Неожиданно император повелел, чтобы последнего сына Германика немедленно доставили на Капри. «Немедленно» по приказу императора означало покинуть дом Антонии в течение часа, так же как в своё время Гая вырвали из ватиканской резиденции, чтобы заключить в доме Ливии.
«Как моего брата Нерона, — подумал Гай. — Его пригласили, подловили и убили».
От этой мысли его обдало ледяным холодом, возник порыв бежать, повторить тщетную попытку Друза. Гай сам отметил, сколь глупа эта мысль: бежать от воли Тиберия можно было лишь путём самоубийства. Но эта мысль увлекала молодость. Антония, заметив перемену на его лице, обняла его с обволакивающей нежностью и шепнула:
— Чувствую, тебе не нужно бояться. У Тиберия остался ты один.
Эти, казалось бы, бессмысленные слова, однако, успокоили его. Ему шёл двадцатый год. Гай прильнул к Антонии, в ней текла мучительная смесь кровей — Октавии, несчастной сестры Августа, и Марка Антония, его самого ненавистного врага. Гай оставался единственным человеком, в котором ещё жили эти древние, трагические силы.
Престарелая матрона почувствовала, как юноша прижался к ней, и, понимая его тревогу о предстоящей поездке, повторила:
— Не бойся, держись...
В страшной игре со смертью, видимо, действовали и какие-то ещё неизвестные интересы.
— Помни, что, когда Тиберий запретил мне присутствовать на похоронах твоего отца, я ответила, что всё равно это было бы выше моих сил, и поблагодарила его. И плакала в одиночестве.
Гай выскользнул из её объятий и сказал:
— Я не боюсь. А теперь мне пора уезжать.
Молодые царевичи-заложники всей толпой пришли попрощаться, они испытывали искреннюю печаль, но на виду у преторианцев держали свои мысли при себе. Лишь Рометальк, который за несколько недель до того руководил оргиастическим ритуалом, без колебаний сказал по-гречески:
— Взгляд богов следует за тобой, так как ты насытил их удовольствие.
Он хотел, чтобы это звучало намёком на оргию или пошлой шуткой, но его слова напомнили о тайном союзе, договоре о будущем перевороте.
Гай с улыбкой удалился. Он ступил на землю Капри ярким днём позднего октября.
— Последние деньки, прежде чем время прервётся, — пророчествовал во время поездки кормчий быстроходной биремы[34].
Первым и неожиданным ощущением был опьяняющий своим несравненным ароматом воздух. На молу с безупречной военной чёткостью Гая встретил трибун, офицер высокого ранга, за которым следовал пышный эскорт императорской стражи, августианцев. Трибун предложил гостю сесть на коня, посмотрел, как тот это проделал, и похвалил за уверенную манеру, но потом прибавил:
— На этом острове водятся только спокойные лошади с лёгким костяком. Не позволяй коню переходить в галоп.
Без улыбки. И больше ничего не говорил всю дорогу.
Миф о недоступном острове уже подчинил себе личность Тиберия. Изнурённый подозрительностью, император воплотил в вилле Юпитера никогда раньше не виданную архитектурную идею: воздвиг строения последовательными уступами по склону до вершины самой неприступной на острове скалы, окружённой непреодолимыми обрывами.
И вот, в конце долгого подъёма, где неожиданно открылась окружённая портиком площадка, трибун коротким чётким жестом оставил эскорт позади и остановил коня прямо перед огромным атрием с четырьмя колоннами — знаменитым и строго охраняемым входом в императорский дворец. В неправдоподобной тишине подбежали слуги. Гай без посторонней помощи соскочил на землю. Трибун посмотрел на него. Они вошли.
«Море мрамора», — говорили изумлённые гости, те, кто имел возможность это увидеть. В самом деле, пол и стены до самого потолка, опиравшегося на четыре огромные колонны, покрывали роскошные инкрустации. Всё пространство было совершенно пустым, если не считать неподвижных августианцев на страже. Гай видел, что, не меняя положения, они внимательно следят за каждым его шагом от входа. И его мысли провалились в прошлое, как будто он шёл рядом с отцом; это было великолепное ощущение. Видимо, его ждали, и все знали, кто он такой.
Трибун обернулся и, указав пальцем на только что пересечённый порог, предупредил:
— Выходить отсюда без разрешения императора запрещено.
Значит, это тоже была тюрьма, как дом Ливии, а потом Антонии. Заточение длилось уже больше трёх лет.
— Путь следования императора, — указал трибун, — его нельзя загораживать.
Только император проезжал здесь верхом с очень немногочисленными гостями, которым позволял следовать за собой.
С левой же стороны атрия открывалась мраморная лестница, и она терялась наверху за широким поворотом, отчего создавалось впечатление олимпийской недосягаемости, которое подавляло пришедшего.
Но у Гая, в детстве повидавшего строения и храмы властителей Египта, как удар кинжалом, возникло единственное чувство: что ему, сыну Германика, предстоит взойти по этим ступеням. Он ступил на первую. И подумал, что его брат Нерон шёл тем же путём. Они начали подниматься, и с каждым поворотом, с каждой площадкой справа и слева открывались галереи и криптопортики, ведшие в залы, где бесшумно сновали придворные. За уровнями для свиты следовала головокружительной высоты скала с пристроенными портиками и балконами. Повсюду неподвижно стояли бдительные августианцы с непроницаемыми взорами.
Трибун шагал в неизменном ритме.
— Здесь будут твои комнаты, — проговорил он у одного поворота, и Гаю подумалось, что по крайней мере какое-то время ему ещё суждено пожить. Он было остановился, но трибун шагал дальше.
Новые ступени. Вдали виднелись термы, о которых в Риме ходили смутные слухи. Между тем чередование нижних этажей закончилось, помещения становились всё просторнее и роскошней, здесь были бронзовые статуи, виднелись обширные мозаики, разноцветные инкрустации, но кругом царила тишина и стояли на страже августианцы. По бесконечным мраморным полам мимо быстро и бесшумно проскользнуло несколько слуг и чиновников.
— Отсюда управляется империя, — сказал трибун.
И распахнул двери в зал для императорских аудиенций — величественный полукруг, на который выходило пять других пышных залов, расположенных как бы вокруг оси в основании полукруга, где возвышался императорский трон.
«Никогда не видел ничего подобного — словно протянута циклопическая рука с пятью пальцами и ладонью, а в основании, на месте запястья, сидит император», — рассказывал один посол и признавался, что от эмоций его тщательно обдуманная речь превратилась в сбивчивый лепет.
Из зала шёл неожиданный, совершенно прямой прорубленный в скале проход, в конце которого открывался чудесный вид на залив.
— Входить туда запрещено, — сказал трибун. — Туда ходит только император.
Ничьих других голосов не слышалось. Последний и самый высокий пролёт лестницы был совершенно пустынен. Через равные промежутки в победоносной наготе стояли на пьедесталах великолепные статуи молодых полубогов, воинов, атлетов, созданные греческими мастерами времён золотого века Греции. На всей вилле не было ни одного женского образа.
Гай с трибуном подошли к вершине. На самом верху был построен зал, который с драматической неожиданностью смотрел своими арками на террасу с колоннадой, экседру, выходящую на бурное великолепие моря. На чистом мраморе свет казался нестерпимым.
Трибун провёл Гая к порогу экседры и остановился. И вот в первый раз Г ай вблизи увидел того, с кем его мать никогда не встречалась и кого издали называла родосским изгнанником и царственным отравителем. Он стоял под полуденным солнцем; рядом выстроились трое-четверо придворных. Ростом император был выше остальных, что придавало его образу ещё большее одиночество. Говорили, что на днях Тиберию исполнилось семьдесят три года. Его грудь была необычайно широка, и, несомненно, в молодости он обладал незаурядной силой. Император плотно сжимал губы, лицо его выражало прирождённую свирепость, которая отразилась в тысячах портретных статуй и монет. Но на коже его там и сям виднелись красноватые пятна — знаки какой-то хронической кожной болезни, — и эта отталкивающая подробность придавала ему человечности. За спиной Тиберия колонны, море, острова, далёкий берег, небо — все вместе создавали ослепительный пейзаж.
Он смотрел на приближение молодого Гая. Его прямая осанка напоминала о годах, проведённых в армии, о страшных кампаниях в Иберии, Армении, Галлии, Паннонии, Германии, в самых кровавых уголках империи, где воевал этот великий солдат, хотя победы его перемежались кровавыми I поражениями. У него были большие руки с тяжёлыми пальцами, и говорили, что их хватка смертельна. Император молчал.
Историки скажут, что всегда, а особенно после избрания императором, все его чувства, стремления, желания были спрятаны за непреодолимым барьером скрытности. Но за этой защитной подозрительностью работал мощный ум, ясный и холодный, распознававший обманы и опасности. Когда его личные обиды и мстительность молчали, он принимал решения после долгих одиноких размышлений. Его отношение к ответственности за империю характеризовалось неизменной преданностью, отсюда рождалось твёрдое руководство главами провинций, внимательное к мелочам, маниакально экономное, однако по существу справедливое и эффективное, поскольку он опирался не на блестящие озарения, а на упорство и прилежание. Август со свойственной ему дальновидностью распознал в нём эти качества. Но власть была единственным жизненно важным объектом чувств Тиберия, и её завоевание было одной тяжелейшей битвой на уничтожение. В нём жило постоянное инстинктивное презрение и недоверие к ближним, вечная память на обиды, нерушимая ненависть к врагам, прирождённая способность убивать без угрызений совести. Он совершенно не знал жалости; устрашение врагов вызывало у него удовлетворение, близкое к сладострастию, и никакие средства, никакие жестокости не казались ему чрезмерными. Сея вокруг ненависть, он ощущал необходимость устранять всякую возможную опасность для себя. И уже психологически скрутив себя в тугую спираль уничтожения, по-человечески одинокий, он оказался и физически изолирован на скалах Капри. Потому находиться рядом с ним было крайне опасно.
Тиберий посмотрел на молодого Гая, и у тех, кто собрался поздороваться с ним, от ненависти в этом взгляде пересохло в горле. И тогда, впервые в жизни, Гай наклонился, подобрал полу пурпурной мантии и в полной тишине медленным истовым жестом поднёс её к губам и поцеловал. В свежем ветерке острова, как в своё время в доме Ливии, юноша ощутил затхлый запах залежалой шерсти. С высоты своего роста император, едва заметно вздрогнув, всё так же молча посмотрел на слегка вьющиеся на затылке прекрасные каштановые волосы последнего сына Германика.
Гай поднял голову. Ничего не сказав, император жестом отпустил его. Тем же жестом, каким его отпустила в первый день Новерка. Трибун проводил Гая до выхода.
В молчании спускаясь вниз, Гай не знал, что теперь ещё долго ему не разрешат вновь подняться на верхние этажи. В этом ограниченном, управляемом наподобие тюрьмы дворе для избранных, куда его забросила катапульта судьбы и где единственной радостью были тайные пороки, о которых шептались в коридорах, забота о выживании заставила Гая сократить жесты и слова до необходимого минимума. Он никого здесь не знал и говорил себе, что ни о чём не может спрашивать и ничему не может доверять.
Весь остров был императорской собственностью, также как Пандатария и Понтия, и никакой иностранец не мог здесь высадиться. Море, колотящее по неприступным скалам, было зыбкой тюремной стеной. Корону виллы Юпитера — тесной, нелепой столицы — составляли двенадцать зданий. Но Гай бродил по коридорам виллы, не выходя за пределы атрия. Его двусмысленное положение гостя и узника, трагическое наследие фамилии, память об убитом брате вынудили предоставить в его распоряжение троих испуганных рабов. Он понимал, что, прислуживая ему, они не знают, увидят ли его снова на следующий день. Его спрашивали, чего ему угодно, и он принципиально предпочитал местную морскую рыбу, фрукты и медовые пироги.
— Пища ребёнка, — растроганно говорили на кухне.
Но часто после нескольких кусочков его тошнило.
Потом он покидал свои комнаты — Тиберий выделил ему жильё не такое унизительное и убогое, в каком он проживал у Новерки, и Гай испытывал облегчение, почти благодарность, глядя невидящими глазами на непостоянные красоты садов, свинцовых скал, морских бухт и двигаясь рассеянной походкой, которую отметили ещё в доме Ливии. За спиной ощущались глаза неутомимых надзирателей, но день за днём он начал создавать в уме архив лиц и повадок, чтобы понять, насколько и с кем можно чувствовать себя относительно спокойно, ознакомился с распорядком, привычками, надзором. С Тиберием он больше не виделся.
И в какой-то момент, когда Гай, считая, что находится в одиночестве, глядел на море в западном направлении и пытался различить там тень Пандатарии — острова, где была заточена его мать, к нему подошёл императорский вольноотпущенник. Германик когда-то говорил сыну: «Остерегайся их. Они были рабами и молили богов освободить их, даровав смерть. А теперь, получив власть, живут лишь затем, чтобы удовлетворить свою ненависть».
С неожиданной сердечностью слуга пригласил Гая прогуляться к странному месту, и Гай с кроткой улыбкой согласился.
— Падение отсюда означает смерть, — сказал его спутник.
Гай обернулся и выдавил улыбку, но не весёлую, а вымученную.
— Процессы, — пояснил бывший раб, — устраиваются не только в Риме. В особых случаях император хочет познакомиться с обвиняемыми и судить их лично ради безопасности империи...
Он замолк, глядя на юношу.
Гай, ничего не знавший о тайных тюрьмах и казнях на Капри, ощутил, как тревожно свело живот.
— Понимаю. Рим далеко, — ответил он.
Ему помог его юный возраст, а также репутация наивного юноши, приобретённая в доме Ливии, отчего собеседник расслабился, но всё же сказал многозначительно:
— Если кто-нибудь упадёт вниз и останется жив, подплывёт морская стража, подцепит его абордажными баграми и забьёт вёслами.
Юноша вытаращил глаза, но через мгновение тупо, словно не понял, наклонился, чтобы рассмотреть место, которое прославится в местных легендах как «скала Тиберия», и с улыбкой сказал:
— Даже голова кружится, когда смотришь вниз.
Смотревший не вниз, а на него провожатый раздражённо ответил:
— Вернёмся. Ветер поднимается.
И надзирающие за Гаем шпионы доложили Тиберию, что его узник никогда не говорит и не спрашивает ни о матери, ни о своём брате Друзе. Он ни разу о них не упомянул — возможно, как написала Ливия, его ум был так ничтожен, что даже не мог вообразить их судьбу, да она и не имела для него значения.
Между тем Гай обнаружил, что на вилле, как и в Палатинском дворце, имеется тихая библиотека. Ему позволили ею пользоваться, он поблагодарил, подумав, что его репутация чудака не от мира сего, страстного и безобидного любителя чтения была хорошо описана шпионами. Спустя годы он пошутит, что половину юности провёл, сидя среди книг.
Библиотека не подвергалась надзору и казалась заброшенной. Библиотекарем был рассеянный и меланхоличный сириец, который появлялся каждые два-три дня, чтобы, проведя пальцем по столам, показать рабам, где необходимо вытереть пыль. Больше ни души в библиотеку не заходило. Гай осмотрел полки и с разочарованием увидел там одни труды по музыке и наукам, а также бесконечное множество туманных писаний по магии и астрологии, почти все по-гречески. Но потом кто-то сказал ему, что император любовно собирает всех великих греческих классиков, а особенно Фукидида, созвучного ему по суровому темпераменту и категоричности суждений, в свою личную библиотеку — примыкающее к его комнате наверху маленькое роскошное помещение, полное изысканнейших и редких папирусов.
Гай задался вопросом, кто и с какой целью собрал эту кучу никому не интересных писаний. Потом заметил один очень старый свиток, хранившийся в древнем футляре из полированной древесной коры. Он вынул свиток из тубы и на бирке с названием прочёл по-латыни: Libri Pontificum — «Жреческие свитки». В этой сухой скрипучей рукописи, о которой все говорили, хотя никогда её не видели, были собраны благословения, заклинания, заговоры от порчи и для снятия злых чар, древнейшие магические формулы, которые веками произносили жрецы и полководцы, чтобы вымолить победу, принося жертвы перед сражением.
«Divi divaeque, qui maria terrasque colitis, vos precor quaesoque...» — «Боги и богини, обитающие в море и на земле, прошу вас и вопрошаю...» И такие чтения предпочитал холодный Тиберий? Мольбы о победе, о разгроме врагов и безжалостной их смерти? Побед в эти века было много, много было разбитых и убитых врагов. И Тиберий возносил такую молитву, когда велел убить Германика? Неужели действительно в этих древних словах заключалась неодолимая сила? Где-то существовал Некто или Нечто, к кому или к чему можно воззвать? Гай снова скрутил свиток, чувствуя жалость к самому себе от этих мыслей.
И тут увидел засунутую в маленький шкафчик знаменитую книгу Веллея Патеркула, которую в Риме Тиберий изъял и уничтожил (несмотря на великую и подобострастную дружбу автора с Августом), так как много лет назад Патеркул описал первое жестокое восстание в Германии, которое Тиберию не удалось подавить. Неужели его злобная зависть к молодому Германику произросла из этого давнего поражения? Но тут Гай испугался, что эта заброшенная книга — ловушка для него, и положил её в приоткрытый шкафчик, хотя и горел любопытством прочесть. Вместо этого он занялся халдейской астрологией в плохом греческом переводе. Вернувшись в библиотеку позже, он с облегчением увидел, что в шкафчик с книгой Патеркула никто не совался.
Всю солнечную осень после гибели Элия Сеяна Гай проводил дни в портике за чтением. Придворные наблюдали за его постоянным молчанием, его склонностью к одиночеству, его любовью к древним серьёзным книгам. С любопытством и восхищением они смотрели, как он погружается в трактаты Аристоксена Тарентского о музыке, а ещё больше в труды того самосского астронома, который три века назад выставил себя на всеобщее посмешище, написав со многими расчётами, что Земля круглая и за один год обходит вокруг Солнца.
Его странная репутация любителя литературы, родившаяся в доме Новерки, здесь получила зримое подтверждение и всех успокоила. Как и в Палатинском дворце, его начали на всё более долгое время оставлять в покое. Возможно, Тиберий больше не считал его достойным смерти. Это был прилив полного счастья, но, не двигаясь и ничего не говоря, Гай видел все запертые в мозгу императора опасности. Потому, помня тех трёх сенаторов, которые, спрятавшись под крышей, подслушали речи бедного Татия Сабина, тщательно следил за каждым своим жестом, даже когда закрывался у себя комнате один.
Его начали приглашать на обед чиновники высшего ранга, расспрашивать о его чтении, и он давал объяснения с разными хитроумными подробностями, так что они только диву давались. Странные астрологические истории казались забавными, и их слушали многие, а потом Гай уходил и снова спокойно усаживался в портике.
Но однажды он обнаружил в содержащейся в безупречном порядке библиотеке выложенный почему-то на стол маленький изящный кодекс, красиво переплетённый, с застёжками из позолоченного серебра. Надпись на ярлычке полустёрлась — быть может, намеренно. Виднелись лишь два слова: «Публий Овидий...» Гай снял футляр и замер, затаив дыхание. Это была элегия, начинавшаяся с заголовка «Понтийская», и этот экземпляр посвящался его отцу Германику. Что крылось за непонятным изгнанием Овидия, прекраснейшего поэта, за его бесполезными мольбами к Августу, за его смертью в отчаянии и одиночестве на печальных берегах Понта? И почему этот экземпляр книги оказался в императорской библиотеке? Что произошло втайне от непосвящённых?
Он взволнованно начал перелистывать страницы, но тут ощутил за спиной какую-то тень: именно так — писал один поэт, которого цитировал Залевк, — тебя касается спешащая мимо судьба. Однако это оказался молодой египтянин, которого война обратила в рабство, но за изысканную внешность и изящество манер его удостоили чести служить при императорском дворе. Гай замечал его раньше, поскольку его глаза неосознанно искали моментов утешения. С виду египтянину ещё не исполнилось двадцати. Он был раб, который не мог ничего решать в своей жизни. Повинуясь какому-то импульсу, Гай спросил юношу по-гречески, откуда он. И тот на беглом греческом ответил, что приехал из Александрии и что зовут его Геликон. У него были большие, глубоко посаженные глаза цвета оникса с чистыми белками, как на картинах в древних храмах. Одет он был в лёгкую короткую тунику и пару золотистых сандалий.
Гай сказал:
— Я был в Александрии, Саисе и Юнит-Тенторе, — и доверительно добавил: — С моим отцом.
Раб тут же ответил:
— Весь Египет помнит об этом.
Эти слова тронули сердце Гая, но он подумал, что, возможно, этого молодого египтянина подготовили. Тем не менее он сказал, что очень полюбил пустыню.
Раб вежливо ответил, что пустыня прекрасна, но и страшна.
— Если судьба заставляет тебя пересечь её, нужно знать, где найти тень пальмы.
Гай положил кодекс; один лист упал на пол. Молодой раб быстро опустился на колени, чтобы поднять его. Лёгкая белая туника подчёркивала его изящество. Юноша деликатно положил лист на стол.
— Это я оставил его здесь, — прошептал он, — когда вытирал пыль.
Его рука была гибкой, смуглой, с длинными пальцами. По-прежнему стоя на коленях, он сказал:
— Юнит-Тентор — это великий храм. Отец рассказывал мне, как один верующий заболел и, ища исцеления, провёл там ночь в молитвах. И вдруг увидел — это был не сон и не видение, потому что глаза его были открыты и ясны, — увидел фигуру выше человеческого роста, неописуемую божественную фигуру, которая склонилась над ним и осмотрела, а в руке её была книга. Через мгновение фигура исчезла. А он дрожал, весь обливаясь потом, но лихорадка исчезла. И болезнь прошла.
Гай слушал и не мог удержать недоверчивой улыбки. Юноша в замешательстве поднялся на ноги, а Гай дружелюбно проговорил:
— Я слышал другие подобные рассказы в Саисе.
Раб сказал, что в землях к югу от Саиса, возможно, ещё остались священные папирусы с предсказаниями судеб.
— В том числе и твоей. Но я не знаю, как их прочесть. Помню только, что нужно разложить двадцать девять молодых пальмовых ветвей на жертвеннике, столе Исиды...
Гаю подумалось, что для раба разговаривать с сыном Германика — всё равно что для потерпевшего кораблекрушение ухватиться за доску.
Но юноша невинно продолжал:
— Один человек, которого одолевала тревога о будущем, попросил жрецов дать ему спуститься в подземелья. Они сжалились и разрешили. И там этот человек впал в магический сон: он увидел, как священный корабль богини пересекает лик неба... и голос велел ему освободить сердце от тревоги, потому что против великих врагов есть могущество Исиды, госпожи с бесчисленными именами...
Гая охватило желание спросить у египтянина, жив ли ещё его отец, передавший эти рассказы, но потом он подумал: «Мой отец узнавал судьбу в Самофракии и в Милете, и ему не принесло пользы знание, что жизнь его будет короткой...» Его снова охватило подозрительное беспокойство, и он притворился, что углубился в чтение.
Раб бесшумно выскользнул прочь.
Но вскоре египтянин появился вновь. Он подходил к портику лёгкой походкой, улыбаясь издали, и приносил Гаю то чашу с ароматными фруктами в вине, то напиток из благоухающих трав далёких земель. Раб сопровождал его в термы для имперских чиновников в часы, когда, согласно строгим бюрократическим правилам, туда никто не спускался. Но не прошло и месяца с тех пор, как Гай, найдя этого единственного, невинного друга, начал непринуждённо улыбаться, когда, сидя в портике и читая, он вдруг увидел двух чиновников, которые приблизились и, даже не замедлив шаг, грубо объявили:
— Твой брат Друз умер в темнице.
И не стали ждать его ответа. А он с отхлынувшей от головы кровью, как перед обмороком, окаменело смотрел им вслед, слыша их мерные удаляющиеся шаги. И тут заметил, что он не один: из-за двери библиотеки кто-то подсматривал. Как и в доме Ливии, жестокая сцена была подготовлена заранее, чтобы он выдал свои тайные чувства. И мгновенно его ум прояснился, вернулось самообладание. Гай положил книгу и стал смотреть на море, словно размышляя о только что услышанном известии, потом покачал головой, как будто ему помешали, и снова спокойно вернулся к кодексу. Он провёл пальцем по странице, словно ища место, где его прервали, потом остановился на какой-то строке и всем своим видом изобразил, что продолжает читать.
Осведомителю Тиберия пришлось в изумлении доложить, что юноша отнёсся к смерти брата чуть ли не спокойнее, чем если бы умерла собака.
— Он или так туп, что до него не доходит, или для него это действительно ничего не значит.
Гай долго оставался там один, не двигаясь, бессмысленно переворачивая страницы, на которых не видел букв. В его уме, как вбитый гвоздь, засела мысль, что его долгое притворство бесполезно. Годы выигранной жизни зависели только от зловещей осторожности и жестокой неразборчивости в средствах Тиберия. Будущее начало представляться Гаю в масштабе дней и часов. Он удивился при мысли, что, возможно, эта ночь на море для него последняя. Череда горьких разлук заставляла заглушать порывы молодого тела. Он встал и мимо молчаливых придворных направился к себе. Все замолкали при его появлении. Гай закрылся у себя в комнате и уединился в темноте.
На следующее утро при свете солнца ему показалось, будто всё, что он видит, уже не то, что было прошлым вечером. Он посмотрел на Тиберия, который шёл вдали к залу аудиенций, не оглядываясь на следовавшую позади свиту. Узнал Кокцея Нерву, знаменитого юриста, — по слухам, он никогда не ставил своей подписи на несправедливый закон или приговор. И подумал, что, несмотря на придворных, готов броситься на Тиберия сзади и вонзить в него кинжал, как учил трибун Силий, и у него хватит времени убить его. «Подло оставлять его жить». Гая так захватил этот план, что сжались мускулы, будто он уже по самую рукоять вонзает клинок в это ожиревшее, тяжёлое тело, в основание шеи, где бьётся жизнь.
И среди этих мыслей к нему подошёл молодой Геликон и прошептал:
— Убийство Друза потрясло весь Рим. Народ бушует перед курией, бросает камни...
Встревоженный Тиберий, чтобы оправдать казнь, написал жуткое письмо, обвиняющее убитого, и велел прочитать его перед сенаторами.
— Тем не менее Серторию Макрону пришлось вывести на улицы преторианцев. Они убили много народу, — весь дрожа, рассказывал Геликон. — Трупы валялись повсюду, их крюками волокли по улицам, и толпа издали в страхе смотрела, как их сбрасывают в реку.
— Откуда ты знаешь? — шёпотом спросил Гай, и тут же в нём проснулась подозрительность, он сдержал тревогу и решил больше ни о чём не спрашивать.
Однако Геликон со страстной верой ответил:
— От Каллиста.
Гай посмотрел на него, не понимая: это имя ничего ему не говорило.
— Он грек, но из Александрии, — сказал Геликон.
На самом деле его принесли в дар вилле Юпитера — как дорогую охотничью собаку или коня, достойного состязаться на ипподроме. Это был тридцати летний александрийский раб, но по рождению грек, и его звали Каллист. Он говорил по-гречески и на латыни, а также на простонародном египетском, арамейском и парфянском, обладал утончёнными манерами и умел себя вести в присутствии власть имущих, разбирался в искусстве, живописи и музыке. Как он попал в рабство при таком блестящем воспитании и происхождении, за какие военные проступки или бунт, не смогли выяснить даже осведомители Сеяна. Каллист описывал опустошённые и выжженные страны в верхних долинах Нила, у острова Филы, людей, бежавших за первые пороги, в Мероэ, и резню, свидетелей которой, похоже, не осталось. Из всех записанных им имён ни о ком не было найдено никаких сведений.
Но представители фамилии Цезарей продолжали говорить о нём с крайним энтузиазмом как о юноше, достойном лучшего применения, — даже в самой императорской канцелярии. Тиберий, не принимавший к себе на службу никого, не оценив лично, вызвал его, велел знающему человеку допросить, выслушал ответы и не вымолвил ни единого слова. Но в своей жизни он ещё не посвящал столько времени ни одному рабу. Инстинкт подсказывал ему, что это отравленный дар. Он помнил древнего поэта: «Она мала и вся сверкает — гадюка, выползающая из яйца».
Император колебался, не отослать ли этого раба на какую-нибудь загородную виллу или подарить какому-нибудь патрицию, но инстинкт ещё раз подсказал ему, что не очень умно оставлять его без проверки. Очень хотелось немедленно отдать приказ убить его. Тиберий чувствовал, что ум этого стоящего перед ним, императором, молодого человека продолжает работать живо и холодно, без страха. Его безоружная самоуверенность вызывала чуть ли не восхищение. И Тиберий решил оставить ему жизнь, поручил мелкие, унизительные обязанности, чтобы проявилась его истинная сущность.
Образованнейшего раба швырнули в закоулки виллы Юпитера. Но поскольку, как говорил Залевк, боги играют людскими судьбами, его имя прозвучало в тот тревожный день, когда Гай пытался приказать себе (и так грозно, что самому казалось, будто кричит) ничего не выяснять, а уйти и запереться у себя в комнате.
— Каллист говорит, — прошептал Геликон, — что этой ночью Серторий Макрон приехал сюда для консультаций. Он попросил сообщить всё тебе. И просит тебя вспомнить о нём в день, когда ты будешь в силе.
Друз томился в тюрьме два года и никогда не оставался один: за ним следили, постоянно терзали в подземельях, чтобы выпытать сведения о его друзьях, его планах, а особенно о том дневнике. Дневник в конце концов нашли или вырвали у Друза его местонахождение, и он оказался в руках Тиберия.
— Он здесь, на вилле, в какой-то из комнат.
Но этот дневник больше никогда не увидел свет.
В этот момент с верхних этажей по лестнице не спеша спустился могущественный префект преторианских когорт Серторий Макрон, человек, который за полдня сокрушил Сеяна и за несколько часов жестоко подавил восстание римлян. Он был высок, силён и вульгарен, с коротко остриженными волосами на военный манер. Августианская стража по мере того, как он спускался, добросовестно вытягивалась, челюсти сжимались меж нащёчников низко надвинутых на лоб шлемов, взгляды замирали на горизонте.
Не глядя по сторонам, он топал тяжёлыми сапогами по широким мраморным ступеням. Но, наверное, увидел Гая Цезаря издалека, поскольку, приблизившись, намеренно замедлил шаги, остановил на нём взгляд и неожиданно отдал долгий подчёркнутый салют. Вокруг никого не было, и никто этого не увидел.
Через несколько дней по коридорам, залам и бесконечным лестницам виллы Юпитера чиновники и рабы рассказывали друг другу одними губами, что Тиберий, встревоженный, что не встречает своего друга Кокцея Нерву, знаменитого юриста, послал за ним. К нему постучали, вскоре вспомнив, что за несколько дней до того Нерва сказал императору: «Я устал жить». Холодная и страшная фраза, но тем тёплым благоухающим ранним утром на великолепной экседре виллы Юпитера никто не понял, что она значит и почему её произнёс совершенно здоровый человек, имевший счастье пользоваться наибольшим благоволением императора.
Дверь высадили. И нашли учёнейшего неподкупного юриста в постели. Он спокойно лежал на спине. Но руки с перерезанными венами бессильно свисали по обе стороны, и по мраморному полу растеклась огромная лужа крови. На столе осталась короткая записка: «Оставляю эту жизнь, потому что она стала мне невыносима».
В эти дни Гаю исполнилось двадцать, кто об этом не вспомнил. Он подумал, что автобиография Августа начиналась как назначение времени: «В возрасте девятнадцати лет...» Этой ночью в тишине острова юноша себя в оковах.
То, что было терпимо для мальчика, стало невыносимо для мужчины. Его ум, голос, даже мускулы стремились вырваться за пределы осмотрительности, как бык, бодающий загородку. Мягкая наглость чиновников и вольноотпущенников вызывала мысли об убийстве. И всё труднее было прятаться за улыбкой бесчувственных губ и прищуренных глаз.
Спустя несколько недель, в октябре, среди всех обитателей Капри до последнего императорского лодочника мгновенно распространилось известие, что сосланная на Пандатарию Агриппина умерла. Но Гаю никто не сказал. Он лишь почувствовал тревожное возбуждение в приглушённых голосах, заметил, что разговоры при нём прерываются и люди стараются улизнуть прочь.
Позже ему удалось уловить две фразы: «...Ей было всего сорок три» и «Кто бы мог подумать, что умрёт». Он тут же повернулся и, прежде чем ему сообщили прямо, постарался уйти подальше в страхе потерять контроль над собой. Шагая, Гай ощущал себя зажатым в раскалённых железных пальцах. От чувства мятежной злобы он ничего не видел перед собой. Единственной осознанной мыслью было — сделать лицо каменным, подавить эту страшную жажду убийства, спрятаться и дождаться ночи.
Когда умер Друз, ночью он смог выплакаться. А теперь скрещённые руки вцепились в плечи, так что пальцы оставляли синяки. Ум порождал образы врагов, громко и тщетно кричащих под пытками. Гай удалился в библиотеку и забился в угол, где не хватало света для чтения. Не замечая этого, он протянул руку, взял какой-то свиток, вернулся назад и, кое-как добравшись до портика, упал на мраморную скамью.
Во рту пересохло. Гай попытался сказать себе, что остался один на всей земле и ему больше незачем волноваться о ком-либо. Больше никто не страдает, в подземельях и на островах никого нет. Нужно лишь думать о мести. Пока он сидел, его руки начали трястись; кое-как совладав с пальцами, Гай развязал шнурки свитка и развернул первую главу. Но глаза ничего не видели. Неизвестно, что это был за свиток.
С нижних этажей огромной виллы появился этот родившийся в Александрии раб-грек по имени Каллист. На нём была одежда раба для чёрных работ, и он нёс какую-то вазу. С занятыми ношей руками он подошёл к Гаю Цезарю, замедлил шаги, остановился, поставил свою ношу, словно было неловко нести её, потом снова наклонился за ней и металлическим голосом быстро проговорил по-гречески:
— Я знаю, как убили твою мать.
И ушёл — пересёк портик и скрылся за дверью в глубине, таща эту ненужную вазу.
Не вымолвив ни слова, Гай посмотрел вслед рабу и, чувствуя, что кто-то за ним следит, опустил глаза и сделал вид, что читает.
Он увидел на табличке с названием лишь одно слово: «Каллисфен». Философ или натуралист, отправившийся на Восток с Александром Македонским. Каллисфен. Гай ощутил приступ тошноты и положил свиток. Больше никогда в жизни он не сможет взять в руки трудов этого автора. Он закрыл глаза. Хотелось лишь глоток воды. Гай не открывал глаз. Больше не было ни дня, ни ночи, ни света, ни мрака, ни шума, ни тишины.
Его не искали. Потом появился молодой Геликон и прошептал:
— Ты весь дрожишь от холода.
И накрыл его лёгким шерстяным плащом.
Разлепив веки, Гай сказал:
— Нужно разыскать этого Каллиста.
И стал ждать.
Геликон появился снова.
— Каллист говорит, что падение Сеяна на какое-то время I породило надежду и у твоей матери... Но после смерти Друза... — пробормотал он.
«Знаю, тебе разбили сердце, — подумал Гай, глядя в пол. — С какой же лютостью тебе кричали, что твои два сына мертвы, если я сам здесь узнал об этом таким вот образом?»
Геликон прошептал:
— Говорят, что она сама уморила себя... Отказывалась от пищи.
«Я знал, что ты хочешь умереть», — думал Гай. Высшее римское мужество — сказать врагам или судьбе: «Ты меня не возьмёшь. Решаю я». Как тот робкий писатель, Кремуций Корд, которого через неделю одиночества нашли мёртвым в тишине дома.
Геликон оглянулся и прошептал:
— Слышали, как Тиберий кричал: «Она не должна была умереть сейчас, сразу после Друза».
А потом добавил, с трудом выговаривая слова:
— Её пытались кормить насильно. И центурион стражи поранил ей лицо.
Гай поднял голову и, широко раскрыв ясные глаза, сказал:
— Постарайся разузнать его имя.
Встретив его взгляд, Геликон испугался и поспешно проговорил:
— Каллист просил сказать тебе, что этот человек не скроется от тебя. Тиберий велел оставить его в охране Пандатарии, чтобы никто не мог рассказать об этой истории.
Гай встал и, направившись по портику, сказал Геликону:
— Тебе лучше уйти.
С запада, с моря, дул холодный ветер. Гай, ёжась, ходил взад-вперёд под этим ветром и думал, что ему абсолютно необходимо выжить.
«Если моя жизнь закончится, никто не отомстит за всё это». Ему вспомнились слова Друза: «Через века никто не узнает, что происходило на самом деле».
Он дошёл до конца портика, повернулся и пошёл назад. На его лице замерла бессмысленная улыбка. Проходя мимо придворных, Гай заметил, что они изумлённо смотрят на него. Он удалился к себе, позвал раба и велел подать ужин.
«Non damnatione matris, non exitio fratrumrupta voce», — напишет Тацит. «Ни единого стона на приговор матери, на казнь братьев».
Несколько месяцев Тиберий не попадался ему на глаза, разве что мельком, вдали. Ежедневно он проходил по криптопортику в термы. Но казалось, император перехватывал мысли Гая: его эскорт стал плотнее и держался ближе к нему, непроницаемой стеной. Гай сидел в глубине галереи и ждал мимолётного момента, этих нескольких отдалённых шагов. Тиберий всегда шагал чуть впереди остальных, ничего не говоря и не оборачиваясь. Высокий, согнутый, с тяжёлыми руками. Одинокий. Так какие же силы, каких демонов возбуждает власть? Что испытывает обладающий ею?
Каждое утро позади него спешил на аудиенцию маленький, с редкими седыми волосами астролог Фрасилл, которого Тиберий таскал за собой ещё с дней своего изгнания на Родосе. Всегда, даже летом, он кутался в грязно-серый шерстяной паллий, широкий греческий плащ. «От холода, что пробирает его ночью, когда он советуется со звёздами», — иронично заметил кто-то. Но Фрасилла боялись, а он демонстративно никого не видел и жил в священном одиночестве. Этот человек наверняка знал все имперские тайны и узнавал их раньше всех. Вопреки всякой логике он оказывал большое влияние на решения императора некими иррациональными психическими путями, но такими таинственными, что никто не мог назвать ни одного внушённого им решения. Говорили, что в своём недосягаемом кабинете, полном древних папирусов и небесных карт с созвездиями, он проводил часы за сложными схемами, чертежами и вычислениями.
Несколько лет назад, когда его власть ещё не укрепилась, кто-то с улыбкой спросил астролога, как звёзды могут влиять на поступки людей. И он ответил:
— Ты глупец, если считаешь, что на тебя, такого ничтожного, не действуют взаимосвязи между тысячами таинственных небесных тел, движущихся над головой, когда проход лишь одного тела, луны, движет приливами и отливами глубочайшего моря отсюда и до Геркулесовых столбов.
Через час Тиберий выходил из терм, снова поднимался наверх и шёл полежать в экседре — самом недоступном месте на всей вилле, нависающем на головокружительной высоте над морем, — и там, чувствуя себя защищённым со спины пропастью, позволял себе заснуть.
И всё же рассказывали, что одному бедному рыбаку с необузданным партенопейским[35] темпераментом удалось вскарабкаться по отвесной скале незамеченным и спрыгнуть на террасу, чтобы с гордостью предложить императору великолепного златоброва, каких редко вылавливали в здешнем море. Тиберий велел немедленно умертвить рыбака, чтобы тот никому не рассказал о найденном пути.
Много лет спустя Гай признался, что поддался порыву отомстить за родных, когда первый раз увидел пустынную и безнадзорную служебную лестницу. Невероятным образом избежав стражи, с ножом в руке он подошёл вплотную к Тиберию — и бессмысленно замер с опущенным оружием перед крепко спящим стариком.
Он спустился по этой странно пустой лестнице и со стыдом и облегчением выбросил нож в окно, в пропасть. А на последней ступени неожиданно встретился с Серторием Макроном, который молча отдал ему салют и ничего не спросил.
Через два дня пришёл Геликон и прошептал:
— Рассказывают, что одна важная римская матрона покончила с собой. Каллист говорит, что ты её знаешь: её звали Планцина.
Со своим иностранным акцентом он с трудом выговорил это имя, но для ушей Гая оно прозвучало как грохот водопада: Планцина была женой Кальпурния Пизона, близкой подругой Новерки, эта женщина в Антиохии скрывала у себя дома сирийскую отравительницу.
Гай помолчал, потом спросил:
— Почему она покончила с собой?
Произнося эти слова, он испытал неописуемое чувство.
Геликон простодушно огляделся.
— Пришло какое-то письмо, сюда, императору. Никто не мог его прочесть, но в нём было написано нечто ужасное. Говорят, что император в одиночестве кричал за закрытой дверью.
Ничего не сказав на это, Гай посоветовал Геликону уйти, а сам отправился в конец портика и посмотрел на море, в сторону невидимого острова. Но вместо острова мысленно увидел маленький столик из красного дерева, слоновой кости и бронзы, руки Антонии с тяжёлыми драгоценностями, лист папируса с зашифрованными словами и тихо проговорил, словно она была рядом и могла его услышать:
— За нас отомстила ты.
Прошло ещё несколько дней, и Тиберий вызвал его к себе. Вызов к Тиберию всегда означал мгновение невыносимой тревоги. Гая отвели на окружённую колоннами экседру, куда он поднимался в день своего прибытия. Он бессознательно шагал, холодно ощущая готовность к смерти и почти надеясь, что она последует сразу и без эмоций. Но тут сопровождавший его придворный улыбнулся ему, и эта улыбка не имела ничего общего с мыслью о смерти.
Тиберий сверху следил за их приближением. Гай искал его взгляд: под одутловатыми веками глаз было не рассмотреть. И император получил почти то же впечатление, что и в первую встречу. Молодой человек, переживший убийство всех своих родных, был непроницаем — то ли туп и наивен, то ли силён и крайне хитёр.
Тиберий старел и потому нуждался в новых стратегиях. «Эти шестьсот волков, собравшиеся в курии», сенаторы, прекрасно видели, что сильный вожак тяжело дышит.
«Знаю, они готовы вцепиться мне в горло», — думал Тиберий, ворочаясь в своей одинокой постели.
Но из этой досады вдруг возникла выдающаяся идея, единственная способная умиротворить всех популяров и изрядную часть оптиматов, создав послушное и довольное большинство, — выдать единственную дочь самого влиятельного сенатора из оптиматов, Юния Силана, за единственного оставшегося сына отравленного Германика.
Приблизившись к императору, Гай склонился, чтобы подобрать полу императорской порфиры, и молча коснулся её губами.
И Тиберий про себя отметил утончённый ритм его жестов.
А вслух проговорил:
— У сенатора Юния Силана есть дочка. Ты на ней женишься.
Сказав это, он ощутил облегчение, что сумел бросить в эту волчью стаю жирный кусок баранины.
Гай окаменел от неожиданности. Он сразу подумал, что тому, кого собираются убить, не устраивают пышную политическую женитьбу. Вся его телесная жизнь снова воспламенилась. А Тиберий тем временем наблюдал за ним покрасневшими глазами из-под полуопущенных век, изучая его реакцию. Это был старый приём — огорошить собеседника первой же фразой.
И Гай, пытаясь понять, что кроется за этим планом, спросил обезоруживающим, простоватым тоном:
— Как её зовут?
При этом инфантильном вопросе на лице Тиберия отразилось разочарование. С презрительным безразличием он ответил:
— Не знаю, — но тут же снова впал в свою патологическую подозрительность: он ожидал, что юноша скажет что-то ещё, и его молчание казалось угрожающим.
Мысли Гая следовали в лихорадочном беспорядке. Тиберий никогда ни к кому не испытывал сочувствия, и уж тем более к сыну Германика, тем не менее даровал ему этот очень важный и таинственный брак. Гай заметил — мельком бросив взгляд, — что позади Тиберия, как свидетель, стоит этот загадочный Серторий Макрон. И вдруг догадался, что жестокая борьба между сенаторами и его блестящий брак стратегически связаны между собой. Тиберий как-то раз сказал, что выступать в законодательной курии перед собранием сенаторов хуже, чем гулять ночью по Тевтобургскому лесу, и действительно много лет не появлялся там. А теперь, после стольких убийств, он, Гай Цезарь, вдруг стал необходим императору, и его жизнь стала неприкосновенной.
Задыхаясь от торжества и на минуту забыв про самоконтроль, Гай поблагодарил императора за отеческую заботу и заявил, что с радостью повинуется. Тиберий, сжав губы, ничего не ответил. Он успокоился.
И вот двадцатилетний Гай Цезарь после многих месяцев пребывания на Капри сел на корабль и высадился на материке. В Анции, на прибрежной вилле, которую потом назовут Нероновой — в действительности императорская семья владела на побережье и островах Тирренского моря целым рядом величественных резиденций: в Анции, Астуре, Спелунке, Байе, на острове Понтия, в Мизенах, Павсилипоне, на Капри, — был о устроено великое торжество, и на следующий день Гай женился на юной Юнии Клавдилле, дочери видного сенатора Юния Силана. И сенатор, едва увидев этого юношу, вспомнил, как ребёнком в день триумфа Германика тот всех удивил своим изящным греческим.
— Так угодно судьбе, — сказал он с отеческим видом.
Эта неожиданная свадьба вызвала горячий энтузиазм в народе; из Рима приехал кортеж сенаторов и матрон, люди стояли вдоль дороги, по которой проходила свадебная процессия, и все говорили, что невеста — прелестная юная девственница, а жених — прекрасный молодой человек, в котором узнается очарование молодого Германика. Тиберий, оставшийся в уединении виллы Юпитера, втайне испытывал удовольствие от своей прозорливости. После стольких лет Гай увиделся с сёстрами, которых было уже не узнать, они стали женщинами и пришли со своими ненавистными старыми мужьями. Сёстры тоже — за исключением любимой Друзиллы, которая бросилась ему в объятия, — смотрели на брата, не узнавая, и из страха перед неосторожными расспросами позволили себе лишь формальные приветствия. А поскольку некоторым предусмотрительным оптиматам народное возбуждение показалось чрезмерным, Гай успокоил их страхи и подозрения застенчивым глуповатым молчанием, милыми улыбками и инфантильными ответами.
Насколько было видно, его брак в действительности родился из более сложных замыслов: в то время как Тиберий думал получить власть над сенаторами, сенатор Юний Силан думал о косвенном достижении императорской власти. И потому оба с мучительным нетерпением хотели как можно скорее увидеть рождение наследника. Новобрачным отвели маленькую, но роскошную виллу в местечке, ныне называющемся Торре-Астура, в нескольких милях от Анция.
«Закрыть их там наедине, чтобы ничто не отвлекало», — думал Тиберий, а Силан, обеспечив виллу всевозможными удобствами, распорядился разыскать в эти деликатные дни опытную наставницу для девочки-невесты, её бывшую кормилицу.
Юная супруга была довольно глупа, хотя очень красива и изящна. Наставница закидала её советами. И когда за молодожёнами с подобающей торжественностью закрыли двери, многие отпускали шуточки насчёт первой ночи этой неопытной, испуганной четырнадцатилетней девочки со смущённым юношей, не видевшим ничего, кроме книг.
Но за закрытыми дверями молодой мужчина, подойдя к неопытной девочке-подростку, отвёл её к застеленной наставницей роскошной постели с единственной и страшной мыслью: ему суждено жить или умереть в зависимости от того, что произойдёт в ближайшие ночи. Его выживание покоилось на безудержно амбициозных династических мечтах его тестя. От него и от этого тела, которое он находил банально привлекательным, весь Рим ждал наследника империи. И ждал вскоре, пока старый император не умер.
А поскольку между ним и этой девочкой не было ни мгновения любви, Гай призывал всю свою фантазию, чтобы преодолеть её неловкость и стыдливость, и под доносящийся из-за окон шёпот моря вспоминал искусство утончённых молодых рабынь в доме Антонии.
На следующее утро, по-хозяйски войдя в брачную спальню, кормилица увидела на постели счастливый беспорядок, ленивую улыбку Гая и новый взгляд своей маленькой Клавдиллы. Она улыбнулась, велела принять необходимые меры, и в спальню явились верные, старательные и опытные рабыни. Все улыбались — стражники-августианцы на молу, моряки, что вели лодки вдоль берега, а весьма опытная кормилица уже мечтала о жизни в Палатинском дворце, если наследник поторопится родиться, и считала недели и лунные циклы. А её, в свою очередь, изводил торопливый сенатор Силан, и она становилась всё более нетерпеливой и склочной. Между тем Гай, терпя её заговорщицкие улыбки, посвятил всего себя молодой супруге и устраивал для неё всевозможные развлечения. Клавдилла смеялась, и виллу наполнял её смех.
Они отдыхали в своём ежедневном обиталище — в триклинии на морской скале, превращённой в островок, который соединялся с виллой на суше лёгким мостиком. Глаза уже утратили недавнюю стыдливость, а хрупкое тело супруги — в первый день вспыльчивой до грубости, но теперь улыбавшейся с победоносным бесстыдством — было заключено в объятия мужа. Кормилица доброжелательно спросила, что им угодно на обед. Тут смех Клавдиллы умолк; растерянно посмотрев на кормилицу, она прижала руку к маленькой обнажённой груди и прошептала, что её тошнит. Кормилица бросилась подставить Клавдилле ко рту платок, и та тихонько икнула — один раз, но это стоило целой империи.
Кормилица многозначительно посмотрела на Гая, взяла двумя пальцами маленькую грудь Клавдиллы и сжала сосок. Оттуда выступило несколько капель прозрачной жидкости.
— Смотри, — сказала кормилица Гаю, — это ты.
Гай приподнялся на локте, склонился над грудью жены и нежно поцеловал её. Это был его первый, совершенно непринуждённый жест за эти дни. На губах остался кисловато-молочный вкус.
— Поздравляю тебя, — торжественно проговорила кормилица, — и поздравляю весь Рим.
Она не знала, какое облегчение принесут её слова.
Гай поднялся на ноги. Кормилица взглянула на его голое молодое тело. И вдруг он спрыгнул вниз, на берег. Жена томно смотрела на его широкие плечи, узкие бёдра, мускулистые икры, говорящие о долгих верховых поездках в детстве. По щиколотку в воде он повернулся к солнцу, чтобы отдать салют, и нырнул в море.
Кормилица объявила, что молодая жена забеременела, и это вызвало всеобщий энтузиазм. Юний Силан напомнил поздравлявшим его сенаторам, сколь древен, силён и плодовит его римский род. Тиберий в кругу своих немногих друзей с иронией заметил, что женившийся, пусть и не по своей воле, юноша рождён в семье, где Юлия и Агриппина в течение десяти лет — как все помнили — производили по ребёнку каждые двенадцать или тринадцать месяцев.
Но, отдавшись ему на этой вилле, столь изысканной, что казалась нереальной, бедная девочка не знала, что ей осталось жить лишь несколько месяцев.
— Младенец попытался родиться раньше времени, — объявил приговор врач.
А она, потрясённая, не в силах понять, что происходит, в промежутках между всё слабеющими и почти лишёнными дыхания криками умоляла всех о помощи — бессильных врачей, опытных повитух с окровавленными руками, жрецов, брызгавших на неё магической бурдой и бормотавших написанные этрусками шесть веков назад заклинания. Последним воспоминанием о ней стали полные ужаса глаза и рука, покрытая холодным потом, которую Гай постоянно сжимал, пока её тело вдруг не обмякло на очередном крике, и он убежал в ночь, на мол, в то время как часть его, его первый сын, умирал, задыхаясь внутри матери.
— Больше не слышу его сердца... — в отчаянии прошептал врач, приложив свой инструмент к её раздутому животу и слушая биение этой другой, маленькой, эгоистичной жизни, пытавшейся вырваться на свободу.
Она умерла, когда ночь медленно скользнула с неба в море на западе; и её душа, маленькая, глупая, невинная, в этот же момент погрузилась во мрак. Какие боги встретят её и возьмут за руку, чтобы перевести через страшную подземную реку на другой берег?
Гай покачал головой: не было никаких рек, никаких богов, ожидающих во мраке. А девочка из-за этих безжалостных замыслов, продиктованных властью, не дожила до пятнадцати лет. Ему стало тошно.
Её отец, Юний Силан, не плакал — не потому что был старым и сильным римским сенатором, а потому что был взбешён потерей мерещившейся власти. Он поставил всё на этот брак и наследника, который от него родится, и увлёк этим планом большинство сенаторов. А теперь больше не был опекуном Гая и смотрел на него со злобой.
Врачи, после смерти вскрывшие живот, сказали, что это был прекрасный мальчуган, который мог бы когда-нибудь стать императором. Все собрались посмотреть на него, умытого и спелёнатого, с приоткрытым ротиком, искавшим и не нашедшим воздуха. На роскошный, напитанный благовониями погребальный костёр его положили рядом с истерзанным телом его ненужной и невинной матери.
— Я думал назвать его Антоний Цезарь Германик, — пробормотал Гай, и слышавшие его удивились такому выбору.
Он спрашивал себя, могли ли зародиться какие-то мысли в этой крохотной головке.
«На кого был бы похож его ум? На импульсивный, полнокровный, саморазрушительный ум великодушного Марка Антония? Или на чистый, уравновешенный, уверенный Германика?»
Старый Тиберий на Капри хранил молчание. Возможно, он был не очень разочарован, так как несколько месяцев с беспокойством и раздражением наблюдал амбициозное рвение и назойливость сенатора Силана.
Сенатор долго смотрел на поистине императорский погребальный костёр, на дым своей власти. Не было ни ветерка, и костёр горел невыносимо долго. Серторий Макрон тоже смотрел, нахмурившись сильнее, чем предполагала его роль, так как этот брак был задуман им и этот мёртвый младенец — ради него пожертвовали матерью, которую, возможно, удалось бы спасти, по запоздалому признанию неосмотрительного врача, — драгоценный потомок Августа, Марка Антония, Германика и самого Юлия Цезаря, оказался бы на последующие десятилетия в его с Силаном руках.
Костёр догорел и погас. Ещё тёплый прах лежавших на нём тщательно собрали и, смешав, поместили в бронзовую урну. А на следующее утро Тиберий вызвал Гая на Капри. Защита рухнула, и его будущее было теперь совершенно непредсказуемым.
В театральной и бесстрастной грандиозности виллы Юпитера Тиберий периодически исчезал на несколько часов или несколько дней в недоступных закоулках. Гонцам, послам, трибунам, префектам и проконсулам на материке приходилось дожидаться знака, что он готов их принять.
В такие времена виллой овладевали слухи и нервное беспокойство. Говорили про тайные галереи с разнузданно порнографическими фресками, про изящные рукописи с откровенно эротическими изобретениями Элефантиды (самой раскрепощённой и обладавшей самой богатой фантазией писательницы тех веков) и такими же откровенными иллюстрациями; про ложе, над которым возвышалась знаменитая картина Аталанты с Мелеагром, стоившая — по преувеличенным слухам — миллион сестерциев; про маленькие залы, где собирались немногие допущенные для коллективных эротических игр с юными рабами; про высеченный в скале вычурный бассейн, достаточно глубокий, чтобы пускать туда мальчиков побарахтаться. «Купается со своими рыбками», — недобро усмехались придворные. А некоторые лицемерно смягчали рассказы, говоря, что так же вели себя и Сократ, и Платон, и Алкивиад, и Александр.
Про Тиберия говорили, что он старый закоренелый педофил, не способный по-другому избавиться от своего извращённого прошлого. Его физическая деградация усиливалась, в своём пороке он предавался исключительно созерцанию и с яростью, переходящей в тревогу, зрительно и умственно стремился к возбудителям, которые бы вновь населили его праздное одиночество. Император приказывал своим юным партнёрам подолгу изображать перед ним самые непристойные и извращённые мифы древности.
— Культура всегда чему-то служит, — прокомментировал кто-то.
Но эти игры всё более тяготили и удручали его, и он не отказывался от них лишь потому, что больше у него не оставалось ничего, чтобы почувствовать себя живым.
Эти мальчики неожиданно появлялись, причудливо выряженные по большей части греческими или сирийскими персонажами, бесконтрольно шатались повсюду, и их поглощали эти комнаты, а потом так же внезапно их грузили на корабли и увозили.
— Грязные извращения Тиберия, — говорили моряки, а поскольку обычно чтение о скандале приносит больше удовлетворения, чем подробные исследования императорской генеалогии, и в то же время оно является мощным оружием ненависти, знаменитые писатели в последующие века не находили ничего лучше, чем на лексиконе Субуры[36] описывать в своих высокопарных книгах сцены, которых в действительности никогда не видели.
В один из дней, когда Гай сидел в портике, а Геликон перелистывал для него рукописи, совершенно неожиданно мимо в спешке пронёсся префект преторианских когорт Серторий Макрон. С одним из своих стремительных конных отрядов он упорно покрывал десятки и десятки миль и останавливался лишь для смены измождённых лошадей. Прибыв из Рима в Мезены, он взошёл на быструю либурну[37] для императорских гонцов, гребцы изо всех сил налегли на вёсла и доставили его на Капри. Долгое время никто больше не появлялся рядом с Гаем.
Лишь позже по тайной лестнице спустился раб Каллист, которого Тиберий когда-то отправил на чёрные работы. Теперь он сменил одежду на опрятную, без пятен. Грек деловито прошёл мимо, словно не видел Гая, но, заметив, что никого рядом нет, вдруг остановился и прошептал, что молодого Ирода, иудейского царевича, которого много лет держали заложником в доме Антонии, бросили в темницу.
— Он напился и публично заявил, что желает себе поскорее увидеть день, когда на место Тиберия взойдёшь ты, Гай Цезарь.
Покачав головой, Каллист ушёл, а Гай молча вернул Геликону кодекс, в который смотрел всё это время. Новость была устрашающей и, наверное, через Сертория Макрона дошла до Тиберия. Так прошла вторая половина дня. Гай сидел, закрыв глаза, чувствуя на веках жар солнца. Геликон с молчаливой старательностью убрал книги на полки.
Гай вспомнил шатёр в глубине сада Антонии, музыку, ароматы, свет в ночной дымке, бесстыдно обнажённые молодые тела, голос Рометалька. Вопреки россказням и обещаниям Полемона и Ирода, с сомнительными фракийскими богами не было заключено никакого договора, и теперь Ирод в оковах оказался в ужасном Туллиануме[38].
«Нет на небе никаких богов, которым есть дело до моего будущего».
Это просто дикая выдумка, которая может стать глупой причиной их гибели.
Каллист больше не появлялся. Солнце село, море потемнело, стало свежо. А по той же лестнице спустился префект Макрон. Гай Цезарь вытаращил глаза, увидев, что грозный префект впервые за всё время пребывания здесь отпустил свой эскорт.
Но и на этот раз Макрон, проходя мимо, сменил свою грубую торопливость на подчёркнутое спокойствие. Он посмотрел на Гая и на ходу бросил:
— Когда вернусь, хотелось бы найти время поговорить.
Гай попросил Геликона закрыть библиотеку и удалился в свои комнаты. Видимо, пока заходило солнце, успели произойти события, способные в корне изменить будущее. Несколько дней, притворяясь, что ему ничего не известно об аресте Ирода, Гай ждал, и каждый голос в коридоре, любой шум за дверью, особенно ночью, казался знаком, что за ним пришли. В то же время каждая либурна, заходящая в порт по имперским делам, вызывала надежду, что прибыл префект Макрон. Но ничего не происходило, и Гай начал надеяться, что Тиберий действительно считает его слишком тупым для участия в каком-то заговоре.
На самом деле случилось так, что Фрасилл, молчаливый родосский астролог в старом сером паллии, таинственно — и очень кстати — заявил Тиберию:
— Я прочёл по звёздам, что Гай никогда не станет императором.
— Ты уверен в том, что увидел? — буркнул Тиберий, и Фрасилл с усмешкой ответил репликой, которая войдёт в книги историков:
— Скорее он верхом пересечёт воды залива от порта Путеолы до берегов Байи, чем станет императором...
И таким образом спас Гаю жизнь.
Но Гай ещё не знал и не мог представить, что это пророчество повлияло на спешный приезд Сертория Макрона.
Видимо, ситуация успокоилась и в Риме, поскольку молодой Ирод,хотя и оставался в темнице в оковах, но не был убит. И не началось никаких судебных процессов.
— Тиберий пока оставил его жить; сказал, что не хочет разжигать пожар в Иудее, — шепнул, бродя по библиотеке, Каллист, который после многих лет на чёрных работах стал быстро подниматься по иерархической лестнице без ведома уже больного Тиберия.
Гай глубоко вздохнул.
«Но откуда ему это известно? — спросил он себя. — И зачем он говорит мне это?»
Каллист с улыбкой удалился, как тень.
А на следующий день благодаря тайным посланиям и не столь тайному вмешательству Сертория Макрона Тиберий сделал так, что сенаторы выбрали Гая на высочайшую государственную должность консула. По древнему порядку Римской республики консулов должно быть двое, и их полномочия длились двенадцать месяцев. Но часто практиковали избирать на обе консульские должности одного и того же человека, и не на один срок, а на десятки лет подряд, как в случае с Августом. Эта должность могла оказаться пожизненной.
Гаю Цезарю объявил это один чиновник, осторожно и с подобострастной улыбкой, и не дождался никакого ответа. Гай пытался распутать замыслы Тиберия, породившие такое решение.
«Вокруг меня плетут сети. А я, запертый здесь, ничего не знаю».
Однако он не сомневался, что его избрание успокоило неуправляемых популяров и в то же время помешало занять эту важную должность какому-то опасному врагу. Но главное, оно означало, что к марту он наконец покинет Капри и в славе этой новой должности приедет в Рим, куда столько лет никак не мог вернуться. Повинуясь порыву, Гай спросил у чиновника, нельзя ли ему поблагодарить императора. Всё с той же улыбкой человек ответил, что император устал и просил — не велел! — дать ему отдохнуть.
На самом деле придворные говорили, что Тиберий уже несколько часов неподвижно полулежит в экседре со сброшенным одеялом и каким-то свитком на коленях и смотрит на море. Он страшно устаёт, шептались они, и погрузился в одиночество. Император долго дремал так. Он всё чаще допоздна, порой до вечера, оставался в постели в своих комнатах. В лучшем случае, он кое-как поднимался на закате и неподвижно смотрел на солнце на горизонте, а потом возвращался в постель. Однажды Гай Цезарь, молча отдав ему салют, встретил его слишком долгий взгляд: возможно, император хотел пообщаться, что-то сказать. Но замер. Гай тоже застыл.
На самом деле уставший от жизни Тиберий думал, что этот молодой человек пережил кое-что пострашнее, чем ночная прогулка по Тевтобургскому лесу. В его голове рождались вялые мысли о покое — те же мысли, что в старости толкнули Августа высадиться на острове Планазия, где томился в заключении его молодой внук Агриппа Постум, и, обнявшись, поплакать вместе с ним. Тиберий с беспомощным запоздалым испугом думал, что прожил жизнь, чтобы узнать жестокую бесплодность власти. Он смотрел на Гая, но Гай не смог даже шевельнуть губами. И Тиберий продолжил свой тихий путь, еле переставляя опухшие стопы.
На Капри, на виллу Юпитера дули разные ветры. Тёмные ветры, налетавшие ночью с моря, отгоняли воду со скал.
Наступила самая жаркая ночь его двадцать четвёртого дня рождения, последняя ночь августа, и сегодня ни один из множества местных ветров не дул на скалы острова. Море было таким гладким и чёрным, что, даже если высунуться из окна, не слышалось никакого плеска на камнях.
Гай проснулся и стал мысленно разговаривать со своей матерью, умершей и оставшейся не похороненной должным образом на том маленьком, ещё меньше Капри, островке, куда никому не разрешалось высаживаться. Его мысли кружили вокруг этой фантазии в дымке, в которой уже растворялась память о её глазах, осанке, голосе. Прошло семь лет с тех пор, как он видел её уходящей с преторианцами в накинутом на плечи лёгком плаще.
Гай открыл глаза. Светало. В комнате смутно вырисовывалась фигура Геликона.
— Ты и этой ночью почти совсем не спал, — мягко констатировал он.
Гай сел и ничего не ответил. Он действительно устал. Геликон достал пузырёк с пахучей жидкостью и, начав осторожными движениями пальцев массировать Гаю затылок, спину, плечи, прошептал:
— Тот жрец из Саиса говорил, что мечты о запахе цветов, расцветших прошлым летом, приносят только боль. Рождаются другие цветы.
Гай встал.
— Хочу спуститься к морю, прямо сейчас, — сказал он.
Геликон испугался.
— Тебе запрещено выходить без разрешения императора...
Гай улыбнулся.
— Полагаю, меня никто не остановит.
— Подожди, — попросил Геликон, но тот уже надел лёгкую льняную тунику и вышел.
По длинной потайной лестнице они спустились к морю, и никто их не остановил. Стражники молча открыли калитку, за которую все эти годы было невозможно выйти. У крохотного причала рассветное море было безмятежно гладким. Раб-нубиец отвёз их на маленькой лодочке к узкому входу в знаменитый грот, где на воду падал необъяснимо голубой свет. Поэты писали, что видели между скал водные божества со струящимися волосами, покрытые светящейся чешуёй, как хвосты у сирен[39].
Они свернулись на дне лодки, поскольку вода ещё стояла высоко и вход в пещеру открывался тонкой щёлкой над её поверхностью. Умелый взмах вёсел — и лодка скользнула под свод и проникла в пещеру, оставив солнечный блеск позади. Глаза наполнил голубой сумрак; молчаливый нубиец поднял вёсла, и с них закапала серебристая вода. Лодка подошла вплотную к рифу.
Гай и молодой Геликон одним прыжком соскочили на риф, разделись, и их голые тела скользнули в светящуюся воду; мокрая кожа тоже стала отсвечивать голубым. Они плавали в этом свете, и вода струилась по их телам, когда они вылезали на скалы; потом они снова ныряли в воду, отдаваясь ей, смотрели друг на друга и шутили, постепенно наполняясь чувственностью. Наконец вылезли на риф и, растянувшись, стали смотреть на отлив, медленно гнавший воду прочь, но оставлявший на коже серебристые отблески.
Когда они снова поднялись наверх и подошли к портику библиотеки, Гай увидел, что Серторий Макрон, всемогущий префект, вернулся из Рима и один, без эскорта, бессмысленно сидит в тени на скамье.
«Меня ждёт», — подумал Гай и задался вопросом, кто подсказал Макрону ждать именно здесь.
Он подошёл к префекту, сел рядом и с улыбкой сказал:
— Ночь была очень жаркой.
— Я родился вдали от моря, в горах, где снег лежит месяцами, — проговорил Серторий Макрон. — Знаешь где?
Гай вопросительно посмотрел на него.
— В самой мощной крепости от Скифии до Альп — в Альбе Фуценции, в сердце Апеннин. Я вырос среди солдат четвёртого легиона и легиона Марса, среди оружия. Ты родился на Рейне и знаешь величие каструма. Альба Фуценция — это высоко вознёсшаяся неприступная крепость, окружённая длинной стеной в четыре мили.
Гай смотрел на него, а тот продолжал:
— Ты видел на Рейне и в Азии врагов Рима. А я видел в подземельях Альбы Фуценции, как Рим карает своих врагов.
Гай улыбнулся ему. Макрон огляделся и заметил, что гениальный ум Тиберия сделал виллу Юпитера идеальным местом для правления.
— Сверху, с этой надёжной скалы, удобно наблюдать за Римом и властвовать над империей.
Выразив согласие, Гай вдруг заметил, как за изгибом портика мелькнула худощавая фигура Каллиста.
Макрон сказал, что Тиберий основал безопасность власти на преторианских когортах, расквартированных в сердце Рима, рядом с исторической дорогой, ведущей на юг.
— Это мудро.
Продолжая говорить, префект спрашивал себя, проникает ли этот молодой человек в смысл разговора, так как время от времени он кивал словно бы с детской робостью, но порой, наоборот, казалось, что он унаследовал от своего деда Августа способность слушать и коварно скрывать свои мысли.
— Преторианцы никогда не поддерживали интриги сенаторов, — говорил Макрон. — И теперь, после всей этой борьбы, заговоров и гражданских войн, подчиняются только своим командирам.
Таким грубым, но явным образом он подчеркнул свою власть и облегчённо вздохнул.
Гай молчал. Но, как взлёт сокола, в памяти возник тот дождливый день в каструме на Рейне, когда трибуны восьми легионов кричали его отцу Германику, что откроют перед ним Рим силой оружия, а отец молчал.
— Ты проводишь меня в библиотеку? Там, внутри, прохладно, — дружелюбно попросил он Макрона.
Впервые Макрон вошёл туда и прищурился в полумраке.
— Смотри, — сказал Гай, проведя пальцем по полке. — Это всё труды по астрологии.
Макрон не выразил ни удивления, ни невежественного почтения. Гай взял маленький кодекс и с театральной невинностью объяснил:
— Обрати внимание: это изобрёл Юлий Цезарь. Он говорил, что свёрнутые свитками рукописи неудобны на войне.
Он сел на единственную подставку и заметил, что в библиотеке никого нет. Макрон тоже это заметил и с плохо сдерживаемым нетерпением сказал, что знает другую историю, про Августа. Гай посмотрел на него. Казалось невероятным, чтобы этот префект когорт когда-либо прочёл хоть одну книгу, и если он говорил об истории, это означало что-то ещё.
А Макрон продолжал:
— Вот послушай: когда Августу было двадцать лет, он мечтал владеть Римом. Это знают и мои люди.
В полумраке было прохладно, но, несмотря на это, рассказчик вспотел.
— Август в двадцать лет уже понял, что ненависть множества сенаторов не даёт ему взять власть. И потому, когда его войско пошло на Рим, он подумал, что лучшим оратором для выступления в сенате будет центурион Корнелий, — рассмеялся он. — Корнелий, стоя посреди курии, увидел, что сенаторы не решаются голосовать, и тогда он скинул с плеча сагум.
Сагум (старое кельтское слово) — это грубый тяжёлый шерстяной плащ, который легионеры носили в походе, и сам по себе он являлся символом войны.
— И сенаторы увидели, как он указал на рукоять меча, висевшего на перевязи.
В окне появилось солнце последнего дня августа. Но Гай, всё ещё скованный подозрительностью, прервал префекта:
— Как, он посмел войти в курию с оружием?
Вопрос сбивал с толку, он низводил знаменитый государственный переворот Корнелия до вопроса протокола.
— Именно, — яростно подтвердил Макрон, — и он крикнул сенаторам, что, если они не решатся, выборы свершит его оружие. И сенаторы тут же проголосовали.
— Я не знал этих подробностей, — заметил Гай со спокойным вниманием.
Серторий Макрон задумался, какие мысли скрывает это молодое, безмятежное, гладкое лицо с ясными глазами и каштановыми, слегка вьющимися надо лбом волосами, и на мгновение его охватил страх. Но Гай улыбнулся.
— Я рад, что ты пришёл.
Его глаза расширились, открыв удивительную силу взгляда.
— Мне тут не с кем было поговорить об истории...
Отбросив осторожность, Макрон проговорил:
— Августу тогда было двадцать лет, на четыре года меньше, чем тебе сейчас...
Сопоставление ободряло, но также и оскорбляло, а Гай продолжал улыбаться. Макрон понизил голос, он дышал часто и тяжело.
— Тиберий пользуется тобой как ширмой. Он держит тебя живым, чтобы помешать другим претендентам. Но ненавидит тебя так же, как ненавидел Агриппину.
Гай вздрогнул: впервые за много лет кто-то, обращаясь к нему, произнёс это имя. А Макрон напористо продолжал:
— Когда Тиберий умрёт, кто-нибудь подошлёт к тебе центуриона, чтобы убить, как убили последнего брата твоей матери после смерти Августа. А меня... меня загонят в какой-нибудь легион на границе с Парфией или Набатеей, если вообще оставят в живых...
Он запнулся, осознав, чем рискует, если этот парень не способен его понять или, наоборот, если эти грозные предсказания его не волнуют, потому что он уже сам всё обдумал.
Но Гай спокойно ответил:
— Ты прав.
Макрон схватил его за плечо.
— Сегодня у нас двоих есть нечто такое, чего нет у других. У меня — когорты, и если я пойду на Рим, он будет у меня в кулаке. А у тебя — имя твоего семейства, слава отца... И ты молодой, не внушаешь страха...
Он рассмеялся.
Рассмеялся и Гай, уставший изображать тупую невинность взгляда. Он подумал: «Вы ещё не знаете, что такое страх; ничего, у вас будет время его увидеть».
— А если у нас не получится? — спросил он Макрона.
— Тебя убьют. И меня тоже. Но если получится...
— Ты прав, — спокойно повторил Гай.
— Так ты согласен? — переспросил Макрон, задыхаясь от нетерпения, и увидел, как Гай кивнул. — Так я еду в Рим?
— Езжай, — велел тот.
Это был его первый приказ, и он постарался не проявить охвативших его чувств.
Невий Серторий Макрон был отличным наездником и не знал усталости. Его люди говорили, что, несмотря на тройное имя, в нём, должно быть, течёт варварская кровь. Он выбирал крепких и тяжёлых коней без проблем с копытами и сухожилиями, коней, которые не шарахались от ночных теней, потому что любил скакать ночью, при луне, в неверном свете смолистых факелов, часами, как варвары-скифы. И вот, оставив на вилле Юпитера молодую, яркую, невежественную жену Эннию, он поехал в порт и сел на одинокую либурну, чтобы высадиться в Мизенах и пуститься по Римской дороге.
Едва либурна отделилась от мола, Энния села рядом с Гаем в уже знаменательном библиотечном портике, осмотрелась, провела пальцами по его волосам, взъерошила их, пощекотала за ухом и засмеялась.
— Уже неделю я умирала от желания сделать это.
Он оторвал глаза от чтения и улыбнулся: ему пришла в голову довольно грубая мысль, что эта женщина похожа на тех ретских девок из барака в каструме.
А она, продолжая хохотать, провела двумя пальцами по его губам и дала на мгновение ощутить отполированный ноготь.
— Хочу поиграть, — сказала она. — Думаю, я знаю игры, которых ты и не представляешь...
Энния сбросила с плеч платье, как много лет назад та бедная женщина в дождливый день на берегах Рейна.
Он смотрел на неё со своей обаятельной улыбкой, а она чуть отошла, словно оробев. Гай спросил себя, где Серторий Макрон раздобыл такую женщину, чтобы привезти её сюда, на императорскую виллу. От неё сильно пахло благовониями и, похоже, потом. Её тело двигалось под туникой — видимо, под ней женщина была совершенно голая.
Гай на мгновение усомнился, что Макрон справится со своей задачей, если мог подумать, что такая женщина способна завлечь его — его, который в доме Антонии привык к окружению рабынь с шёлковой кожей, стройных, как тростник, обученных матерями — жрицами в сирийских храмах любви; его, который успокаивался и засыпал в любовных ласках Геликона. Энния положила руку ему на колено и погладила, а он встал и сказал ей:
— Пойдём. Я знаю, где мы сможем поиграть.
Только на следующий день Гай узнал, что вульгарная Энния, жена префекта Макрона, не испытывавшего никакого почтения к астрологическим трудам, приходится племянницей как раз всемогущему астрологу Фрасиллу. И его скептическая подозрительность относительно возможностей Сертория Макрона сменилась восхищением.
Тиберий, казалось, ничего не замечал, даже того, что быстро подметил весь двор, а именно что Невий Серторий Макрон толкнул свою жену в объятия молодого Гая. «Он склонил этого юнца на свою сторону посредством своей жены Эннии, изобразившей любовь», — благопристойно напишет Тацит.
— Все говорят, — шепнул Геликон, смущённо улыбаясь, — что ты и Энния...
Гай тоже улыбнулся и ответил, что на этом острове некуда деться от скуки и надо хоть раз оторваться от книг. Энния была доступна и шумна.
— Все говорят, что Макрон — дурак, — настаивал Геликон.
И Гай в конце концов ответил, что Макрон просто уверен в нём. Геликон поколебался, так как это утверждение противоречило очевидному.
— Что смеёшься? — сказал Гай. — Вера может принимать разные формы. Если уверен в слуге, доверяешь ему охранять сокровища, если уверен в лошади, ставишь эти сокровища на её победу в цирке.
Он снова непроизвольно улыбнулся, но уже не наивно и глуповато, как виделось многим, а плотно сжав свои красиво очерченные губы. Годы одиночества, тайных слёз и страха сделали его ум недоверчивым к искренности и милосердию, а долгие молчаливые размышления научили защитной хитрости.
— Не бойся, — погладил он Геликона по голове. — Вот увидишь, своей женой Макрон связал себя со мной крепче, чем думает.
После жары пошёл дождь, и бурное море обрушило на скалы тяжёлые пенистые валы. Гай провёл этот день за рисованием. Потом открыл один маленький измятый кодекс, полистал его и заметил рисунок, нанесённый смутными штрихами, — как будто бы дом у реки.
— Что это? — спросил Геликон, придвинувшись ближе.
Это был Нил, Юнит-Тентор, дни юности, когда Гай на борту лодки рисовал, а Залевк держал чернильницу.
— Помнишь храм, который Марк Антоний и Клеопатра не смогли достроить?
Гай взял каламус.
— Смотри, здесь должен возвышаться красивейший атрий...
Но возникшие в голове мысли не дали ему договорить.
— Он называется хонт, — шепнул Геликон.
— Да. Атрий с колоннами. Жрец говорил мне, что Марк Антоний и Клеопатра хотели расписать потолок магическими кругами созвездий.
Гай показал другой лист: там была затейливо изображена река, но в середине виднелся остров, напоминавший корабль.
— Узнаешь? Это Филы. Там тоже был недостроенный храм, и эти двое хотели возвести там высочайший портик с более чем тридцатью колоннами... — Он с улыбкой закрыл кодекс. — Спрячь его. Не нужно, чтобы кто-то и в самом деле увидел эти детские рисунки.
Серторий Макрон вернулся и доложил Тиберию всё, что считал нужным, о своей стремительной поездке, но Тиберий плохо себя чувствовал и впервые принял доклад без особого внимания.
Макрон закрылся с Гаем в библиотеке.
— В эти дни в Риме нет никакой власти, — заявил он. — Никакой. Только мои когорты, они проводят дни, выгуливая лошадей, начищая оружие и играя в кости. Помнишь, в каком страхе держал Рим Элий Сеян? И кто освободил город от него за одну ночь, до рассвета следующего дня? Я, я один; я справился с ним, словно объездил коня. Тиберий был здесь, как сейчас ты. Если бы я не проделал этого той ночью, оставалось бы только ждать, когда посланный Сеяном убийца заберётся сюда и зарежет Тиберия. А теперь всё гораздо проще, но и опаснее. Сенаторы раскололись на две банды...
Гай осторожно подсказал:
— Думаю, ты сам знаешь, с кем нужно поговорить...
Многие в те годы оплакивали убитых родственников и в бессильной скорби называли имена: Кретик, Валерий Мессала, Гракхи, Аврелий Котта, Цецина Север, Клуторий Приск. И трибун Силий. И Сосии, мужественные книжники. Череда призраков.
«Если бы рядом были они, живые, — думал Гай, — вместо этого типа».
Серторий Макрон сказал, что поговорил с кем необходимо. И гарантировал:
— Рим за тебя, как он был за твоего отца, как был за Марка Антония, а ещё раньше за Юлия Цезаря.
Молодой Гай ощутил, как в висках стучат эти имена, и тем не менее улыбнулся.
— Нужно помнить, что все трое были убиты, — сказал он.
Серторий Макрон, не давая увести разговор в сторону, продолжил:
— Тиберий тяжело болен. Нужно, чтобы он покинул Капри, пока в состоянии. Мы должны приблизиться к Риму. Если завтра утром он не проснётся и его слуги выйдут из его спальни с криками, известие мгновенно достигнет Рима, и кто тогда встанет и выкрикнет: «Империя моя»? Начнётся гражданская война. Но мы этого не допустим. В этот момент на рассвете, прежде чем сенаторы проснутся, я должен быть в Риме, как в тот раз. Враги твоего отца, оптиматы, уступят, только если увидят то, что увидели при падении Сеяна. И когда они, войдя в курию, услышат, что Тиберий умер, и начнут решать, что делать и кого выбирать, всё будет уже решено... Я один знаю, как это сделать, мальчик, и уже сделал, и покажу тебе. — Он поколебался, уставившись Гаю в глаза. — Если обещаешь, что, прибыв туда...
— Обещаю, — перебил Гай Цезарь, выдержав его взгляд.
Однако дрожь выдала горящую внутри мысль: власть принадлежала ему по праву и по крови, ему, и никому другому, никто ему её не дарил. Вульгарный, хитрый, неистовый Макрон верил, что это он придумал интригу, мнил, что ухватил — за спиной у него — истинную власть, верил, что будет господствовать со своими преторианцами и своей женой с её грубыми непристойными манерами. Но Гай со свирепой злобой заключил про себя, что у него тоже есть свои подлые, грязные, презренные, но необходимые инструменты. И улыбнулся.
Заканчивалась зима.
— Мои люди наготове, — сказал Серторий Макрон, который уезжал в Рим и возвращался в самое неожиданное время. — В течение суток все легионы должны узнать, что империя в твоих руках.
По всей империи — от Мавретании до Аравии, от Иберии до Сирии, от Сицилии до Германии, на протяжении других пятидесяти тысяч римских миль, сколько насчитывали в ту пору дороги империи, раскинулась паутина высоких, окружённых стенами сторожевых башен, как в каструме на Рейне, где Гай провёл детство. Нечто вроде сухопутных маяков с выступающим защищённым балконом. Сверху днём в ясную погоду посылались сигналы дымом с установленной длительностью и интервалами, а на другой отдалённой башне, на возвышенном месте в пределах видимости, тоже дежурил постоянный дозор, и оттуда тут же посылали сигнал дальше.
И если, как прошептал префект Макрон, всё было действительно готово, возникал триумфальный образ: посредством огня и дыма этих сигналов в кратчайшее время, буквально в считанные часы, на всём бескрайнем пространстве империи с её большими городами и маленькими городками, деревнями, легионами на границах и миллионами людей, говорящих на разных языках, всем стало бы известно, что узурпатор Тиберий наконец умер и с помощью хорошо вооружённых преторианцев, флота и легионов в Германии, при покорном согласии сената власть получил молодой Гай Цезарь — сын великого Германика, преданного и убитого, правнук Октавиана Августа и Марка Антония, единственный оставшийся в живых мужской потомок императорской фамилии.
Неожиданно для всех Тиберий захотел покинуть Капри. В обитой лектике[40], с рабами, помощниками и врачами спуск из виллы Юпитера к порту был затруднён, а ещё труднее было погрузить императора на корабль и перевезти. Все вспомнили — а кто не вспомнил сразу, тот ошеломлённо услышал от других — зловещее пророчество, много лет назад предрёкшее Тиберию смерть, когда он попытается вернуться в Рим.
Тем не менее император лишь на мгновение обернулся назад посмотреть на остров, где провёл годы в своём неприступном логове, а потом шагнул за тяжёлые стёганые шторы, так как на море дул переменчивый раннемартовский ветер, ветер с востока, с Матезских гор, который, если верить морякам, сулил дождь.
Император, закрытый шторами своей лектики, добрался до грозной военно-морской базы в Мизенах, гарнизон которой сеял страх во всём западном Средиземноморье. Тысячи моряков оказали ему почести, но человек, которому они предназначались, ничего не видел и не хотел видеть. Августианцы, ни на минуту не оставлявшие его на Капри, уступили место префекту, командовавшему знаменитыми Мизенскими преторскими частями — Западно-Средиземноморской армией, его моряки традиционно эскортировали императора в портах и во время морских поездок.
И вдруг префект намеренно широким жестом на глазах у своих людей провёл рукой вокруг и обратился к Гаю:
— Смотри: всё это построил отец твоей матери Марк Агриппа, величайший моряк, какому когда-либо Рим отдавал почести. В западном порту он спроектировал водохранилище, соединяющееся с открытым морем, и построил восточный порт, более укрытый, со складами, мастерскими, верфями, канатными фабриками, жильём. Он хотел соединить оба порта, прорыв канал, а в скале высек резервуар, собиравший воду со всего Серинума. И флот не испытал бы нехватки в питьевой воде, даже если бы всем кораблям пришлось отчалить в один день.
Впоследствии этот водоём назовут Чудесный Пруд; он был большой, как кафедральный собор, длиной семьдесят метров и шириной двадцать шесть, с мощными опорами, высеченными в ложе скалы.
— Благодаря твоему деду теперь никто ни в одном уголке моря не смеет плавать без позволения Рима, — объявил префект и заключил: — Люди из Мизенских преторских частей постоянно следят за этим.
И Гай понял, что это не просто информация, а явный договор о мятеже.
— Я помню об этом, — сказал он, — и знаю, в каком долгу империя перед этими людьми.
Добравшись до стоящей на мысе виллы — которая за сто лет до этого принадлежала богачу Лукуллу, победителю Митридата, — врачи прервали эту последнюю поездку императора, и там болезнь Тиберия стремительно перешла в безнадёжную агонию.
— Никак не кончится... — злобно бормотал Серторий Макрон. — Боюсь, как бы кто-нибудь ещё в Риме не подготовился...
Охваченный тревогой, он (как в своё время Ливия об Августе, умиравшем в Ноле[41]) распространял слухи о чудесном выздоровлении старого Тиберия, тогда как на самом деле император хрипел среди подушек на глазах у измученных врачей, понимавших, что скоро останутся без работы и денег.
Серторий Макрон знал и кое-что ещё, в чём с бешенством признался одному Гаю: Тиберия тревожит, что через час после его смерти разгорится борьба за власть. И потому император пытался объединить, невозможным образом примирить последнего отпрыска Юлиев, то есть Гая, с последним представителем рода Клавдиев, то есть своим девятнадцатилетним внуком по имени Тиберий Гемин[42].
— Я решил, — признался он Серторию Макрону, — что все мои богатства нужно разделить между ними поровну.
Раздел имущества означал доступ к императорской власти.
«Совсем свихнулся, — сердито думал Макрон, пока Тиберий еле внятно объяснял своё запутанное завещание. — Соединить сына убийц с сыном убитых! Он хочет посадить в одну клетку змею и тигра... — Он злобно рассмеялся про себя. — Это будет гражданская война».
И вот, пока Тиберий говорил, Макрон привёл к его изголовью знаменитого римского врача, о котором с сарказмом говорили, что как-то раз, закрывшись с нотариусом в комнате одного сенатора, которого кто-то из родственников уже нашёл бездыханным и окоченевшим, он сумел воскресить его на достаточное время, чтобы тот продиктовал свою последнюю волю в отношении денег. Этот врач посмотрел на императора, услышал бормотание, которое после двадцати трёх лет мира сулило Риму войну, услышал другие фразы, которые счёл бессмысленными, и отошёл с безнадёжным жестом, предлагая Серторию Макрону сохранить эту небезопасную тайну.
Пока огромные ворота к власти медленно открывались перед Гаем Цезарем, он смотрел невидящими глазами на серое море этой дождливой весны.
«В империи сотни неизвестных тебе городов и народов, — сказал ему однажды отец. — Они в долгу перед тобой, любят тебя или ненавидят, могут быть полезны или нести опасность, это твои союзники или смертельные враги. Представь их всех своим холодным умом, особенно ночью. Ночь создана, чтобы проникать в мысли других».
При этих воспоминаниях Гай начал писать то, что станет, он знал, его первой речью к сенаторам и преторианским когортам, и это шанс действительно утвердить свою власть. Нельзя было терять время: будущее могло наступить через неделю или же этой ночью, через час. Но он писал не на папирусе или пергаменте. Никто во всей империи не должен был догадаться ни об одном слове, пока не придёт миг его услышать. Гай писал речь, фразу за фразой, в серой массе своего мозга, без возможных свидетелей, прохаживаясь по пустынной террасе, в то время как порывы ветра с дождём отступили, открыв над морем полосы спокойствия. И, глядя на море, он вдруг рассмеялся.
Он ощутил, как речь укоренилась в уме. Долгое одиночество привело к грандиозным результатам. Гай думал, что, в конце концов, мозг человека — это комок мягкого, нежного сероватого вещества, покрытого прожилками тонких вен; впервые он увидел его в семилетием возрасте — обнажившийся мозг убитого херуска.
А теперь его собственное молодое серое вещество — наследие-Юлия Цезаря, Марка Антония, Августа, Германика, которые вложили в него нечто не имеющее аналогов во всей империи, — пришло в действие. Упорядоченный и ясный, его мозг обладал взрывной мощью — словами, которые откроют для империи новую жизнь. Гай выжидал. Требовалось помолчать ещё несколько дней, а возможно, часов. А пока он один в империи знал — и говорил себе это, — что скоро всё переменится. Это была власть — орёл, высоко парящий вне пределов видимости в ослепительном небе.
Гай попросил подать коня. Офицер, командовавший охраной виллы, впервые улыбнулся и заверил, что выберет коня сам, и не одну из тех кляч, что с трудом взбираются на холмы Капри, а коня, привыкшего скакать галопом по широким равнинам и неровным склонам.
И из императорских конюшен в пурпурно-золотой сбруе вышел великолепный трепетный конь мощного и пропорционального сложения со шкурой цвета мёда. Офицер сказал Гаю, что с некоторых пор его держали на тот невероятный случай, если Тиберию вздумается поехать верхом, и Гай подумал, что открывший эту конюшню тоже вынашивает некоторые замыслы на будущее. Он похлопал коня по холке, а тот горящими влажными глазами посмотрел на него и понюхал его руку. И вдруг, повинуясь порыву, Гай с воздушной лёгкостью вскочил в седло и ощутил под шкурой животного дружеский трепет.
В мгновение ока его окружили люди — не неотвязный эскорт августианцев, а отряд морской гвардии.
Их командир объявил:
— Это наша территория. И мои люди претендуют на эту честь.
Гай научился от отца читать настроение приветствующих тебя людей: эти, несмотря на жёсткое достоинство движений, стремились смотреть прямо в глаза, их рты открылись в общем приветствии. И он инстинктивно отсалютовал им, как это делал отец. Впервые его рука свободно поднялась в этом жесте. И солдаты ответили дружным криком, как, бывало, при встрече с вражескими кораблями.
— Поехали, — сказал Гай, и все вместе они покинули виллу.
Все запреты рушились. Никто ничего не говорил. Ему просто салютовали с гордым видом соучастников, глядя, как он скачет мимо.
«Всё меняется, — думал Гай. — Никто быстрее их не понял этого, потому что их жизнь зависит от власти».
Он отвечал на салюты с непринуждённым благородством, что являлось неотъемлемой частью его аргументов и казалось следствием невинной молодости, но на самом деле он сам создал эту непринуждённость в годы мучительного унижения.
Гай пустил коня в галоп вдоль залива к Байе. Он чувствовал себя всё свободнее по мере того, как местопребывание Тиберия оставалось всё дальше позади. На языке у него вертелось имя, которым много лет назад он называл своего любимого молодого конька на берегах Рейна:
— Пошёл... Инцитат!
Он повторил это, склонившись к уху коня:
— Инцитат!
И тот ответил щедрым, ритмическим и размашистым напряжением сильных мускулов. Вместе с твёрдой мощёной дорогой под конскими копытами улетало назад прошлое. Это чувство опьяняло. По бокам дороги все по-прежнему останавливались и приветствовали его.
Высоко на мысе посредине залива, на вершине большого утёса одиноко расположилась вилла — одна из многих резиденций императора, — о которой говорили, что оттуда открывается прекраснейшая панорама, какую только создавали боги на земле и на море. Уже много лет там никто не жил, но, когда всадники достигли самого верха, управляющий и слуги были уже в готовности. Вилла оказалась простой и чудесной: большой зал в виде равностороннего креста выходил с четырёх сторон в четыре зала поменьше, где большие окна, как картины, обрамляли четыре разных завораживающих пейзажа.
Гай направился на террасу. Горизонт заволокло дымкой. Он думал увидеть Капри, высокую скалистую тюрьму, откуда едва вырвался, но обнаружил, что на море, справа, за Мизенским мысом, протянулся длинный зелёный остров Прохита, то есть нынешняя Прочида, а дальше виднеется вершина горы Эпомей на острове Энария, который через века мы назовём Искией. Гора заросла лесом, и никто, глядя на её нежные плодородные склоны, не предположил бы, что это вулкан. Гай смотрел дальше, но в густом тумане ничего не было видно, и в конце концов он решил, что без толку высматривать вдали остров под названием Пандатария.
Он опустил взгляд. Всё вокруг на обширных, покрытых зеленью полях казалось жерлами потухших вулканов, заросших кустарником; другие вулканы, частично поглощённые морем, превратились в маленькие заливчики. У основания в старом кратере образовалось круглое озерцо. Его отделяла от моря тонкая перемычка из затвердевшей лавы, в которой прорыли судоходный канал. Вокруг теснились самые прекрасные в империи виллы. От бухты внизу до последних отводков Неаполя тянулись Флегрейские поля, легендарные Огненные поля. Но последнее, самое широкое жерло вулкана зловеще преобразилось в тёмное неподвижное озеро, испускавшее в небо стаи облаков. Никогда не видевший подобного зрелища Гай узнал страшные описания поэтов: «Авернское озеро, роща Гекаты, подземная пещера Ахерузия...» Под ними, согласно древним мифам, располагалось царство мёртвых.
— Взгляни вниз, на мыс, — тихо и точно указал офицер, словно задавал цель. — Эта вилла принадлежала раньше Кальпурнию Пизону.
Богатейшая вилла Пизонов, которые в Сирии отравили Германика, возвышалась в крайней точке залива. Гай Цезарь молча посмотрел туда и сказал офицеру:
— Благодарю тебя, что показал.
Ему подумалось, что в этой олимпийской резиденции, среди огромных деревьев, мрамора, греческих статуй и терм, затаилась тревога. «Только тронь их, и сейчас же потеряешь сон, думая о Пизонах всю ночь».