VII ДВАДЦАТЬ ТРЕТИЙ ДЕНЬ ЯНВАРЯ В ЗАЛЕ ИСИДЫ

Власть — это тигр, спрятавшийся на скале.

ТОНКОЕ ИСКУССТВО ДЕЗИНФОРМАЦИИ

«Как мы ошиблись в тот мартовский день, — думал сенатор Валерий Азиатик, глядя на своих возбуждённо спорящих друзей. — Мы поверили слову этого грубияна и пьяницы Сертория Макрона, что манипулировать “мальчишкой” будет легко. За этот просчёт Макрон поплатился жизнью, а если так пойдёт и дальше, то поплатимся и мы».

Он сидел отдельно от других и со злобной ясностью, как напишет один историк, анализировал про себя действия императора, области его активности, многообразие его интересов.

«Поездка в Галлию, чтобы уничтожить Гетулика... Германские охранники — живая крепость... Злосчастные документы Тиберия, оглашённые таким образом: некоторые из нас настолько ненавистны в народе, что прибывают в курию, закрывшись в лектике плотной занавеской, потому что больше не смеют показываться на форумах, а другие схоронились в деревне. А он разъезжает верхом, как варвар, и за свои четыре года проехал больше, чем иные за двадцать. Проскакал верхом по всему побережью от Рима до Регия. Запугал знать и чиновников хуже Тиберия. Разослал послов за все границы — и хвастает, что мы нигде не воюем, ни одной войны от Рейнадо Евфрата... За четыре года, всего четыре... Его ум — кошмарная мастерская. Он начал все коварные реформы, которых популяры просили двадцать лет... Этот фригийский колпак, отчеканенный на монетах, — он опьянил римлян, дав им возможность голосовать. А когда умер один сенатор — а все мы не молоды, — его место заняла варварская морда, еле говорящая на латыни. Он изменил моду в одежде. Свёл с ума молодёжь — она вся за него».

При каждом воспоминании возвращалась глубокая боль. «Ему всего двадцать девять...» И с тихим страхом Азиатик заключил: «Если империя станет такой, как он хочет, от того, что мы имеем сегодня, не останется ничего».

Но его ясный ум понимал, что нападение на молодого императора всё ещё заключает в себе неприемлемый риск.

Сенатор встал и присоединился к группе других.

— Мы теряем время, — заявил он, и голос его, как удар топора, прекратил бессвязные и нереалистичные рассуждения его сторонников. — Римляне любят своего императора; это глупая и опасная любовь невежественной черни.

Как настоящий садист, он на время оставил слушателей в удручённом молчании, после чего сказал:

— Пожалуйста, обратите внимание на мои слова. Его истинная защита — не германцы, а римский народ.

Все смотрели на Валерия Азиатика, понимая, что сказанное им — правда, и их охватил страх. Но он улыбнулся, и его деморализованные сторонники поняли, что эта улыбка предвещает новую, незнакомую стратегию.

И действительно, Азиатик сказал:

— Нам нужно дать понять римлянам, что он не тот человек, каким они представляют его в своей простоте. Приведу вам пример. — Он оглядел всех, как учитель непонятливых учеников. — Вечернее заседание, обсуждение этого его закона о контроле над общественными расходами. Я не присутствовал. Но вы вышли из курии разъярёнными. Что он сказал там в точности?

Каждый день всё более подозрительный и утомлённый напряжением император заявлял, что, если произвести в сенаторы его коня Инцитата, в оценке проблем тот превзойдёт иных знатных отцов. Острота, от которой хохотала чернь. Сенаторы же были возмущены этим оскорблением, потому что какие-то конюхи в насмешку возложили на круп императорского коня сенаторские знаки отличия. Но Азиатик вкрадчиво сказал:

— Он сказал, что его прекрасный конь... Превосходно. Объясним римлянам, что они зря смеются. Скажем, что тут не до шуток. Рим в опасности. «Мальчишка» в Палатинском дворце временами впадает в безумие: он действительно хочет возвести в сенаторы своего коня.

Все посмотрели на него в глубоком изумлении, а он, как всегда по-отечески, посоветовал:

— Попробуйте, попробуйте...

Так и сделали. Когда один из них вышел с притворным беспокойством в портики Форума, чтобы рассказать, что ум императора после той известной лихорадки всё больше помрачается и уже находится в опасном состоянии — до того, что он действительно хочет избрать в сенаторы коня, — то обнаружил, что многие поражённо его слушают. Азиатик превосходно знал, что самые невероятные выдумки имеют свойство тут же вызывать доверие. Но никто в те дни — даже Азиатик, автор этой выдумки, — не ожидал, что она попадёт в исторические тексты.

Успех рассказа разбудил фантазию.

— Высмеивать противника — древнее искусство, — терпеливо вдалбливал в головы сенаторов Азиатик. — Вместо того чтобы горевать, перечитайте Аристофана, сходите в театр, посмотрите сатирические постановки.

К этому искусству будет прибегать в веках бесконечный ряд подражателей.

Так, кто-то припомнил, что император женился на Милонии в Лугдуне, когда она была уже на большом сроке беременности. При рождении ребёнка он говорил, что счастлив, а поскольку не мог удержаться от шуток, на поздравления отвечал, что сделал эту чудесную девочку за три месяца.

— Вот и подтверждение, — усмехнулся Азиатик в группе сторонников. — Его ум помрачился: он заявляет, что творит чудеса, считает себя чуть ли не богом.

А поскольку Рим был — и, возможно, останется ещё на какое-то время — городом не граждан, а подданных, где конструктивным дискуссиям предпочитают бессмысленные сплетни, история разошлась по всем дорогам.

— И потом, эта его жена...

Милония была дочерью трибуна Домиция Корбулона, и многие с трудом выносили это опасное родство.

— Сами видите, она не так уж красива, и на три года его старше. Она завлекла его, опоила приворотными зельями.

И после этих разговоров разошёлся страшный слух, что — по известному определению Цицерона — во дворце живёт могущественнейшая ведьма.

Секстий Сатурнин, имевший знакомства с женщинами из императорских апартаментов, заявил, что ведьма, похоже, снова забеременела. И все обратили на это особое внимание, так как беременность означала, что проклятый род производит наследника власти.

— Это не точно; женщины говорят, что ведьма ещё ничего не сказала даже ему...

И вот, понимая, что, если попытка переворота удастся, у ненавистной фамилии не должно остаться наследников, в термах и других местах про рождённую в галльском Лугдуне девочку начали рассказывать:

— Похожа на него! И тот же лютый характер: рабыни говорят, что, играя с другими детьми, она царапает их и норовит ткнуть пальцами в глаза.

Но девочка, которой в своё время размозжат голову о стену, родилась зимой 39 года по нашему календарю, и, когда её убили в 41-м, ей было от силы тринадцать месяцев. Спрашивается, кого и как она могла поцарапать? Тем не менее легенда, направленная на то, чтобы убить в народе жалость, и подхваченная Светонием, пустила корни.

Анний Винициан — великий соперник Азиатика, которому недавно с завистью уступил верховенство среди оптиматов, — предложил:

— Давайте поговорим о серьёзных вещах. Римляне ходят по новому четырёхпролётному мосту, построенному императором, и видят трибуны нового Ватиканского цирка, возведённого по его воле; стоят, задрав голову, перед обелиском, воздвигнутым им, гуляют по портикам Исиды, спроектированным им. Учёные толпятся в библиотеках, и люди говорят, что дороги никогда не были так чисты и так хорошо вымощены. Римляне с великой гордостью поднимаются по новому пандусу с форумов к Палатинскому дворцу и говорят, что в Риме за эти три года построено больше, чем за двадцать три при Тиберии.

А поскольку благородные дела врага вызывают большую ненависть, чем кровавые злодейства, Винициан злобно заключил:

— Чем ответить на это?

Азиатик, слушавший Винициана с терпением давней неприязни, вздохнул:

— Скажи, что всеми этими безответственными безумствами он опустошил казну и теперь денег не хватает даже на закупку зерна.

Все одобрили такое предложение, а он продолжил:

— Помните государственные расходы на мост через залив в Путеолах?

Поскольку важнейший торговый порт в Путеолах заносило песком, императорские инженеры построили новый мол невиданной формы: они опустили в море опалубки и корпуса старых кораблей, заполненные песком с путеоланской пылью — смесью, которая быстро схватывается в воде, — и установили мощные быки, разбивающие волны, в то время как промежутки позволяли вымывать песок в море. А на быках установили грубый настил, сделав нечто вроде длинного моста.

— «Мальчишка» торжественно открыл его, проехав по нему верхом. Народ смотрел, разинув рот, а он шутил над старым пророчеством Фрасилла. Помните? Фрасилл сказал Тиберию, что этот «мальчишка» скорее переедет верхом через залив из Путеол в Байю, чем станет императором. Так вот: объясним, что он велел сделать из кораблей мост, уничтожив половину флота, чтобы продемонстрировать верность пророчества.

— А особенно напомним про поход в Британию, — продолжал Азиатик. — «Мальчишка» послал три легиона к северному морю, а потом отвёл назад без единого сражения. Никогда с римскими легионами не случалось такого позора.

Все посмотрели на него в замешательстве, потому что после кровавых и не приведших к окончательному результату походов Юлия Цезаря, Августа и Тиберия мир на опасном острове, населённом бриттами, воспринимался с явным облегчением. Некоторые заговорщики пробормотали:

— Этого лучше не касаться.

Но Азиатик заявил:

— Этот мир порождён нашей трусостью. Это продукт слабоумия, и народ должен это понять. «Мальчишка» сказал, что собрал на побережье мускулы, наши самые мощные осадные машины, которые за три дня разрушают город, как будто собирался вторгнуться в Британию, верно? Но не забывайте, что на нашем славном языке ракушки называются так же.

Он рассмеялся.

Слушавшие его были сбиты с толку, но он сказал правду. Musculi специальный термин, употребляемый военными писателями Вегецием, Гелием, даже Юлием Цезарем на блестящей латыни в его «Записках о Галльской войне», — совпадал со словом musculi, означающим «вкусные моллюски в раковинах».

Азиатик всё смеялся.

— Скажите людям, что они не поняли: «мальчишка» послал легионы собирать на пляже ракушки. — Он изобразил серьёзную озабоченность. — Его рассудок разрушается.

И все рассмеялись.

НОЧИ ПОСЛЕДНЕЙ ЗИМЫ

Стояла зима. С тёмного неба на крыши неспокойного города быстро опускалась темнота. А императору казалось, что все глаза в Риме уставились на окна и лоджии его поначалу крепко полюбившегося, а теперь невыносимого дворца, подсматривая за светом, гадая, что там происходит. Из всех окружающих холмов Палатин выделялся ориентиром, а для многих он стал зримым объектом ненависти.

— Ночью слишком долго царит темнота, — прошептал Геликон.

Он тосковал по небу Египта, считал месяцы, отделявшие Рим от ясных, благоуханных весенних ночей.

Но император, несмотря на травяные настои и таинственные хмельные напитки своих врачей, вечер за вечером всё больше мучился от стойкой неспособности уснуть. С наступлением темноты начинался страшный внутренний диалог; как звери, скопившиеся в загоне, толпились все погибшие за последние месяцы, неуловимые враги, тревога о будущем. Как наваждение, рядом, в нескольких шагах, был проклятый дом Новерки. Оскорбительно уже само то, что он так и не разрушил его.

Личные покои императора всё больше превращались в остров одиночества. За дверью постоянно дежурили германцы и преторианцы Хереи. Император приходил и, прежде чем попытаться заснуть, накрепко запирал дверь. Он ждал восхода ленивого зимнего солнца, в одиночестве лёжа на кровати. Но иногда среди ночи вставал и вдруг направлялся, будя стражу и рабов, в комнаты Милонии, которая не смела нарушать его одиночества и вошла в императорские покои единственный раз — в ту страшную ночь после Ватиканских садов.

Император заходил в её комнату, где дверь была всегда приоткрыта и в углу коптила тусклая лампа, падал на её постель и обнимал её, как когда-то обнимал мать. И чувствовал, что щёки её мокры от слёз. Он ласкал её, прижимался к ней всем телом и шептал:

— Дай мне моего маленького императора.

И она отдавалась ему с податливой девственной невинностью.

В другие ночи этой зимы он накидывал плащ и выходил в темноту лоджии. Император знал, что Геликон спит, забившись в какой-нибудь угол за дверью, и находил его там — так рядом с хозяином проводит ночь верная собака. Он смотрел на египтянина, стараясь не нарушить его тяжёлый сон, потом возвращался и бросался на своё безнадёжно пустое ложе.

Но вечером следующего дня, как только молчаливые слуги начинали мельтешить в его чудесных залах, зажигая канделябры, лампы, светильники, он тревожно гадал, что будет делать в тёмные часы. И с безнадёжной неясной улыбкой спрашивал:

— Какие у вас идеи на эту ночь?

Он знал, что десятки людей, мужчин и женщин, порочно красивых и испорченных, ждут момента, чтобы предложить ему всё новые зрелища и игры, разнузданные и бесстыдные. Греховное забытьё продолжалось несколько часов, и он бросался в него, как субурские рабы предавались пьянству на празднике Дианы.

Потом, как освобождение, приходил проблеск света в окне, и император велел распахнуть его, чтобы впустить прохладу и погасить светильники. Он глубоко вдыхал, глядя на рассвет, а полуголые женщины и мальчики, хихикая, дрожали среди подушек. И пока он из задымлённого зала смотрел на утешительный свет утра, его чересчур искушённые компаньоны наблюдали за ним, видели его набрякшие веки, его колебания, уйти или остаться, его нежелание отвечать на вопросы...

Он смотрел на восход, как узник, перед которым открыли дверь. Свет нёс в себе часы созидания, важные встречи с преданными сторонниками, бодрые послания из провинций, послов из дружественных стран, людей, захваченных его юношескими мечтами, с которыми он строил будущий мир. Друзья, приезжавшие из дальних земель, видели в нём своего бога, благосклонного к их надеждам, — воздух Рима не отравил их. Наоборот, они испытывали почтение к ужасному Риму, были безоружны и простодушны. Они не замечали сенаторских интриг, которые поздним утром разворачивались вокруг курии. Своими восторженными глазами они видели власть только в императоре.

Но он уже знал, что внутри пуст, как бронзовые статуи Тиберия. Он ощущал осаду этих шестисот умов, знал, что может рассчитывать на очень немногих, чувствовал, что кое-кто из его смертельных врагов сумел заслать своих людей в сокровенный круг обитателей его дома.

Но когда он однажды в отчаянии заговорил об этом с Каллистом, рассудительный грек спокойно заметил:

— Такое случается всегда. Такова цена славы. — И было непонятно, то ли он говорит это из злобы, то ли для развлечения, то ли тут кроется какая-то давняя месть. — Посмотри на Египет, Август. Клео, наша величайшая царица, для Рима была всего лишь шлюшкой. Наш таинственный Геликон говорит (я-то сам не придаю этому значения), что сокол Гор, и Сфинкс, и змей Урей — это духовные идеи, такие высокие, что слов здесь не хватает. Но греческие философы и римские сенаторы сказали, что Египет поклоняется зверям и что это варварская страна. А почему они так сказали? Потому что Риму было стыдно разорять древнюю культуру этой земли. Теперь мишенью стали мы — ты, Август. Как-то вечером ты поцеловал в шею эту красавицу Нимфидию и в шутку сказал ей: «Подумать только, как легко её сломать...», а они разнесли это как угрозу, якобы ты запугиваешь гостей.

Император ничего не ответил, и Каллист, зная, что ранил его, вернулся к Геликону.

— Не существует поступка, который бы не извратили словами. Есть такая шутка: если враг говорит, что сейчас ночь, нужно тут же возразить. Но другие замечают, что сейчас действительно ночь. Тогда ты отвечаешь, что враг сказал это слишком рано, или слишком поздно, или слишком громко и напугал тебя, или слишком тихо, и ты не расслышал. Если и это звучит неправдоподобно, ты всегда можешь доказать, что враг сказал это в каких-то своих тайных целях — чтобы назначить свидание некой женщине или чтобы напомнить какому-нибудь наёмному убийце, что в темноте нужно кого-то зарезать. В любом случае под конец твой враг будет не прав и покажется чудовищем. Слова, что сейчас ночь, банальны; история же о том, что этими словами твой противник хотел злодейски убить какого-то сенатора, впечатлит всех. Судьи и историки предпочтут вторую версию, а не первую.

И со смехом он удалился.

Император никак не отреагировал на это. Ему вспомнился тот день на террасе на Капри, когда Каллист, ныне такой влиятельный, прошёл перед ним в наряде презренного раба, неся вазу. Навалилась страшная усталость. Власть утекала из рук, как вода.

Геликон, который день ото дня казался всё более испуганным и растерянным, шепнул ему:

— Страшно подумать, что напишут о нас через триста лет.

Эти слова говорил Друз в один из последних вечеров, закрывая свой дневник. Кажется, бедный Залевк как-то сказал, цитируя философа, что, когда ум полон воспоминаниями, это знак близкой смерти?

Между тем Геликон инфантильно заговорил совсем о другом. Что напишут, сказал он, о кремах, придающих шелковистость женской коже или мягкую, как свет, волнистость их волосам, когда у самих историков никогда не было подобных женщин? Что напишут о сложнейших соусах великого Апиция, вызывающих ненасытное чревоугодие, когда самим не дано их попробовать? Или о нескольких каплях талого снега, будящих чашу старого вина среди летней сонливости? А о мягкой неге сирийских постелей? Как они опишут изящество в одежде?

Император слушал с улыбкой, говоря себе, что для Геликона все чудеса жизни заключаются в этих маленьких примерах. Он просто ребёнок, этот Геликон.

Но тот, наконец, спросил:

— А что напишут о твоём плане установления мира?

И императора охватила тревога: их новый мир был хрупок, он мог раствориться, вытечь без боли, как кровь из разрезанной вены. Они сами и память о них были в руках неизвестных, возможно, ещё не рождённых людей.

— Я боюсь писателей, — сказал Геликон, словно поймав его мысли. — Они слушают свидетельства о действительных событиях, но потом складывают все вместе по своему вкусу: одно замолчат, о другом наговорят лишнего. Потом придут другие писатели, прочтут всё написанное первыми, снова все перетолкуют и перепишут по-своему. И так далее, и так далее. Греки и римляне столько всякого написали про Египет, но я видел, что они превратили всё в небылицы.

— Ты прав, — ответил император. — Посмотри.

На столике у него торчали из футляров лёгкие папирусные свитки — самые первые копии знаменитых трудов Криспа Саллюстия: «Югурта», «Катилина», «Истории»...

Саллюстий был родом из Амитерна, в Риме у него была роскошная резиденция, грандиозный музей редчайших скульптур, названный Horti Sallustiani, Сады Саллюстия. Но все говорили, что ему удалось собрать такую красоту только потому, что, будучи правителем провинции Африка, он с крайним цинизмом награбил себе добра. Но он был также несравненным писателем и большим другом Августа. В честь завоевания Египта — и чтобы покрасоваться перед Августом — Саллюстий построил невиданную балюстраду из редкого восточного мрамора с египетскими сфинксами и гирляндами из листьев акантуса, предвосхитив за восемнадцать веков наполеоновский стиль Retour d’Egypte[62].

— И всё же, — проговорил император, — во всех его прекрасных писаниях не найдёшь ни слова, повторяю, ни слова об опустошительных грабежах по всему Нилу, о множестве истощённых людей, которые, как я видел с отцом, в мучениях умирали в портиках Александрии.

Стало быть, откуда взяться правде в писаниях какого-нибудь историка? Сколько сознательной или бессознательной лжи бесконтрольно попадало — как чернила на лист папируса — в отобранные им слова?

DAMNATIO MEMORIAE

В последние дни ноября было холодно.

Валерий Азиатик думал со всё возрастающей тревогой: «Ему нет и тридцати. Сколько ещё нам его терпеть? Он не стар, как Тиберий, а мы каждый день ждём известия о его смерти. Он с каждым днём набирается опыта, его ум действует. Через несколько лет, а то и месяцев уже никто не сможет его свалить, а от сената, от древних фамилий ничего не останется».

Эти тревоги то обострялись, то успокаивались в зависимости от известий о каких-то колдовских императорских ночах.

«Там и правда происходит нечто неописуемое... — подумал Азиатик, но сведения были смутными, фантастичными, неточными, и он твёрдо решил. — Момент настал. Сейчас или никогда».

Сенатор осторожно собрал у себя на загородной вилле немногих верных сторонников, объявив обед с изысканной дичью. Но на скромной вилле бродило лишь несколько старых, преданных и глуховатых семейных рабов, а руководила ими неподкупная кормилица Азиатика. И вот, когда появилось деревенское блюдо с куропатками в соусе и обычное минтурнское вино, горячий, только что из печи хлеб, первые оливки и домашние пастушьи сыры, двери триклиния закрылись, и гости пришли к выводу, что обслуживать себя придётся самим. Все напряглись, по спине забегали мурашки, так как то, что раньше только ожидалось, теперь становилось явью: неумолимое свидание со смертью.

Но тема была такой страшной и опасной, что несколько мгновений никто не смел её коснуться, и все шёпотом обменивались банальностями да бросали косые взгляды друг на друга, разделывая жирных куропаток, доставленных с холмов Корфиния. Все думали об этом молодом человеке, оставшемся в одиночестве в императорских покоях, вокруг которого уже кружила смерть, как выпущенный на ночь в сад волкодав.

Наконец Валерий Азиатик объявил, застав всех врасплох:

— Скоро настанет очень важный момент. Потому я вас и созвал.

Тихий, бесстрашный и твёрдый голос ножом вошёл в их мысли. Азиатик посмотрел, как все жуют с набитыми ртами, и проговорил:

— Не будем строить иллюзий: у нас нет времени пировать.

Все оторвались от тарелок, поспешно глотая. А он предрёк:

— В эти первые часы популяры будут оглушены внезапностью. Над нами не будет никакой власти, никто не сможет нам помешать. Мы скоро снова соберёмся. И не успеет остыть его тело, как мы вынесем приговор damnatio.

Damnatio memoriae — осуждение, отмена памяти о человеке и его делах в истории на будущие века — было для римского сената самым мстительным и необратимым, почти магическим политическим оружием после физической смерти.

Куропатки остались на тарелках. Азиатик приказал:

— Скоро во всём Риме должен воцариться страх. Ваши слуги, клиенты, субурский сброд выйдут на улицы, станут колотить статуи, разбивать мемориальные доски. От него не должно остаться ничего, абсолютно ничего. Действуйте быстро, пока люди не поняли, пока кто-нибудь не придёт и не скажет: «Ладно, хватит!»

Все в едином порыве согласились.

— Никому не дадим времени, — с напором заверил Сатурнин. — Рим должен забыть, как один человек, бесстыдно поставив на колени сенаторов у своих ног, смог сделать то, что сделал. Запретим его имя, надписи, статуи. Как будто он и не рождался.

Сатурнин что-то записал в маленьком кодексе, бросил взгляд на прочих и, поскольку уже успел выпить, заорал:

— Начнём с его дворца! С зала, где звучит эта проклятая музыка, кузница чар. Закроем его, замуруем, похороним, построим на его месте что-нибудь другое!

Заговорщики посмотрели на него в нерешительности, некоторые даже сочли его буйным и опасным экстремистом. Но Азиатик подумал, что не стоит его сдерживать. В ситуациях, подобных зарождающейся, слепое буйство убедительнее разговоров.

А Сатурнин продолжал перечислять:

— Криптопортик с этой картой империи, переделанной на его манер, заполним обломками и мусором, а потом этот обелиск в Ватиканском цирке — повалим его, стащим верёвками...

В своё время римляне в изумлении судачили о долгом пути, совершенном этим огромным монументом, спустившимся по Нилу, пересёкшим Средиземное море и поднявшимся по Тибру до подножия Ватиканского холма. У многотысячной толпы захватило дух, когда мокрые канаты медленно натянулись и устремили в небо гигантскую стелу со шпилем из электра. Писатель Кливий Руф, тогда следивший за этим зрелищем с учащённо бьющимся сердцем, спросил:

— А почему обелиск?

— Интересно, почему ты спрашиваешь? — обернулся к нему уже накачавшийся вином Сатурнин, размахивая своим кодексом. — Кого ты собираешься защищать? Кто твои тайные друзья?

Кто был рядом, увидели, что кроме памятников в его книжечке перечислены имена: это было не только уничтожение прошлого, но ещё и чистка. Все испугались, и никто не посмел возразить.

Но неожиданно вмешался Азиатик:

— Обелиск не надо. Пусть остаётся. Это символ подавления Египетского бунта. И Август тоже, помните, установил памятник. Но поменьше...

Сатурнина обескуражила твёрдость Азиатика, но он быстро нашёл другую цель:

— Баржа, на которой привезли этот обелиск из Египта, не может оставаться близ Рима, Это колдовство. Наполним её камнями, потопим!

Словно бросая собаке кость, Азиатик не стал возражать:

— Потопим.

Но он согласился так поспешно, поскольку ему пришло на ум, что эта длиннющая баржа может послужить кое-чему, чего пока никто не предвидел.

Потом её оттащат в новый порт в Остии — будущий порт Клавдий — и там утопят, чтобы укрепить мол. В тех краях Азиатик владел землями, которые от нового порта значительно повысились в цене.

Сатурнин продолжал бушевать, размахивая своим кодексом.

— Этот египетский храм, эта отрава в сердце Рима! Когда прохожу мимо, я содрогаюсь. Бросим всё в реку!.. В дни Юлия Цезаря тоже был храм Исиды, и какой страх он сеял среди римлян! Помните, как консулу Эмилию Павлу пришлось самому взобраться на крышу и собственными руками рубить её топором, пока снизу кричали, что египетские маги вызовут молнию, чтобы поразить его?

Он ещё выпил и закричал:

— Но крыша рухнула. А этот, — никто из них не называл императора, — этот построил храм впятеро больше. И мы разрушим его до последнего камня. Римляне проснутся и ничего не найдут на том месте, где видели его раньше.

Его разрушительная ярость заражала других. Азиатик предвидел, что разорение храма Исиды в сердце Рима толкнёт римский плебс в водоворот бесчинств, вызванных нетерпимостью и предрассудками, — то есть на весьма полезные дела. И с благодушной улыбкой выразил согласие.

Люди действительно начали жечь древние папирусы, опустошать залы, опрокидывать статуи, сбрасывать в реку трупы жрецов вместе с культовыми принадлежностями.

А Сатурнин сказал:

— Помещение, где египетские жрецы дымили своими ядовитыми благовониями, этот алтарь из бронзы и золота с мудрёными знаками, — всё это ужасная магия. Нужно скорее взять его, разбить на мелкие кусочки, расплавить в печи, пока кто-нибудь не припрятал...

Он пил и посматривал в свои записи.

— Эта его несчастная речь в первый день, которой все вы даже аплодировали, и мы по глупости выставили её на плите на Капитолии...

Азиатик успокоил его:

— Пошлём туда четырёх рабочих с кувалдами. Они быстро превратят эту плиту в пыль.

Тут вмешался интриган Анний Винициан, который после крушения неуклюжего заговора в Галлии скрывал своё злобное разочарование:

— Главное, не нужно забывать про записи, дневники, книги. Заберём их из библиотек, изымем из лавок вроде той, что близ храма Мира. И всё нужно сжечь.

Азиатик горячо одобрил его слова:

— Это важнее, чем сбросить плиты.

Он поискал глазами писателя Кливия Руфа и сладким голосом сказал ему:

— А ты, Кливий, любишь писать, и у тебя есть время на это, так, пожалуйста, напиши. Через несколько лет не останется никого, кто бы рассказал, как мы натерпелись от его злоупотреблений и произвола. А если, как говорит Сенека, в какой-нибудь библиотеке найдут твоё повествование, будущие историки скажут: «Это настоящий свидетель, он сам находился там в эти дни». И все узнают, как мы спасли Рим.

Тут Сатурнин оторвался от своих записей и закричал заплетающимся от вина языком:

— А эти его огромные корабли на озере Неморенсис, эти колдовские строения, что двигаются без вёсел и парусов, памятник разрушения империи!..

Азиатик без колебаний согласился:

— Пошлём туда охрану. Никто не сможет приблизиться. И всё быстро выбросим — статуи, культовые принадлежности, утопим жрецов, заполним корпуса камнями, сделаем пробоины: пусть идёт ко дну.

Этот сенатор Азиатик умел говорить немногословно, но выразительно, и все заметили, как на сей раз он в злобе опустился до подробностей.

— Этого архитектора скоро выгонят из Мизен, а там посмотрим, что с ним делать.

Азиатик дальновидно предполагал, что крепкие корабли ца воде — это не только памятник: они также поддерживали мечту. Пока он говорил, перед ним показался сенатор Марк Ваниций, который сам вынашивал схожие проекты, — умный союзник в стремлении к власти, грозный противник в её дележе.

Ваниций с присущим ему высокомерием вмешался:

— Ты говоришь, как очистить дом, но мы забываем закрыть двери.

Его сторонники засмеялись, и сенатор Азиатик подумал, что зря они смеются, так как этим выдают себя. Но это были проблемы будущего, а пока Марк Ваниций продолжал:

— Восточные границы империи были разорваны в клочья, а мы не занимаемся этим...

Азиатик спокойно ответил:

— Советую вам, учитывая, что мы объединились, сейчас же решить, кого пошлём с приказом. Предлагаю Луция Марса. Я долго разговаривал с ним. Это железный человек, он из марсиканских горцев, двадцать пять лет в легионах. Предлагаю отправить его тайно сейчас же. А когда настанет момент, все обнаружат, что он уже в Антиохии.

Толпа выслушала его, и предложение тут же приняли. Кое-кто подумал об идущих в руки должностях, о возвращении земель и огромной, неподотчётной власти.

Азиатик сказал:

— Вот что сделаем: этому Полемону, литератору, которого сейчас зовут понтийским царём, позволим выбрать самому, куда отправиться в изгнание, чтобы в тишине писать стихи.

Все засмеялись, и, постепенно расслабившись, один за другим, люди развалились на ложах в триклинии, стали есть куропаток с оливками и пить вино. Но на изысканном обеде не слышалось болтовни — здесь принимались суровые стратегические решения.

Полемон, царь-стихотворец, действительно будет изгнан за границу. О себе он оставит эпиграмму, скрытую меж страниц «Палатинской антологии»: «Смотри, этот череп был высочайшей крепостью души, оболочкой ума, который убили. Он говорит тебе: пей, веселись, укрась себя цветами. Потому, что ты тоже станешь пустой оболочкой, и очень скоро».

Валерий Азиатик поднял кубок.

— Этим набатейским арабам, что один за другим берут себе имя Харифат, царям тех мест, — хватит им давить на наши границы, всех выгоним обратно в пустыню. Там, в пустыне, много места.

Все рассмеялись. Вскоре легионы в самом деле займут Петру чудесный город, вырытый в скалах из порфира и песчаника, — и выгонят последнего набатейского царя в северные пустыни, а Набатейское царство станет провинцией Аравия.

Один проект влёк за собой другой.

— И все эти царьки в Коммагене, Армении, Эмесе, Эдессе...

— Успокойся, разберёмся с ними по одному, — спокойно пообещал Азиатик. — Это будет нетрудно. У них нет военной силы, одна болтовня.

Мелкие безоружные царьки действительно в тревоге соберутся в Тиверии, чтобы решить, что делать. Но легат Сирии — а им станет тот самый Луций Марс — объявит, что у Рима нет времени присутствовать на династических сборищах, и пошлёт всех по домам.

Тут Азиатик посоветовал:

— Ирода Агриппу Иудейского пока не трогайте, — а на протесты Марка Ваниция улыбнулся: — Его подданные помешались на независимости. А нам пока нет нужды разжигать там войну.

Он снова улыбнулся:

— Мне сказали, что он болен...

Ирод Агриппа — как в предзнаменование — укрепит Иерусалим, начнёт строить вокруг третье кольцо стен. Но не закончит, потому что Азиатик был верно осведомлён о его здоровье. Вскоре его настигнет смерть, в цезарейском театре во время визита нового императора. Иудея станет римской провинцией. Двадцать пять лет спустя последует страшная осада Иерусалима и побоища Тита. Но это в далёком будущем, а пока заговорщики видели, как после стольких тревог, неясности и страха в руки идёт власть. Так караван после перехода через бескрайнюю пустыню видит над песками зелёные очертания пальм.

— Остаётся открытой единственная часть, и она не закроется никогда — на реке Евфрат, где живут парфяне. Не будем строить иллюзий только потому, что их царь пересёк реку, чтобы поприветствовать наших послов. Там будут говорить исключительно легионы.

Все выразили согласие, а Марк Ваниций встал и сказал с властной твёрдостью:

— Тот, кто поднимется в Палатинский дворец, попадёт туда потому, что так захотели мы. И должен помнить это. Он должен притормозить и отменить все эти безумные законы и земельные реформы. В первый же день, всё сразу. Чтобы никто не успел ничего сказать.

Его голос звучал громко и нагло, и Азиатик решил, что это опасный союзник. А когда все встали и стали расправлять торжественные складки на тогах, он задержал их и тихим голосом сказал, что вообще они говорили всё правильно, вот только не обсудили, как лишить жизни этого человека, а ведь пока он дышит, все их разговоры остаются мечтами.

БОГАТСТВО КАЛЛИСТА

В ту зиму Каллист уже считал себя могущественным и относил это на счёт своего гениального ума. Он, некогда выставленный на знаменитом рынке рабов на острове Делос и купленный, как лошадь, теперь распоряжался и внушал страх людям, чьи предки разрушили Карфаген.

За несколько лет, защищённый доверием императора, он сумел собрать неизмеримые богатства. Это сомнительное богатство родилось из бесконтрольного административного грабежа, из купленных приговоров, выкупов за военные поставки и общественные работы, за ремонт дорог и акведуков, даже за восстановление городов, опустошённых землетрясениями или наводнениями. Однако этот долгий грабёж начал выходить за рамки имперских финансов, и его скандальное богатство вызывало алчность других придворных. А когда его могущество зашаталось, он ещё не понял, что любой может легко нанести ему смертельный удар.

Однажды утром в начале декабря под нежарким солнцем сенатор Валерий Азиатик, сидя в тиши своего перистиля[63], у фонтана с драгоценнейшим лазуритовым дном, сказал:

— Этот грек мнит себя неуязвимым, так как весь покрыт золотом.

Перед ним, пониже, как слуга, сидел историк Кливий Руф, которому было рекомендовано описать эти дни. Оторвав зелёный лист, он уронил его в фонтан и ответил:

— Этот грек не понимает, что, если бросить в фонтан лист, он поплывёт, видишь? Но если бросить золотую монету, — он бросил, — она утонет.

Монета лежала на дне фонтана среди лениво плавающих вокруг рыбок.

— Может быть, ты смог бы с ним поговорить, Кливий. Для начала скажи, что тревожишься о нём, а до тебя дошли слухи...

Могущественный Каллист, выслушав скромного писателя Кливия Руфа, будто провалился в преисподнюю. После ночи терзаний и мучительных дум ему стало ясно, что предупреждение было сделано не из братской любви. Он понял, что нужно срочно найти новых сильных покровителей, готовых не замечать его прошлого, если взамен он сможет дать им то, чего они попросят.

Между тем Азиатик понял из слов смущённого Руфа, что Каллист никак не отреагировал на угрозу. И это был явный знак, что человека, столь близкого к императору, можно пошантажировать.

— Богатство — опасное искушение для тех, кто не родится в роскоши или, по крайней мере, не имеет к ней привычки, — проговорил Азиатик, вызвав взрыв недоброго смеха у своих наиболее верных сторонников. — Жажда золота ослепляет.

Кливий Руф снова нанёс визит Каллисту и с сочувствием дал ему понять, что некоторые враги ищут улик, касающихся сомнительных способов получения им денег. Грек побледнел под цвет желтоватого мрамора, как в своё время, когда открыл документы Тиберия, однако осторожно спросил:

— Зачем ты мне это говоришь?

Ошеломлённый Кливий растерялся.

— Палач, что пытал Бетилена Басса, — продолжал Каллист, — признался мне, что Бетилен в ту ночь в Ватиканских садах назвал многие имена. Палач не знал, кто эти люди, и другие свидетели могли не понять, о ком он говорит.

Кливий Руф передал Азиатику странный, по его мнению, ответ Каллиста, но Азиатик, выбравший этого неопытного посланника, чтобы его чистосердечие казалось убедительнее, уловил в этом ответе яд. Он знал, что той ночью в Ватиканских садах было много свидетелей, и не сегодня, так завтра они вновь обретут память.

— Предупреди этого грека, — злобно прошептал он, — что небезопасно жить, нося за спиной секреты.

Поскольку Каллист посылал большие суммы денег в далёкие от Рима места, сенатор посоветовал:

— Скажи ему, что золото можно спрятать под землёй, но сам он не спрячется.

Тогда Каллист — бывшего жалкого раба угроза лишиться богатств пугала сильнее, чем угроза для жизни, — ответил, что благодарит сенатора за его заботу. И добавил те же слова, что за несколько лет до того передал на Капри молодому Гаю Цезарю:

— Прошу вспомнить обо мне, когда настанет момент.

Так Каллист и Валерий Азиатик оказались связаны неразрывной цепью. Оба знали, что союзник втайне готов послать его насмерть, и смерть ужасную — такую, какую принял Бетилен Басс. Но поскольку оба хранили свои секреты в надёжных местах, теперь ничто не могло их разделить. И обоим спасёт жизнь смерть императора.

Тиберий был прав и дальновиден, опасаясь Каллиста, тогда молодого и безоружного. «Гадина ещё только вылупляется из яйца», — говорил он. А теперь этот грек стал искать сообщников в семье Цезарей, то есть среди людей, ежедневно бывающих в императорских дворцах. В конечном итоге он искал тех, кто сможет ослабить охрану императора.

В своё время, при избрании Гая Цезаря, работая вместе с Серторием Макроном, он хорошо узнал эти механизмы и теперь осторожно проверял одного из двух префектов преторианских когорт, Корнелия Сабина, бывшего гладиатора, которого император лично приблизил к себе. Несмотря на огромный долг признательности, тот не испугался и не возмутился, догадавшись об очередном заговоре. Уже все видели, сколь многие решения императора сделали многих его врагами, так что победа последних была вполне вероятна.

И Сабин выразил свои интересы теми же словами, что и Серторий Макрон во времена Тиберия:

— Если император умрёт, мне достанется в лучшем случае несколько легионов на границе с Парфией, если вообще останусь в живых.

Но грек был гораздо хитрее его, и Сабин, своими словами выдавший себя, оказался неразрывно связанным с ним. Каллист милостиво пообещал ему признание как надёжному человеку, с которым они захватят власть.

Такого же надёжного и признательного человека Каллист увидел в пожилом Клавдии, дяде императора, латинисте и этрускологе, всю жизнь не вылезавшем из библиотеки. Слегка прихрамывающий, он также пользовался славой безобидного дурачка. Клавдий придумал три новые буквы для латинского алфавита, которые все нашли совершенно излишними. Он также написал труды об Этрурии, Карфагене и первых веках Рима. Дядя императора был катастрофически беззащитен перед женскими чарами и имел за свою жизнь двух или трёх красивых и сварливых жён. Все смеялись над его неловкостью, с которой он неизменно приставал к молодым иноземным рабыням и изумлённым супругам своих самых близких друзей. Именно этот человек не доставит проблем — на сей раз гарантированно — сенаторам и, как символ никчёмности и лёгкой управляемости, предоставит власть на откуп двум постоянным фракциям, на которые сенат делился уже почти сто лет.

Будущее докажет правильность расчётов Каллиста. Он накрепко привязал к себе старого Клавдия в тот день, когда шепнул ему, словно в приливе доверия:

— Твоего племянника Гая Цезаря уже одолевают подозрения ко всем. Даже к тебе. Он думает отравить тебя.

Грек подождал, пока старик прочувствует весь ужас своего положения, а потом вселил в него чудесную надежду, сказав, что «если кому-нибудь удастся освободить Рим от этого чудовища», единственный, кто сможет стать императором, — это он, Клавдий, благородный и ничем не запятнанный потомок славной фамилии.

— Но обещай мне, что ты ни вздохом не выдашь всего этого. Одно твоё слово — и все мы погибли.

Старик пообещал. И Каллисту удалось сохранить этот договор в абсолютной тайне, чтобы иметь эту карту про запас.

Но самой грубой и жестокой частью замысла — которую нужно было не только выполнить, но подготовить незаметно и осуществить с беспощадной быстротой — было физическое устранение императора. Поистине страшно вообразить, что будет с ними всеми, если император спасётся или успеет позвать своих верных и безжалостных германцев.

— Риск велик, — холодно сказал товарищам Валерий Азиатик. — Помните историю Бетилена: слишком долгое ожидание приводит к нарушению тайны.

Решили поспешить, и Каллист неожиданно нашёл подходящего исполнителя в лице первого префекта преторианских когорт, самого старого и самого верного офицера, следящего за самыми деликатными функциями охраны и потому способного справиться с задачей лучше любого другого. Его звали Кассий Херея — тот самый, что тремя годами раньше вручил Каллисту роковую записку Сертория Макрона.

Херея был человеком решительным, старой закалки, мужественным, физически крепким и очень сильным; он не поддерживал, а, скорее всего, просто не понимал придворных сплетен и шуток. Утончённо хитрый Каллист смеялся над ним, придумывал каламбуры с его именем, а когда тот злился, говорил ему, что не стоит горячиться, так как это оскорбительное прозвище придумал сам император. В результате человек, в своё время доказавший императору свою полную собачью верность, почувствовал себя обиженным и слепо вступил в заговор. А Каллист про себя смеялся над бесполезными предосторожностями императора, разделившего между двумя людьми такую власть и исключительно важную обязанность.

ЖРЕЦ ИЗ ХРАМА ИСИДЫ В ЮНИТ-ТЕНТОРЕ

В те январские дни, несмотря на зимнее море, в порту Остии высадился человек, тайно посланный с тревожным известием из храма в Юнит-Тенторе, где молодой император велел расписать огромные плиты магической астрономией. Этого человека звали Аполлоний, и он был жрецом. Но Каллист догадался перехватить этот спешный визит, и именно ему — человеку, известному на всю империю своей постоянной близостью к императору, — жрец Аполлоний доверил тревожное пророчество, прочитанное в расположении звёзд.

— Смерть ходит совсем рядом с императором, — заявил он с горестной уверенностью. — Ему нужно остерегаться человека по имени Кассий.

Тревога жреца была столь велика, что достигла и других ушей. Каллисту не удалось устроить так, чтобы это известие не попало на уже печально известный личный стол императора. Император прочёл его ранним январским вечером, в то время как Каллист молча стоял перед ним. Заговорщики в залах дворца трепетали. Иные могли бы поверить в истинность пророчеств, но эти люди не сомневались в шпионском доносе.

В атмосфере панического страха Валерий Азиатик решил:

— Больше ждать нельзя.

Жизнь им спас Каллист, который, видя, что молчание вызывает яростные подозрения в голове императора, вмешался:

— Мне пришла в голову мысль.

Император посмотрел на него, и тот выдержал взгляд светлых глаз.

— Мысль, кто может быть этот предатель.

Император всё смотрел на него, и Каллист, прекрасно знавший все шестерёнки власти, с мгновенной фантазией предположил, что объектом этого пророчества является человек, наделённый большими полномочиями, — легат в Азии.

— Его зовут Гай Кассий. В его жилах течёт кровь того Кассия Лонгина, который заколол Юлия Цезаря. У них фамильная традиция участвовать в заговорах и лютая ненависть к вашей династии.

Он говорил с убедительной твёрдостью, ледяным голосом, покрывшись желтоватой бледностью. И добавил, словно обвиняя себя в небрежности:

— Прежде всего нужно сместить его. Нужно послать людей, чтобы его арестовали и привезли в Рим в цепях.

Тут же, холодной январской ночью, с молниеносной скоростью императорских посланий был отдан приказ арестовать этого ничего не ведающего невинного человека.

Анний Винициан шепнул с жестокой иронией:

— Кони могут скакать быстро, корабли могут поймать попутный ветер, но расстояние велико: боги дают нам время на завершение замысла.

Азиатик предсказал со своей обычной улыбкой:

— Самым счастливым человеком в мире при известии, что «мальчишка» убит, будет этот Кассий, доставленный в Рим в цепях.

И никто не напомнил, что в тесном пространстве императорских дворцов обитает первый префект преторианцев, для которого все двери открыты днём и ночью, и что имя его Кассий Херея. А боги притупили память императора.

Наступило время праздника — в императорских дворцах устраивали Палатинские игры. В зале, который мы назовём залом Исиды, перед двором и друзьями императора давались изящные представления с танцами и мимами. Во дворце царила радостная суета.

Заговорщики сбились тесным кружком.

— Апартаменты полны людей, мы можем свободно передвигаться, — заметил Сатурнин.

И все единодушно решили войти внутрь.

— Никто в городе ничего не узнает, пока мы сами не скажем... А если придётся разгонять толпу, есть хорошо защищённое место.

Но удобный момент ещё не наступил, а празднования заканчивались на следующий день — двадцать четвёртого января.

В этот последний вечер измученный бессонницей император отдыхал в своих покоях, когда к нему пришёл молодой Геликон, бледный, несмотря на оливковую смуглость щёк. Припав на одно колено, он поцеловал императору руку и прошептал:

— Мне нечего сказать тебе, Август...

Император чувствовал его губы у себя на коже.

— Но я слышал, что из Юнит-Тентора приехал человек. В Юнит-Тенторе говорят боги. — Он поднял глаза. — Не бойся чересчур, Август. Он не утверждает, что ты должен умереть. Он только сказал, что смерть ходит рядом. Ходит, понимаешь? То есть он объявил, что мы можем её остановить...

Геликон, не вставая с колена, судорожно сжимал руку Гая Цезаря.

— Понятно, — сказал император, сам не ведая, почему так ответил. — Я привёл в готовность моих германцев, предупредил Херею.

Он встал и высвободил руку.

— Как только закончатся эти праздники, мы снова все увидимся.

Гай Цезарь быстро повернулся, и Геликон, всё ещё стоя на колене, смотрел, как он уходит широкими шагами в тесном и уже постоянном окружении непреодолимого эскорта слепо преданных ему германцев. Подумав, что император под надёжной охраной, юноша попытался отогнать навязчивые мысли.

Почти в этот же самый момент среди заговорщиков вдруг появился молодой племянник сенатора Валерия Азиатика и, торжествуя, с горящими глазами объявил, что трибун Домиций Корбулон, «брат этой проклятой ведьмы Милонии, сделавшийся хозяином Рима за её постельные заслуги», неожиданно отправился в Мизены. Как в своё время Германик в Антиохии, император остался один.

ЯНВАРСКОЕ УТРО

Он проснулся ещё затемно — на ночь он оставил щёлочку в ставнях и не до конца задвинул шторы, — один в комнате, в хрупкой тишине, полной пугающих теней. Император никого не позвал, не издал ни звука, а просто лежал с закрытыми глазами. Тишина ничем не нарушалась, и он поднял веки.

Начинался день. Всё так же один, не позвав слуг, император встал и нашёл Геликона, примостившегося на тюфяке сразу за дверью. Юноша резко проснулся и стал вставать. Император погладил его по голове, по коротко остриженным блестящим волосам, как собачонку по спине.

Геликон схватил его руку, приложил к щеке и с любовью поцеловал.

— Этот человек из Юнит-Тентора... — прошептал он. — Мне страшно.

Император улыбнулся ему:

— Приходи ко мне под вечер с этими проектами по Египту, обсудим...

Спускаясь по лестнице, он вдруг решил зайти к Милонии и маленькой дочурке Друзилле, в комнаты своей новой семьи, обретённой после того, как старую листок за листком всю ощипала смерть до полного одиночества на Капри. Семья, островок его абсолютно личной жизни, пристанище свободных человеческих чувств, без помех, без тревог, без лицемерия, — закрытый от всех чудесный садик. На новой вилле в самом деле появился такой садик. «Пардес», как говорили персы. А мы будем говорить «парадиз».

Девочка узнала его, засмеялась и попросилась на руки. И это тоже была абсолютная любовь. Пока он играл с дочкой, за спиной появилась Милония, удивлённая и обрадованная его приходом, так как он не появлялся уже два дня. Обняв его, она прошептала:

— Мне сказали, что будет мальчик, это написано в звёздах... Он родится под знаком Девы, как ты.

Гай Цезарь резко обернулся и посмотрел на неё, затаив дыхание, так как ещё ничего не знал. Но ей казалось, что она уже много сказала, и она замолчала. Он подумал, что это самое полное счастье, доступное ему в данный момент во всей империи. Счастье, которого не было ни у Августа, ни у Тиберия, — наследник власти.

Но Милония, пока он в порыве чувств обнимал её, после своего счастливого молчания прошептала:

— Прошу тебя подумать об имени. Мне сказали, что имя долго искали среди звёзд, но ничего не смогли прочесть...

Внезапно ощутив холод, он разжал объятия и пообещал: — Скажу тебе завтра.

А выйдя из комнаты, позвал Каллиста.

— Хочу сейчас же встретиться со жрецом из Юнит-Тентора.

Но Каллист, мгновенно посуровев, посоветовал ему не нарушать тревожным разговором безмятежность праздника и не посылать гонца в Рим из-за каких-то слухов. И император, поколебавшись, решил:

— Поговорю с ним завтра.

Он не заметил, как бледные губы Каллиста тронула едва заметная улыбка.

ЗАЛ ИСИДЫ

— Ах! — с безумной радостью воскликнул молоденький мим Мнестер, очаровательный любимец публики.

Исполняя в новом зале Исиды бесконечно чувственный танец, он то изгибал, то резко выпрямлял своё стройное тело, словно натягивая гибкий лук со стрелой.

— Это место задумано богами, чтобы пустить меня в танец!

Тяжёлые канделябры вдоль стен и свисавшие с потолка бронзовые светильники с десятками ламп освещали мягким светом позолоту стен, апсиды и свод чудесного зала, который мы — найдя через две тысячи лет — назовём залом Исиды.

С египетской мудростью посвящённый музыке и танцам, зал был весь покрыт фресками таких цветов, что следовали один за другим и мягко сливались в гармонии, как аккорды арфы: изумрудный персик, розовый рассвет, сероватый жемчуг, жёлтые цветы дрока. Ни одного мазка, нарушавшего совершенство агрессивным оттенком, как хлопнувшая дверь среди музыки. На потолке ни одной прямой линии: все черты имели форму длинных лент, переплетающихся с эллинским изяществом, — цвета и формы, которые барочное искусство вновь повторит через девятнадцать веков. На стенах, разделённых на квадраты, были изображены бескрайние пейзажи, уходящие к самому горизонту под ярким светом, где виднелись мифические символы ритуала Исиды с маленькими тонкими фигурками, как позвякивание золотых систров под звуки флейт.

В зале не было ничего, кроме сидений для приглашённых и приподнятой сцены напротив апсиды, и он был задуман так, чтобы охватывать звуки и возвращать их слушателям посеребрёнными, с примесью лёгкой вибрации. Уравновешенные размеры пространства, смешение цветов, гармоничные звуки инструментов и голосов, тела танцоров, ароматы, освещение заставляли душу скользить в блаженном состоянии сна, отчего сенатор Сатурнин и заорал: «Там, внутри, творят ворожбу!»

Запыхавшиеся надзиратели предупредили Мнестера, что сейчас прибудет император со свитой, и мим тут же, набросив на голые плечи плащ, с лёгким вскриком юркнул в дверь в глубине зала.

В этот январский день император для начала выбрал «Laureolus»[64] — сочинение знаменитого мимографа Валерия Катулла. Под дикую звукоподражательную музыку появились знаменитые мимы, переодетые разбойниками, царями, зверями, чтобы поведать историю о злом разбойнике, жадном к богатству, который кончил свою жизнь, отданный на съедение диким зверям. Представление было наполовину детским, наполовину жутким: мимы нарядились медведями, пантерами и тиграми, которые, притворяясь, что кусаются и царапаются, танцевали вокруг голого, беззащитного, трепещущего тела приговорённого.

Император любил аллегорическую фантазию пантомимических спектаклей, которые выражали всевозможные чувства через одни, движения тела, и всем казалось, что он в весёлом настроении, без злых мыслей, хотя по дворцу расползалась история посланника из Юнит-Тентора. В перерыве император встал, поприветствовал друзей и раздал подарки (его дары были всегда утончённо оригинальны, придуманы с безотчётным стремлением вызывать любовь) — редких птиц из провинции Азия в маленьких клетках, сплетённых из тонких золотых прутьев, потом предложил креплённые вином соки экзотических фруктов, только что привезённых по морю из провинции Африка.

— Вернулся верный Ирод Иудейский, — насмешливо прошептал Азиатик. — Такое впечатление, что он царствует в Риме, а не у себя в стране.

Между тем Ирод приблизился к императору с чашей в руке, и все решили, что сейчас последует здравица. Но вместо этого он прошептал:

— Что удалось узнать насчёт этого послания из Юнит-Тентора?

На шее он упрямо носил знаменитую золотую цепь.

Император оглянулся на окружавших его гостей и улыбнулся.

— Ты говорил, что тоже знаешь: власть — это тигр...

— Власть — это ты, — страстно ответил Ирод.

— Тигр, загнанный на скалу, — проговорил император и снова оглядел гостей, которые улыбались ему и обменивались улыбками между собой. — А вокруг лают псы.

Он отпил глоток и продолжил, видя, как по лицу Ирода разлился страх:

— А вдали верхом приближаются охотники. — Он передал чашу слуге. — Давай присядем.

Он ласкал взглядом свою дочь, которая смеялась на руках у кормилицы.

На втором представлении из глубины сцены появился Мнестер, босой, обнажённый, в одной узенькой набедренной повязке из золотистой ткани. Его чувственная, бесстыдная красота волновала самых суровых матрон, а у сенаторов и магистратов учащалось дыхание от желания и зависти. Рим был полон смутных слухов о балах, на которых эти танцы выходили за пределы мыслимого, о причудливой любви за огромные деньги, о разрывах, отчаянии и ярости.

Мнестер выбежал на середину зала и остановился. От искусного освещения лучи скользили по его коже, как вода, грудь вздымалась взволнованным дыханием, узкая набедренная повязка словно сползала с гладких бёдер. Но император, пока все смотрели на танцора, вдруг отвернулся, словно сзади его кто-то позвал. На самом деле зов послышался лишь в его мыслях, но трудно понять предостережения богов. Он бросил взгляд на Каллиста, и тот вздрогнул. Император заметил, как побледнел грек, — так же побледнел Брут под взглядом Юлия Цезаря, но это не вызвало у императора никаких догадок. Глаза его ума были слепы.

Мнестер танцевал. Мелькали тонкие смуглые лодыжки, пятки били по настилу, как призыв. Руки с растопыренными пальцами скользили по коже, сладострастно лаская тело; затаив дыхание, сенаторы, магистраты, чиновники смотрели на беспокойные пальцы, ныряющие под набедренную повязку. А танцор, никого не видя, зажмурившись, приоткрыв губы, отдался демону своего солипсического восторга. Он тряс головой, чёрные волосы, длинные и блестящие, выбились из-под ленты и разметались по плечам.

По бокам от него в полумраке двигались танцоры с окрашенными в зеленоватый цвет волосами и руками, волнообразные движения их тел и кисейных одежд напоминали качающийся под ветром лес, а позади стояли музыканты, приехавшие из Внутренней Азии. Звуки, коллективные движения, тревожное и отчаянно чувственное подрагивание тела Мнестера представляли собой колдовство желания, от которого танцор не мог избавиться, и погружали публику в гипнотическую атмосферу.

Музыка ускорялась и становилась громче, дёрганье становилось всё более настойчивым и двусмысленным, тело Мнестера изгибалось в мучительном наслаждении. Наконец, пока его прекрасные нервные руки терзали набедренную повязку, он ничком упал на ковёр, дёргаясь. Перед ним, согласно обычаям того времени, поднялся лёгкий шёлковый занавес, расписанный фигурами нимф, и показалось, что нимфы поднимают его на руки.

Зрители замерли на своих местах и сумели зааплодировать только через несколько мгновений.

Но в эту паузу император ощутил приступы боли в животе.

— Фрукты с вином... — прошептал он.

Боль обострилась. Император встал и жестом велел друзьям оставаться на местах, но Милония всё равно встала. Он шепнул ей, чтобы села и не тревожила гостей, и она молча повиновалась, как девочка, хотя в душе была не согласна. Выходя, он видел, как её тёмные глаза продолжают следить за ним, и подумал, что говорил с ней слишком сурово. На миг у него возникло чувство вины. А Милония подумала: «Я ничего не могу. Но если так, верю, что хотела бы умереть».

Император пересёк свой любимый зал, и тут же, как обычно, его окружила германская стража. На ходу бросив взгляд вокруг, он подумал: «В этом зале мне удалось заточить свет. Люди будут видеть его через века после меня».

Каллист тоже встал и скользнул к императору.

— Не следовало мне пить, — тихо сказал ему Гай Цезарь. — Теперь нужно лечь в тёплую ванну и что-нибудь съесть.

Таковы были советы врачей. Каллист тревожно смотрел на него, слушал и ничего не говорил. Чувствуя неослабевающую боль, император поднял руку в знакомом жесте, которым пользовался, когда хотел всех отпустить и уйти в сопровождении охраны. Каллист остался сзади. Некоторые испугались этого ухода, предположив, что император решил встретиться с Аполлонием из Юнит-Тентора. Кассий Херея и Корнелий Сабин — два префекта, командовавшие преторианскими когортами, — один за другим двинулись из зала. Никто не обратил на это внимания, поскольку их обязанностью было надзирать за всем. По одному через выход в глубине зала удалились и некоторые другие важные персоны, всадники и сенаторы.

Тут император вспомнил, что в спектакле уже без его присутствия должны показать танцы юношей из далёкой Вифинии, и сказал:

— Наш умиротворённый Восток. Они заслужили, чтобы с ними хотя бы поздоровались.

Впервые велев германскому эскорту подождать снаружи, император свернул в длинный криптопортик — построенную Манлием изящную галерею с каменной картой империи, — чтобы встретиться с теми молодыми артистами.

Кассий Херея и Сабин, издали следившие за его передвижениями, видели, как он зашёл в слабо освещённое помещение, а также с удивлением констатировали, что германская охрана не последовала за ним. Император остался в полном одиночестве. А для заговорщиков это был последний день.

— Сейчас! — прошипел Херея. — Момент настал. Сейчас!

Но ещё мгновение они пребывали в нерешительности, чуть не задыхаясь от того, что предстояло совершить. Тем временем в атрии появились сановники, незаметно покинувшие представление, и кто-то тихо спросил:

— Где Каллист?

Всего мгновение назад Каллист шёл рядом с императором, а теперь исчез — это смахивало на предательство. В порыве отчаянной решимости Кассий Херея двинулся вперёд и исчез в галерее.

Остальные видели, что император на ходу обернулся и посмотрел назад. Все затаили дыхание. Император узнал префекта и продолжал спокойно шагать. Херея шёл следом, но между ними оставалась большая дистанция.

В приливе тревоги кто-то спросил:

— Где же германцы?

Ему шёпотом ответили:

— Он сам оставил их снаружи...

Между тем Херея шёл за императором всё более поспешными шагами. Заговорщикам казалось, что его подошвы производят нестерпимый шум. Император тоже, как всегда, шёл быстро и больше не оборачивался. Подсматривающие затаили дыхание. Мощная тень Хереи бесшумно, как зверь, с занесённой рукой метнулась к императору и по рукоять вонзила нож в спину. Император потерял равновесие и явно зашатался. В головах заговорщиков молнией мелькнула мысль: «Он ранил его, теперь нужно добить!»

Но император удержался на ногах и обернулся. Безмолвная тень Кассия Хереи снова подняла руку, но молодой император быстро уклонился. Послышалось, как он пытается закричать. Гай Цезарь попятился, и донёсся его сдавленный голос:

— Что ты делаешь?

Херея умел убивать, он в жизни не делал ничего другого, но префект был тяжеловесной громадиной, а император был молод, и ему требовалось всего лишь добраться до конца галереи.

— Зарежь, зарежь его скорее! — пыхтел Азиатик.

Неожиданно император с силой оттолкнул Херею, так что тот ударился о стену, и второй его удар поразил воздух.

— Он промахнулся, — простонал кто-то. — Уходим.

Все видели, как император метнулся к выходу из галереи, а оттуда навстречу бросился какой-то офицер. Все в ужасе окаменели, но тут же увидели, что офицер бросился не на помощь, а чтобы добить его: он направлял на него свой нож. И на таком близком расстоянии императора уже ничто не могло защитить.

Наконец двое нападавших сблизились, и он оказался зажат между ними.

— Не убежит, — сквозь зубы проговорил Азиатик.

Теперь двое убийц двигались осмотрительно, с беспощадной уверенностью, что жертва попалась; так ведут себя при охоте на медведей и кабанов.

Луч света упал на лицо второго из нападавших — это оказался лютый Юлий Луп; он улыбался, держа клинок. Император руками попытался отодвинуть его, чтобы проскочить в атрий, но у него не оставалось надежды — там тоже никого не было. Клинок Юлия Лупа вошёл горизонтально, по-предательски, не как на войне, а как в драке, на уровне живота. Император согнулся, а сзади Херея нанёс ещё один удар, со зверской силой, так что его колени подогнулись. И Гай Цезарь, третий римский император, упал на колени, а потом рухнул ничком на пол.

Его больше не трогали. Его руки распластались. При падении кольцо-печатка соскользнуло на мраморный пол, и подвижная оправа с оком Гора повредилась. Внезапно изо рта императора потоком хлынула кровь и растеклась по полу. Двое убийц неподвижно смотрели на свою жертву.

Херея профессиональным тоном тихо проговорил:

— Готов.

А в атрии Валерий Азиатик с грозной твёрдостью негромко скомандовал:

— Все уходим.

Все молча повиновались и спешно рассеялись. Больше голосов не слышалось. Никто не появлялся.

Но тут раздался вопль Милонии:

— Я люблю тебя! — и этот звук эхом отразился от стен.

Стремительно вбежав, она бросилась на колени над лежащим телом, обняла его и, увидев кровь, схватилась за голову.

— Я всегда тебя любила, даже когда ты меня не видел, слышишь?.. Я уйду с тобой.

Она гладила его волосы и пыталась заглянуть в лицо.

Херея замер, растерянно глядя на это зрелище, потом приказал Юлию Лупу поскорее зарезать ведьму, опаснейшую жену убитого императора. Её ударили в плечо, но она не заметила и, стоя на коленях, продолжая разговаривать только с ним, ласкала его окровавленными руками.

— Я люблю тебя и буду любить даже через шесть тысяч лет...

Херея заорал, что она спятила.

— Да заткни же её!

Юлий Луп нагнулся над женщиной, схватил левой рукой спутанные волосы и, со всей силы потянув, запрокинул ей голову и обнажил горло. И когда из глубины последнего вздоха она снова простонала: «Я люблю тебя», он хладнокровно, по самую рукоять, вонзил сику — короткий кинжал убийцы — под левое ухо, а потом молниеносно провёл острым, как бритва, клинком до правого. Голос перешёл в бульканье, хлынула кровь. Кинжал ткнулся в кость нижней челюсти под ухом, и Луп лёгким, чуть ли не изящным движением вытащил окровавленный клинок, одновременно сильной левой рукой швырнув труп на пол.

Убийцы смотрели на последнее подрагивание рук, полуоткрытые губы, закатившиеся глаза, на кровь, растекавшуюся огромной лужей по блестящему мрамору.

— Ещё остался маленький ублюдок, — вдруг проговорил Херея, словно они забыли нечто важное.

Юлий Луп вытер клинок о шёлк кресла, вложил его в ножны и, не глядя в лицо Хереи, ответил с наглым спокойствием подчинённого, демонстрирующего большую предусмотрительность, чем начальник:

— Уже распорядился.

Действительно, через мгновение появился исполнитель и доложил:

— Ей размозжили голову о стену. Лягушонок. Голова раскололась, как яйцо. Все мозги на стене...

Херея прервал его:

— Пошли! Он мёртв. Сюда идёт народ. Уходим.

Обернувшись, он увидел бегущего к ним с вытянутыми руками молодого Геликона и процедил сквозь зубы:

— Египетская собачонка.

Другие видели, как он выходит, и раз в руке у него был нож, смерть жертв не вызывала сомнений. Херея подождал, пока Геликон подбежит, но тот не смотрел на него, а видел только императорские одежды на полу и тело в них, и лужу тёмной крови на мраморных плитах. Херею оставалось лишь твёрдо протянуть навстречу клинок, и юноша, раскинув руки, без звука сам напоролся на вошедший по рукоять нож.

Префект с силой дёрнул нож вверх, расширяя рану, и тело юноши покатилось на пол. Юлий Луп неподвижно смотрел.

— Ну, теперь действительно уходим, — сказал Херея, и атрий опустел.

Снаружи собирался народ, сбегалась германская стража. Найдя императора мёртвым на полу в луже крови, они стали искать убийц и свирепо убивать всех, кто попадался на пути, потому что заговорщики уже скрылись в отдалённых помещениях дворца. Им удалось убить трёх сенаторов, действительно замешанных в заговоре, потом пришёл приказ остановиться, и все дисциплинированно повиновались. Германцы не знали, что, несмотря на повиновение, их отправят на отдалённые рабские рынки или заставят биться на арене. Но этот приказ отдал префект Корнелий Сабин, бывший гладиатор, человек, которому Гай Цезарь доверял до последнего дня. Увидев, что германцы остановились, он крикнул солдатам из преторианских когорт:

— Очистить дворец от этих египетских ублюдков! Чтобы не осталось ни одного.

— Конь! — крикнул Анний Винициан. — Этот конь!

Трое или четверо преторианцев побежали на конюшню и вышибли двери.

— Что вы делаете? — закричали молодые конюхи, усердно чистившие скребницей лоснящуюся шёлковую конскую шкуру.

Преторианцы расчистили себе дорогу, слепо нанося удары направо и налево мечами плашмя, выгнали конюхов на улицу. Первый удар ранил Инцитата в левое колено. Гордое животное припало на задние ноги, мощно вскинулось на дыбы, раздувая ноздри, подняло голову, тряся гривой, и с болезненным ржанием упало назад. Конь оглянулся посмотреть, кто его ранил, и, пока его вытаращенные глаза искали обидчика, преторианец нанёс ему удар мечом меж рёбер на уровне сердца. Из конских ноздрей хлынула кровь и забрызгала ясли из слоновой кости. Инцитат опрокинулся на бок и вытянул ноги — кроме той, где было рассечено коленное сухожилие.

ИСКУССТВО НАВОДИТЬ ПОРЯДОК

— Императора зарезали!

Этот крик разнёсся по Риму, как вспышка молнии в полуденном небе. Толпа замерла парализованная, а через мгновение охваченные мятежным отчаянием, стремлением к настоящему перевороту, из каждого городского квартала, зовя друг друга за собой, вдруг высыпали на улицы люди. Других крик «Его убили!» выгнал из таверн, домов, мастерских, рынков, и все инстинктивно, как неуправляемые табуны, бросились на Форум, к курии, ко дворцу Гая. Они опрокидывали повозки на улицах, переворачивали прилавки и скамьи. Вигилов поглотил вздымающийся вопящий вал, ряды захваченных врасплох преторианских когорт распались. За несколько минут разъярённая толпа заполнила Форум и окружила курию.

Преторианцы в отчаянии выстроились стеной. Азиатик попытался передать приказ не отвечать силой:

— Чтобы не было ни крови, ни убитых! — потому что через мгновение ярость могла вылиться в восстание.

А кто-то уже бросал камни или размахивал попавшимся под руку оружием — палками, железными прутьями и прочим.

В этой толпе конные воины Сабина не находили промежутка, кони шарахались, пятились назад. Между тем толпа уже не умещалась на Форуме, разрасталась, люди запрудили улицы, залезали на колонны, лестницы, балюстрады, статуи. Никогда в истории Рима не случалось такого народного возмущения после смерти императора — что должно бы натолкнуть историков на некоторые размышления.

Консулы и сенаторы, надеявшиеся на буйное ликование, перепугались. Престарелый Клавдий, вовлечённый в заговор Каллистом, от страха спрятался в чулан, но и там не чувствуя себя в безопасности, выбежал на террасу и забился в угол под крышей какого-то подсобного помещения.

Сенаторы в панике собрались на вершине Капитолия, очевидно лучше защищённого, чем курия на Форуме. Никогда ещё по знаменитой, но весьма крутой Священной дороге не поднимались так быстро. Однако их спасло не позорное бегство, а тайные договорённости предусмотрительного Каллиста, в результате чего вокруг Капитолия быстро выстроились четыре когорты для защиты новой власти, призывая к порядку словом, которое будет с успехом использоваться почти во всех последующих переворотах, — Libertas, «свобода».

Тут Азиатик объявил, что нужно выйти к толпе и поговорить. В отчаянии на верху храмовой лестницы появились два-три смельчака под охраной преторианцев. Между ними блистал красноречием сенатор Сатурнин, и его зычный голос возвышался над оскорбительными выкриками.

— В Риме голод! — заявил он, отчего горлопаны в первом ряду окаменели. — Запасы зерна на исходе, потому что этот «мальчишка» своими глупыми тратами опустошил казну и склады.

Толпа пришла в замешательство и заколебалась, поскольку бесплатные раздачи хлеба римской черни за эти годы уже стали доброй привычкой. Сатурнин властно заявил, что сенаторы приняли меры: вот-вот прибудет караван кораблей из Египта, и будут розданы горы зерна. И заключил обычной лживой уловкой будущих правительств, оказавшихся в трудном положении: что также будут снижены налоги.

Толпа заколыхалась, на площадь ворвались конные отряды и проделали проход меж людей, поспешивших спастись от копыт. За всадниками вышли оказавшиеся в блокаде преторианские когорты. И с высоты Капитолия осаждённые сенаторы увидели, как народ, подобно морскому отливу, отхлынул и разбежался по улицам. Всадники преследовали их и оттесняли к Субуре.

— Дело сделано, — проговорил Валерий Азиатик и крепко выругался, забыв про свою возвышенную латынь.

И действительно, вскоре императорское сердце Рима уже патрулировали преторианцы и вигилы, а от мятежа остались лишь кучи мусора и камней.

— Нужно только пережить ночь, — сказал коллегам Валерий Азиатик и предложил на всякий случай никому не уходить с Капитолия.

А тела убитых так и лежали на полу в атрии дворца Гая, и никому до них не было дела.

Наступила ночь, и один человек во всём Риме, друг, присутствовавший при трагедии, так как находился в зале Исиды, — Ирод Агриппа, царь иудейский, носивший на шее золотую цепь весом с его старые железные оковы, — нашёл в себе мужество подняться на Капитолий и на холодном январском ветру попросил у сенаторов разрешения присутствовать на их собрании. Его просьбу удовлетворили. Взывая к древнему закону Республики, Ирод попросил выдать ему тела убитых для захоронения. Ему ответили, что он может пойти и забрать их. Он пошёл со своими слугами в сопровождении молчаливых преторианцев и увидел, что тела попросту обворованы, а тело императора покрыто жуткими ранами, по большей части нанесёнными уже после смерти, поскольку они оставались открытыми и без крови. Золотое кольцо-печатка с правого безымянного пальца было украдено.

— Чтобы убить тебя, не было нужды в тридцати двух ударах, — прошептал Ирод. — Те, кто при твоей жизни не смел даже говорить с тобой, после смерти набрались великого мужества.

Он отвернулся, чтобы никто не видел, и заплакал.

Ирод не знал, что несколько ударов ножом, самых непристойных, нанёс один головорез из дома Пизонов. Слуги взяли тело Милонии в изодранных одеждах, увидели округлившийся живот и накрыли труп.

— Она была беременна, — сказал Ирод.

Потом нашли девочку с окровавленными волосами, как у раздавленного зверька. Никто в тот момент не обращал внимания на разбросанные по атрию пять или шесть трупов, оставленных разъярёнными германцами, как и на тело Геликона, египетской собачонки, — дворцовые рабы выволокут их наследующий день и из вёдер ополоснут мраморные плиты.

Ирод прислонился к стене криптопортика, где была изображена теперь уже никому не нужная карта империи. Слуги подумали, что при его слабом сердце ему стало плохо от увиденного, и подошли, но он в ответ покачал головой. Ирод говорил с тем, кого слуги положили наносилки и накрыли простыней.

— Как молоды мы были тогда... — прошептал он, и его губы тронули карту на стене, то место, которого так часто касался палец императора. — Только молодым доступно придумывать такие мечты.

Его лоб упёрся в камень. Ирод ясно понимал, что эти мечты превратились в ничто: теперь их понимал он один, а миллионы людей вообще так и не узнали о них. И вдруг возникла страшная боль, словно сердце сжали железные пальцы. Левое плечо онемело, Ирод замер, не дыша. Боль отступила, и он, не поворачиваясь, сказал:

— Пошли.

И вот человек, при Тиберии попавший в темницу за выражение надежды увидеть царствование Гая Цезаря, человек, считавшийся пьяницей, безответственным шалопаем и жуиром, не побоялся показать, что остался единственным другом погибшего императора. Ночью он перенёс тела в Ватиканские сады, к обелиску, уложил все три на погребальный костёр и молча дежурил там всю ветреную январскую ночь.

— Власть — это тигр, загнанный на скалу... — подумал вслух Ирод, глядя на огонь.

На ветру костёр горел быстро, вокруг разлетались искры.

В ту же тёмную ночь когорты заняли и очистили курию; при первом свете нового дня сенаторы воссели на свои места, и в очередной раз встретились две старые фракции.

Сенатор Сатурнин превозносил Кассия Херею как нового Брута, и его товарищи тут же провозгласили его «восстановителем свободы». Пока Херея в упоении наслаждался моментами своей славы, Сатурнин предложил сенату снова, как в старые времена, взять власть в свои руки, возродить республику и предать смерти всех оставшихся представителей фамилии Юлиев — Клавдиев.

— Память о них должна исчезнуть и в камне! — кричал он.

При этом крике, которому в будущем будут подражать многие, некоторые начали с усердием разбивать статуи и разорять храмы и строения. Но на удивление прочим заговорщикам Марк Ваниций и сам могущественный Валерий Азиатик, вместо того чтобы петь осанну свободе, вдруг объявили, что свобода без направляющей силы ведёт к анархии и гражданской войне.

Азиатик заговорил о прежних несчастьях:

— Вспомните Помпея, Марка Антония, их войска на улицах Рима...

А Марк Ваниций с бесстыдной поспешностью выдвинул собственную кандидатуру в императоры.

Перепуганные популяры оказались в трудном положении и всё же, торопливо посовещавшись, смогли найти достойного кандидата — это был старый солдат Сервий Сульпиций Гальба, в те дни находившийся в Риме.

Когда за несколько месяцев до того молодой император встречался с ним на берегах Рейна, никто не мог ни прочесть в небесном гороскопе, ни услышать оракул в каком-нибудь храме, что император будет вскоре убит, а сенаторы, чтобы добиться благосклонности легионов, предложат императорскую власть Сервию Гальбе.

Но Гальба отказался от столь подлого захвата власти.

— Римом не правят убийцы, — ответил он.

И действительно, он был слишком, невыносимо честен и прям для грядущих дней. Ему предложат власть вторично во время анархии, последовавшей за смертью Нерона, и тогда он даст роковое согласие. Через несколько месяцев за его спартанскую твёрдость его тоже убьют на улицах Рима.

Шестьсот сенаторов, как и многие собрания будущих веков, два дня не могли прийти к согласию, и тогда, следуя тайным договорённостям Каллиста, в дело вмешались преторианцы. Их нетерпеливые командиры, уже готовые к военному перевороту, объявили, что никогда не примут императора, навязанного другими. Они хотели избрать его сами, «учитывая, что мы рискуем жизнью ради защиты империи».

И когда такое вмешательство всех достаточно встревожило («Рим у них в руках», — шептались сенаторы с той же тревогой, как и после смерти Тиберия), вольноотпущенник Каллист сделал молниеносный тактический ход — швырнул на стол имя Клавдия, этого напуганного пожилого человека, принадлежавшего к императорской фамилии, но не обладавшего характером своих предков и, стало быть, способного вызвать общее согласие благодаря своей доказанной посредственности.

Валерий Азиатик, увидев этот последний и уже непоправимый бросок костей, выразительно проговорил:

— Потомок императоров успокоит популяров, а недоумок удовлетворит оптиматов.

Он произнёс это в цицероновском стиле: человек, ничтожный в моральном смысле, и не обладающий энергией, — то есть именно тот, что нужно.

Говоря так, он не знал, что через несколько лет другой такой же подлый заговор приговорит к смерти его самого. Ему предоставят возможность выбрать способ самоубийства, и, невзирая на советы родственников и друзей, которые в слезах будут предлагать безболезненную долгую смерть от голода, он со своей обычной ясностью, «поскольку в Риме нет невидимых богов, запрещающих людям распоряжаться если не собственной жизнью, то хотя бы собственной смертью», предпочтёт вскрыть себе вены. И с такой безмятежностью, что перед этим своим последним поступком сходит в сад осмотреть погребальный костёр. И велит перенести его, чтобы дым не причинил вреда прекрасным деревьям.

Но пока что смешанная делегация от большинства и оппозиции отправилась разыскивать Клавдия. Однако старик хорошо спрятался, и время уходило с риском, что собрание может ещё передумать. Крайне взволнованный Каллист велел преторианцам обыскать все общественные залы, галереи, комнаты, термы, подвалы императорских дворцов. Солдаты бросились на поиски, понимая, что потеряют, если не найдут Клавдия. И судьбу Римской империи решил один вояка, который, с руганью шаря в подсобном помещении на террасе старого дома Тиберия, увидел торчащую из-под занавески пару башмаков.

Спрятавшийся за занавеской старик подумал, что пришли его убивать, и трясущимися губами стал просить пощады, так что его поимщику пришлось объяснить несчастному, что того ждёт императорская власть. Сбежавшиеся солдаты увели Клавдия, и вскоре преторианцы дружно провозгласили его императором.

Клавдий по совету сообразительного Каллиста решительно купил их любовь, раздав каждому невообразимую сумму в наличных из имперской казны, якобы, по словам Сатурнина, опустошённой Гаем Цезарем. Сенат сдался и послушно избрал Клавдия, поднятого на щитах преторианцев.

— Этим торгашеством и кончилась война, — смиренно сказал один сенатор. — Но уж лучше так, чем силой оружия, — утешал он остальных.

Кто-то более рассудительный заметил:

— Мы всё проиграли.

И действительно, со времён Юлия Цезаря эта война между властью сенаторов и властью императора длилась почти целый век, и путём преступлений, мятежей, репрессий и заговоров Рим превратился из суровой республики в великолепную имперскую монархию. Власть стала наследственной и опиралась на войска, сенат превратился в консультативный орган, в академий, где бесполезно заседали некогда важные патриции.

— Я сдержал обещания, — заявил Каллист тоном, словно выплатил долг.

И действительно, на всё время правления Клавдия он сохранил в целости свои богатства и влияние. Никому не хотелось напоминать о старом союзе в деле убийства Гая Цезаря. Ему даже удалось ускользнуть от упоминания в исторических книгах — историки обходили молчанием его недостойную биографию, поскольку было во всех смыслах постыдно, что римский император обязан своей властью бывшему рабу.

Но власть, которой сурово служили опытные прагматичные исполнители, с предусмотрительным цинизмом решила, что, если оставить в живых убийц императора, это даст худший пример на будущее. А поскольку (несмотря на многочисленные кровавые бойни в римской истории) такого ещё не видывали, чтобы в священных апартаментах Августа и при пособничестве благородного сената перерезали горло беременной женщине и зверски убили тринадцатимесячную девочку, — Кассий Херея, Юлий Луп и прочие, прославлявшиеся накануне как восстановители свободы, на следующий же день по всей суровости римских законов были приговорены за убийство августейшей особы к бичеванию и распятию на кресте.

В то время как их сообщники были потрясены лютым приговором, Херея не проявил никаких чувств, как не проявлял их десятки раз, отдавая приказы на убийство. Офицера, ответственного за приведение приговора в исполнение, который опытным глазом уже прикидывал технические трудности, как поднять такое тяжёлое тело с привязанными к кресту запястьями, он прямо попросил поторопиться.

— Нечего жалеть, — сказал Херея. — Мне противно жить под властью этих новых хозяев.

Палач удовлетворил его просьбу, насколько это возможно в такой страшной смерти. И Херея умер, не издав ни звука.

Клавдий с внезапно проснувшимся достоинством запретил праздник в этот кровавый день двадцать четвёртого января. В остальном же он полностью подчинился оптиматам и с лёгким сердцем велел разрушить всё, что могло потревожить новый режим и неприятно напомнить о старом.

— Я позабочусь о Египте, — сурово заявил Секстий Сатурнин и с энтузиазмом составил список строек, которым надлежало сгинуть в песках пустыни.

Тщетно за семь лет до того египетские жрецы надеялись, что через двадцать веков Феникс восстанет из пепла.

И в Риме тоже густая пыль покрыла новые руины. Храм Исиды вместе со всеми украшениями из бирюзы и слоновой кости, кварцевыми, гранитными и диоритовыми статуями, хрупкими папирусами был яростно сожжён вопящей тёмной толпой. Стоя перед портиком, Валерий Азиатик тогда заметил с едкой неприязнью:

— Разрушать памятники врагу, должно быть, приятнее, чем купить девственницу в Вифинии. Но я слишком стар, чтобы осмелиться сравнивать.

В первый год своего правления молодой Гай Цезарь опрометчиво сказал: «Люди горюют из-за незначительных материальных затруднений, но ради новой мечты, особенно если она кажется неосуществимой, они могут дойти до края земли».

Победители запомнили это, и мраморные корабли, что легко плавали на тихих водах озера Неморенсис, были вдруг атакованы двумя преторианскими когортами, неожиданно вооружившимися рабочими инструментами.

— Покончить с ними засветло, — крикнул с высоты своего коня командовавший этим мероприятием трибун, — чтобы ничего не осталось!

Со своей обычной боевой яростью преторианцы запрыгнули на корабли. Несколько человек из окружных деревень, увидев, как к озеру спускается шумная группа всадников, в страхе остановились посмотреть. Преторианцы набросились на ошеломлённых, спрятавшихся в хеме жрецов, не знавших, то ли умолять о пощаде, то ли пытаться защищаться. Их выволокли на палубу, зарезали и бросили в воду мёртвых или ещё бьющихся в агонии. Пока трупы в белых одеждах ещё плавали, в озеро стали вперемежку швырять вазы, арфы, систры, статуи, и всё это быстро поглотила вода.

Зрители убежали и рассеялись по лесу, гадая, к чему бы такое разорение.

— Они убили императора! — заявил кто-то.

Преторианцы обрубили якоря и за канаты подтянули корабли к берегу, а там разграбили, взяв всё, что могли, вплоть до бронзовой черепицы.

В лихорадочной ярости, смешанной с суеверным страхом, трибун крикнул:

— А теперь утопите эти колдовские каркасы, пустите ко дну! Чтобы на плаву не осталось ни щепки. Приказ императора!

Солдаты спешили больше его. Задыхаясь от усталости, одолеваемые зловещими мыслями, они с яростью опрокидывали в трюмы телеги камней и песка, отдирали доски и выбивали дно топорами, а под конец бросили в воду свои осквернённые злодейством инструменты и с облегчением спрыгнули на берег.

Спрятавшиеся в кустах на склонах холмов вокруг озера крестьяне, которые пронесут эти воспоминания через поколения, молча наблюдали. Несмотря на пробоины, прошло немало времени, прежде чем вода заполнила прочные корпуса, рождённые фантазией Евфимия. Корабли с изящной неторопливостью начали тонуть только к вечеру, в то время как самого Евфимия в цепях увели с мизенских верфей на глазах у потрясённых подручных.

Ме-се-кет с мощными бимсами и длинными вёслами погружался ровно, и было видно, как он с лёгким всплеском скрылся в глубине, превратившись в темнеющую в воде тень.

Ма-не-джет, когда вода начала заполнять его палубу, оставшуюся без вёсел и парусов, задрожал своими золочёными постройками, хем с выбитыми дверями рухнул, превратившись в массу обломков, и золотой корабль ушёл носом в глубину.

На берег нахлынула волна, и над кораблями императора сомкнулись тихие воды и грязь — на тысячу девятьсот лет.

Загрузка...