I CASTRA STATIVA НА БЕРЕГАХ РЕЙНА

РЕКА

Castra stativa[3], эти оплоты римских легионов на дальнем пределе империи, на самом севере изведанного мира, представляли собой суровые городки, построенные специально для войны. Военные инженеры обнесли каждый такой городок-крепость — каструм — крепкой стеной, установили на эскарпах баллисты и катапульты, а снаружи вырыли ров и возвели сторожевые башни.

В хмурый зимний день в годы правления Тиберия мальчик по имени Гай Цезарь карабкался по длинной деревянной лестнице на квадратную башню, возвышавшуюся над западным углом крепости. За рвом со спокойной мощью огромная река несла стального цвета воды, а за ней, на дальнем берегу, раскинулись бескрайние леса.

«Величественное зрелище», — говаривал отец мальчика. А им был молодой, но грозный дукс Германии. Он командовал самым мощным сосредоточением войск, охранявших границы империи от Британии до Евфрата, этой неодолимой машиной для завоеваний, насчитывавшей восемь испытанных в боях легионов. Но в грандиозном претории[4] в центре каструма, который, согласно имперской философии, зримо олицетворял мощь Рима, молодой дукс держался замкнуто, составляя удивительный контраст с прекрасной женой и непоседливым сынишкой.

Сейчас этот малыш, свободу которого, как тюрьма, ограничивал парапет башни, выглядел разочарованным. На юге сквозь низкие тучи пробивались слабые отблески солнца, а вдали вырисовывалась Августа Треверорум — столица Галлии Белгики, основанный Римом город, которому спустя века дадут название Трир. Но возможно, там и не было никакого города; из-за отдалённого расположения военного лагеря эти смутные дымки можно было принять всего лишь за место привала на бесконечной военной дороге. А на севере, за рекой, не существовало ничего, кроме бескрайних лесов.

— Смотри, — с одышкой проговорил пожилой декурион, младший командир, следовавший за мальчиком, по мере сил выполняя строжайший приказ не отходить от него ни на шаг. — Ты можешь бродить по этим лесам много дней и не наткнёшься ни на один город. Там нет ни форумов, ни храмов, ни терм, ни мощёных дорог, разве что лесные деревни. И местные люди нас боятся, потому что мы в отличие от них умеем строить крепости вроде этой.

Мальчик спросил, насколько велики земли за рекой, и декурион, скромный командир десятка солдат, проведший всю жизнь на краю империи, ответил, словно цитируя закон, что этого не знает никто.

Эти бескрайние равнины месяцами покрыты снегом, а при потеплении утопают в грязи; летом ночи здесь короче, чем в Риме, а зимой, наоборот, солнце с трудом поднимается над горизонтом и заходит в тучи. Лошади вязнут в болотах, попадают в лесные завалы...

Мальчик смотрел с башни. До самого горизонта двигалась лишь плотная и мощная масса реки, которую латинские географы называли Рейном.

— Эти воды бегут на запад на сотни миль, — говорил декурион, — и нам тоже скакать не знаю сколько недель, прежде чем увидим устье. Известно лишь, что по пути встретятся, одна за другой, более пятидесяти крепостей, охраняющих границу. И под конец ты увидишь, как река впадает в вечно бушующее под ледяными ветрами море.

Но на том, дальнем, берегу легионы никогда не устанавливали своё господство. И в заключение декурион высказал мудрость этой войны:

— Боги провели по этой реке черту. Это limes Germanicus — Германский рубеж.

Он задумчиво оперся о парапет.

— В этой реке скрывается дух некоего бога. Но это бог неистового народа, живущего на том берегу. Никогда мы не сталкивались с более грозными бойцами. Они действительно не похожи на греков или сирийцев, которые после первой же атаки открывают ворота и рассыпают перед тобой цветы.

Мальчик посмотрел на ледяную мощь этих вод и, обернувшись, спросил:

— А откуда они текут?

— Чтобы подняться к их истокам, — проговорил декурион, растревоженный воспоминанием, — нужно скакать столько же недель, и путь туда ещё тяжелее, чем к устью. Река рождается в высочайших, вечно заснеженных горах внутренней Реции. На их вершины не рискуют подниматься даже медведи, и видны только орлы в йебе, олени на утёсах, да слышен непрерывный писк сурков, копошащихся в заледеневшей земле.

— Ты сказал, что река рождается. Как это? — спросил мальчик.

Декурион рассказал, что много лет назад легионы стали воевать в этих горах с народами, называвшими себя реты и винделики.

— Там, где рождается река, никогда не тают снега, эти скалы сделаны изо льда. Но из-под него бегут струйки лазурной воды и стекаются в ручеёк. Потом, внизу, в него впадают талые воды, и ручей становится всё больше и больше. Это и есть рождение бога Рейна.

— Ты его видел?

— Видел и перепрыгнул одним махом.

Там, наверху, бог Рейн был тонким, как юноша, но по мере того, как бежал меж камней, его голос становился всё сильнее и ручей превращался в поток, клокочущий в лесах и оврагах. И скоро его уже было не перейти вброд: возмужав, бог превратился в реку. Постепенно бог Рейн пробил в горах ущелье. А непредусмотрительные люди прорубили в этих скалах, совсем рядом с рекой, узкий проход — единственный, что ведёт из внутренней Реции на юг Альп.

Река текла вниз по руслу, но путники знали, что во время дождя или оттепели она может вдруг выйти из берегов и затопить дорогу.

И в самом деле, однажды после сильных дождей конный отряд выстроился в колонну для подъёма, и тут всадники увидели, как Рейн, пенясь, всё выше и выше хлещет по скалам. Потом кто-то крикнул, что вода выходит из берегов, поглощая дорогу позади всадников. Они бросились вперёд, к проходу, но Рейн раздулся ещё больше, поглотил землю под копытами их коней и засосал в себя арьергард.

— И мы, забравшиеся выше, видели, как внизу в поднявшейся по грудь воде люди и кони, не в силах удержаться на ногах, кувыркаются, поглощённые водоворотами. Мы спаслись лишь трое; два дня и две ночи мы продержались, уцепившись за скалы наверху.

Потом река утихомирилась, и утонувших людей и коней, истерзанных камнями, вынесло в долину.

После этого рассказа мальчик в молчании проследовал за своим телохранителем в преторий. Наступили дни спокойного безделья, когда люди чинили оружие, ухаживали за лошадьми, тренировались. Неискоренимое германское восстание, казалось, было подавлено. Неукротимый Арминий после разгрома вымазал себе лицо кровью из своих же ран, чтобы преследователи не опознали его. Многие соплеменники его бросили, другие предали, а его молодая жена попала в руки римлян. Она была беременна, но не предалась слезам, а хранила молчание и стояла, гордо выпрямившись, сцепив руки, ни о чём не прося и не отвечая на обращения. У неё было красивое имя — Туснельда. Дезертиры говорили, что Арминий сходил с ума от тревоги, зная, что жена попала в плен к римлянам. И могущественнейший дукс Германии тоже чувствовал неловкость.

— Не знаю, что бы я стал делать, если бы со мной случилось подобное, — признавался он друзьям.

Но безжалостный император Тиберий велел отправить жену Арминия подальше от мужа, чтобы у того не осталось никакой надежды освободить её. Германии неосторожно посетовал близким друзьям, что его воротит от всего этого. Он не знал, что его слова дошли до ушей Тиберия.

Судьбе было угодно, чтобы декурион и мальчик подошли к преторию как раз в тот момент, когда усталый чрезвычайный посланец из далёкого-далёкого Рима слезал с покрытого грязью по самую грудь коня, оставив позади такой же усталый и весь в грязи эскорт.

Всадник в тяжёлом, набухшем от воды вощёном плаще — лацерне — соскочил на землю и, окоченевшими руками передав поводья конюху, потребовал немедленно отвести его к дуксу Германику. Нежданного посланника, не успевшего даже смыть грязь, быстро провели к командующему, и мальчик мельком увидел с порога, как отец взглянул на прибывшего и тихо о чём-то спросил, а тот, повернувшись спиной к входу, так же тихо ответил. Но тут стражник решительно закрыл дверь.

Мальчику показалось, что посланник оставался в комнате отца очень долго. Когда он вышел, то всё ещё был в промокшем плаще, но казалось, что никому до этого нет дела. Выходя, он шепнул стоявшему у двери офицеру стражи:

— Помнишь Семпрония Гракха, сосланного на остров Керкину в Африканском море?

— Ещё бы, — кивнул тот.

И посланник объявил:

— Его тоже зарезали.

Малыш уловил слово «зарезали», и хотя в каструме близкая или далёкая смерть была частью неумолимой повседневности, он увидел, как яростно отреагировал офицер:

— Это уже невыносимо! Не щадят никого. Как он умер?

— Как скотина, — огрызнулся посланник, потом огляделся и со злобой вполголоса проговорил: — И невинную Юлию там, в Регии, тоже довели до смерти, как нищенку.

С плаща на землю капала вода.

Офицер тоже огляделся и, сопровождая посланника к выходу, с возмущением спросил:

— А что говорят в Риме?

— Ничего, — отрезал посланник и ушёл; его тошнило при воспоминании о всеобщем малодушии.

Мальчик понял, что на той заброшенной скале в Африканском море, а также в том далёком городе, видимо, происходят дела посерьёзнее, чем какое-то нападение на границу банд германцев — ангривариев или херусков.

Офицер вернулся назад, но оставил дверь командующего приоткрытой — возможно, из-за пагубного пристрастия, которое столь часто упоминают древние авторы. Благодаря этому малыш заметил, как его молодая и прекрасная мать выбежала из внутренней комнаты, схватила за спиной у дукса Германика послание и в нетерпении прочла несколько строк, прежде чем муж успел остановить её.

И тут впервые мальчик увидел, как его мать плачет, и замер: она крепко прижала к лицу руки и, едва не задыхаясь, пыталась сдержать рыдания. Офицер стражи, вопреки всяким уставам, тоже застыл, приникнув к щели. Женщина плакала тихо, а когда снова подняла своё прекрасное лицо, на нём не было боли, только злоба, отчаяние и ненависть.

— Она убила её, проклятая старуха, Новерка[5], — всхлипывала она. — Я, я... клянусь.

Германии быстро совладал с гневом. У него был единственный способ утихомирить жену: ничего не говоря, он крепко обнимал её. Она сопротивлялась, вся дрожа, но потом понемногу уступала и поддавалась, и всё кончалось любовными объятиями. И на этот раз он прижал её к себе, но она поддалась не сразу. Малыш услышал тихий голос отца, который шептал ей на ухо, словно целуя:

— Наберись терпения, держись. У тебя будет время...

Она понемногу успокаивалась.

— Осуши слёзы, — сказал Германик и пальцем вытер слезу у неё на щеке. — Никто не должен говорить, будто ты плакала.

Жена ответила осипшим голосом:

— Мне было запрещено видеться с ней семнадцать лет. И она умерла в одиночестве.

Она освободилась от объятий и привела в порядок волосы. Тут малыш вошёл и тревожно спросил, что случилось. Но отец ответил, что ничего и что его ждёт Залевк, греческий наставник, образованнейший и терпеливый раб, который, пытаясь учить ребёнка, весь день ходил за подопечным. Несмотря на мягкость дукса Германика, никто во всём войске не мог спорить с ним, когда он отдавал приказ. Малыш беспрекословно повиновался, и стражник закрыл дверь.

Но ребёнок обманул беднягу Залевка и в тревоге и растерянности пошёл один на площадь. Увидев остановившегося в кругу военных посланника, мальчик приблизился и успел расслышать чей-то голос:

— Одно убийство за другим...

Заметив сына дукса, они замолкли, и он продолжил путь, скрывая свои чувства, но эти слова запали ему в душу. Ища утешения, он выбрал уединённую дорожку к конюшням, где стояли его любимые лошади. Его быстрый Инцитат[6], резвая лошадка галльской породы со шкурой цвета мёда и лёгкой статью, издалека узнал мальчика, заржал и зафыркал в нетерпении, чтобы его выпустили. Но конюхи задержали коня у закрытых дверей, потому что снова собирался дождь, и малыш только обнял его, прижавшись лбом к гриве. Существовала какая-то ужасная тайна, и все сговорились молчать. Видимо, коню каким-то образом передалось это непонятное беспокойство, потому что по его лоснящейся шкуре пробежала дрожь.

Как и ожидалось, пошёл дождь, потом возникла небольшая суета при проводах посланника. Дороги меж бараками опустели: то ли из-за дождя, то ли из-за чего-то ещё, кто знает, но все люди собрались внутри. Малыш сделал вывод, что грядёт какая-то опасность, как в тот раз, когда подкрались херуски и в темноте напали на часовых.

Он направился к южному углу каструма, откуда доносились мерные удары кузнечного молота по раскалённым клинкам. Мальчик вошёл в жаркую от огня кузницу, навострив уши, и потому успел услышать — это стало для него потрясением, — что Юлия, умершая «как нищенка» в отдалённом Регии, отчего его мать и пришла в столь непонятное отчаяние, «в действительности-то заслуживала императорских почестей».

Злобным голосом говорил военный трибун Гай Силий, командовавший в эти дни одним легионом. Сидя рядом с кузнецом-оружейником, он уставился на свой обоюдоострый великолепный парадный меч.

— Один лишь сенатор из шестисот встал и сказал, что единственную дочь Августа лишениями довели до смерти от медленного истощения, в изгнании, ославленную, презираемую всеми. Остальные пятьсот девяносто девять промолчали.

Произнеся эти слова, трибун увидел маленького сына Германика, но не приглушил голоса.

— Императорских почестей, — повторил он намеренно, чтобы было понятнее.

Кузнец поворачивал над огнём клинок, аккуратно постукивал по нему молотком, погружал в холодную воду, снова нагревал — и не произносил ни слова.

— Однако и здесь все молчат, потому что и здесь повинуются Тиберию.

Сквозь удары молота пробился голос ребёнка:

— В чём повинуются?

— Иди сюда, — решительно подозвал его Силий. — Пора тебе узнать, — сказал он, словно малыш, не зная чего-то, подвергался несправедливости.

Мальчик затаил дыхание в ожидании, и даже оружейник замедлил свои движения. Силий сказал:

— Знаешь, кто была эта Юлия, умершая таким образом? Мать твоей матери.

Мальчик замер. Никогда при нём не говорили о старших родственниках, и у него сложилось впечатление, что все они умерли неизвестно когда. Трибун разрушил это предположение, чтобы история стала понятнее, и заключил, твёрдо и чётко выговаривая слова:

— И знаешь, почему она заслуживала императорских почестей? Потому что была единственной дочерью божественного Августа. А вместо этого её на столько лет отправили в ссылку. И в конце концов Тиберий уморил её.

Мальчик быстро соображал. Он со страхом снова услышал голос матери: «Семнадцать лет...» Встревоженный до дрожи в коленях, он бросился на скамью рядом с трибуном и прошептал:

— Я видел, как моя мать плакала... Только никому не говори, — попросил он, схватив Силия за руку.

Трибун Силий сердито покачал головой.

— У твоей матери Агриппины немало причин плакать. Ты знаешь, что у неё были три брата?

Малыш вскочил на ноги.

— Это неправда, мне никогда об этом не говорили, у неё нет... Но ты сказал «были»? Как это — «были»?

Тут вмешался молчавший до сих пор оружейник, перестав поворачивать клинок над огнём:

— Трое братьев твоей матери были единственными наследниками Августа, надеждой империи. Они, а не Тиберий.

Кузнецы и прочие рабочие в глубине кузницы, услышав это, насторожились.

Малыш всхлипнул.

— Не смейтесь надо мной...

Он ощутил за всем этим какую-то угрозу, да и действительно прошло слишком мало времени, чтобы переварить эту историю, к тому же поведанную столь суровым образом. По здравом соображении отец просил хранить о ней молчание, поэтому Силий, опомнившись, отвёл мальчика вглубь кузницы и, чтобы отвлечь, показал ему изящный кинжал — короткую сику для неожиданного нападения из засады.

— Смотри, держать надо вот так...

Он протянул мальчику кинжал, предложил сжать рукоять, и тот осознанно вцепился в оружие, неожиданно почувствовав безопасность. Трибун разжал его пальцы, взял кинжал и, подозвав солдата, изобразил нападение.

— А потом двигайся так, ему за спину, видишь? Быстро положи левую руку на рот и держи, а правой вонзи клинок вот сюда, в шею, где бьётся вена.

Солдат, притворившись раненным, повалился на пол, смешно брыкаясь, и малыш рассмеялся, забыв про слёзы. Потом солдат прикинулся мёртвым, и трибун объяснил:

— Если хочешь убедиться, что враг действительно умер, приложи палец сюда, — и заставил мальчика нажать на яремную вену упавшего. — Чувствуешь, как бьётся? Когда перестанет — значит, жизнь ушла. А теперь я покажу тебе другой верный удар, и опять со спины.

Солдат встал.

— Обхвати его сзади левой рукой, и он, чтобы освободиться, разведёт руки, а ты — только быстро! — воткни клинок поглубже под мышку, вот так.

Мальчишка зачарованно смотрел. Трибун Гай Силий снова посерьёзнел и резко проговорил:

— Ты видел, как пользуются сикой. Этого вполне достаточно, чтобы понять, как смерть троих братьев твоей матери принесла власть Тиберию.

Ребёнок смотрел на него не отрываясь. Его слёзы совсем высохли, и вместе с этим закончилось его детство. Трибун предостерёг его:

— Об этом тоже не рассказывай.

Мальчик промолчал. Ему подумалось, что больше не нужно никого спрашивать, почему плакала его мать.

ГЛАДИЙ И КАЛИГА

На следующий день оружейный мастер объявил, что изготовил мальчугану по руке маленький гладий — короткий и широкий меч, который при рукопашной схватке разит и остриём, и лезвием, — и научил его ударам, обманным манёврам и защите.

Это казалось игрой. Но он пока не мог сказать мальчику, что в этих играх таится подготовка к настоящей войне, и не против иноземных врагов. Потому что вот уже два века Рим был расколот на партию оптиматов — богатой знати, землевладельцев, поддерживавших Тиберия, и партию популяров — партию низших классов, крестьян, ремесленников, городского плебса. Из этих последних произрастали культурные и семейные корни его отца, любимого всеми дукса Германика. Эти люди боролись против крупного землевладения, против тяжёлых налогов, против ограничений в избирательном праве, активном и пассивном, против невозможности рождённому плебеем избираться в консулы, против жестокого разграбления покорённых стран. Среди популяров было много заметных имён: Гракхи, Гай Марий, Публий Секстий, жизнелюбивый и неудачливый Марк Антоний и, наконец, три молодых сына Юлии. И почти все они умерли насильственной смертью.

Мастер пока не мог сказать мальчугану, что власти, а возможно, и самой жизни его отца грозит всё возрастающая опасность. Но Руф, самый сильный воин в Рейнских легионах, метнувший дротик со смертоносным наконечником в огромное дерево так, что никакими силами его было не вытащить и вековой ствол пришлось срубить, — Руф научил мальчика обращаться с этим оружием. Научил, как напрягать спину, как упираться ступней, коленом, бедром, как привести в действие грозную силу, скрытую в плечах и мускулах руки, чтобы железо вылетало прямо, со свистом, и втыкалось в цель, не отклонившись ни на полпальца, именно туда, куда наметил глаз.

— Копьё, попавшее точно в цель, избавит тебя от первого врага: так побеждают первым броском при игре в кости, — напористо объяснял Руф, поплёвывая на ладонь, чтобы повторить бросок.

— Учись сейчас, — побуждали Гая Цезаря командиры, увлечённые этим зрелищем, — и тебе будет легче в жизни.

С медлительной грацией сменяли друг друга атаки, уклоны, отражения ударов, и глаза мальчугана усваивали движения руки, плеча, рывок запястья, перемещение колена и ступни, напряжение, момент отрыва и решающий молниеносный бросок. В будущем каждому молодому римскому аристократу надлежало набраться опыта в легионах, на суровой воинской службе. Позже им предстояло командовать гарнизонами на протяжённых границах и, в качестве высочайшей чести, командовать легионом в боевых действиях. Но тот, за чьим обучением мы наблюдаем, был не такой, как все.

Рядом с кузницей протянулись конюшни. Мальчуган пролез меж лошадей туда, откуда его было бы трудно вытащить. Но в этот день его отыскали быстро. Командир лёгкой конницы сделал ступеньку из согнутой правой руки, и мальчик забрался на неё. Его научили, как с места вскочить на спину коня и тут же, не коснувшись поводьев, рукой и пятками пустить его в галоп, как делали варвары-скифы, лучшие наездники в мире.

— Нужно мгновенно обуздать коня и опрокинуть всех, прежде чем тебя увидят, — сказал конник.

Начальник оружейников тщательно снял с мальчика мерку и изготовил легчайшую лорику — панцирь, на котором по заказу мастера-оружейника местный художник изобразил символическую историю про мальчика, спасённого дельфином. Мастер-оружейник был эстетом военного дела, любил изящество ударов, роскошь парадных доспехов с насечкой и чеканкой, блестящую конскую сбрую, золотых орлов, высоко поднятых знаменосцем, порывистый грохот катафрактов (тяжёлой конницы), сигналы горна, звуки рога и трубы. Он также сделал мальчику боевой шлем-кассис из тонких пластин. И кузнец, стоявший у горна, разогревая и соединяя части, объяснил, что ни в каком другом войске ещё никогда не придумывали таких хитроумных, устойчивых к ударам доспехов: округлый, подбитый кожей римский шлем полностью покрывал череп, не оставляя смертельно опасных зон, куда могли бы проникнуть вражеские удары, он низко опускался на лоб до самых бровей, а две широкие полосы прикрывали виски и челюсти, соединяясь под подбородком, но оставляя открытыми уши. Заднюю часть шеи прикрывали пластины на шарнирах, чтобы не мешать движениям, — это было чудо анатомии и техники, спасшее бесконечное число жизней.

А чтобы было понятнее, кузнец сказал, что самые страшные враги находятся не за Рейном:

— Самые-то опасные приходят издалека. Предательские удары наносятся из Рима.

Засунув свой тяжёлый левый кулак в маленький шлем, а в правую руку взяв меч, кузнец изобразил удары по черепу, по вискам, по лбу, по затылку — клинок звенел о железо, но кулак, защищённый раковиной шлема, оставался неуязвимым. Мальчуган воспринимал всё это как некое таинство и не обратил внимания на неожиданное молчаливое одобрение отца. Только через много лет, предавшись воспоминаниям, он поймёт суровые причины, приведшие к изготовлению этих игрушек.

— Ты родился здесь, детёныш льва, — говорили ему легионеры.

«Infans in castris genitus», — напишет один великий историк, потому что малыш, обречённый на скандальную и грязную славу, родился в каструме, под знаком Девы, в последний день августа, и воспитывался среди легионов, «in соntubernio legionum eductus»[7].

Наконец сапожник снял верёвочкой мерку с его крохотных ножек, и через три дня примерок и тайных подгонок мальчик вышел из мастерской в завязанных на икрах знаменитых практичных спартанских калигах, какие носили римские легионеры.

Мастер отобрал самую мягкую и самую тонкую кожу, смазанную жиром, но обувь оказалась слишком жёсткой. Он обещал, что на следующий день будет лучше. При ходьбе кожа скрипела, а гвозди в подошве цеплялись за землю, и мальчик убедился, что после прыжка не скользит, а застывает как вкопанный, подобно легионерам, когда они соскакивают на вражескую стену.

Гай Цезарь направился наверх по Чертополоху — центральной улице каструма; вокруг толпились улыбающиеся легионеры, а сзади на расстоянии следовал сапожник. Так мальчик проковылял к преторию. На порог вышел отец, молодой дукс. И поскольку каждый человек двигается между невидимыми нитями, натянутыми ему судьбой, — как сказал поэт, часто цитируемый греческим наставником, ум которого был набит древними авторами, — в этой забаве скучающих солдат историки прочтут начало роковых событий.

Среди своих смеющихся солдат отец поднял сына всем на обозрение, пощупал маленькие сапожки, чтобы оценить работу, и объявил, что для легионеров, сражавшихся с германцем Арминием, сапожник никогда не делал калиг, которые сравнились бы с этими.

— Он будет наказан, — сквозь смех выговорил полководец, — поскольку доказал, что умеет работать намного лучше, чем делает это обычно.

Мальчуган тоже смеялся, дрыгая ногами в воздухе. И хотя его звали Гай Цезарь — это было историческое семейное имя, в древнем латинском произношении звучавшее как «кесарь» (такое имя носил победитель галлов и германцев Юлий Цезарь), — в шуме толпы ясно прозвучал голос какого-то солдата:

— Он поступил на службу в легион. Объявляю, что мы будем звать его Калигула.

РЕТСКАЯ ЖЕНЩИНА

С того дня, когда для войска он стал приёмным сыном Калигулой, то есть «сапожком», легионеры и командиры занялись, каждый по-своему, его весьма своеобразным образованием.

Так он открыл за дальним углом каструма квартал бараков. Там было полно женщин, не похожих на рабынь и служанок матери, которые передвигались только за оградой претория и чьи волосы были убраны в причёску, а руки белы. В отличие от них эти женщины входили и выходили из бараков полураздетые, с распущенными волосами, босые, они громко смеялись, умывались на улице, и казалось, что все солдаты их хорошо знают, потому что приходили сюда гурьбой и вместе с женщинами заходили внутрь.

Он наблюдал за ними сквозь щели забора, пока одна из этих женщин, молодая белокурая крестьянка, не обнаружила его и не взяла с улыбкой за руку.

— Эй, что смотришь? — проговорила она грубым голосом, с жёстким акцентом и придыханием. — Вижу, скоро придёт и твоё время.

Легионеры рассмеялись, а она небрежным движением распахнула одежду, обнажив грудь. Грудь её не была похожа ни на маленькие твёрдые груди мраморных богинь, ни на те, что мальчик мог мельком увидеть в строгом доме своей матери. Перед ним была белая плотная масса с тонкими голубыми жилками и большим коричневым соском. Женщина взяла его руку и положила себе на грудь.

Это было незабываемо. Его маленькой ручке было не обхватить её и не покрыть, и потому он лишь дотронулся до неё, а затем ласково погладил: грудь была очень нежная и огромная. Женщина перестала смеяться и как-то странно посмотрела на него. Он продолжал ласкать её грудь, а женщина смотрела, приоткрыв губы, её сосок затвердел и упёрся в маленькую ручку, и мальчик сжал его, затаив дыхание.

Женщина резко отпрянула, прикрыла грудь и посмотрела на него блестящими глазами. Он в смятении ушёл от бараков, а когда отошёл на достаточное расстояние, спросил, откуда берутся эти женщины.

— Это лучшая из причин, что ведёт нас на войну, — с грубой усмешкой ответил один из младших командиров.

Девушки приходили из завоёванных земель — из Галлии, Белгики, Нижней Германии, из Реции. Некоторые были рабынями, другие убегали из своих деревень и шатались вокруг мест, где легионеры рубили дрова.

— Дикие кобылы, которых нужно объездить, — пояснил один младший командир. Он осёкся, задумавшись, до какой степени стоит распространяться с сыном дукса, но потом решил, что пришла пора, и продолжил: — Они как местные лошади, которых мы запрягаем в крестьянские телеги. Пускаются вскачь и сбрасывают тебя на землю...

И мальчик снова пришёл туда, едва ускользнув от Залевка, своего бедного наставника-грека. Ретская женщина заметила его издали и крикнула:

— А, вот и ты! Показалось любопытно, да?

Он не знал, что ответить, а она рассмеялась и позвала его внутрь.

— Хочешь увидеть то, чего ты, сын нашего красавца командующего, никогда не видел?

Она казалась доброжелательной и весёлой, не внушала страха и с улыбкой пятилась в барак, бескрайний и грандиозный. Мальчик сделал два шага внутрь, а она опустила занавеску у него за спиной и пошла впереди. На ходу она сбросила с широких белых плеч лёгкую тунику, и та упала на землю. Женщина перешагнула через неё, в полумраке обернулась, голая, и со смехом протянула к нему руки.

НОВЕРКА

В те дни мальчик услышал от военных командиров, что в далёком варварском городе, называвшемся Томы, один человек, поэт, в последние годы ставший знаменитым, умер «после восьми лет безжалостной ссылки». Молодой командир проговорил с сожалением:

— Он писал самые прекрасные стихи о любви, какие я только слышал.

— Где это — Томы? — спросил мальчик.

— В далёкой-далёкой провинции, проклятой и самой опасной в империи, на Эвксинском море, — взволнованно ответил офицер, — на море с чёрными водами. Оттуда он каждый год писал Тиберию и слёзно просил у него разрешения вернуться в Рим.

И опрометчиво добавил:

— Он был также другом твоего отца.

Наверное, это была небезопасная беседа, потому что никто её не поддержал. Но мальчик, как только представилась возможность, спросил дожидавшегося его бедного Залевка, почему тот никогда не рассказывал про этого поэта и почему поэт, если он был такой великий, умер в ссылке и одиночестве и как его звали.

— Овидий, — ответил Залевк на последний вопрос и поспешно добавил, что больше ничего не знает.

Следующий зимний день был дождливым, и мальчик без дела шатался по каструму. Когда тучи разошлись, обнаружилось, что легионеры не хотят играть с ним. Собравшись в кучки, они о чём-то тихо переговаривались и порой оглядывались на него, но ни один из них не позвал его из темноты казармы: «Калигула!», чтобы тот, в шутку рассердившись и топая сандалиями по земле, закричал: «Я тебе не отвечу, это не моё имя!»

Мальчик подождал, не донесётся ли откуда-нибудь голос, чтобы он мог пойти туда и поймать огромного легионера, который поддастся ему и, упав на землю, покатится по траве.

Но никто так и не позвал его. Разочарованный мальчик отправился к конюшням. Конюх, закончив чистить скребницей его любимого Инцитата, повернулся и неожиданно сурово проговорил:

— Видел? И на этот раз Новерка взяла верх.

Он говорил о чём-то неизвестном, но мальчик вздрогнул: Новерка, то есть мачеха, была той таинственной женщиной, из-за которой в гневе плакала его мать. Кузнец, осматривавший копыто пугливой лошади, поднял голову.

— Пятьдесят лет она пряталась, позволяя своему сыну делать что угодно.

— А кто её сын? — спросил мальчик.

Все посмотрели на него неуверенно и даже с замешательством, и кузнец опасливо произнёс, будто нечто непристойное, самое страшное имя в мире:

— Тиберий.

Император.

Остальные молчали. Мальчик ощутил унижение оттого, что единственный в каструме он не знал этого. И не стал больше ничего спрашивать. Один из конюхов, словно в утешение, объяснил, что Поверка очень стара.

— Ей уже исполнилось девяносто лет, и Новеркой называл её ещё мой отец.

Тут возник Залевк, он протолкался к мальчику и скорее утащил его прочь, а там отчитал на своём чарующем аттическом греческом, которого в каструме никто не понимал:

— Нехорошо, что ты, сын дукса, якшаешься с конюхами и слушаешь, как они судачат о твоей семье.

Раб по имени Залевк, наверное, видел под другими небесами не такие суровые дни; каждое утро он тоскливо смотрел на тёмные тучи и мелкий дождик, который бесшумно насыщал влагой землю и лес, словно подготавливая наступление раннего зимнего вечера. С высоты своей утончённой культуры грек ужасался, что мальчик с такой лёгкостью перенимает жаргон легионеров. Но Залевк видел, что с такой же лёгкостью Гай Цезарь усваивает и греческий, а в четыре с половиной года он уже умел читать.

— Малыш особо отмечен богами, — с гордостью рассказывал учитель. — Он задаёт вопросы, слишком взрослые для своего возраста. Если его не убедишь, он настаивает на своём. Ищет общества взрослых. Читает быстрее меня. Каждое утро выдаёт новые слова, как по-латыни, так и по-гречески. Не ошибается в глаголах. У него прекрасная, очень хорошо организованная память. Он вечно что-то замышляет...

Следовавший за греком против своей воли мальчик с растрёпанными каштановыми волосами спросил, почему он прервал разговор о старой Новерке.

Печальный раб понял, что придётся ответить:

— Твой отец и твоя мать не хотят губить твоё счастье этой древней историей. — И в замешательстве процитировал какого-то афинского философа, жившего три столетия назад: — «Цена спокойствия — молчание». Прошу, обещай мне, что больше не будешь спрашивать.

Этот разговор, обрывочный и пугающий, был хуже молчания, и мальчик поспешно заверил учителя:

— Не спрошу ни у кого.

Но его беспокойство нарастало.

— А почему они упомянули императора?

Залевк понимал, что из этой головы не изъять неуёмного любопытства, и всё же, принуждённый к глухому молчанию своим положением раба, не ответил и ускорил шаги, так как увидел, что на дороге к каструму собираются беспорядочные группы легионеров, и похоже, что постоянная железная дисциплина уже ни для кого ничего не значит. Он понимал, что в этих мощных легионах может быстро вспыхнуть бунт, как пожар от брошенного в солому факела. Такое уже случалось в правление Августа и особенно часто при Тиберии, ненавистном в качестве полководца и ещё больше — императора.

Но мальчик остановился как вкопанный и спросил, почему Тиберий получил власть вместо братьев его матери.

— Если не хочешь, чтобы я болтался у конюшен и мне все рассказали конюхи, расскажи сам.

Учёнейший раб — никто не знал точно ни его истории, ни несчастья, обрушившегося на него и приведшего к нынешнему состоянию, — свернул в глухую улочку и осторожно начал говорить:

— Однажды божественный Август повстречал женщину, которую, как ты слышал, эти конюхи называют Новеркой. На самом деле её звали Ливия.

— Когда это было?

— Полагаю, с тех пор прошло шестьдесят лет.

Дистанция безграничная для ребёнка, и мальчик недоверчиво замолк, а грек поспешно продолжил, чтобы избежать вопросов:

— Когда Август её повстречал, ей было семнадцать, она была замужем и имела ребёнка. Вот этим ребёнком и был Тиберий.

— А почему её называют Новерка? — сгорая от любопытства, спросил мальчик.

Они остановились на углу, и Залевк бросил взгляд на беспокойные перемещения солдат по Чертополоху.

— Новерка — значит мачеха, потому что у Августа была дочь, Юлия.

Он уклонился от уточнения: «Единственный родной ребёнок». А мальчик сразу же спросил:

— Та, которую сослали в Регий и которая умерла как нищенка?

В отчаянии от такого допроса учитель сдался:

— Да, она, мать твоей матери. — И, стараясь спасти ситуацию, быстро добавил: — Но она не всегда жила там, сначала она была на Пандатарии.

Мальчика взволновало это название, которого он никогда раньше не слышал, и он спросил, что такое Пандатария.

Залевк начал объяснять:

— Один остров, — но прервался, потому что вокруг претория раздались громкие и злобные голоса.

Он попытался снова направиться туда, но мальчик остановил его.

— Я хочу знать вот что: когда Тиберий сделался императором, три брата моей матери были уже мертвы?

Учитель устало выговорил, словно измученный пыткой:

— Двое старших — да. А третий был ещё маленький, примерно как ты теперь.

Он снова двинулся вперёд.

— Отчего они умерли?

— Вдали от Рима шла многолетняя война, — сказал Залевк. Ему никак не удавалось придумать ответ, поэтому он обошёл эту историю и заключил: — Когда же умер и Август, сенаторы избрали Тиберия.

— А где был мой отец?

— Здесь, он сражался с этими варварами, которые вечно восстают.

Учитель воспользовался случаем, чтобы прочесть короткую лекцию:

— Прав был Посидоний Арамейский: barbari immanes[8].

С дороги доносились всё более громкие и возбуждённые голоса.

— Но ты не сказал мне, что случилось с последним братом моей матери.

— Не знаю, — соврал Залевк. — Он жил далеко.

Мальчик отстал от него и направился на площадь. Вопреки обычаю здесь беспорядочными кучками, сбившись ближе к середине, толпились солдаты. Командир преторианских когорт, телохранителей дукса, преградил ему путь и с неодобрительным жестом вернул его чересчур снисходительному учителю.

— Дукс Германии заперся во внутренних покоях с командирами легионов, — тихо пояснил он.

Со всех концов каструма подходили другие командиры и в волнении собирались на площади.

— Его вызывают в Рим! — злобно крикнул кто-то, и мальчик тут же спросил:

— Кого вызывают в Рим?

Ему не ответили, но догадка вызвала тревогу. В самом деле, через второго неожиданного посланника из Рима пришло известие, что победоносного и всеми любимого Германика лишили командования. Среди солдат, командиров, трибунов начал зреть мятеж. Но вышел трибун Гай Силий, и командиры на площади прекратили дискуссии, поскольку его появление всегда объявляло о прибытии Германика. Это знал и мальчик. Действительно, вскоре появился молодой дукс в окружении других трибунов. Он увидел беспорядочное сборище и ничего не сказал, но улыбка сошла с его лица.

Германии умел находить общий язык со своими подчинёнными, в каком бы низком звании или должности они ни были, какой бы утончённой культурой либо, напротив, неотёсанностью ни славились. Ему были в высшей степени свойственны человечность и непосредственность. «Civile ingenium, mira comitas»[9], — кратко, но с сожалением напишет столь мало склонный к похвалам историк, как Корнелий Тацит. Но для других, в Риме, эти качества явились поводом к тревоге и неугасимой ненависти.

Как только Германии вышел, хор злых голосов зазвучал с удвоенной силой:

— Тиберий боится тебя... Он тебя ненавидит, потому что ты победил там, где он проиграл... Он хочет отнять у тебя легионы...

Возникла толчея, давка усиливалась. В прошлом многих пугали подобные голоса и взгляды, коллективная сила такой мощной военной машины, сознающей свою силу. Чуть позади, вдоль Чертополоха, выстраивались выходившие из казарм солдаты и даже кузнецы и маркитанты, даже колоны — рабы, приставленные к обозам. Их собиралось всё больше, они заполнили всю улицу. Даже самые строгие декурионы и центурионы не вмешивались в это, и было заметно их грозное единодушие.

Германии; молчал, так как гневные крики этих людей выражали правду.

— Ты командуешь самыми сильными легионами в империи, — ревела толпа, — и не можешь позволить вот так отнять их у тебя!

В первом ряду стояли трибуны грозных легионов: тринадцатого, двадцать второго, одиннадцатого.

— Мы поставили на колени тысячи германцев, так неужели не сможем напугать шестьсот престарелых сенаторов?

Над другими возвысился суровый голос одного из трибунов:

— Пусть императора изберут люди, рискующие жизнью для защиты границ, а не нежащиеся в термах сенаторы!

Слово «император» возникло как молния из чёрных туч, и крики поднялись ещё громче. Ранее, в век гражданских войн, уже было однажды, что эти легионы, размещённые вдоль дороги, построенной Римом для завоевания северных земель, с пугающей скоростью направились обратно на юг, чтобы привести к власти избранного ими человека. Послышался чей-то голос из толпы:

— В Риме мы к тебе присоединимся. Как в своё время пошли за Юлием Цезарем. Рубикон всё ещё на прежнем месте...

Эта знаменитая речушка к югу от Равенны была границей, которую закон запрещал пересекать войсковым легионам, движущимся по направлению к Риму. Пересечение этой границы означало мятеж против Республики. Но Юлий Цезарь её перешёл и захватил власть.

Мальчик Гай затесался в толпу, проскользнув меж локтей командиров. Учитель пытался удержать его, но один из трибунов прорычал:

— Эй, отстань от него! Пусть сам учится.

Толпа кричала:

— Вспомни, как Тиберий выхватил власть из рук Новерки!

Хор голосов громко выкрикивал оскорбления, которые маленький Гай узнал, присутствуя при страстных спорах между солдатами, но теперь эти слова казались потрясающими, поскольку целили в мать императора.

Действительно, шли разговоры о восстании, и мальчик затрепетал от охвативших его чувств, когда один старый трибун в панцире, тяжёлом от медалей, полученных в десяти кампаниях, крикнул Германику:

— Когда Тиберий украл у тебя власть, ты был здесь и не мог ответить!

После яростной борьбы между популярами, хотевшими избрать Германика, и оптиматами, которые делали ставку на Тиберия, сенат в конце концов склонился на сторону последних.

— Но твоё время пришло сегодня, сейчас!

Тут Гай увидел, как его отец поднял правую руку с раскрытой ладонью, и это был незабываемый жест: так дукс всегда выражал своё решение говорить, то есть отдавать приказы, поскольку дукс никогда не говорил иначе. Все, от трибунов самого высокого ранга до простых солдат, в общем порыве быстро прекратили шуметь и замерли, приготовившись слушать.

Мальчик услышал, как дорогой для него голос отца низверг чаяния солдат с несвойственной ему холодностью.

— В те дни... — сказал дукс и сделал паузу. — В те дни у Рима не было правителя, вы это знаете.

Он снова помолчал, чтобы каждое его слово проникло в головы его солдат.

— Но сегодня Римом правит Тиберий, избранный сенатом.

Солдаты молчали. Мальчик видел, как изменялось выражение их лиц. Никто не шевелился.

— До последнего часа моего командования здесь я никому не позволю повторять подобные речи. Мы никогда не пойдём с оружием на Рим.

Молчание продолжалось. Власть мужественного, ясного, справедливого Германика над своими солдатами была почти гипнотической. Мальчик лишь услышал, как стоявший рядом трибун шёпотом выругался сквозь зубы.

Позже историки напишут, что командиры восьми рейнских легионов все вместе предложили идти на Рим. И кто знает, какой враждебный бог коварно вдохновил Германика отказаться. Потому что в этот день Германик, сам того не зная, сделал выбор — укоротил свою жизнь. Никто из легионеров не понял причины этой полной, самоубийственной покорности Тиберию. Никто не представлял, что сильный дукс Германик испытывал непреодолимое, до тошноты, отвращение к войне.

ДВЕ СЕРЕБРЯНЫЕ ЧАШИ

Над горными долинами стали собираться тучи. Пришло время уезжать в Рим. Гай понуро отправился в конюшни и в последний раз ласково погладил по гриве Инцитата. Потом перед оружейной кузницей увидел Гая Силия, трибуна, который когда-то показывал ему, как обращаться с сикой — кинжалом для засад, и подошёл к нему.

На этот раз Силий держал в руках не оружие — вместо этого его пальцы сжимали чудесную серебряную чашу.

— Посмотри, — проговорил он, протягивая её Гаю.

Серебро было тонкой работы, с чеканкой и едва заметной позолотой.

— Греческая работа, — сказал Силий. — История Илиады.

В его устах это казалось шуткой.

Но на чаше в самом деле была изображена история царя Приама, который на коленях целовал руку Ахиллу, убийце его сына, чтобы получить мёртвое тело. И виднелось древнее, но отчётливое клеймо автора. «Chirisoposepoiese», — быстро прочёл Гай. А на краю местный ремесленник выгравировал имя трибуна, «Силий», и работал над второй чашей.

— Твой отец не хочет, чтобы эти края порождали новые войны, — сказал Силий. — Серебряные чаши должны отправиться к моему далёкому другу, далеко за Германский рубеж, на реку у великого северного моря.

— Завтра мы уезжаем, — сказал Гай.

И поскольку Силий был одним из самых близких к отцу людей, а его жена Сосия, жившая в претории, была близкой подругой матери, мальчик доверчиво понизил голос и взмолился:

— Пожалуйста... Нужно кое о чём спросить.

Трибун, бывалый и безжалостный воин, с удивлением посмотрел на него, испытывая противоречивые чувства. Глаза мальчика были нежны и тревожны, голос обезоруживал. Он обладал одним из множества изысканных даров богов — способностью непосредственно и иррационально вызывать к себе симпатию. Трибун жестом отпустил солдат.

Гай снова заговорил:

— Моя мать плакала, и ты знаешь, что она скрывала это, чтобы никто не видел. Почему мой отец сказал ей лишь: «Имей терпение, возьми себя в руки» ? И почему никто не захотел со мной говорить, словно я ничего не могу понять?

Даже в обычном разговоре, выражая свои чувства, мальчик соблюдал синтаксис и правильно употреблял время и наклонение каждого глагола. Он поднял голову с шапкой каштановых волос, чуть вьющихся на лбу.

— Никто не узнает, что мы об этом говорили, — пообещал он и стал ждать ответа.

Трибун вздохнул, как с ним бывало за мгновение до атаки, и сказал:

— Ты уезжаешь в Рим. И теперь я должен поведать одну историю, которую до сих пор мне не разрешали тебе рассказывать. Ты знаешь, что Юлия, единственная дочь божественного Августа, мать твоей матери, имела от Марка Агриппы, великого флотоводца, ещё и трёх сыновей.

— Знаю, ты сам мне это сказал, — ответил Гай, расправив плечи; он здорово вырос за последние недели. — Другие никогда не хотят говорить со мной об этом.

— Двое старших были сильные, мужественные, и мы все возлагали на них большие надежды, — прямо заявил трибун. — Но их обоих послали в очень отдалённые от Рима провинции. И вместо обоих в Рим вернулся только прах.

— Кто решил отправить их так далеко, одного за другим? — спросил Гай со спокойствием взрослого мужчины.

Силий умолчал, что Ливия, Новерка, уже подчинила своей воле престарелого Августа. «Nam senem Augustum devinxerat adeo, — напишет об этом Корнелий Тацит с презрением историка и сделает вывод: — Novercae dolus abstulit» — «Их убило коварство Новерки».

— Луция послали в легионы в Тарраконской Испании. Он едва доехал до устья Родана — там его поджидали, чтобы умертвить. Говорят о какой-то странной болезни, которую никто не смог объяснить.

— Скажи мне, сколько ему было лет? — прервал трибуна Гай.

— Чуть не хватало до девятнадцати. Вскоре после этого другого брата — его звали, как тебя, Гай — послали в охваченную восстанием Армению. Там он попал в засаду, его ранили. Никто не мог к нему прорваться. Он, конечно, понимал, что его хотят убить, поскольку написал Августу, что хотел бы бросить всё и удалиться в какой-нибудь город в Сирии. Возможно, он надеялся на жалость Новерки. Но письмо пришло уже после его смерти. Ему было тогда двадцать три года. На его похоронах всё население Рима и все солдаты легионов кричали о злодейском убийстве, кричали, что Новерка убрала первое и второе препятствия на пути к императорской власти для своего сына Тиберия. И они говорили правду: через три месяца Август усыновил Тиберия, распахнув для него двери к власти.

Гай никак это не прокомментировал, только спросил:

— А моя мать?

— Она в те дни была ещё девочкой. У неё оставался третий брат, последний мужской представитель рода Августа, но ему ещё не исполнилось и шестнадцати лет. К тому же его упрекали во вспыльчивости, агрессивности, чванстве своей силой. И Новерке удалось сослать его на остров Планазию, как угрозу действующей власти. А он мог бы стать прекрасным военным.

— Где это — Планазия? — спросил Гай.

— Это маленький островок в Тирренском море.

— Залевк и про это мне не сказал, — пробормотал Гай.

— Не вини его. Он не мог сказать большего, он же раб. А я могу и должен сказать тебе кое-что ещё. Пока Август доживал свои последние дни, один человек, бывший проконсулом в Азии, Фабий из рода Максимов, железный человек, нашёл в себе мужество раскрыть эту преступную интригу. И вот Август вырвался из-под контроля Новерки и вместе с Фабием высадился на Планазии, где томился в заключении бедный юноша. Он был красив и силён, и старый Август подумал при встрече, что тому двадцать лет. Юноша был в отчаянии от этого несправедливого заточения.

Как говорят историки, дед и внук обнялись и вместе погоревали (хотя непонятно, о чём так единодушно могли горевать автор этого наказания и его жертва).

Силий продолжал:

— Даже Фабий, повидавший не знаю сколько войн, был тронут и поделился своими чувствами с женой. Но жена его дружила с Новеркой и, попав под влияние её чар, не смогла удержать язык за зубами. Через два дня на Фабия напали в глухом переулке и убили. Мне говорили, что удар был нанесён опытной рукой — один из тех ударов, которым я учил тебя. Мне известно, что у жаркого погребального костра вдова пришла в отчаяние и кричала, что это она его убила, рассказав о том, о чём следовало молчать. Ты должен знать также, что Фабий был большим другом твоего отца. И что за него никто не отомстил.

Гай молчал. Идея неотмщённого убийства впервые вошла в его жизнь. И он холодно спросил, словно вёл следствие:

— А что Август?

Трибуна Гая Силия смутила твёрдость этого вопроса.

— Он был уже болен. И бедный юноша остался на Планазии.

— Живой, — заметил Гай.

— Да, живой. Но он был последним законным соперником Тиберия. И Тиберий, как только получил власть, послал одного центуриона убить его. На юношу предательски напали, он защищался, но против него одного было трое мужчин.

Эта кровавая сцена запала Гаю в душу. И Силий не узнал, сколько ночных снов подростка будут прерываться тревожной дрожью.

— Когда известие о его смерти пришло сюда, твою мать никто не видел три дня, — сказал трибун.

— Я не помню... — пробормотал Гай.

— Ты был маленький.

Это первое преступление нового императора («primum facinus novi principatus», — напишет Тацит с отвращением) показало его ледяную жестокость и необычайную скрытность, которые будут держать в страхе весь Рим.

— Но когда центурион доложил Тиберию, что задание выполнено, и, чтобы набить себе цену, сказал, что убить юношу было непросто, Тиберий на глазах у шестисот сенаторов заявил, что не давал никакого приказа. Возможно, сказал он, это был тайный приказ Августа, который тот отдал перед смертью. Тиберий изобразил возмущение и приказал поскорее предать центуриона суду. Говоря так, он держал в руке маленький кинжал, символ власти над жизнью и смертью, и поигрывал им. Мы здесь, узнав, что власть попала в руки Тиберию, хотели пойти на Рим. Но и тогда нас удержал твой отец.

Гай молчал.

— Помни, — прервал молчание трибун, — что кровь тех юношей бежит и в твоих жилах. Пока что.

— Понял, — сказал Гай со спокойствием, которое Гаю Силию из-за малых лет собеседника показалось ужасающе неестественным, так что он пожалел о сказанном.

Но тут беседа закончилась, так как Гай повернулся к конюшням и сказал трибуну совсем другим голосом:

— Рекомендую тебе моего Инцитата. Не знаю, почему отец не разрешает взять его в Рим.

Любимый Инцитат, видимо, понимал, что его юный наездник расстаётся с ним, и тоже испытывал глубокую печаль, следя за мальчиком влажным взором.

— У Инцитата лёгкие копыта и сухожилия, — сказал Силий. — Долгое путешествие не для него. Ты бы это заметил по прибытии. Это прекрасный конь для парадов, и здесь он будет шествовать во главе других.

— Я приду попрощаться с ним завтра перед отъездом.

— Не возвращайся, — посоветовал Силий. — Пусть начнёт забывать тебя.

— Животные не забывают. Напиши мне, пожалуйста.

Трибун Силий пообещал. Оба не могли вообразить, при каких страшных обстоятельствах встретятся в Риме.

Когда Гай направился к преторию, Силий внезапно чисто инстинктивно предостерёг его, словно на войне, в засаде:

— Завтра ты отправляешься в Рим. Но ты должен научиться быть осторожным, детёныш льва.

Загрузка...