КТО ИЗ ВЕЛИКИХ
Приехала я поступать в Литинститут, мне указали комнату в общежитии. Кога я открыла дверь и встала на пороге, одна из моих будущих подруг расчёсывала богатые волосы и произносила такую фразу:
-Путь женщины в литературу лежит через постели и руки мужчин.
Эта удивительная фраза, таким образом, встретила меня на пороге литературы.
А я была из Сибири, там феминисткам нечего делать, там женщины без всякой борьбы пользуются полным равенством: жизнь так трудна, что места под солнцем (?!) хватает всем. Там не целуют дамам ручки и не говорят комплименты, но любая толковая женщина беспрепятственно реализует свои возможности. Это в Москве всё наоборот: целуют ручки, нахваливают красоту – и никуда не пускают, самим тесно.
Так что Света знала, что говорит. Она уже напечатала к тому времени два рассказа в толстом журнале. И ей было виднее, где пролегает этот самый путь в литературу.
Но, против ожидания, она провалилась на первом же экзамене.
Редели ряды абитуриентов; стало меньше пьяных на третьем этаже общежития, уехал поэт Белицкий – говорили ребята, гениальный поэт. Его таскали из комнаты в комнату и поили, чтобы он читал стихи. Ему было уже под сорок, он отсидел срок, всё нутро у него, почитай, сгорело от водки, но его соглашались в виде исключения принять в Литинститут за его гениальность, от него требовалось только явиться на собеседование; но вот явиться-то он и не мог: если собеседование назначалось на утро, весь его организм дрожал с похмелья и требовал исцеления, а тонкая граница между исцелением и новым опьянением легко и незаметно проскакивалась, так что и назначенное после полудня собеседование тоже срывалось. Так и не поступил.
Уехал и обожатель нашей Алисы, который умирал от неразделённой любви, ну просто слёг в постель и начал умирать после нескольких драматических сцен (в декорациях общежития: с посыльными, делегациями, со стуком в дверь и стоянием на коленях в коридоре), причём Алисе из уважения к искусству приходилось отыгрывать свою роль, чтоб не поломать картину. Это её и злило больше всего, и в какой-то момент, когда он как раз лёг вымирать, её от гнева осенило: она пошла к нему в комнату и говорит: он может сегодня же реализовать своё нестерпимое чувство любви, но только после того, как они вместе сходят на почту и дадут его жене телеграмму, что он полюбил другую.
Исцеляющий эффект был поразительный. То есть, больной немедленно встал на ноги, как Лазарь, и успокоился.
Уехал также длиннокудрый драматург из маленького уральского города, оскорблённый тем, что не прошёл по конкурсу. Его глаза на измождённо-прекрасном лице горели чахоточным огнём, когда он произносил проклятие поверженного: «Я приеду на будущий год, я привезу пьесу, и её поставят все театры страны!»
И я жутко завидовала: сама-то я никак не надеялась за год написать нетленное произведение, которое напечатают везде или хоть где-нибудь.
Но нет, через год не приехал. И через два, и так далее.
Уехала белокурая поэтесса из нашей комнаты, просто не выдержав эмоциональных перегрузок обстановки – слабые не выдерживают – и имени её не уцелело. Остались мы вдвоём с Анастасией в комнате.
Ученье было заочное, съезжались два раза в год и проводили в Москве по месяцу. Анастасия занималась театральной критикой, она просыпалась поздно, смывала грим предыдущего дня и принималась рисовать новый. Тонкой колонковой кисточкой она изображала на веках как бы тень от каждой отдельной реснички – получалось замечательно, но ждать её на занятия не хватало никаких сил.
Она способна была вечер и ночь напролёт проговорить о поэзии, не выпуская из пальцев сигареты и прикуривая одну от другой, и сипло пела:
Мело-мело по всей земле, во все пределы,
Свеча горела на столе, свеча горела…
Смеясь, она мило сознавалась, что крала в магазинах чай и кофе, потому что обходиться без них не могла, а ей неделями приходилось сидеть без копейки денег («Ужас!» – содрогалась), потому что её муж, негодяй, вовремя не присылал, сама же она зарабатывать не была приспособлена.
Ужас сопутствовал ей все наши московские сессии, осенние и летние - одна июньская сопровождалась такими холодами, что Анастасия заподозрила: «А может, это не летняя сессия, а зимняя?» . На одной сессии она заразила Андрея какой-то болезнью, и тот в своём городе простодушно выдал венерологу источник заражения. Извещение пришло на домашний адрес Анастасии, и муж его прочитал… «Ужас!»
Помимо болезней, случались и беременности, а поскольку Анастасия и дома так же страстно проводила жизнь в разговорах о поэзии и в ночных прогулках с литературными друзьями, она пропустила все сроки, спохватилась лишь на пятом месяце, и ей делали искусственные роды. «Ой, это был ужас, ужас!»
Андрей непрерывно спасал её из какого-нибудь ужаса, сама она тоже активно спасала какого-то Диму и звонила ему из каждого автомата. Этот Дима – нет бы напрямую сказать: «Ты мне осточертела!» – изображал мировую скорбь, и она звонила снова и снова, от напряжения спасательства над телефонной будкой возгоралось полярное сияние, Дима где-то там бросал трубку, Анастасия мучилась: «Он погибнет, он покончит с собой, ужас!», а Андрей нервно прохаживался около будки и робко бунтовал: «Погибнет! Мы-то почему не погибаем?»
Понятно, мы ещё и учились. Жадно читали в списках то, что спустя годы было наконец издано: Платонова, Солженицына, Набокова. Всё это ходило по общежитию и восполняло жуткие провалы в нашем официальном образовании. Можно сказать, мы кончили не Литинститут, а общежитие Литинститута.
Преподаватели, правда, старались, невзирая на официальную программу, вдохнуть в нас то, что сами добыли за жизнь великим трудом. На них доносили, их выгоняли, приходили новые камикадзе – тоже ненадолго, но что делать, Литинститут маленький, один на отечество, последняя надежда нации, нас нельзя было бросать на произвол официальной программы.
Пришёл читать древнерусскую литературу чернобородый синеглазый красавец Юрий Селезнёв, стал говорить про Аввакума: мол, если мы поумнеем, мы неизбежно придём к протопопу Аввакуму; что грядёт через пятнадцать лет тысячелетие христианства на Руси, и к этой дате многое в стране переменится.
Я слушала ошалев непривычные слуху речи, я подошла к нему после лекции и попросила дать, если можно, список литературы, прочтя которую, я могла бы хоть сколько-нибудь приблизиться к его точке зрения. От моей просьбы ему сделалось не по себе: неужто выгонят сразу, после первой же лекции и он ничего не успеет? – шёл 1975 год.
Он принёс мне на следующий день список литературы, я долго берегла эту бумажку, в ней было пять пунктов: первыми четырьмя осмотрительно стояли К.Маркс и Ф.Энгельс, Полн.собр.соч., том такой-то, стр.такая-то – тома и страницы он взял с потолка, а я-то, дубина, добросовестно залезла во все эти тома на всех этих страницах; но зато последним пунктом стоял Джеймс Фрэзер, «Золотая ветвь». Эта книга тогда не переиздавалась с тридцать, боюсь, четвёртого года, и на её поиски по частным библиотекам у меня ушло несколько месяцев. Это действительно стало первой ступенькой на лестнице, к восхождению по которой подталкивал нас Юрий Селезнёв, царство ему небесное!
В общем, учились.
У нас сколотилась команда, мы собирались впятером накануне экзамена и пробегали по всем вопросам, каждый выкладывал, что знал – в сумме набиралось на ответ, мы получали пятёрки и Анастасия с нами. Но потом мы стали Анастасию бросать по утрам с её нескончаемым гримом, она отстала от нас и от курса, и больше я ничего не слыхала о ней.
Света же объявилась на следующий год. Она-таки поступила на дневное отделение, но планы у неё изменились, в литературу она больше не хотела. Она узнала, как завидно устраиваются женщины, выходя за иностранцев. К её подруге, вышедшей за араба, в Каире являлась в гостиничный номер педикюрша и обрабатывала её ногти прямо в постели. Она лежит, а ей делают педикюр… Вот этой картины Светино воображение не вынесло. Она повредилась на мысли выйти замуж за египтятина и стала проводить досуг в общежитиях институтов, где учились иностранцы, «пока ещё есть мордашка», говорила она, озабоченно глядясь в зеркало.
У нас и свой иностранец был, Фикре Толоса, эфиоп, красивый и изящный, но Свете с него проку не было, он знался только с соплеменницами; приходя к нему, они шествовали по коридору общежития, как инопланетянки: тонкие, с высоко посаженными чудными головками, так что на белую женщину Фикре вздрогнул лишь однажды: она приехала из Ирака, там работал её муж, и к началу июня она была уже вся обугленная до черноты, к тому же одета не по-нашему, и когда она вошла в комнату, где Фикре сидел в гостях, он обмер и спросил, не арабка ли она. Подумав, та согласилась, что, пожалуй, и арабка. Когда недоразумение разъяснилось, Фикре не смог сдержать восклицания: «Надо же, и белая женщина может быть красивой, когда загорит!»
Однажды Фикре вёл за руку свою эфиопскую инопланетянку, а в коридоре гулял, как по Дону казак, Мишка Шибанов с командой своих лизоблюдов. Мишка был человек не без таланта, но и не без «срока», а косая сажень в плечах позволяла ему признавать в жизни только закон силы. Он выразил вслух своё восхищение вслед спутнице Фикре. Выразил как умел. И тогда тоненький наш африканец вернулся, ровным шагом приблизился к Шибанову, врезал и долго созерцал его полёт. Свита Шибанова застыла в немой сцене.
Интересно, что потом Шибанов вступил в ряды коммунистической партии (прежде он был знаком с этим словом лишь по его производному «скоммуниздили»), стал собкором центральной газеты в крупном областном центре, получил престижную квартиру и перестал пускать в неё мелкую сошку литераторов, бывших своих однокурсников. Теперь силу ему обеспечивала не косая сажень.
На встречах с читателями меня иногда спрашивают, с кем из великих я училась в Литинституте…
Да мы и сами на первом курсе, едва поступив, первым делом придирчиво осмотрелись: ну, кто?
Ревниво читали рукописи друг друга. До отравления мозгов. До второго курса. Со второго уже никто никого не читал. Всё было ясно.
Но на первом!
-Ты меня читал? – после нескольких рюмок, взамен верного русского «ты меня уважаешь?»
И тащили свою прозу. Петька принёс килограмма два рассказов, которые никуда не годились, и совершенно великолепную повесть «Всё как у людей». В этой повести некое предельно убогое племя кочевало по замкнутому кругу ущелий, питаясь съедобными камнями и с трудом добывая по капле питьё, и был с ними пленник, упавший с гор и мечтавший о побеге из этих безвыходных ущелий. Он один знал, как там, наверху. Он один тосковал по другому миру.
И я неосторожно возьми да и скажи Пете:
-Рассказы- ерунда, а повесть – вещь!
И он кисло свернул разговор и ушёл. Тогда я догадалась. Его – были только рассказы.
Другой принёс рассказ «Безбилетник, который никогда не брал билета». Я прочитала и пожала плечами. Автор оторопел:
-Да ты что – не понимаешь?!
А он-то надеялся, что я хоть что-то понимаю в истинной литературе.
Но самым подозрительным на предмет гениальности был один: текстов не показывал, ходил, пушкинского роста, занеся курчавую голову, и всем равномерно улыбался: не подходи. Способ такой держать дистанцию: равнодушная улыбка. Действительно был зачислен потом в гении, восторженный критик не удержался, написал что-то умильное про арабский профиль, гений огорчился:
-Ну вот, теперь все подумают, что я еврей.
-А ты разве не еврей?
Вопрос, по его бестактности, не был удостоен ответа.
«Кто из великих…» – да все как один!
Толя на занятиях ненавистным немецким, услышав, что в Германии на газетах ставят не число, а день недели, громко произнёс слова неожиданные, но от всего сердца:
-От-т козлы!..
Приезжала из Молдавии одна кривенькая, убогенькая, писала что-то вроде прозы, таскала за собой двух слабеньких детей, не на кого было оставить, незамужняя; в очередной раз приехала беременная третьим, мудро говорила удивлённым: «Зачем же останавливать жизнь!» Вряд ли ей удалось написать что-нибудь равноВеликое этой фразе. Сошла.
Написав «кривенькая», я чувствую свою неправоту. С красотой вопрос, конечно, не так прост. Наша Алиса, например, была так же уродлива, как и красива, так же толста, как и худа, так же молода, как и стара, и никогда нельзя было заранее знать, кого увидишь, перед тем, как ей войти. Она была просто ведьма, в неё часто влюблялись, говоря: «Ты сама не знаешь, какая ты красивая!» Примечательная формула: «ты сама не знаешь…» Каждый мнил себя первооткрывателем красоты, недоступной для непосвящённого.
Один часовщик открыл мне тайну, как выбирать часы, чтоб служили долго: какие понравятся по виду. Ну, понятно: раз понравились, значит, структура их тропна моей, сердцебиенья наши совпадут, и мы не навредим друг другу.
Вот и вся красота, и так же надо выбирать милого, сокровище всех земель.
…Это на обоях было написано; стены комнат в общежитии оклеены обоями, и пишут кто во что горазд; и этот отчаянный зов: «Милый мой, сокровище всех земель!..»
Так вот, спустя пятнадцать лет (уже грянуло тысячелетие христианства, и сбылось по пророчеству Юрия Селезнёва: Россию не узнать…) я встретилась с человеком, который знал нашу Свету.
-Да что вы!..- заинтересовалась я.
Как же, отвечал он, как же.
Ах, линии судьбы! Жизнь положишь, прежде чем раскроешь, Бог даст, смысл сих таинственных предначертаний.
Света вышла замуж за египетского режиссёра – вы слышите, за египетского! (Потому что ещё неизестно, как там в Ливии или, скажем, в Иордании, а вот в Египте насчёт педикюра дело проверенное). Российское гражданство сохранила за собой и взад-вперёд теперь курсирует по Средиземному морю, омывающему, как известно, берега трёх материков.
Но не подумайте. Я не исключаю при этом, что именно она могла оставить на стене беспомощный сиротский этот вопль: «Милый мой, сокровище всех земель!..»
1990
ОН БРАТ ПРЕСТУПНИКА
Поэтому, дети, не водитесь с ним.
Так и рос. Имя тоже делает человека. Даже были в Китае специальные имена для наследников трона. Вбирая литавровый сплав этих доблестных звуков, тянулось дитя ввысь, в императоры Поднебесной.
БРАТ ПРЕСТУПНИКА.
А сам ПРЕСТУПНИК, приговоренный этим именем к пожизненной судьбе, на воле как-то раз в туберкулезной больнице в домино получил "козла".Вслух. Он сбегал за ножом на больничную кухню и пырнул в живот того, кто произнес это невыносимое слово.
Теперь уже не досидеть ему до воли, не хватит лет.
Ничего, там ему лучше; ну что бы он делал здесь - с такой исказившейся в испуге - с детства - в судороге раз и навсегда душой.
Павел же, БРАТ ПРЕСТУПНИКА - электросварщик; одолел неминучую участь имени.
И вот дали ему путевку в Карловы Вары, заграничный курорт. Нет, не из социальной справедливости, рабочему, а потому, что женщина из завкома подсказала его фамилию. Он нравился ей, а путевки было две.
Вместе они ехали в Москву, потом в Прагу поездом и, наконец, в Рудные горы. Она все время что-нибудь рассказывала: "А мой муж..." - чтобы он ее не заподозрил в интересе.
А он и не подозревал; в сорок лет от женщины остается только бабушка для внуков, хоть она и просила называть ее просто Надей.
Он и сам уже был готов в дедушки. В их рабочем городке для всех приличных людей жизненный успех был примерно одинаков: к сорока годам - двухкомнатная хрущевка, двое детей, садовый участок и двадцать килограммов личного привеса.
Надя сказала в столовой:
- Все в церковь собираются, завтра пасха. Давайте тоже сходим?
Они и за столом тут сидели вместе - от робости: публика чуждая, как с другой планеты - ни возраста, ни занятия не определишь. У себя-то на Урале сразу видно по человеку: кто, какого положения, достатка. Это если представить себе собачью цивилизацию, и промышленные районы заселены, предположим, сплошь овчарками, у них своя аристократия, своя черная кость, своя молдежь и своя первая красавица, овчарочья. Они живут себе и думают, что вот они самые собаки и есть. И вдруг попадают две овчарки на собачий курорт - а там, боже ты мой, беленькие болонки, низенькие таксы, боксеры, бульдоги, пудели, пекинессы, прости господи, и еще какие-то уж совсем не то рыбы, не то птицы.
Ходят, тонкие, как девушки, седые, как старухи, смуглые, как арабки, но они ни то, ни другое, ни третье. И кожа - будто другой пищей их вскормили, другое солнце светило на них, другие ветры дули.
Вот две пересекают обеденный зал, сосредоточенно обсуждают что-то, даже приостановились, одна одета - Павел не знает, как это назвать: покрывало, плед, шарф, она вся закутана в эту увивку, и губы под цвет, и ногти, и глаза - нет, глаза (вскинула рассеянный взгляд), боже мой, небесного светлого света фаворского...
Отважилась бы в их городе какая-нибудь овчарка, фу ты, женщина, появиться в таком наряде, она бы все время помнила: я в покрывале! А эта - будто не в курсе, что она в покрывале.
Что она другой породы, Женя знала когда-то, да забыла в потоке забот. Сын повредил сустав, в больнице плохой уход. От путевки тоже нельзя было отказаться: давно ждала ее. Поэт, с которым она сделала несколько самых удачных песен, эмигрировал. Плохо стало получаться. Она не слышит больше музыку из тишины. Так перестают летать во сне.
Конечно, есть среди ее забот и такие, про которые говорят: нам бы ее заботы!
Вчера, в страстную пятницу, они с подругой-художницей были на ужине у епископа. Гречневая каша с луковым соусом, постная еда, духовная беседа. Подруга рассуждала о соперничестве художника с Творцом, ведь художник создает мир, которого не было у Бога.
Какое там соперничество! - думала Женя. - Ничего не получается, пока не у с л ы ш и ш ь. Душу бы запродал тому, кто напоет.
Епископ отвечал, что создание нового мира в рамках Божьего творения не грех и не посягательство на всевышнюю власть, ведь человек сотворен по образу и подобию Творца, в нем изначально предполагается ТВОРЧЕСТВО.
Подруга кивала, вела себя сдержанно, как и подобает в обществе монахов в суровые дни поста.
Женя поймала себя на том, что тоже не прочь произвести на епископа выгодное впечатление - личностью, не лицом - но все равно, все равно соблазн и искушение.
Вот всегда как пост, так обостряется вечная битва архангела Михаила с сатаной, Женя по себе видит: за ее душу - тоже. Истинный верующий праведник сатане неинтересен, как и убогий атеист. А вот уж такой товар, как терзаемая сомнениями Женина душа, на сатанинском рынке идет за большую цену, и уж враг стоит до последнева, а в постные дни цена за нее удвоенная.
Это с детства. Она тогда открыла маме странную свою мечту: "Вот бы кто-нибудь плохой мне велел не слушаться хороших людей - и похвалил бы меня за это!" И мама засмеялась и записала себе в тетрадку, что Женя мечтает служить дьяволу. Вот когда еще он ее заприметил!
Вот уже несколько дней она здесь, в волшебном городе маленьких дворцов и замков, поставленных в расщелине Рудных гор на крутых склонах у горячей реки Теплы, здесь горные тропы исхожены задумчивой поступью великих. Стежка Шопена, стежка Гете, беседка Шиллера. Трижды в день нарядная толпа курортников роится в галереях вдоль Теплы, потягивая из поильников целебную воду подземных источников. Чаще всего - немецкая речь. Если русская - значит, евреи из Америки. И ни одного лица, на котором бы взгляд утешился. Но это известно: все вокруг кажутся
уродливыми, когда душа твоя отцвела и не плодоносит.
Ряской подернулась.
И не знаешь, чем спасаться. Откуда черпать.
К вечеру страстной субботы накануне Светлого Христова воскресенья стали собираться с подругой ко всенощной. Женя волосы пригладила, заколку у подруги одолжила.
Спустились с холма от санатория "Империал" по тропам и крутым ступеням, прошли вдоль Теплы, задержались у чумного памятника, где соединились знаки трех конфессий, примиренные смертью: христианский голубь в сиянии, мусульманский полумесяц и иудейская звезда; Женя запрокинула голову, высматривая крест; нащупала заколку на затылке; креста не нашла.
Улица Петра Великого круто восходила в гору, "поднимись в горы, юная моя любовь! - бормотала Женя из Томаса Вулфа. - О прекрасный и ветрами оплаканный призрак, вернись..."
Не вернется. Не вернется уже.
Даже Земля, такая большая, и то скудна горячими родниками. А человек истощается быстро, застывает, как речка во льду, и в нем больше нет самородного огня.
А музыка делается только из него.
И готов, как Адриан Леверкюн, просить этого огня хоть из преисподней.
Когда наверху, у костела, вжатого в скалу, она еще раз провела рукой по волосам, укрощая кудри, заколки на них уже не было.
Женя даже застонала: заколка чужая, подруга будет недовольна потерей, а если вернуться, будет недовольна, что пришлось возвращаться: "Вечно с тобой!.. По дороге в церковь!.."
В отчаянии оглянулась - следом шли, кажется, свои, из "Империала", Женя взмолилась:
- Простите, молодой человек, вы случайно не видели, я заколку обронила?..
"Молодой человек", не говоря ни слова, опрометью кинулся назад, под горку. Женя виновато обратилась к его спутнице:
- Простите, ради Бога, что я попросила вашего мужа...
- Да он мне не муж! - хихикнула женщина.
А Женя вспомнила, что уже видела его. Что-то в этом человеке было заметное. Сильный взгляд, напряженно работающий. Да, глаза гудели, как ЛЭП под нагрузкой.
Он смотрел на мир не как другие - скользя по поверхности; он внедрялся взглядом, как бур в каменистую породу.
Заколку он ей нашел, и Женя, благодаря, спросила, как его имя, и имя оказалось: Павел - как святителя церкви, куда все они шли на службу.
В полночь был крестный ход вокруг храма, шел дождь, на всех он накрапывал, а на Женю лил, и платочек на голове ее промок, и кожаная куртка, и свеча в руке ее погасла, так что пришлось вновь засветить ее от свечки стоявшего рядом ребенка, но и в другой раз свеча сгасла. Ну, ясно, к т о превращает изморось в ливень именно над ее пламенем. Или уж Господь не принимает ее жертвы?
И тут возник над ее головой зонт.
Мужчина, тот самый, воздвиг его над нею, лишив свою спутницу укрытия. Женя, обернувшись, напоролась на его глаза: ужас, восторг и боль смешались в них; он потом скажет ей, что у него всегда болела душа, когда он ею любовался.
Ее взгляд в испуге упорхнул прочь от его взгляда, как воробышек от локомотива, она потянулась своей погасшей свечой к его горящей, свечи сомкнулись, пламя удвоилось, озарило их лица под куполом зонта, и в сводчатой этой пещере еще раз пересеклись их взгляды, и тут уж воробышка переехало.
Двери храма распахнулись, впуская шествие внутрь, и Женя метнулась с порога в угол, подальше от искушения, а в костях еще гудел след пронизавшего ее электрического разряда, и удивительно было ей, откуда в живом человеке такая молния, и завидно, потому что ни в себе, ни в ком другом она уже давно этого не видела, все потухшие ходили, огарочки людей.
Вознеслось спасительное храмовое пение и подхватило дух, и Женя отмаливала себя у Господа: не отдай, Господи, душу мою грешную врагу и похитителю.
В баре санатория "Империал" Павел снова увидел ее. Он любовался издали, из спасительной темноты, радуясь, что она не видит его, не знает, как жадно, как неприлично, до обморока, он всматривается, ловит отблеск глаз ее цвета, света богоявленского.
Она пила у освещенной стойки коктейль, углубившись в музыку, в сотый раз ломая голову над тайной удачи - кажется, вот-вот постигнешь ее закон и навсегда догадаешься, как ее добиться. Вот повторение фразы с замедлением ритма, вот впадинка на том месте, где прежде была выпуклость - но как ни разлагай эту тайну на простые и постижимые элементы, сам не сможешь ничего подобного сделать, если не будет на то вышней воли.
Откуда бы ни пришла она, эта помогающая воля - многие художники соглашались, не разбирая, откуда, и гибла душа, как у доктора Фаустуса, пусть лишь бы СОЗДАТЬ.
И тут что-то мелькнуло в поле ее зрения, неуловимый сигнал, в котором крылась подсказка, помощь и надежда. Она еще не поняла, что это было - движение, жест, цвет - но уже встала и шагнула на какой-то смутный зов в темноту. Она шла, нетвердо, как сомнамбула, огибая танцующих, и вот ее привело: Павел стоял у стены. Сама не зная, зачем - видимо, для танца, она возложила руки на его плечи, наложила руки, и он погиб.
От внезапного этого прикосновения его хватил удар, он парализованно навалился на Женю, притиснув ее к стене, стена шершавая, коричневая, кололась сквозь платье, но высвободиться из обморочного объятия Павла не удавалось, он оказался очень сильный, хоть и потерял на какое-то время сознание; сейчас замычит, как тургеневский Герасим, и раздавит ее, она замерла, как птичка, и со страхом терпела, пока он не опомнился.
- Простите меня, - едва ворочая языком, он приходил в себя, как медленно просыпающийся человек, - я не мог удамть, что посмею когда-нибудь к вам прикоснуться.
Это он еще не знал, к т о она. Конечно, потом оказалось, он слышал не раз ее имя в сочетании с именем поэта - когда передавали по радио их песни, а Павел в это время где-нибудь в бытовке, переодеваясь, слышал, и Бог свидетель, он всегда вздрагивал при ее имени, будто наперед знал, провидел, хотя разве могло ему там, в их дальнем рабочем городе прийти в голову, что он и она...
Она позвонила ему в номер и назвалась - привычно: имя и фамилия, а он растерялся от такой ее нескромности: объявить себя вслух этим титулом, который уместно произносить лишь герольду, оповещая о приближении Ее Величества, но самой о себе сказать: Мое Величество... – как можно?
Да, лучше было бы ему вообще не знать, кто она, это только навредило, и она бы не выдала себя, если б не нужда.
У Павла где-то здесь, в Чехословакии, служил в армии сын. Павел мечтал повидаться, но даже не знал, где находится часть.
Женя повела его в советское консульство. Тоже неподалеку от церкви.
Не зря она отправилась с ним - зная их подлый нрав - встречать по одежке. Все было, как она и предвидела: протягивает Павел, заикаясь, конверт с солдатским адресом сына, но этот конверт так и зависает в пустоте, вот уже звучит надменная фраза: "Это не в нашей компетенции..." - тогда Женя решительно выходит вперед, достает свои корочки Союза композиторов и, назвавшись, с достоинством поясняет, что всюду, где ни окажется, она старается помочь соотечественникам и, вообще-то,
полагала, что вся компетенция консульства в том и состоит, чтоб помогать, в данном случае - выяснить номер телефона части.
И мигом поменялось выражение лица, и поднялись навстречу, и почтительно склонили голову, и любезно попросили зайти через день, забрав замусоленный конверт полевой почты.
То-то же. Но Павел!.. У него от ее фамилии перегорели предохранители, и он потух.
Сидел, потухший, за столиком на открытой террасе кафе, стоял солнечный апрель, прозрачно светилось янтарное пиво в высоких стаканах, сияли купола храма Петра и Павла, Павел раздавленно молчал, а Женя блаженствовала в тягучей тишине, глядя, как поблескивает трава на склоне; одиночество Жене предпочтительнее любой компании, но Павел, странное дело, не мешал и даже, напротив, своим молчаливым присутствием только усиливал музыку мира, гармонию его, которую Женя готова была слушать бесконечно; и уже начинала звучать горная тишина.
- А знаете, кто я, - угрюмо промолвил Павел. - Я всего лишь заводской сварщик.
Сдался. Не будет завоевывать ее.
Позднее, в Москве, когда Женя наконец созналась подруге в любви к этому человеку, отделенному от нее пропастью ("Ты только представь, он мне говорил: ляжь! - и до какой степени надо полюбить, чтобы именно не лечь, а лягти, да еще с восторгом!"), а подруга объяснила, что электросварщик - профессия аристократическая. Павел из скромности не сказал. Профессия для избранных, требует врожденного чутья. Не каждому это дается - уловить тот момент, когда у ж е готово и е щ е не пережжено.
Подруга грудью вставала на защиту любви от жестокой реальности, которая воздвигает целые монтекки и капулетти преград, и Женя с благодарностью давала себя убедить: да, чуткий, да, интуиция, безошибочно выбирал тон и поведение.
"А ты левша, - нежно говорил. - Я в столовой заметил: вилку в левой руке держишь!"
Пропасть разделяющая так велика, что он даже позвонить ей из своего города не сможет: дома телефона нет, автоматической связи тоже нет, надо заказывать разговор с почты, а там сидят сплошь знакомые и подруги жены. А написать - ну что он напишет неумелым своим, неразвитым, стыдящимся себя языком с ошибками. Он этот рус яз с облегчением свалил с себя сразу после восьмого класса, чтобы уже никогда не прикасаться к ручке, разве что в армии: "Здравствуй, Галя, с солдатским
приветом к тебе Павел". И с тех пор за всю семейную переписку, за все открытки к праздникам отвечает Галя, с которой родил детей, с которой прожил девятнадцать лет в бесшумном браке, следя, как бы неосторожный звук не проник ночью за тонкую перегородку к детям, а дети уже и сами скоро будут вить гнезда и вскапывать грядки на даче.
На этой даче в последнее свое пребывание на воле гостил его брат, ПРЕСТУПНИК. По пьянке он поджег домик, пожар потушили, Павел обшил
досками обгорелый бок, но запах гари остался. Память по брату незабвенному.
Недолго он в тот раз на воле погулял...
И на открытой террасе кафе, когда Павел признался, что электросварщик, а Женя его остановила: "Не будем о работе, какая разница, кто из нас что делает, здесь мы отдыхаем!" - он все же угрюмо довел до конца:
- И еще я - БРАТ ПРЕСТУПНИКА...
Тогда Женя еще не могла сознаться подруге в своей любви к нему. Предрассудок неравенства. Хоть и знала: ни в ком из "равных" не встретить ей такого нетронутого чистого огня. Когда этот огонь воспламеняется, нет силы, способной остановить Павла. Но это слишком долго объяснять, и она в ответ на подозрения подруги разыграла обиду:
- Да ты что! Кто он - и кто я!..
Мол, оставь эгалитэ газетным передовицам.
К счастью, за подругой приехали из Германии ее знакомые на машине и увезли гостить на целую неделю.
- Кстати, - обернулась она с порога. - Звонил из Парижа твой муж, будет еще раз звонить в восемь часов!
Это было как раз после террасы, после "я - брат преступника...", когда она пригласила Павла вечером "на телевизор". Вот уже неделю она здесь, и мужу до сих пор не приходило в голову звонить ей из своего Парижа. Но именно сегодня, когда ее уже знобило в ожидании "программы ВРЕМЯ", он не мог не почувствовать издали этого озноба и тотчас обозначился. Уж этот нюх у него срабатывал на любом расстоянии и при любой международной обстановке - на которую, впрочем, у него тоже был нюх, иначе бы не был он таким преуспевающим журналистом-международником.
Всю программу "Время" Женя прождала звонка. Ее напряжение передавалось гостю, он уже и без того был раздавлен тем, КТО она, а тут еще муж из Парижа звонит...
Ну все, я пошел...
А уже манил этот притягательный, этот таинственный, недостижимый жар, уже хотелось завладеть им и зажечься.
Но он сам не знал, каким даром обладает, он боялся, что он ничто, а она все. И время утекало в пустоту.
Однажды она вышла на балкон, оставив его в комнате, санаторий их высился на холме, окруженный кольцевой долиной, как древний замок рвом. Противолежащие лесистые склоны сбегали глубоко вниз, до головокружения. Небо покоилось близко, как потолок - в России совсем другое небо.
И только она так подумала, налетела вражья сила, Женя явственно ощутила ее за спиной, словно туча надвигалась, даже шелест крыльев различила в шуме приближения этой грозящей силы, только крылья были не ангельские.
Такая нежность просыпается в мужчине лишь от силы, лишь в окончательном бесстрашии. Уже, значит, зарастил своей кровью ту пропасть между ними, замостил своим мясом и пробрался к ней по тонкому мосточку.
Но только он лег - звонок. Кто говорит? - носорог...
Ох уж этот нюх носорожий!
- Да, и я тебя! - отвечала Женя в трубку.
И все рухнуло, естественно, и она разразилась слезами, прогнала Павла, да он бы и так ушел. Она разбалансировалась вся и три дня плакала и в одиночестве скиталась по горам, по всем этим окультуренным торным тропинкам, ведущим на "выглядки", голова кружилась от высоты на пятачках смотровых башен. Щурясь от ветра, некрасивая, на низких каблуках, закутавшись во все теплое, что у нее было, одна в целом бескрайнем мире, одна в этих горах, одна на этих "выглядках" - еще недавно она бы упивалась этим одиночеством и музыкой ветра. Но уже зародилась
в этом пустом мире манящая пульсирующая точка - как прерывистое око маяка.
Три дня Павел молчком погибал, не смея приблизиться, и ни разу за эти три дня ушлый международник не позвонил из своего Парижа.
Он позвонил только на четвертый день, когда Женя снова была с Павлом и счастье раскрылось во всей его быстротекущей полноте - как цветок лотоса. Тут уж звонки пошли косяком, эскадрильями, и со всех сторон оборачивались мужчины, обегая пространство своими растревоженными антеннами: откуда идет сигнал? Запеленговать Женю не составляло труда: лилия долин. Во внезапном и быстром цветении. Прекрасная, как бывает лишь женщина, которую убедили, что она прекрасна.
Она удивлялась легкости тела, перестала замечать крутизну подъемов.
У нее изменилась походка и взгляд, и двадцатисемилетний офицер, телохранитель генерала, опустившись на одно колено, как перед знаменем, осмелился предложить ей руку и сердце, а министр торговли Армении задаривал подношениями. Все трое собирались у нее в номере перед телевизором - офицер, электросварщик и министр, после "Времени" она их провожала, и лишь один знал, что вернется.
Вдвоем их после той террасы никто больше не видел.
Он стеснялся своей речи, он признавался, что есть слова, которые он впервые слышал от нее. Были заметны его старания выражаться позамысловатей, и она боялась, что он вляпается в какой-нибудь "данный период времени", но он был умница, он сказал: "Тогда, во время крестного хода, я понял, что уже преследую тебя".
Во многом он посрамил бы ее знакомых аристократов.
Он продал свое обручальное кольцо, чтобы пригласить ее в кафе – в городе, подальше от санатория, от соглядатаев. Это кольцо он не снимал девятнадцать лет, и в мякоти пальца осталось углубление, которое не скоро еще заполнится плотью.
Не соврешь, что потерял. Что он скажет дома?
А полную правду: продал, чтобы пригласить в кафе одну известную композиторшу, которая в него влюбилась.
Жена Галя, оценив смелость его фантазии, ответит: влюбилась, так продавала бы свое!
Разговор нетерпеливо перейдет на другое - все же хозяина месяц не было, столько перемен дома и на заводе: того сняли, этого назначили.
Так все же: куда девалось кольцо? - спросит опять.
Смутные подозрения у Гали, конечно, были (насколько хватало ее воображения: не дальше той Нади из завкома...). Но они рассеялись, когда Павел объяснил: деньги понадобились съездить к сыну.
Спустя месяц Павел и сам уверует в это объяснение, а любовь известной композиторши вытеснится из памяти, как нечто недостоверное. Ну оглянись вокруг, ну скажи кому - и мужики объяснят: пить надо меньше. На жену свою Галю взгляни, на будничное ее лицо, чуждое всякого воодушевления, и разве после этого сможешь убедить себя, что есть на свете женские лица, вспыхивающие внезапным светом, а речи их - как водопады, а шепот блаженными уколами вонзается в слух.
Они, конечно, есть, эти женщины, но не про твою же честь.
И как он вообще посмел, как он сделал такую женщину соперницей жены своей бедной Гали! Недостойной любовью своей уравнял их!
Даже и мыслями больше ее не касайся. Брат преступника.
Да, разумеется, нельзя не признать: события очень скоро стали приобретать признаки естественного утомления. Женя уже считала историю исчерпанной, а срок путевки все еще длился.
Шла над Рудными горами снежная гроза. Все в природе взбунтовалось и восстало, вздыбилась крутая радуга, упираясь концами в долину где-то внизу, много ниже "Империала". Там на склонах буря терзала деревья, в небе все кипело, Павел был в комнате, и Женя уже не хотела, чтобы он вышел к ней на балкон, уединение опять обретало прежнюю бесценность, и этим небесным знамением ей уже не хотелось делиться ни с кем. В громе грозы угадывалась скрытая мелодия, и главное было теперь - расслышать.
Чтобы никто не мешал.
Женя вспомнила, как две недели назад, подавленная долгой глухотой, готова была просить слуха у сатаны под залог своей души...
Искушал ее враг и был близок к победе. Но ангел-хранитель не дал - слабую сдавшуюся душу ее заполнил любовью, чтоб не протиснуться нечистому - некуда.
Теперь - слушать.
И расстаться, скорее расстаться, пока цела любовь, оберегающая от похитителя душ. Теперь присутствие Павла могло только навредить.
Могло, но не успело. Вот и поезд, Павел проводил ее, подруга тактично вышла из купе.
Только что примчавшаяся из Германии к поезду, она, едва отъехали, принялась рассказывать, а Женя кивала, ничего не слыша, как заколдованная.
Подруга смолкла, пристально взглянула и рассердилась:
- Да что вы, ребята, меня дурите!
Павел оставался в Карловых Варах еще два дня. В час, когда его поезд пересек границу и прибыл в Брест, Женя ждала у телефона. И действительно раздались частые междугородные звонки, она сорвала трубку и хорошо, что не крикнула в опережение его голоса :"Павел!" - потому что это был муж, он весело сказал, обыгрывая знаменитый текст: "Люблю тебя из Орли, лечу через Бейрут в Сайгон, целую, пока!"
Ну, не борьба стихий, эфирных сил? Когда через минуту раздался ожидаемый, только что желанный звонок Павла из Бреста, Женя еще не опомнилась, и уральский выговор Павла, его неумелая речь невыгодно наложилась на все еще звучавшее в ее слухе энергичное восклицание блистательного международника. Именно от таких опасных наложений она и хотела защитить свое скудное чувство, законсервировать, лишить доступа воздуха, иначе все пропало; она довольно вяло ответила Павлу, что доехала хорошо, все у нее в порядке, и она ему желает благополучия и покоя. Простились.
Она сварила кофе, поставила пластинку - наугад, она часто так делала: что Бог пошлет. Оказались "Времена года" Вивальди, и в этом тоже был знак. С этой музыкой у нее была связана одна мистическая давняя история: у нее тогда сломался проигрыватель, месяц ее окружали только бытовые шумы, и организм уже физиологически требовал музыки, она отправилась в концерт - тоже наугад. Был органный вечер, и органистка играла собственную версию "Времен года", Женя весь концерт думала о муже, тосковала по нему, опять они были в долгой разлуке. А вскоре от него пришло письмо, он писал, что был в концерте - наугад, слушал
"Времена года", и вдруг одна скрипачка подняла глаза и посмотрела прямо на него, и он узнал в ней Женю. Это так смутило его, что он ушел с концерта и вот сидит пишет ей, любимой, письмо...
Эти "Времена года" совпали у них с точностью до часа.
Много всего случилось у них за долгую жизнь.
Забыв про кофе, Женя вспоминала. Душа, отработав тяжкую смену измены, возвращалась к себе.
В молодости, было им лет по двадцать шесть, в газетно-репортерскую пору как-то звонит мужу коллега: лишний билет в "Современник", спектакль через полчаса. Тогда "Современник" был в зените, муж уступил ей с боем, и она побежала. Они в те времена прогрессивные были, эмансипированные, собирались явить миру пример подлинной жизни - без предрассудков ревности.
И вот бежит Женя от метро, сердце у нее вспухает, этого человека с лишним билетом она еще никогда не видела, но они узнали друг друга сразу. Он стоял в распахнутом пальто, н а в с т р е ч у ей, счастливый, напряженный, и по тому, как он ждал, как надеялся, что она окажется именно такой, не подведет - можно было догадаться, что их соединение произошло еще в онтологических слоях. По лицу его пробегали сокровенные огни, будто он гляделл в пламя костра и думал при этом счастливую мысль. "Не беспокойся, мы успели", - сказал ей, не поднимая глаз
(от костра...), и искры нежности поблескивали в голосе, спектакль Женя и сейчас помнит до последней сцены, хотя и не видела, не слышала ничего, кроме дыхания рядом с собой этого незнакомого родного человека.
Будь они тогда посмелей, сразу бы поняли, что все уже случилось, что они влюблены еще прежде всякого первого взгляда, но опыта им не хватило признать скрытое очевидным, началась дружба, бурно обменивались чтением, это были семидесятые годы, Женя позвонила ему и попросила занести журнал: через мужа не передать, муж уехал в командировку - Женя говорила это, обмирая, и он там тоже обмер и, не приходя в сознание, так к ней и вломился с искомым номером журнала, скрыть было уже невозможно, ослепли, оглохли, и месяца три еще не могли остановиться. Это как огурец в бутылке: попал легко, еще цветком, но разросся внут-
ри, и уже не вынуть, не разбив стекла.
У всех на виду.
И муж: бессильно взирая на неудавшийся опыт отказа от предрассудков.
А в ней, бесстыдной - никаких угрызений, не ведала душа, что творила, да и была ли вообще тогда душа, только зарождалась, и нечистый еще не очень хлопотал о ней. Нечистый охотится в других угодьях, и уж там добыча знает, ч ь я она.
Теперь Женя знает.
Валит черный дым из промышленных труб на Урале, вблизи колонии строгого режима, в которой отбывает срок своей жизни ПРЕСТУПНИК, брат Павла; ревут турбины "боинга", в котором знаменитый Женин муж перелетает из Токио в Мельбурн, продолжая любить ее из Орли, из Хитроу и из Шереметьева; новый поэт-песенник пытается сочинить текст на музыку Жени и все не может ей угодить: чтоб текст был о любви, которая в очередной раз спасла маленький кусочек мира от искушенья смерти. Она никак не может растолковать поэту, в чем разница между спасением и грехом. И есть ли она.
1990
НАШ ТЕННИС
«Легенда о Нарайяме»
Ника у нас закончила факультет иностранных языков, но в школе проработала недолго: она как вялый стебелёк, даже улыбка стоит ей труда, какая уж там школа!
Она вступила в переводческий кооператив, и вот им привалил заказ: перевод недублированных фестивальных фильмов. От счастья они сделали работу не торгуясь. А за это им дали билеты на просмотры. И Ника пригласила всю нашу теннисную группу на «Легенду о Нарайяме».
И мы, как элита какая-нибудь, попали на первый просмотровый сеанс.
Мы тогда и вообразить не могли, что нам покажут. Макс, наш тренер, явился с женой и дочерью. Дочери уже исполнилось шестнадцать, и гордость у неё из-под опущенных ресниц била дальним светом: «до шестнадцати», да ещё просмотр!
Мы прогуливались по фойе, раскланивались, разглядывали друг друга в «гражданском». Катя в сером пальто, зелёный на шее платочек, всё в тон, всё пригнано; и улыбается аккуратно, и слова произносит тщательно, она и играет так же; нет в ней изъяна, и это озадачивает больше всего: живое не может быть так симметрично. Мы стояли, обсуждали очередную статью в журнале (начало демократии, эра разоблачительных статей в «Огоньке»), и я тайно горевала: какая женщина без пары пропадает.
Подошёл к нам тренер Макс, услышал про статью.
-Девочки, принесите почитать. Я вот всё развенчиваю легенды и мифы о передовом социалистическом обществе, - он обнял дочь за плечи, - которые им вдолбили в школе, и никак не могу справиться: я ведь не авторитет!
Мы не ожидали, что наш Макс такой семьянин. Впрочем, как раз такие повесы и отличаются беспредельной верностью жёнам: в том смысле, что бабы – само по себе, а жена – это святое.
Потом начался фильм. В высокохудожественную ткань кинодействия были невырезаемо вплетены – интересующиеся после подсчитали – семь полных любовных актов, крупным планом, со всеми содроганиями. Мы оказались не готовы к такому. Фильм был весь в Оскарах, на него потом давилась вся пьянь нашего города, опоясывая кинотеатр цепями очередей в несколько оборотов. Некоторым любителям киноискусства удавалось прорваться не по разу, и они уже знали, что за сорок минут до конца ничего больше не показывают; сами знали и товарищей предупредили, и сразу за последним коитусом зрители массово покидали зал.
Тренер Макс вышел с просмотра в полном смятении чувств, жена и дочка плелись за ним гуськом.
Эра видео ещё не наступила.