В хижине Сьенфуэгоса ожидал неприятный сюрприз: в ней висела освежеванная туша обезьяны, над которым роились тысячи мух. Не было сомнений, что ему вновь угрожают, хоть и без всяких видимых причин.
Он перерезал лиану, на которой висела гниющая падаль, и зашвырнул тушу в реку, а затем лег в гамак и стал думать, кто же ненавидит его так сильно, чтобы решиться на подобный поступок. Все разъяснилось, когда пришел мрачный Папепак, с лица которого внезапно исчезла неизменная улыбка.
— Паухи вызывает тебя на смертельный поединок.
— Кто такой Паухи?
— Воин.
— И чего я ему такого сделал, что он хочет меня убить?
— Он любит Урукоа.
— Ну так пусть на нем женится! Я не собираюсь ссориться из-за какого-то педика.
— Дело не в любви Урукоа. Паухи понимает, что ты оскорбил парня, да так, что тот никогда уже не станет прежним, и если ты не согласишься с ним соединиться, вернув ему таким образом поруганную честь, Паухи тебя убьет.
Канарец подпрыгнул в гамаке и сел, посмотрев на собеседника, чье пепельно-серое лицо напоминало маску.
— Погоди-ка! — воскликнул он. — Ты что, хочешь сказать, будто этот Паухи меня не убьет, если я пересплю с педиком?
— Совершенно верно.
— Да ты рехнулся!
— Это ты рехнулся, раз избиваешь людей без причины, — раздраженно ответил Папепак. — Если бы не твоя жестокость, ничего подобного бы не произошло. А без жестокости твоих дружков здесь не было бы стольких изуродованных детей. — Он ненадолго замолчал. — Так что мне сказать Паухи?
— Чтоб шел в задницу! — Сьенфуэгос заметил озабоченное выражение лица своего друга, похлопал его по плечу и постарался смягчить тон. — Пойми же ты! — сказал он. — Мысль о том, чтобы иметь отношения с мужчиной мне кажется настолько же нелепой, как и чье-то желание убить меня в защиту его чести. Какая может быть честь у педика?
— Такая же, как и у любого другого человека. Он родился таким, как я родился маленьким и тощим, а ты — рыжим и бородатым. Представь, что кто-то решит избить тебя лишь за то, что согласно его обычаям бородатые не имеют права на существование! Как ты тогда поступишь?
— Разобью ему череп, наверное.
— Вот и Паухи считает так же, — заявил туземец. — Он верил, что когда-нибудь Урукоа будет жить с ним, но тут появился ты, такой высокий и сильный, и разрушил его мечты, даже не воспользовавшись возможностью. Это все равно что отнять у человека единственную пищу и выбросить ее в реку.
— Но это же нелепо! Я ничего не сделал!
— Ничего? — удивился индеец. — Урукоа лежит в своей хижине с фингалом под глазом, выбитыми зубами и в такой печали, что в любую минуту готов умереть, а ты уверяешь, что ничего не сделал, — сурово заметил Папепак. — Кто же тогда виноват?
— Разумеется, он! — убежденно заявил канарец. — Кто его заставлял приносить мне цветы?
— Неужели в твоей стране принести цветы — это преступление?
— Мужчине от мужчины? Да.
— Печальная, должно быть, у вас страна, — произнес Хамелеон, пессимистично качая головой. — Все люди дарят кому-то цветы. Цветы — это самое прекрасное из того, что создала природа. Лучше цветов могут быть только клыки каймана. — Он долго молчал, пристально глядя на своего друга, и наконец озадаченно спросил: — Так тебе действительно настолько неприятна любовь Урукоа? Он ведь очень привлекательный парнишка.
— Ах вот как! — снова вышел из себя канарец. — Я что, похож на педика? Заруби себе на носу, — сказал он, ткнув пальцем в туземца, — я скорее помру, чем буду с ним спать!
Сидящий рядос с испанцем Папепак медленно поднялся, подошел к выходу и задумчиво посмотрел на реку и густую сельву на другом берегу. Наконец, он прислонился затылком к столбу, поддерживающему крышу и хрипло произнес:
— Даже страшно подумать, что случится, если твои люди вернутся. Общество, в котором считается, что горстка золота стоит дороже, чем рука ребенка, или где смерть предпочитают любви, пусть даже однополой, по-видимому, неизлечимо больно, и эта болезнь весьма заразна. — Он обвел широким жестом открывающийся перед ним прекрасный пейзаж и продолжил все тем же тоном, безнадежным и печальным: — Деды моих дедов пришли сюда, спустившись с небес, пересекли моря и океаны, прежде чем достигли этих земель, многие тысячи лет мы жили здесь, уважая всё, что нас окружает. Мы способны уважать даже злейших врагов — карибов, мы понимаем, что они вроде ягуара или анаконды — просто звери, которым нужно что-то есть, а добыть себе еду они могут, лишь убивая. Но вот появились вы — и мы не можем понять, для чего вам так нужна эта желтая пыль, почему ради нее вы совершаете такие неоправданные жестокости?— индеец повернулся и вновь посмотрел на друга в упор. — И теперь мне страшно, — продолжил он. — Очень страшно. Когда я смотрю на тебя, то по-прежнему вижу лицо друга, но я чувствую, что в тебе заключено все то, что в конце концов погубит нашу расу.
— Ты же знаешь, что я никому не желаю причинять зла, — возразил канарец. — А произошедшее той ночью было просто недоразумением.
— Очень часто именно недоразумения помогают добраться до истины гораздо лучше, чем самые глубокие размышления. Ты хороший человек, в этом я никогда не сомневался, но вся беда в том, что ты не одинок; как ни крути, ты вырос среди других людей этой расы, и их гнусные обычаи наложили на тебя отпечаток.
Прошло немало долгих и трудных лет, прежде чем канарец Сьенфуэгос наконец-то смог постичь всё, что пытался донести до него в тот вечер коротышка Папепак. Ему пришлось увидеть вокруг себя много боли, страданий и бессмысленной жестокости, прежде чем он смог понять, что невозможно стать участником определенных событий без того, чтобы они не наложили на тебя свой отпечаток. Быть может, если бы он родился на этой земле и вырос среди этих людей, то сумел бы остаться столь же невинным и чистым душой, каким был на острове Гомера. Однако ему пришлось иметь дело с такими личностями, как Голиаф, Колумб, Кошак или губернатор Арана, и это, конечно, оставило свой след в его душе, и его крошечный друг об этом знал.
— И что мне делать? — спросил он, вконец озадаченный.
— Я тебе уже сказал: тебе придется либо сойтись с Урукоа, хотя бы ненадолго, либо вступить в бой с Паухи, отважным воином, убившим пятерых ягуаров.
— Боже милосердный! — пробормотал канарец. — Нечего сказать, хорош выбор: либо стать педиком, либо покойником. — Он повернулся к реке, положив руку на плечо друга, чтобы хоть немного смягчить его этим ласковым жестом. — А может быть, попробовать бежать? — спросил он.
— Бежать? — изумился тот. — Бежать, подобно трусу, и кому — тебе, всегда проявлявшему недюжинное мужество? И зачем тебе бежать? Неужели ты так боишься Паухи?
Сьенфуэгос ласково растрепал ему волосы, давая понять, что вовсе не боится этого Паухи.
— Паухи меня не волнует, малыш, — заверил он Папепака. — Но я боюсь убить человека, готового умереть ради своих принципов. Но одно дело их уважать, и совсем другое — следовать им. — Кивком головы он указал на лежащие на отмели пироги, всего в двадцати метрах. — Что будет, если я возьму одну из пирог и спущусь вниз по реке? — поинтересовался он.
— Паухи будет тебя преследовать, пока не убьет.
— А если у него это не получится?
— Получится, — заверил его Папепак. — Если он вернется с твоей головой, Урукоа тут же согласится с ним жить.
— Печально, если моя голова служит ценой за задницу! — посетовал пастух. — Похоже, с каждым днем я все меньше понимаю тот нелепый мир, в котором живу. И где сейчас Паухи?
— Готовится к битве.
— Так сделай милость, задержи его. А я ухожу.
— Ты что, собираешься сбежать, как жалкая капибара? Не могу поверить! — чуть не зарыдал туземец. — Ты же мой друг!
— Именно поэтому я и ухожу, старик. Потому что я твой друг и не хочу, чтобы ты пострадал, что бы ни произошло. Если я встречусь с Паухи, то убью его, но если он так жаждет моей смерти, то ему придется попотеть, преследуя меня вниз по реке.
— Я не стану тебе помогать! — предупредил его Хамелеон. — Не хочу, чтобы меня тоже считали трусом.
— Меня совершенно не волнует, что обо мне подумают, — заявил канарец. — Я хочу жить в мире со своей совестью и не желаю отягощать ее совершенно бесполезным убийством, — он обнял друга с такой силой, что едва не раздавил его в своих могучих объятиях. — Я чувствую, что мы расстаемся надолго, если не навсегда, и хочу, чтобы ты знал, как я ценю тебя и уважаю, — добавил он. — Но я надеюсь, что однажды настанет день, когда ты поймешь мою точку зрения и признаешь, что я по-своему прав. Прощай, малыш! Помни, что ты стал мне лучшим другом, которого я встретил в этом Богом забытом месте, и навсегда останешься в моем сердце.
Он вновь обнял его с тяжелым вздохом, после чего, собрав свое оружие, сумку, шахматы и гамак, погрузил все это в самую большую пирогу.
Затем спустил ее на воду и, устроившись на корме, оттолкнулся от берега грубо вырезанным веслом, помахал другу рукой и крикнул на прощание, весело подмигнув:
— Береги себя! И попроси от моего имени прощения у Урукоа! Объясни ему, что я не хотел его обижать. Прощай!
Он приналег на весло и вскоре оказался посередине реки, позволив сильному течению нести лодку до излучины, откуда в последний раз обернулся и взглянул на хрупкую фигуру, стоящую всё на том же месте — похоже, Папепак не готов был свыкнуться с мыслью, что огромный человек-обезьяна, к которому он так привязался, навсегда исчезает из его жизни.
Сьенфуэгос ощутил во рту горечь, а когда деревня полностью скрылась за лесом, его охватила безмерная печаль — ведь снова лишь вода и сельва превратились в единственных свидетелей его чудовищного одиночества.
Где бы он ни был, его словно преследовало проклятье — судьба всегда разделяла его с теми, кого он любил, если не из-за смерти, как в случае со старым Стружкой или мастером Бенито из Толедо, то при драматических обстоятельствах: во время кораблекрушения, из-за ярости оскорбленного мужа или нелепой ревности влюбленного содомита.
Не иначе некто всемогущий решил сделать его вечным скитальцем, Стенфуэгос не находил никакого другого объяснения тому, что беспрерывные превратности судьбы мотают его, как листок на ветру, не давая ни минуты покоя.
Очевидно, не существует такого места, хорошего или дурного, где бедняга пастух мог бы осесть, как нет ни единого человека, друга или недруга, чьим обществом он мог бы наслаждаться хотя бы несколько месяцев.
— Я так быстро перемещаюсь, что скоро весь мир окажется для меня мал, — пробормотал канарец, когда сгустились сумерки и над рекой повисла тяжелая тишина, а он понял, что снова остался в компании лишь собственных мыслей. — И хуже всего, что я и понятия не имею, куда направляюсь и куда в конечном счете прибуду.
Хотя нужно признать, что хотя бы в этом случае он знал, что где-то — далеко или, близко ли, но по крайней мере, по эту сторону океана — существует город с улицами, домами и людьми его собственной расы, где есть даже звучный колокол, чей перезвон он слышал в горах Гомеры, когда брат Гаспар из Туделы, тот самый, что однажды пытался его окрестить, созывал верующих на молитву.
Но где же теперь ее искать, эту занюханную Изабеллу, откуда сбежал карлик Голиаф со своими прихвостнями?
— Понятия не имею, мать твою! — таков был грубый и искренний ответ баска Иригоена на вопрос Сьенфуэгоса. — На второй день мы оказались в тумане, и тех пор потеряли всякое представление о том, куда направляемся.
По всей видимости, через пять дней они сели на мель на песчаной косе и шли по берегу пешком еще сорок восемь часов, пока не обнаружили на реке мостки, на которые решили ступить.
Вопрос, таким образом, заключался в том, стоит ли держаться реки и довериться тому, что посреди этого бескрайнего моря зелени Господь направит его лодку в поселение, скрытое в глубине бухты на незнакомом острове.
Шансы на успех были примерно один на миллион.
Лишь чудо могло привести его утлое суденышко в нужный порт, но канарец был точно уверен, что для него чудес не существует.
Уже почти в сумерках какое-то шестое чувство заставило его оглянуться, и он увидел догоняющую его пирогу, а в ней туземца с черной боевой раскраской, остервенело гребущего в стремлении во что бы то ни стало заполучить голову испанца, чтобы бросить ее к ногам нежного и сладкого мальчика.
— Вот ведь чертов педик! — пробормотал канарец. — И сколько еще времени мне придется иметь дело с этим долбаным кретином?
Тем не менее, он сделал вид, что не заметил туземца и продолжал со всей скоростью двигаться дальше, понимая, что ночные тени вскоре придут ему на подмогу, скрыв из виду.
Теперь он чувствовал себя в сельве совершенно уверенно — благодаря урокам ловкого Папепака она превратилась в самого верного союзника, и хотя Сьенфуэгоса не тревожило преследование индейца, его раздражало то, что приходится удирать от мерзкого придурка, преследующего его с той же настойчивостью, как влюбленный охотится на тигра, чьей шкурой надеется завоевать сердце переменчивой женщины.
Сьенфуэгос превратился в любовный трофей, его голова будет висеть на двери хижины, где двое мужчин займутся тем, при одной мысли о чем канарца выворачивало, и он снова спросил себя, какого дьявола судьба загоняет его во всё более и более нелепые ситуации.
— Мало же проку оказалось от моего крещения, — процедил он сквозь зубы и напряг зрение во сгущающейся тьме. — Я отдал себя Христу, но знал бы, как все повернется, лучше бы стал мусульманином или иудеем.
И он обернулся, чтобы поглядеть на врага, но едва различил размытое темное пятно лодки, которая всё приближалась. Теперь ночь уже полностью вступила в свои права. Сьенфуэгос резко сменил курс, пытаясь скрыться среди деревьев, чьи ветки нависали над водой, образовав нечто вроде туннеля, полностью скрытого от посторонних глаз.
Он скорее почувствовал, чем увидел врага, проплывшего в пятнадцати метрах, закрепил лодку, чтобы ее не утащило течением, перекусил вяленым мясом из заплечного мешка, устроился на корме и понадеялся, что ему приснится Ингрид.
Но этого не случилось, поскольку уже вскоре его разбудил неистовый тропический ливень. Сьенфуэгос раздвинул ветки и листву и понял, что река бешено изливается в зелень сельвы.
А потом он заметил всего в пяти метрах фигуру с мокрыми волосами и черной растекшейся краской, вид у преследователя был одновременно свирепый и комичный, он молча и упорно греб, как почуявший добычу зверь, но так и не мог точно определить, где скрывается жертва.
Он приближался, как черная туча, неуловимо надвигающаяся в темноте и без ветра, и испанец лишь протянул руку и вытащил шпагу, понимая, что настанет момент, когда придется сделать резкий выпад сквозь ветви и проткнуть врага, как курицу на вертеле, не дав ему времени даже на стон.
Это будет преступлением, хладнокровным убийством, недостойным человека, стремящегося жить в мире с собой, как бы это ни было сложно, и потому, понимая, что через несколько мгновений ему придется положиться на милость врага, канарец Сьенфуэгос не смог вот так просто его зарезать, а лишь позволил индейцу следовать своей дорогой, в поисках добычи в темноте.
Через пять минут он уже раскаялся в собственном альтруизме, задаваясь вопросом, с какой стати подарил жизнь грязному извращенцу, желающему получить его голову в качестве украшения. Сьенфуэгос мысленно выругался, что снова совершил глупость, которая принесет ему лишь проблемы.
И эти проблемы вконец его утомили.
Он не понимал ни куда его занесло, ни куда он направляется, не знал, найдет ли во время своего путешествия без определенного курса врагов или друзей, и мог рассчитывать лишь на старую шпагу и хрупкое каноэ, грубо вытесанное из ствола дерева. Но все же сохранил жизнь тому, кто собирался его обезглавить.
— Ну и будущее ты себе приготовил, кретин! — пробормотал он сквозь зубы. — Если в тот вечер на Гомере ты столкнул бы виконта со скалы, то сейчас занимался бы любовью с Ингрид в ее спальне, вместо того чтобы торчать здесь, чумазым и голодным. И ведь ты ничуть не изменился!
Но в глубине души Сьенфуэгос был уверен, что подобная перемена означала бы хладнокровное убийство беззащитного человека, и не важно, дикарь он или содомит, канарец никогда не мог бы так поступить, потому что единственное, что у него осталось после стольких лишений и бед, это самоуважение, вечный его спутник, который невозможно просто отбросить на полпути.
Таков уж он есть, и останется таким, невзирая на все трудности.