасте за пятьдесят, вырастившие детей, жили себе вдвоём, жили, и у мужа возникла в командировке тайная любовь и родился ребёнок. Он посылал на ребёнка деньги, и так всё шло, но вдруг его посадили в тюрьму, в следственный изолятор, почему-то он не смог оттуда написать, и любовница, не получая денег и вестей, приехала с ребёнком в этот город, в гостиницу. Но от тревог и бедствий личной жизни у неё случился сердечный приступ, её увезла «скорая помощь», а младенца она велела отвезти по такому-то адресу. Пожилая жена отсутствующего мужа без слов приняла ребёнка и ухаживала за ним, а пострадавшей своей «родственнице» носила в больницу передачи. Тут как раз освободили мужа, и ему пришлось рассказать всё как есть. И кончилось тем, что «родственница», выйдя из больницы, оставила ребёнка им, а сама вернулась восвояси устраивать свою дальнейшую жизнь.

Девушки благоговейно молчали перед примером великого достоинства любящей жены.

-Ага, - ядовито сказала Вера, - им только подавай! Они бы каждый год по ребёнку приносили!

Некоторые девушки прыскали от Вериных замечаний. Им казалось, это она нарочно, для смеха так перегибает. Не всерьёз же!

-А что, ты бы не взяла ребёнка? – удивлялись другие.

-А ты бы, можно подумать, взяла! – разоблачающе стыдила Вера.

-Да он же маленький! – ахали девушки, ужасались: - Неужто бы не взяла?

-Ну, в окошко бы я его не выкинула, - немножко уступила Вера, - но отнесла бы, вручила назад.

Девушки закипели, сердце у них заболело за того предположительного ребёнка, который попал бы вдруг в Верины недобрые руки, ополчились в его защиту, наперебой лопотали что-то возмущённое, а она отбивалась злым своим знанием, ледяным презрением: дуры вы молодые, ни черта в жизни не понимаете, а туда же ещё, а вот ей, Вере, уж эта жизнь досконально вся известна, за двадцать девять-то лет, и уж фиг удастся кому обдурить её, учёную Веру.

-Ага, сейчас прям! – огрызалась она во все стороны.

Потом эта птичья битва стихла, разговор перешёл на большеньких детей и школьников, которых мы толкаем взашей в трамвае, покрикиваем на них и всячески угнетаем в них чувство собственного достоинства, так что они заранее отвыкают считать себя за людей.

И вообще, - строили прожекты, - пора демобилизовать всех замужних матерей с производства и перебросить их на дело укрепления семьи и охраны детства. В первое время, конечно, производство охнет и просядет без такой мощной привычной подпорки, но уже года через два положение не только выправится, но и сильно улучшится за счёт того, что у мужчин будет надёжный дом, улыбчивая жена и здоровые дети.

Вера немедленно заподозрила тут подвох против себя и не пожелала быть одураченной:

-Ага, значит, кто замужем, пусть сидит дома, а кто незамужем, тот вкалывай, так?

Но девушки уже не отвлекались от строительства воздушных замков: а детские дома позакрыть, всех сирот разобрать по семьям, потому что даже у неродной – но отдельной, своей – тётки под печкой дети развиваются лучше, чем у самых передовых и образованных воспитательниц, приходящих посменно в детское учреждение на работу.

-Что говорить, даже вон телят нынче в колхозах раздают по дворам, потому что животное – и то хочет своего отдельного хозяина!

Девушки с опаской оглядывались на Веру, ожидая какого-нибудь «ага, его возьмёшь, он тебя же обворует».

Но Вера оскорблённо молчала, и без того натерпевшись от этих неразумных, глупых, бестолковых дур.

Доверчивые эти дуры, видно же, не сегодня-завтра все повыходят замуж, нарожают детей, и будут их мужья им нещадно изменять, злостно недоносить зарплату и не помогать мыть пол, а они покорно будут всё сносить, будут любить орущих своих младенцев, недосыпать, перерабатывать дома и на заводе, вечно всего недополучая, но её-то, умную Веру, не обдурить.

Никому она не позволит ущемить себя, никому не даст сесть себе на шею, понукать и помыкать ею. И в юности-то дурой не была, а теперь и подавно, и чем дальше, тем труднее будет этой хитрюге-жизни обвести её вокруг пальца. В этом единоборстве с жизнью Вера становится всё проницательней и умней и вот-вот уже покажет этой жизни окончательную победную фигу.

1987

Наследственность

Быстрейшее существо, которое довезёт нас до совершенства, есть страдание.

М. Экхарт

Самые несчастные в страдании - животные, ибо для них оно - бессмысленно.

Ф. Ницше

Мне было четырнадцать, когда вышел фильм «Человек-амфибия». В деревне нашей фильмы шли два дня по два сеанса: второй только для взрослых. Я постеснялась нарушить правило и на взрослые сеансы не сходила. Потом жалела.

Фильм увезли, но трепались на ветру у клуба две маленькие афишки, одну я отважилась стянуть.

Достанешь, развернёшь - вот силуэт Ихтиандра, безвозвратно уплывшего в океан. В первый момент действует как удар, но быстро истончается впечатление, иссякает, как завод механической игрушки: уже знаешь этот силуэт наизусть. Но остается ещё текст, фамилии - перечитывать; буковки текста, точки типографского клише - так по крохам и наскребёшь на новую весть о фантастическом этом юноше.

Потом появились действительно новые вести: фотооткрытки артиста В. Коренева, можно стало вблизи вглядываться в кристаллический узор его радужек, но не помогало: как ни приближай его, Ихтиандрова двойника, лицо к своим глазам, хоть вплотную, хоть проглоти это изображение внутрь себя - обладания нет как нет, и даже наоборот: все слабей напоминающая сила - выдыхается, как запах.

Утешало немного, что артист В. Коренев - человек с ЕГО походкой, с ЕГО голосом и глазами - жив и достижим. Что, впрочем, было с его стороны предательством: согласиться обитать в убогой среде реальности - после того как знал совсем иной, несравненный мир! Не лучше ли было уйти Ихтиандром в ночной, отсвечивающий лунными бликами океан и не вернуться. Да и А. Вертинская тоже: как можно после того выносить обозримую жизнь и новые роли! Где же верность?

Впрочем, чего требовать с других, сама-то я тоже осталась. Мне просто некуда было уплыть. Речушка нашей деревни звалась Сухой Чемровкой, в ней были места по пояс, а кое-где ямы и по шею: присев в тёмную муть, оттолкнуться, вытянув руки, и, воображая в затворённом слухе волнистый «подводный» пассаж А. Петрова, секунды три влачиться вперёд, пока мелководье не вытеснит тебя наружу.

Не было где прилично сгинуть, не то что пребывать.

Когда ещё вырастешь и дорвёшься до океана! Детская подневольная жизнь, плен, сердце ушибалось о пределы доступного и, всё в ссадинах, всё в слезах, в убожестве, только и успокаивалось во сне.

Сильно тогда ругали фильм за «красивость», чуждую созидательному героизму и истинным идеалам нашей молодежи. Я, сама «наша молодежь», бессильно ярилась: как не понимают они, что без вечного голода по Иному душа приходит в запустение.

Фильм пережил свою критику и уже несколько десятилетий не сходит с экрана, отвлекая «нашу молодежь», поколение за поколением, от созидательных задач.

С последнею моей четырёхлетней дочкой были мы на юге. Море; плыть, дырявя пальцами медузы; рассыпчатый белый песок, а вечером в курзале фильм «Человек-амфибия».

Я смотрела как сквозь толстый, уже непрозрачный слой памяти, наросший от событий поверх нежных первых впечатлений. И почти не узнавала Ихтиандра.

Зато его узнала моя дочка. Наследственная память? Ведь такая ещё маленькая - спрашивает:

-Мама, а кто такая война?

- Это когда дяденьки идут убивать друг друга.

- А тётенькам нельзя?

- Можно, в конце концов, и тётенькам.

- Ты уйдёшь на войну, а меня заберёт дедушка, я вырасту большая, приду к тебе, и ты обрадуешься, что я уже выросла и дышу носиком.

И вот, в кино она узнала его, вспомнила и затрепетала на тех кадрах, которые ранили когда-то и моё подвижное воображение. И я досматривала фильм уже через неё, как через чуткую оптику - добавку к моему изношенному зрению.

Девочка была потрясена. Весь следующий день она переспрашивала имена:

- Гуттиэре? Педро Зурита?

И всё, что близко к теме: жизнь акул, медуз и дельфинов.

- Мне так понравилось его лицо!

И ручками нетерпеливо встряхивает, и ножками переступает, волнуясь. И тоска -возобновить ненаглядное и, Бог даст, наглядеться. Пришлось вечером снова идти в кино. Она просилась потом ещё, но фильм увезли. Снова и снова она перевспоминала события, только о них одних могла говорить, остальной мир поблек.

- Мне хочется увидеть его лицо! - просила.

Бедная! Она даже не могла понять, что с ней случилось, что за беда, что за тоска неутолимая, а я не могла помочь. Такая ещё маленькая, что не объяснишь ей, что это любовь.

К счастью, в детстве обменные процессы идут быстро, все прежние клеточки отжили, сменились новыми, и сущая боль прежних стала лишь памятью новых. Первый отпечаток на нетронутой глине.

Так появилось у неё своё прошлое.

Подросши на полгода и ещё раз посмотрев фильм, она решила повзрослеть и сняться в нём в роли - ну хотя бы сестры Ихтиандра. Как всякий творец, заново перекраивает действительность.

- А Гуттиэре-то ещё не знает, что у Ихтиандра есть сестра! - хитро посмеивается.

1987

ДИПЛОМ

Конец июня, ей двадцать два года, и завтра у неё защита. Подняться на кафедру и перед аудиторией делать доклад по своему проекту – да, но она может забыть слова, может начать заикаться, внезапно замолкнуть и даже заплакать. Особенно теперь, после истощения и надрыва последних месяцев: грудной ребёнок, дипломное проектирование, нервы…

Она боится позора и срыва. Именно поэтому назвала на свою защиту всех, кого могла. Чтоб от отчаянного страха похрабреть.

Сегодня она встретила на улице Сашу, она его год не видела. Когда-то давно, года три назад она бросила его ради своего теперешнего мужа, и зря; он перенёс это тяжело: гордо, да и перенёс ли; последний раз они виделись в институтском буфете, там были тогда вкусные бутерброды с докторской колбасой, до введения новых ГОСТов: колбаса ещё была нежная, ароматная и пропитывала хлеб своим аппетитным духом; и Саша тогда сдержанно издали кивнул ей и отвернулся, живота ещё не было заметно, но он должен был увидеть обручальное кольцо, оно поблёскивало, когда она поднимала стакан с кофе и отпивала глоток. Она хотела тогда, чтобы он подошёл, она ведь к тому вреени уже поняла, какую совершила ошибку, её не поправить, но Саша должен узнать, что она жалеет о нём, да, это бы утешило его. Но он не подошёл, очень гордый.

И вот они столкнулись лицом к лицу в скверике, ему не увильнуть, она вознесла к нему такой умоляющий стоп-взгляд, что ему ничего не осталось, как покориться. Он ни о чём не спросил её, а она ждала вопросов. У неё в сетке болтались баночки с детским питанием, она была худая, истощённая, и волосы, когда-то кудрявой шапкой торчавшие вверх, теперь от кормления ребёнка распрямились и сникли, ломкие, как солома. Он должен был догадаться о ребёнке и что-нибудь сказать. Но не сказал. Это было обидно, но справедливо ли считать сви обиды, нанеся ему такую – не обиду – беду. Она пытала его тоскливо-голодными расспросами, он отвечал скупо и односложно. Она заглядывала ему в лицо, ей так хотелось поплакаться ему, пожаловаться на свою трудную и, кажется, пропащую судьбу. Начать с того, что отца её посадили, и этого она не могла ему простить, и много лет ещё уйдёт на то, чтобы она поняла: пройдохи – все на воле, ибо сила – их; а в тюрьме – совсем другие люди, беззащитные и сломленные, слабые, они как раз годятся на заклание: непродуктивны, и общество сдаёт их. Так из скота часть идёт на племя, часть на молоко, на мясо, а часть – жертвенные животные… И на Руси недаром говорят: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся!» – но эта мудрость ходит в гуще тёмного народа, а в просвещённом комсомоле, где она тогда пребывала, поддерживались истины другие.

Итак, отец в тюрьме; мать с появлением внука ушла с работы, чтобы дочери не прерывать учёбу на последнем курсе. Ребёнок растёт здоровый, с аппетитом, она кормит его грудью, и из неё последнее уходит, вот и кудри распрямились, сама кормится кой-как, потому что живут они вчетвером на сорок рэ её стипендии да на сто десять рэ мужа, молодого специалиста, которого заботит лишь одно: ему надо бы лучше питаться, а то он снижает свои спортивные результаты. Этой заботой он время от времени делится с нею, но ей уже не больно, ведь она поняла, что они с ним не товарищи и брак её на третьем году надо признать конченным. Ясное понимание снимает боль. Не столько жаль себя, сколько Сашу: она тогда бросила его, не выдержав душевного напряжения, какого требовали отношения с ним, ведь он всё время был в усилии, в поиске каких-то там ответов на какие-то вопросы, тогда как для её мужа, в пользу которого она выбрала, вопросов не существовало никаких, всё было просто, и сам он был прост – до желудочных рефлексов, и вот этой-то желанной простоты она теперь вкусила досыта.

Ну побудь ещё немножко, не уходи, просит она, а Саша: обеденный перерыв у меня кончается. Она ему в пятый раз: ну как ты хоть живёшь? Да так, говорит, работаю… Плечами пожимает. Стихи-то пишешь? Нет, перестал. А бальные танцы, а фотография? Это, говорит, всё ушло. И молчит. А я, говорит она, не дождавшись ни одного вопроса, завтра диплом защищаю. Хочешь, приходи на защиту? Придёшь? Не знаю, отвечает, может быть.

Надежду оставил, не стал обижать. «Может быть», сказал. Великодушный.

Но он, конечно, не пришёл. Он умный был. Не обвинял, но обиду помнил.

И вот она в последний раз собирается в институт – на защиту диплома. Она сцедила молоко для своего сыночка. Мамино волнение зашкаливает. На этом дне сосредоточилась надежда всей её, маминой, жизни. Этот день один может ей всё возместить: начиная с раскулаченного сиротства, продолжая бедствиями войны и бедностью и кончая теперешней тюрьмой мужа – постылого, впрочем… Пусть бы дочь за неё добрала: получила диплом, вышла в люди…

У дочери, к счастью, есть для защиты одно подходящее платье, универсальное: чёрное с белыми кружевами на рукавах и на груди; по пути она зашла в парикмахерскую, где ей завили её прямые и худые волосёнки. И – в сторону трамвайной остановки; тубус с чертежами, папка с описанием дипломного проекта, лето, ветер, и, идя навстречу ветру, она загадала: вот встретить бы того парня, который иногда ей попадается на этом отрезке пути и всегда пристально глядит на неё пронзительным, сквозящим светлым взглядом. Между ними что-то есть, но момент знакомства упущен -–драматургия ослабевает так же быстро, как и нарастала; это каким чутким режиссёром надо быть, чтоб уловить кульминацию. С каждой новой встречей всё глупее становилось взять и заговорить, ибо связь их всё очевиднее, её уже не спрячешь за невинным «девушка, где тут улица академика Вишневского?», тут уж надо сразу в омут головой: «Вы мне нравитесь, чёрт возьми!» – а где набраться смелости на такое, ведь никогда мы так не боимся риска провала, как в юности, когда он наименьший…

И вот он идёт навстречу, светит, как фарами в ночи – зажмуришься, ослеплённый, - бледно-голубыми глазищами – сбылось загаданное! Теперь она уже почти не сомневается в удаче. Окатила его взглядом, пробежала дальше, как цунами, но всё же оглянулась -–и он как раз оглядывался, она засмеялась вслух, сверкнула глазами, как маяк, и исчезла вдали – умчалась за своею удачей.

Впоследствии, придя на работу на тот же завод, где работал и он, узнала, что он женат, но не познакомились они совсем не поэтому – просто всё перегорело, ах, движение жизни так хрупко, таинственно, жаль.

Итак, она защищает свой дипломный проект. В аудитории комиссия, на доске развешаны её чертежи, она переходит от одного к другому на возвышении кафедры, в руке указка, порхают кружева над тонкой кистью, она возбуждена до дрожи, как беговая лошадь, её знобит от воодушевления, она говорит собранно и ярко, её проект полон остроумных находок и интересных выводов. Она видит это по лицам, её возносит поддержкой их восхищённых взглядов – до невесомости почти. Глаза её горят. Какой восторг. Она победила.

К вечеру, когда прошла защита всего дипломного десятка, назначенного на этот день, и комиссия посовещалась, всех пригласили в аудиторию. Болельщики и любопытные тоже ввалились, дипломники выстроились в шеренгу, и председатель комиссии под рукоплескания каждому вручал диплом и ромбик. Когда вышла к нему из шеренги она, председатель глубоко заглянул ей в глаза, пожал руку – особенно, не как всем – и негромко сокровенно произнёс: «Вы будете хорошим инженером!»

Её охватило божественным пламенем. Она будет хорошим инженером… В дипломе стояла оценка отлично, но дело не в оценке: не у неё одной – но больше никого председатель не наградил заветным этим обещанием: «Вы будете хорошим инженером». Он ей пообещал большое будущее, да что там пообещал – он дал его, он ей обеспечил его, потому что она поверила пророчеству так страстно, так безудержно, так сильно, что теперь никто не смог бы разубедить её в этом. Никто на свете не мог теперь сомневаться в ней, ибо слова этого пророчества отпечатались в её взгляде, они зажглись у неё во лбу огненными письменами, они стояли начертанными на её развёрнутых плечах, на бесстрашной с той поры её походке: «хороший инженер!», и так оно и было, мир стоит на законах силы, и где он теперь, председатель комиссии, ведавший раздачей силы, благослови его Господь!

И именно таранной этой, новой, всепокоряющей походкой она и шла теперь домой – не шла, летела, и мама на скамейке под сиренью с толстым ребёнком на коленях сразу издали увидела: «хороший инженер», да, безусловно, это было видно всякому, и счастье коротким замыканием прошило маму, она поднялась навстречу дочери, с ребёнком на руках, но ноги не держали, облегчение от долгого волнения обессилило её, она снова опустилась на скамейку и заплакала; она плакала от счастья, что дочь её хороший инженер и что отныне наступит перемена и её судьбы; она плакала от горя, что так долго не наступала эта перемена, что жизнь так трудна и бедна, что муж в тюрьме; и дочь плакала вместе с нею от всего того же самого; и только младенец не плакал, а недоумённо поводил на них глазами и нетерпеливо беспокоился, чтоб скорее дали ему грудь; они прошли в дом, грудь за день переполнилась до боли молоком, за этот долгий трудный день; она быстро сбросила своё торжественное платье и сунула нетерпеливому дитяти переполненный источник, и они продолжали с мамой счастливо и бедственно плакать, а дитя, безмятежно ворочая глазами, мощными засосами вытягивало из неё своё пропитание, так что журчание отдавалось в костях её худого тела, как в гулком помещении.

Ей полагался отпуск после защиты, стипендию давали и за июль, но она тотчас устроилась на работу, чтобы скорее получать зарплату, чтобы кочилась проклятая эта невыносимая бедность. И вскоре на работе она влюбилась с первого взгляда в новичка, и на сей раз события развивались очень быстро, в полном драматургическом соответствии, на сей раз она была отважна и жадна, уж так она наголодалась по удаче и любви; во время тайных свиданий молоко сочилось из её сосков, а однажды, когда они с возлюбленным, смеясь, выбегали из дверей его дома на улицу, она натолкнулась на взгляд мужа. Счастливая улыбка так и размазалась по её лицу, она застыла, но муж отвёл глаза, как незнакомый, и прошёл дальше по улице, толкая перед собой коляску с их ребёнком.

Вот, значит, и такая минутка беспощадного стыда была в её жизни.

Много чего было. Молодость – как самолёт на взлёте: перегрузки, тошнота, провалы. С тех пор прошло довольно времени, самолёт набрал скорость и должную высоту. Больше не случалось у неё таких тяжёлых месяцев, как те, перед дипломом. Такой измученной и несчастной, как тогда, она себя уже не чувствовала больше. Быть может, в юности несчастье потому так больно, что его не ждёшь. Потом привыкаешь: несчастье глубоко нормально! – и закаляешься, перестаёшь замечать. Напротив, подарки судьбы теперь неожиданны и потрясают: что, это мне? Тебе, тебе, кому же, и счастье – магниевой вспышкой, ах, кажется, моргнула! Вот парадокс, юность – пора несчастий, а зрелость, получается, наоборот.

Проходит время. По полу комнаты ползает черепаха Агриппина, которая живёт здесь уже пять лет; в доме три человека, но Агриппина из всех выделяет хозяйку: когда хочет есть, подползает к ноге и карабкается на туфлю. Хозяйка понимает сигнал, берёт черепаху в руки, гладит её бесчувственный (бесчувственный?) панцирь и приговаривает нежные слова; черепаха доверчиво раслабляется, провисают её лапы и голова, как у разнеженной кошки, хозяйка несёт её на кухню и кормит на полу: капустой, огурцом, а то и хлебом. Наевшись, черепаха возвращается в комнату хозяйки и надолго успокаивается. По старинному китайскому поверью, кто приручит черепаху, у того не иссякают человеческие чувства. Поверье справедливо, видимо, взаимно; это знают обе – черепаха и хозяйка, это их общая тайна, и они друг другом дорожат. Панцирь Агриппины лоснится и поблёскивает, волосы хозяйки вьются надёжными тугими завитками.

1988

Лучший из Иванов на Руси всегда дурак

Я приехала сюда уже под вечер, исполнила порученное, и тотчас надо было мне назад.

Начался понемногу дождь, потом он врезал, я вбежала под навес автобусной остановки. Никого там больше не было, день кончился, и все давно сидели по домам.

Грянул гром, да сильно, а дело было в сентябре, едва успела я перекреститься, как под навес вбежал с велосипедом, спасаясь от дождя, какой-то дяденька, фуфайка на нём уже немного вымокла.

Это я потом сообразила: он появился вместе с громом...

Теперь мы молча ждали тут вдвоём. Шоссе покрылось лужами, дождь толок в них грязь, покорно мокла лошадь у ворот на крайней улице. Вскоре стало ясно: конца этому не будет.

Пробежали две машины в нужную мне сторону - к Еткулю, но я напрасно поднимала руку.

-Как в городе: не останавливаются... - огорчённо подал голос человек с велосипедом. В голосе было столько тревоги за меня, сколько я и сама не отводила себе.

“Вмиг по речи те спознали, что царевну принимали...”

Я посмотрела на него внимательней и поняла его характер.

-В городе-то как раз останавливаются: заработать, - сказала я как можно беспечней, чтоб он поубавил тревоги.

Из сумки на руле его велосипеда торчала коробка стирального порошка. Я хотела для разговора спросить, где он достал, но вовремя опомнилась: такой немедленно отдаст и скажет, что ему вообще не нужно.

Лицо его, заросшее как попало чёрной бородой, было из тех - особенных, томимых вечной думой...

Гром гремел всё пуще, от страха я по полшажочка ближе придвигалась к моему соседу: от него исходило спасение - волна заботы, какую в детстве чувствуешь от матери, а потом уже ни от кого и никогда.

-В Челябинске живёте? - кашлянул. - Я одно время тоже там жил, - и махнул рукой: дескать, как и везде, завидовать нечему.

Смотреть на него было нельзя: он смущался и отворачивался. Мёрзнуть тоже было нельзя: такой сразу начнёт мучиться: предложить свою фуфайку, да вот достойна ли фуфайка?.. - и уж я крепилась не дрожать. Я смотрела, как в лужах густо рвались торпеды упавших капель, вздымались вверх оплавленные столбики воды.

-Автобусов больше не будет?

Он ответил не сразу: жалел меня, но, как честный человек, отступил перед правдой:

-Нет.

И сразу принялся заметать следы этого безнадёжного слова, рассказывая, что в его деревне в двух верстах отсюда был раньше ключ, его хотели почистить, но что-то в нём нарушили - и умер ключ, теперь живут на привозной воде.

Говорить он, видно было, не охотник, но надо ж как-то отвлекать меня от бедственного транспортного положения. Почему-то ему казалось, что это его долг. Поглядывать на шоссе и тайной молитвой призывать машину - это он тоже брал на себя. И целомудренно берёг меня от своего прямого взгляда. Прямой взгляд - это ведь всегда вторжение в чужое сердце, смятенье духа, он это знал и если смотрел, то лишь украдкой.

Машины вовсе перестали появляться: кто тронется из дому в такую пору, в такую грязь и дождь? Ехал почтовый фургн, мой товарищ в беспокойстве даже выступил из-под навеса вместе со своим велосипедом, не подумав о стиральном порошке, но не было в кабине места.

Сам бы он давно уехал, несмотря на дождь и на стиральный порошок, но как он бросит тут меня одну.

Запас оптимизма, позволявший хулить жизнь, был на исходе, настала пора прихорашивать мир, чтоб терпимей стало на него глядеть, и он принялся мне рассказывать, какие уродились огурцы, их убирать не успевали, а под капусту нынче не запахивали столько удобрений и, значит, наконец её не отравили.

Проехала ещё одна машина. Он страдал. Я тоже, потому что выносить такой напор заботы мне отродясь не приходилось, и уже я должна была утешать его, чтоб он не мучился так за безотрадность мира, который он не в силах сделать для меня пригляднее.

-Они не останавливаются, потому что дождь: я грязи нанесу, - заступалась я за этих людей, а он, чтобы я не подумала про мир, что в нём теперь все такие, говорил:

-Я сам был шофёром, я за всю жизнь копейки ни с кого не взял, вот в фуфайке хожу.

Ну, про фуфайку он зря - как будто извиняясь за неё. Как будто боясь, что за фуфайкой я его не разгляжу. А я даже вижу: он бы меня на велосипеде в Челябинск отвёз, но (опять же): достоин ли велосипед?..

И вот мчится по дороге от Еткуля честной казак Витя. Притормозив, он машет рукой и радостно кричит сквозь дождь моему товарищу - дескать, здорово, Ваня! А мой товарищ не признал сперва честного казака, оглядывается на меня - думает, это мне из машины машут. А я оглядываюсь на него, потому что мне пока что Витя совершенно незнаком.

Пока мы так переглядывались, сбитые с толку, честной казак Витя развернулся и подрулил к нам, высовывается из “жигулей”:

-Ваня, привет, ты что тут делаешь?

Тут мой сосед его узнал, заулыбался и тотчас стал тревожно хлопотать:

-Вот, отвези, надо отвезти! - указывая на меня почтительным взглядом.

Сомнений никаких не было в лице честного казака Вити, что со мною теперь всё будет в порядке - ему важней, что будет с Ваней! Но до себя ли Ване - он бережно подталкивал меня в машину, а я с сожалением оглядывалась, говоря ему “до свидания” так, чтобы можно было различить за этим все мои “спасибо”, скажи которые вслух, я бы смертельно смутила его, и все мои “жаль расставаться”, и все мои “какой вы человек!..”

Я захлопнула наконец дверцу, и честной казак Витя нажал на акселератор, улыбкой прощаясь с Ваней, а Ваня застенчиво радовался за меня, опустив глаза.

Я пристегнула ремень.

-Замёрзли? - заботливо спросил честной казак.

-Нет, - сказала я, и он включил в машине отопление.

-Его знаете? - кивнул он головой назад.

-Нет, - сожалея. - А вы?

-Полностью! - счастливо погордился казак. - Ваня Небогатов. Понравился?

Я кивнула, сознаваясь. Не стыдно было в этом сознаться.

Казак доволен был, что Ваня мне понравился. Ему он нравился тоже. Ему он был знакомый, а мне нет, и честной казак Витя рад был поделиться со мной хорошим человеком. Он любил дарить.

-В Еткуль? - спросил он между тем.

-В Челябинск было бы лучше, - я не смела настаивать, но денег у меня был полный карман.

-Не пойдёт, - загоревал казак от дальности расстояния.

Я объяснила про деньги.

-Дело не в этом, - даже обиделся честной казак.

Что казак - это он сам сказал. Что честной - тоже. Только он сказал: честный. Но это было и так видно, даже если бы он и не сказал. Вообще ведь всё видно! Я иногда удивляюсь про политиков по телевизору: кого они хотят обмануть словами? Всё же в и д н о!

Ну, в Еткуль тоже хорошо. Домой я так или иначе попаду, важно не это. Важно, что всё было как-то странно - до такой степени странно, что всё главное становилось второстепенным. Странно это безлюдное шоссе, и этот невероятный Ваня Небогатов, и явление невесть откуда взявшегося казака, и гром - в сентябре-то месяце!

-А куда, собственно, вы ехали? - спросила я с подозрением.

-Никуда, так, - он улыбался. - Просто погулять, серых уток пострелять. Руку правую потешить, сорочина в поле спешить, иль башку с широких плеч у татарина отсечь. Или вытравить из леса пятигорского черкеса.

Когда он поворачивал ко мне в сумерках своё молодецкое лицо, меня по макушку затапливало тёплым мёдом. Это взгляд у него был такой. Прозрачная густота свежеоткачанного мёда стояла в его тёмных ясновидящих глазах.

Мы медленно плыли на машине сквозь дождь. Всё было странно, как в заколдованном месте в заколдованный час. Странные истории рассказывал мне про Ваню Небогатова честной казак Витя.

Нет, опроверг он, Ваня никогда не пил. И никакой он не беглый интеллигент - хотя, конечно, пожалуй, он интеллигент в каком-то смысле... О нём тут много ходит побасёнок. Житель он сугубо местный, правда уезжал ненадолго в Челябинск, и это тоже теперь фольклор: как он заявился в своём ватнике и валенках с калошами в отдел кадров тракторного завода и попросился в токари. Его, конечно, встретили по одёжке и заткнули им дыру поплоше: где работа чёрная, а заработка нет. И Ваня принялся за дело. До светла всё у него пляшет, лошадь запряжёт, полосу вспашет, печь затопит, всё заготовит, закупит, яичко испечёт да сам и облупит. Всё ведь уже написано! Живёт Балда в поповом доме, спит себе на соломе, ест за четверых, работает за семерых. Всё так и было. В праздники, в выходные - выговоров на двадцать наработал своему начальству за нарушение КЗоТа. Казак Витя выражением лица показал, что работник Ваня Небогатов был - ни в сказке сказать, ни пером описать.

-Квартиру ему дали, да? - попробовала я отгадать.

-Какой там квартиру! Таким людям никогда ничего не дают, от них только берут! - горько посетовал честной казак, расставшись на минуту со своей слепящей улыбкой.

-А одно время он работал у нас шофёром, и пришёл как-то на станцию состав с удобрениями, в пятницу, и сказали: пока не разгрузите, за каждый час простоя будет набегать штраф. Ну, штраф так штраф, кого это колышет. В понедельник только, после выходных снарядили колонну машин, отправили на разгрузку состава. Приезжают - состава нет. Как так нет? А так, его разгрузили и перевезли. Кто разгрузил? А мужик один ваш, день и ночь работал. А-а, Ваня Небогатов!..

Тут мне стало всё как есть понятно. И гром тоже.

-Святой, - догадалась я.

-Ага, - подтвердил казак Витя. - Со всеми чудотворными явлениями. И по морю аки по суху, и меч тебе кладенец, и скатерть-самобранка. Только Баба-Яга в бухгалтерии отказалась ему эту разгрузку оплатить, потому что сумма выходила большая, а ему ведь эту работу никто не поручал, никакой Кощей Бессмертный, так? И нет документально ни приказа, ни путевого листа!

И смотрит на меня казак, любуется, каково мне слушать эти волшебные сказки русской действительности.

Уже мы в Еткуль вплыли на волнах дождя. Пригляделся казак к автобусной станции - не видать автобусов, ухо к земле приложил - не слыхать, чтоб где-то что-то ехало.

-Ладно, - сказал, повернул машину, и мы поплыли дальше по шоссе. - Так и быть, отвезу вас до Октябрьского, а дальше вы на 115-м автобусе.

До Октябрьского так до Октябрьского, я вобще как под гипнозом, сам-то этот казак Витя - он откуда взялся, с какого “молодецкого разбоя” проезжал? Или это глубоко нормально, что человек вечером в дождь просто так раскатывает по дорогам, денег за провоз не берёт, только сказки сказывает?

-А то однажды мужики ему говорят, - продолжал свою тысячу и одну ночь казак Витя, - смотайся-ка ты, Ваня, в Шеломенцево, там водку привезли. Ну, собрали деньги, отправили Ваню. Ждут час, ждут два - нету. Смотрят - его машина на месте, а самого нет. Пока гадали - и Ваня подоспел. Ваня, где ты пропадал? - Так за водкой же вы меня посылали. - А почему ты не на машине? - Машина ведь государственная, я пешком ходил.

Светились в густых сумерках лиловые очи казака, проплыл мимо посёлок Октябрьский, он забыл туда свернуть, погрузившись в размышления, почему лучший из Иванов на Руси всегда в дурачках ходит, и никому невдомёк, кроме, разве, нас - честного казака да меня, Василисы Премудрой, что повстречался нам как есть Иван-царевич в эту осеннюю грозу.

Едем мы дальше, вот уже и Челябинск показался. Дождь кончился, гром больше не гремел, и стало вдруг слышно, как скребут понапрасну дворники по стёклам Витиной машины. Давно вхолостую скребут. Очнулся Витя, выключил дворники, разул глаза-то на свету городских магистралей, видит, никакая не Василиса, обыкновенная баба. И я тоже гляжу - никакой не казак, а инженер из Сельхозтехники. Батюшки, что за наваждение было!

Давай мы разговор вести про трактор К-700, тут и приехали. Вышла я из машины, иду соображаю, что же то было: заколдованное место или заколдованное время, когда гремит осенний гром, происходит явление святого Вани Небогатова народу, и возникает невесть откуда по его молитве честной казак Витя мне во спасение.

А инженер из Сельхозтехники ехал тем временем назад, недоумевая, какой чёрт понёс его в такую погоду в город отвозить незнакомую бабу. Его недоумение ещё умножилось, когда его остановил гаишник и оштрафовал за плохой глушитель, а вслед затем он проколол колесо, поменял его под возобновившимся дождём в темноте и через двенадцать минут проколол и эту запаску. И он проклял всё на свете, и святого Ваню Небогатова, и все его чудеса, и ведь я ничего не преувеличила в этой истории, всё так и было, начиная с грома и кончая двумя колёсами.

Но уже из того, что я знаю про колёса, легко догадаться, что это не конец истории.

1988

Загрузка...