Когда я пытаюсь воскресить в памяти первые впечатления от деревни Вирван, меня охватывает чувство нежности. Перед моим взором вновь расстилается пиренейская долина, ее зеленые и золотистые склоны, высокие искристые снежные горы, загораживающие горизонт, черные громады ельников и молочно-белые воды потоков. Вновь я дышу живительным ветром, который, спускаясь с вершин, колышет купы яблонь и свежую траву на лугах…
Вирван — пиренейская деревня, вся из серого камня, прилепившаяся к склону горы над длинной и узкой, как щель, ледниковой долиной. Два десятка домишек — вот и вся крохотная община. Деревню окружают поля — клочки скупой земли, отвоеванной у ближних лесов. За полями и лугами почти сразу начинается буковый лес, а за ним, до самого горного хребта, — густой ельник. Там, меж снежных вершин и голых скал, тянется граница с Испанией.
Когда дядя Сиприен Валетт протянул руку и указал нам на домики в горах, которые, как мне показалось, присели рядком над самым обрывом, и произнес: «Вот Вирван!» — меня охватило такое чувство, будто я открыл волшебную страну. Кругом — тишина. Листья яблонь четко выделялись на фоне бледной лазури неба. Издали, со стороны деревни, слышалось пение петуха. Я с наслаждением вдыхал свежий ветер и различал в нем запахи сухого сена, фиалок, слив и снега…
Моя мать улыбнулась и положила мне руку на плечо. Я понял, что эта сдержанная ласка означала: «Вот увидишь, нам здесь будет хорошо… Это самое лучшее место на свете…»
Солнце уже начинало опускаться, когда мы впервые переступили порог кухни в доме наших родных. Я как сейчас слышу добрый низкий голос дядюшки Сиприена, говорившего жене:
— Мария! Парижане приехали! Слышишь, не горцы, а настоящие парижане!
В кухне стоял полумрак. Сначала я еле-еле разглядел печь под огромным колпаком, длинный, грубо сколоченный стол да часы с медным маятником. Теперь до меня уже отчетливо доносились ароматы Пиренеев: запахи душистых трав с сеновала, парного молока из хлева, осенних фруктов, помидоров и перца смешивались с запахом блинов, которые тетя Мария пекла в честь нашего приезда.
Она вышла нам навстречу с распростертыми объятиями. На ее матовом, испанского типа лице сверкали черные глаза.
— А, парижане! Приехали! Вы, должно быть, устали с дороги. Сейчас я вас накормлю и напою. Не беспокойтесь, здесь еще хватает еды… Ты, Анриетта, мало изменилась… Смотрите, а какой большой парень!.. Я-то считала его совсем малышом… Да он почти такого же роста, как наш Бертран… Усаживайтесь! Вы любите блины? А где же Бертран? Бертран, наши приехали!.. Да садитесь же! Дайте ваши чемоданы… Ведь у нас здесь нет метро…
Мы с мамой не могли вставить ни слова. Мы стояли и улыбались, очень взволнованные и, конечно, усталые, но успев забыть об усталости. Тетя Мария сновала взад и вперед, на ходу обнимала нас, убирала наши вещи, а потом, подойдя к моей матери, положила ей руку на плечо и сказала:
— Да, моя милая, ты не слишком толста, надо нагулять «жирку…
Потом, повернувшись ко мне и потрепав меня по щеке, продолжала:
— И ты далеко не толстяк, молодой человек. Тебе нужно есть побольше масла.
Раскаленные уголья очага играли пурпурными искорками в ее седых волосах.
— Погоди! — остановил ее муж. — Хватит тебе тараторить! Еще успеем наговориться. Ведь они не завтра уезжают.
Тут появился мой двоюродный брат Бертран с полной корзиной яблок, которые, наверно, собирал для нас. Он был так же крепко сколочен, как его отец, но сухой и жилистый, как все горцы, с блестящими глазами и доброй улыбкой матери.
Я вспоминаю наш первый вечер в Вирване. Мы поужинали и сидели за деревенским столом. Мать рассказывала о Париже, где я родился и где мы жили до этого времени. Она вспоминала последние дни войны, или, вернее сказать, того периода, который называли «странной войной»: вторжение немецких войск в Бельгию и во Францию, вереницы пленных, массовое бегство на юг… Мой отец попал в плен в Эльзасе. Время от времени нам удавалось получить от него весточку, и он знал, что мы с матерью уедем сюда, в эту пиренейскую деревушку, к его родне.
Мать рассказывала медленно и обстоятельно. Она пыталась описать Париж в дни, когда туда входили немцы, столицу, вдруг ставшую тихой и безмолвной… Немецкие армии церемониальным маршем проходили по Елисейским полям. В Париж прибыл сам Гитлер.
Но я все это знал и, пока мать рассказывала, то и дело выглядывал в открытое окно. Горная ночь источала какую-то неизъяснимую свежесть. Приближалась осень.
Я совсем не знал этот край, где родился мой отец и откуда он уехал еще молодым. С родственниками из Вирвана мы обменивались короткими, но сердечными письмами, и они каждый год приглашали нас погостить. Но по той или иной причине поездка все откладывалась. Уже зимою 1939 года, когда отец был на фронте, на севере Эльзаса, Сиприен Валетт пригласил нас приехать к ним. Он знал, что мое здоровье оставляет желать лучшего и что врач советовал мне пожить в горах. Но мать все не решалась. Прежде всего, мы были небогаты. Кроме того, пришлось бы покинуть Париж, школу, квартиру и поселиться в этой затерянной деревушке. Да и следовало ли… Ведь война могла окончиться раньше, чем все думают…
Когда немецкие войска вступили во Францию, дядя Сиприен снова стал настаивать на нашем приезде. Отец, которому удалось об этом сообщить, одобрил наш план.
Я рассеянно слушал рассказ матери. Бертран, сидевший рядом со мной, пытался завести разговор о нашем путешествии, о Париже, о квартале, в котором мы жили. Казалось, он испытывал на себе чары великого и далекого города. Я отвечал ему коротко, и он умолк, понимая, что я устал. Бертрану, как и мне, было одиннадцать лет, но он выглядел старше.
Я опять повернулся к окну и любовался светлой ночью в долине. Когда голоса в комнате смолкли, я стал прислушиваться к необъятной прозрачной тишине горной ночи, улавливая легкое журчание воды и шелест листвы. Прежде чем попасть в этот край, я часто думал о нем. Но теперь он казался мне еще прекраснее, чем я мог себе представить. Удивительная тишина, чистота воздуха, все эти запахи переносили меня в какую-то зачарованную страну волшебных сказок. Знойный, настороженный Париж, по улицам которого маршировали в серых и зеленых мундирах вражеские войска, представлялся мне теперь далеким и смутным прошлым. Переполненные поезда, первые очереди у магазинов, тысячи забот, которые увозил с собой каждый, кто покидал в эти дни Париж, — все это я уже начинал забывать. Правда, я еще думал об отце, пленнике в далеком лагере, но тишина этого прекрасного вечера вселяла в меня надежду и даже уверенность, что я увижу его свободным.
Вскоре мы с Бертраном вышли на улицу, и он показал мне соседние дома и нависшие над ними леса, дороги и уходившие в разные стороны извилистые горные тропы. В глубине долины проходила дорога на Люшон. А в светлом небе, похожая на безукоризненный круглый желтоватый блин, скользила чудесная луна.
У выхода из деревни, там, где дорога спускалась к воде, под деревянным мостиком журчал поток.
— Это Соловей, — сказал Бертран.
— То есть как — соловей? — удивился я.
— Так с давних пор называют этот ручей. В нем водится форель.
Вирван… Соловей… Какие здесь красивые названия!
Мы медленно шли по дороге, еще не остывшей от дневного зноя. Иногда ее преграждали толстые слои сланца.
— Это, должно быть, не очень удобно для тележек, — сказал я.
— Да, но мы пользуемся еще санями. И не только такими, в которых ездят по снегу, а большими санями из ясеня. Коровы волокут их по камням. На них перевозят лес, сухие листья, навоз… Это очень удобно.
С нами здоровались соседи, с любопытством разглядывая меня. Они уже знали о нашем приезде.
— А, вот он, парижанин! Ну как: здесь народу поменьше, чем на площади Согласия?..
Я отвечал вежливо, но в этот первый вечер мне не хотелось разговаривать.
Вскоре мы миновали мост, и Бертран указал мне на стоящий в стороне дом.
— Это здешняя гостиница, — сказал он смеясь. — Вернее, постоялый двор. Сейчас там живет всего несколько человек. Среди них — один беженец из Парижа.
— Из Парижа?
— Да, да, из Парижа. Господин Бенжамен. Такой низенький, старый и очень тихий. Он художник.
— Он рисует картины?
— Да. Каждый день уходит в лес и там рисует. В гостинице живет еще…
Но Бертран не успел договорить. Перед нами неожиданно появился странный человек, очень худой и ростом чуть не в два метра. Его нескладный силуэт выделялся на бледном небе. Я плохо различал лицо незнакомца. Когда он приблизился к нам, я услышал пронзительный крик.
— Это кричал не он, — рассмеялся Бертран и толкнул меня локтем. — Это обезьянка, уистити[2].
Я внимательно оглядел забавного Дон-Кихота, который шел к нам крупным спокойным шагом. И в самом деле, на плече у него свернулась клубком обезьянка. Видимо, она и закричала, увидев нас, а может быть, ее дразнил хозяин…
— Это тоже человек искусства, — пояснил мне Бертран. — Он вместе с женой и маленькой дочкой живет в гостинице. Они беженцы и, должно быть, раньше работали в цирке. Он жонглирует и показывает фокусы. Ты увидишь…
— Они из Парижа?
— Не думаю. У них, скорее, южный акцент. Но ведь они разъезжают с цирком по разным местам… Его зовут Фредо. Длинным Фредо. Настоящего имени я не знаю.
Мне постелили в комнате Бертрана, под самой крышей. Это была мансарда с наклонным потолком и выбеленными известкой стенами. В окно виднелись долина и окружавшие ее снежные хребты. В сущности, это был второй этаж, но взбираться туда приходилось по крутой лестнице, как на мельницу. По одну сторону от комнаты находился сеновал, по другую — кладовка, где хранились семена и фрукты: груши и зимние яблоки, орехи и сушеные сливы. Итак, наша комната была обращена к долине и дышала ароматами этого края.
Уснул я мгновенно, едва положил голову на подушку: дорожная усталость камнем навалилась на меня и сразу погрузила в глубокий сон. Рядом со мной Бертран бормотал какие-то невнятные слова.
Вскоре на мое лицо опустилась прохладная и ласковая рука — это ночной ветерок овеял мой сон. Должно быть, мне что-то снилось, но этот первый сон в Вирване почти не запомнился мне. Когда я пытаюсь вновь вызвать его в памяти, мне представляется спокойная снежная страна. Кругом удивительная тишь. Поля, покрытые снегом, и поля, покрытые цветами. Издали долетает музыка. Поток бежит по блестящим камням. Нет, это не поток, это порхает птица. Поет женщина и склоняется ко мне с улыбкой. У нее лукавые черные глаза, как у тети Марии.
И вдруг чей-то пронзительный крик врывается в страну грез, разрывает негу благоуханного воздуха. Что случилось? В этом крике звучат и боль, и угроза…
Я проснулся. Рядом со мной на узком топчане спокойно спит Бертран. Везде, вокруг меня, вокруг дома, царит покой. Кажется, и горы спят таким же крепким сном, как Бертран. В тишине я различаю только слабое журчание воды и шелест листвы — мирное дыхание долины.