Ему снилась Ингрид.
Он увидел ее лежащей на темном ложе, с землистой кожей и неподвижной, словно мертвой, ее лицо не озаряла обычная радость и улыбка, глаза ее были неживыми, влажные губы не шевелились, а руки не двигались в поисках ласк. Он проснулся от ужаса, в холодном поту, но при этом с чувством, что в этом пугающем сне Ингрид была совсем близко, гораздо ближе, чем когда он покинул Гомеру.
Сколько времени прошло с тех пор?
Он потерял счет. Дни, месяцы, даже годы утекали сквозь пальцы, как утекает вода из ладоней, когда ее наберешь в горсть, чтобы напиться. Память сыграла с ним злую шутку, заставив потерять счет бесконечным однообразным дням, проведенным на корабле, в скитаниях по сельве, в плену у карибов.
И он снова ощутил безмерную усталость от бесцельных скитаний по земле столь незнакомой, что иногда трудно было отличить, спит ли он, или кошмар происходит наяву.
Сьенфуэгос посмотрел вверх, на густой полог ветвей, защищающий от дождя и скрывающий из вида, и вспомнил предыдущую ночь, когда ему выпала возможность покончить с преследователем, но он сохранил ему жизнь.
Теперь, при свете нового дня, он видел врага, не прекращающего охоту в погоне за его головой, и пожалел о глупой щедрости, которую никто не оценит, без конца задавая себе вопрос: когда же он прекратит поступать, как безумец, и признает, что главная задача — сохранить собственную жизнь, ведь это, похоже, единственное, что он способен сохранить на этом свете.
Лишь жизнь, шпагу, старый нож, заплечный мешок, полный вяленого мяса, и покоробившуюся шахматную доску, на которой ему все равно не хотелось играть в одиночку.
И воспоминания о прекрасной женщине, понемногу стирающиеся из памяти.
Сьенфуэгос с ужасом обнаружил это однажды утром, когда вдруг понял, что не может вспомнить лица белокурой немки.
Это открытие угнетало его даже больше, чем воспоминания о пережитых страданиях и потерянных близких; о друзьях, которых постигла бесславная гибель, об одиночестве, голоде и тех мгновениях, когда он прятался на берегу реки, боясь покинуть свое крошечное убежище, ожидая с минуты на минуту, когда чья-то длинная стрела пронзит его сердце.
Он лежал, свернувшись на дне каноэ, прижимался ухом к деревянному борту и слушал монотонный нескончаемый шум воды, бегущей к бескрайнему морю, чтобы влиться в его воды.
И тогда, сам не зная почему, отвязал лодку.
Несколько мгновений лодка оставалась в зарослях у берега, а потом мягко скользнула сквозь густую завесу листвы и лиан и, словно упавшее бревно, выплыла на середину реки.
Моросил дождь, хотя палило солнце.
Сьенфуэгос никогда не уставал восхищаться этим атмосферным явлением, часто случающимся ранним утром около озер и рек в сельве, когда солнечные лучи, слегка поднявшись над линией горизонта, могли проникнуть сквозь пелену дождя, проливающегося из черной тучи, нагревали капли и сотворяли чудесную радугу, сияющую желтым, как цветущие табебуйи, и словно расцвечивали небо фейерверками.
«Дождь и солнце — это любовь».
«Дождь с дождем — это боль».
«Солнце с солнцем — кошмар».
Не раз Сьенфуэгос задавался вопросом, кто мог придумать подобную глупость, и почему пастухи с Гомеры не устают повторять этот бред, словно прописную истину. Теперь же он размышлял, что бы сказали по этому поводу жители сельвы, где любовь всегда протекала под палящим солнцем.
Он вспомнил тот далекий вечер, когда овладел возлюбленной, стоя на коленях, лицом к солнцу, тонувшему за горизонтом, а тихие тёплые воды ласкали их волосы и тела, и решил, возможно, что в горах и лагунах его родного острова первая фраза могла бы иметь смысл, но теперь, когда он лежал на дне грубо вытесанного каноэ и позволяя мутной реке нести себя по течению, слова казались Сьенфуэгосу совершенно бессвязными.
На сельву опустился туман, дышать становилось все труднее, и тяжкий запах тления напомнил канарцу о забытом старом кладбище, где он похоронил свою мать, умершую от чумы.
В сельве гниющие листья пахнут так же, как гниющая плоть.
Затем посереди реки он увидел туземца, гордо восседающего в своей пироге. Угрюмый и хмурый, тот решительно сжимал короткое и тяжелое копье из древесины пальмы чонта.
Индеец был невысоким, но его широкие плечи выдавались за борта. Челюсти были крепко сжаты, ясно давая понять, что он приплыл сюда в готовности сражаться не на жизнь, а на смерть.
Сьенфуэгос позволил лодке плыть по течению, а сам тем временем оголил шпагу и, приблизившись, узнал того туземца, что первым вручал тыквенный сосуд с золотом карлику Голиафу.
— Чего тебе надо? — громко проревел Сьенфуэгос, когда между ними осталось не более тридцати метров.
Тот красноречивым жестом провел ребром ладони по шее, словно хотел ее перерезать.
— Твою голову! — ответил он без долгих раздумий.
— А может, тебе на самом деле нужна моя задница, долбаный педик?
Паухи, похоже, не понял или не обратил внимания на эти слова, а лишь встал на колени, уперевшись ступнями в борта для лучшего равновесия, и поднял руку с коротким и тяжелым копьем.
Сьенфуэгос, со своей стороны, тоже поднял руку, призывая к перемирию.
— Да погоди же! — остановил он туземца. — Не будь таким идиотом! Даже если ты меня убьешь, в чем я сомневаюсь, пирога перевернется, мое тело пойдет ко дну, и ты никогда не найдешь мою голову.
Теперь туземец явно его понял, несколько секунд поразмыслил, и на его каменное лицо с комичными разводами черной краски, смытой дождем, легла тень беспокойства.
— Должен быть какой-то другой способ решить эту проблему, — сказал канарец, но не выпустил из рук оружия. — Теперь, когда я показал тебе, какой я трус, ты наверняка добьешься любви Урукоа, и не убивая меня.
— Мне нужна твоя голова, — последовал твердый ответ.
— Да что за мания!
Лодки двигались рядом, скользя по неспешному течению, между ними сохранялась дистанция в восемь-девять метров, и, немного поразмыслив над стоящей перед ним трудной проблемой, канарец протянул руку и поднял прекрасную коробку с шахматами.
— А если ты подаришь ему вот это? — поинтересовался он. — Можешь сказать, что утопил меня, а это доказательство, — улыбнулся он. — Гарантирую, что этот подарок прослужит дольше головы, которая через три дня сгниет.
Паухи сухо покачал головой.
— Это не поможет! — ответил он мрачно. — Он тебя любит и не разлюбит, пока своими глазами не увидит твой гниющий труп, изъеденный червями. Я видел, как он гладил волосы у тебя на лице несколько дней назад, но, когда он почует вонь твоего трупа, гниющего в реке, то вернется ко мне.
— Волосы у меня на лице? — удивился козопас. — Так вот что так понравилось красавчику: моя борода!
Индеец печально кивнул, проведя рукой по собственной гладкой щеке.
— Урукоа очень странный... — еле выговорил он, чуть ли не рыдая. — Я думал, что он меня любит, но, стоило ему увидеть волосы у тебя на лице, как он словно сошел с ума.
Сьенфуэгос тут же вспомнил, что и в самом деле, во время недолгих, но пылких ласк в ту злополучную ночь, когда он принял Урукоа за девушку, его поразило, с какой настойчивостью маленькие ладони теребят его бороду.
— Вот черт! — выругался он.
— Я должен тебя убить, — повторил индеец. — И убью, даже если придется доставать твою голову со дна реки.
— Как же ты меня достал! — вздохнул канарец. — Почему же ты такой зануда, видимо, даже тот парнишка от тебя устал, вот и не дает. Погоди немного и дай мне подумать!
Несколько коротких минут они составляли, несомненно, весьма странную парочку, застрявшую посреди реки под палящим солнцем. Один — со шпагой в руке, а другой — с копьем, все попугаи и обезьяны окружающей сельвы озадаченно на них уставились.
Наконец, канарцу, похоже, пришла в голову идея, он наклонил голову и искоса поглядел на врага.
— Если дело только в бороде, то это можно уладить, — сказал он.
Туземец смутился.
— Что ты хочешь этим сказать? — живо поинтересовался он.
— Если Урукоа сходит с ума по моей бороде, то я подарю ее тебе, и уладим дело миром.
— Ты можешь это сделать? — поразился индеец. — Ты правда отрежешь с лица рыжие волосы и подаришь мне?
— Конечно!
— Не верю!
— Я никогда не вру, — серьезно ответил канарец. — Может, я и чужестранец, трусливый, волосатый и вонючий, но никогда не вру. Если я сказал, что подарю тебе бороду, то так и будет. Ты вернешься в деревню с бородой, Урукоа в тебя влюбится, и вы будете жить долго и счастливо.
— И как ты это сделаешь?
— Доверься мне, — он посмотрел на туземца со странной твердостью во взгляде. — Обещаешь, что не станешь на меня нападать? — И после молчаливого кивка Паухи, похоже, полностью позабывшего о своих кровожадных намерениях и ослепленного возможностью стать обладателем собственной бороды, Сьенфуэгос добавил: — Давай причалим, и у тебя будет самая прекрасная борода в мире!
Они вытащили лодки на небольшую песчаную отмель. Сбьенфуэгос нашел подходящее дерево и сделал на коре три глубоких надреза, а потом тщательно заточил старый нож о лезвие шпаги.
Добившись желаемого эффекта, он сел на упавший ствол и начал тщательно бриться, всё до последнего волоса складывая в пустой тыквенный сосуд, который завороженно держал Паухи.
Когда его щеки стали совершенно чистыми, как у индейца, тот протянул руку и дотронулся до лица Сьенфуэгоса, на котором кровоточили мелкие порезы.
— Болит? — спросил он.
— Только душа! — со всей серьезностью ответил канарец. — Иди сюда! Сядь.
Туземец устроился рядом с тыквой в руках, а Сьенфуэгос дошел до дерева с зарубками и с помощью широкого бананового листа зачерпнул клейкий и вонючий сок, выступивший в надрезах, внимательно его изучил и пришел к выводу, что консистенция подходящая. Он вернулся к ошеломленному Паухи и щедро намазал ему щеки, не забыв и верхнюю губу.
Наконец, приложив максимум внимания и борясь с неизбежным желанием расхохотаться, он стал приклеивать к физиономии идиота-туземца волосы из своей бороды, один за другим.
Результат получился кошмарным. Желтая смола легла на размытую черную боевую раскраску совершенно хаотично, и клочки рыжих волос с налипшими на них тут и там песком, мухами и землей придавали бедному Паухи поистине ужасающий вид. Канарец был уверен, что, стоит нежному Урукоа бросить взгляд на это чудовище, как он тут же грохнется в обморок, сунет голову в реку или немедленно воспылает интересом к женщинам.
Влюбленный воин, однако, явно гордился собой и постоянно наклонял голову и косил глазами, пытаясь рассмотреть рыжие волосы на своем подбородке, в полной уверенности, что, когда он появится в подобном обличье к хижине возлюбленного, тот раскроет ему объятья и подарит самое сладкое наслаждение.
Сьенфуэгос завершил дело, хотя так и не смог отлепить от щек туземца сухой листок и травинки, принесенные ветром, поднялся, осмотрел жертву с мрачным выражением лица и кивнул с довольным видом.
— Превосходно! — воскликнул он. — В самом деле превосходно!
— Правда?
— Как моя собственная! — добавил он, решив все же слишком не наглеть. — В моей стране принято обмениваться бородами.
Через десять минут они дружески обнялись на прощание, и пока полный надежд индеец грёб к своей деревне, канарец позволил течению неспешно нести себя к далекому морю, отделяющему его от острова Гаити и нового города, основанного адмиралом.
Обернувшись в последний раз, чтобы окончательно убедиться, что идиот Паухи навсегда исчез в туманной дали, он глубоко вздохнул и улыбнулся сам себе:
— Я был всего на волосок от смерти!
Три дня он провел на прекрасном широком пляже, запасаясь фруктами, яйцами, черепахами и мясом игуаны, а также рыбой. Он не преминул воспользоваться случаем, чтобы прикрепить к широкому каноэ нечто вроде бокового балансира, чтобы лодка лучше держалась в открытом море.
А еще он добыл почти полсотни больших зеленых кокосов, проделал в них крохотные отверстия и заменил их сладкое содержимое свежей водой. При этом он дал себе твердое обещание не пить больше двух в день и рассчитал, что в таком случае сможет продержаться почти месяц, и если за это время не найдет остров и город, то, скорее всего, на этом его бурная жизнь закончится.
Последний день он провел, улегшись в тени, глядя на изумрудное море, которое иногда бывало дружелюбным, а иногда кошмарным, и неспешно соорудил из листьев нечто вроде циновки, что послужит ему в качестве скромного навеса и предохранит от жестокого солнца, сияющего здесь с такой силой, как нигде в мире.
Потом он поставил перед собой камень, изображающий остров Гаити, и напряг память, пытая начертить пальцем на песке те маршруты, по котором мог проплыть, с тех пор как покинул форт Рождества на борту «Севили».
Всё без толку. Чутье подсказывало, что желанная цель находится где-то на северо-западе, может, в четверти румба от того места, где сейчас пряталось солнце, но он понимал, что в конечном счете это не более чем предположение, лишенное твердых оснований, ведь он столько раз сворачивал и столько раз плутал, что понять что-либо определенно было совершенно немыслимо.
— В чем я точно уверен, так это в том, что нужно выйти в море, — сказал он. — И надеяться на чудо.
Но кое-что привлекло его внимание. Почему всегда при мысли об Ингрид его охватывает странное чувство, будто она зовет его откуда-то с северо-запада? Если рассуждать логически, то женщина, которую он так любит, должна по-прежнему находиться на Гомере, том острове, за которым скрывалось солнце на протяжении двух месяцев плавания, однако по какой-то необъяснимой причине Сьенфуэгос чувствовал, что Ингрид находится в противоположной стороне.
— Я бы не удивился, проснувшись однажды утром полным безумцем,— убежденно пробормотал он. — Учитывая все, что со мной произошло, я давно уже должен был сойти с ума.
Тем не менее, находясь в полном одиночестве на незнакомом белом пляже, с морем перед глазами и сельвой за спиной, Сьенфуэгос был спокойнее, чем когда-либо, до последней детали продумывая новую рискованную авантюру. Возможно, покинув этот теплый песок, он приступит к написанию последней главы своей злополучной истории.
Наконец, на востоке пролегли первые тени, а на изматывающей жаре этих широт всегда было гораздо практичней и менее утомительнее грести по ночам, а днем отдыхать. И он столкнул лодку на воду и поплыл на северо-запад.
Час спустя, когда на него глядели лишь миллионы звезд, Сьенфуэгос с удивлением обнаружил, что напевает старую канарскую песню и в глубине души счастлив, что наконец-то свободен.
Немного погодя на горизонте показалась огромная монета — сначала медная, потом золотая, а затем серебряная, словно ее вытащил чернокожий фокусник, ее свет отразился на поверхности воды, превратив море в зеркало, будто залитое ртутью, и заиграл на мокрых спинах семейства дельфинов. Время от времени показываясь из воды, они давали Сьенфуэгосу понять, что он не совсем одинок в этом мире.
Канарец посвистел им, как делали моряки с «Галантной Марии», и дельфины заскакали перед носом лодки, как стайка игривых ребятишек. Он так нуждался в дружеской компании, что довольно долго разговаривал с дельфинами, советуясь с ними по поводу неясного курса своего рискованного плавания.
Они исчезли вместе с луной.
Светило погрузилось в море на горизонте, а дельфины скрылись в совсем черной теперь пучине. Уставший грести Сьенфуэгос лег и стал рассматривать звезды, которые любезный мастер Хуан де ла Коса научил его узнавать. С тех пор прошло уже так много времени!
Но звезды остались прежними.
Они даже не ускорили свое неспешное передвижение по небесной тверди. Сьенфуэгос вслух повторял названия, словно заклинание, которое сможет вернуть ему те вечера, когда он был окружен людьми, говорящими на одним с ним языке и разделяющими те же страхи и надежды.
Он испытал уже столько бед, что даже нелепое плавание на «Галантной Марии», милей за милей отдаляющее его от родного острова и любимой, теперь вспоминалось как один из самых чудесных этапов жизни, ведь тогда он научился читать и писать и познакомился с людьми, которые в один прекрасный день станут частью истории.
Что сталось с его добрым другом Луисом де Торресом, с малодушным Родриго из Хереса, который клялся и божился, что невинный кубинский табак может принести вред, или с самим адмиралом Колумбом? Смог ли он добраться до двора Великого хана и его золотых дворцов?
Гориаф и его приспешники заверяли, что некоторые из этих людей вернулись, и Сьенфуэгос задавался вопросом, как они отреагируют, если однажды увидят его восставшим из мертвых.
«Это я, — скажет он. — Юнга Сьенфуэгос, канарец, над которым все смеялись, зайцем пробравшийся на корабль. Это я, тот самый чертов Гуанче».
Никто ему не поверит.
Никто не поверит нелепому рассказу о бесконечных бедствиях, ведь даже ему самому они иногда казались кошмарным сном, вызванным воспаленным воображением.
Когда взошло солнце, он установил навес из пальмовых листьев и заснул.
Так он провел несколько дней и ночей.
Может, десять, а может, и двенадцать. Какая разница?
Спать, грезить, есть, пить, ловить рыбу, снова спать. Иногда плакать.
И грести.
Постоянно грести.
Дельфины больше не появлялись.
Даже луна устала освещать путь.
Лишь море, неподвижное, свинцовое море, составляло ему компанию.
Ветер совершенно стих, не осталось даже самого легкого бриза, невыносимая липкая жара стала хозяйкой положения.
Потом как-то ночью атмосфера начала сгущаться, и новый день удивил Сьенфуэгоса густым туманом, с подобным он еще никогда в жизни не встречался. Чуть дальше носа лодки не было видно ни зги, и когда он не греб, тишина становилась такой абсолютной, что болели уши.
Все три последующие дня он ощущал, что находится в каком-то новом кошмаре, он никогда не испытывал такого безотчетного страха, ведь эта непроницаемая белая мгла больше напоминала опутавший вселенную саван, чем обычное атмосферное явление, канарец даже не осмеливался думать о том, какие бесчисленные ужасы поджидают его за этим неосязаемым барьером, сотканным из пустоты.
— Может, я уже мертв, — сказал он как-то себе однажды утром. — Может, я просто этого не знаю, но вероятно, я уже три дня как пустился в долгий путь туда, откуда нет возврата.
Через два часа он услышал где-то далеко-далеко неясный металлический звон колокола.