— Lacruma Christi [42]! — зычно провозгласил Жалекачский. — Виват lacruma Christi! Прозит!
— Виват! Прозит! — подхватили сидящие вокруг, опрокидывая свои кубки, и Юлия безнадежно опустила голову: кажется, напрасно ожидать, что тосты когда-нибудь иссякнут — как и запасы вина в замке. За что уже только не пили!
Похоже, хозяин видел для себя особенную честь в том, чтобы гости под конец пира были без языка и без ума, а потому то и дело поднимался с кубком или же передавал его кому-то из гостей с обрядным выражением: «В реце пана!» — «Из рук в руки!» — чтобы услышать новый и новый тост. Пили за здравие панов Жалекачских до седьмого колена, за здравие каждого из присутствующих поочередно, а за столом было человек тридцать, кабы не больше, причем каждый из поименованных опять возглашал здравицу в честь хозяина и хозяйки — каждый! — потом за здоровье бывших здесь дам и девиц — по счастью, чохом, — потом пришел черед всех пястов [43], всей шляхты, всего духовенства, войсковых, палестры… Наконец пришла очередь латыни, которую отменно знали все католики: на латыни провозглашались тосты за благополучие отечества, за славу его и тому подобное; наконец, за раны Христа, за муки Христа, теперь вот — за слезы Христовы… И что будет потом?!
Заметив, что хозяин устремил на нее налитый кровью взор, Юлия поднесла свой кубок ко рту, изобразила глоток и отставила по-прежнему полный всклень, под прикрытие немалой поросячьей головы, одной только и оставшейся на блюде среди развалин каши и ломтиков репы. Сидевший напротив шляхтич давно уже скользил по этой голове алчным взглядом, и Юлия заранее примерялась, куда будет прятать свой нетронутый кубок, если падет ее последний бастион.
Какое же пьянство, обжорство, какое неряшество! Обглоданные кости, лужи вина… И это — дом польского дворянина! Что ж за радость без конца наполнять желудки да изрыгать выпитое и съеденное? И на некий сладостный миг Юлия вдруг как бы унеслась отсюда, как бы вернулась в не столь далекую еще пору жизни в родовом Любавинском имении, на Волге, когда в праздники на широком барском дворе собирались хороводы, звенели песни, играл пастуший рожок и шла веселая пляска; угощение, раздавались подарки… Для соседей-помещиков, а случалось, и приезжих из столиц, устраивались празднества с иллюминациями, фейерверком, домашним оркестром и хором певчих в саду. В английском домике, устроенном стараниями деда, барона Корфа, подавали десерт и чай, в зале, освещенной восковыми свечами, горевшими в трех люстрах с хрустальными подвесками, накрывался обильный, но изысканный ужин с богатым серебром, саксонским фарфором, граненым хрусталем, вазами с фруктами и букетами цветов…
Юлия вздрогнула от нового крика:
— Виват! Прозит!
Господи, они опять за что-то пьют!..
Сосед Юлии налил себе — в бутылке показалось дно, и он со всего маху польского гонору ударил ее об пол, ибо, как настоящий «уродзоны шляхтич», не выносил вида пустой посуды. Слуга метнулся за новой, но питух остановил его.
— Ясновельможный пан! — обратился он к хозяину. — Яви свою милость, вели прикатить сюда бочку: ведь ежели хлопец беспрестанно будет ходить за бутылками, то сапоги потопчет!
— Твоя воля для меня закон, carissime frater [44] Фелюс! — отозвался хозяин. — За твой драгоценный подарок я тебе, ежели хочешь, отдам на сегодняшнее пользование весь свой погреб. А ну, хлопцы, отведите пана Фелюса в погреба со всем возможным почтением!
Он хлопнул в ладоши — пана Фелюса не стало рядом с Юлией, и она вновь перехватила налитый кровью, воспаленный взор хозяина.
Ох, плохо дело! Ведь именно Юлия была тем «дорогим подарком», за который пан Фелюс с первой минуты удостоился чести переместиться с непочетного «серого конца» стола, назначенного для самых незначительных лиц, куда он по привычке уже направился, поближе к хозяину, где и еда получше, и кубки наполняют порасторопнее, а теперь и вовсе можно пить без отдыха. Вместимость шляхетских желудков заставляла Юлию содрогаться. Превосходил всех, конечно, пан Жалекачский, но на нем не было видно почти никаких признаков опьянения. Все будто в бездонную бочку выливалось: этак мог пить какой-нибудь сказочный, ненасытный дракон, и самое ужасное, что похотливые глаза этого чудища почти не отрывались от Юлии.
У нее все еще болела голова после скачки, ломило в висках от чада сальных свечей и пьяного угара, царившего вокруг, и никак, никак в этом крике и шуме невозможно было сосредоточиться и обдумать, как удрать отсюда, куда, где искать Ванду, которая сперва пыталась остановить, догнать пана Фелюса, но отстала, осталась где-то на дороге. Может быть, сейчас она уже скачет себе в Вильно и думать забыла про глупую Незабудку, опека над которой отняла у нее столько сил и времени?
Эх, жаль, что хмель не берет Жалекачского! Если б он хоть на миг отвел от нее глаза, она как-нибудь ускользнула бы из-за стола, а уж там — Бог в помощь! Юлия с надеждой взглянула: не упал ли Жалекачский головой в залитый вином стол, как иные из его соседей? — и тихонько пискнула от страха, увидев, что он тяжело встал, шатнулся (нет, все же не прошли даром опрокинутые залпом гарнцы и гарнцы [45]!), оперся было о стол, но выправился и, чугунно ступая, двинулся, обходя стол. Мелкая шляхта угодливо повскакала с мест, но хозяин мановением руки приказал сидеть на местах, весь нервно передергиваясь, как марионетка, неуклюже продвигаясь к единственному свободному месту — рядом с Юлией.
Зачем? Ой, что теперь будет?
В нерассуждающем, почти детском стремлении хоть как-то оберечься, она неприметно смахнула на пустое сиденье острую кость и с замиранием сердца воззрилась на пана Жалекачского, когда тот тяжело плюхнулся рядом и…
И ничего. Он даже не вздрогнул, словно сел на комара, а не на двухдюймовую заостренную кость! Повернулся к затрепетавшей Юлии, сцапал ее дрожащую руку, бесцеремонно потащил к губам. После жирного поцелуя Юлия чуть не закричала от отвращения, а пан Жалекачский, с трудом сведя воедино взгляды разбегавшихся глаз, изрыгнул:
— Пью за первую пару в полонезе!
Не глядя, опрокинул в себя так и оставшийся нетронутым кубок Юлии, с усилием поднялся и, шатаясь, как маятник, устремился к выходу, волоча за собой гостью, причем, не поспевая, она оставалась чуть сзади и могла видеть обломок своего бастиона, торчащий из могучего зада пана Жалекачского, словно малая соринка. Да, пробить шкуру этого дракона было не так-то просто!
— Полонез! — раздался радостный визг, и, вихрем выметнувшись из-за стола и обогнав Жалекачского, тащившего свою добычу, из пиршественной залы ринулась дородная дама в белом дымковом платье, сшитом по моде двадцатилетней давности: очень декольте, с беленькими коротенькими рукавчиками, перехваченном под грудью трехцветным шарфом — символом европейской свободы. Высокая, довольно полная, с грубым лицом, мужскими ухватками, она неприятно поражала резкими манерами и повелительным обращением. Эта феодальная дама, одержимая страстью удержать улетавшую (уже давно улетевшую!) молодость, нещадно эксплуатировала прелести, которыми Провидению угодно было ее наградить. Ее мощные формы тяжело колыхались, однако она летела стремглав, радостно провозглашая:
— Полонез! Наконец-то! Полонез! Танцуют все, панове, панове, танцуют все!
И, словно сухие листья, подхваченные неумолимым вихрем, в шлейфе ее платья тащились полу- и вусмерть пьяные паны-братья, которым сейчас, конечно, предпочтительнее было бы валяться под столом, однако никто из них не осмеливался отказать «белой даме».
И вот тут-то вспомнила Юлия слова из старой сказки: «Никто: ни паломник, ни торговец, ни бродяга, ни рыцарь — не мог проехать мимо сего замка, не будучи ограблен до нитки или попросту проглочен страшным драконом и его драконихой». Ведь эта дама и впрямь была женой дракона — пани Жалекачская, и ежели владетельный пан одержим был манией упаивать своих гостей до полусмерти, кабы вовсе не до смерти, то супруга его, пани Катажина, давно уже спятила от танцев. Эту страсть непременно должен был разделять всякий, и Юлия, не веря глазам, смотрела, как слуги волокли какого-то спящего мертвецки гостя, обнаруженного в укромном уголке: его принесли раздетого, прямо с постелью, облили водой — пани сама отвесила несколько пощечин для быстрейшего приведения его в чувство — и вот, кое-как одетый, он уже влачился среди последних пар, с трудом удерживаясь возле своей визави — какой-нибудь компаньонки, приживалки, клиентки, панны резидентки, как называли в Польше дальних родственниц или просто чужих, бедных, бесприданных девиц, обывательских дочек, живущих на попечении хозяев, призванных всячески им угождать и имеющих в доме прав меньше, чем комнатная собачка. Цивилизация и дичь смешались в этом поместье, где чета закоренелых самоуправцев правила бандами буйной шляхты!
Все ворвались в залу. Загорелись свечи. Словно из-под земли возник и расселся на хорах печальный, тощий оркестр, ударили в смычки, запиликали скрипочки — грянул многострадальный полонез Огиньского, причем первой парою стали-таки Жалекачский с Юлией, а второй — пани хозяйка, манипулировавшая своим полусонным кавалером, будто кукольник — Пульчинеллою [46]. Следом бестолково толклись прочие гости, причем если поначалу ноги у всех заплетались от выпитого, то вскоре танцоры разошлись, движения их сделались ладными и складными, из чего Юлия заключила, что им не впервой менять опустошение чар на дрыгоножество.
Пан Жалекачский так стискивал ее пальцы, что Юлия вскоре перестала их чувствовать и переводила дух от боли только тогда, когда пары расходились для поклонов. При этом она заметила, что пана, верно, одолевают блохи: он упорно шарил у себя ниже пояса, словно хотел во что бы то ни стало распустить одежду и почесаться. Юлию так и передернуло, однако ей и невдомек было, какой сюрприз заготовил ей Жалекачский! При новом поклоне, который «дракон» проделывал, особенным образом раскорячась, он подмигнул Юлии с неподражаемой игривостью, и та увидела, что пан расстегнул штаны — нечто среднее между необъятными шароварами века Собесского и бесформенно смятыми панталонами новейших времен — и оттуда выглядывает его собственная «карабеля», похотливо искривленная, напрягшаяся и вполне готовая к немедленному сражению.
Да как он смеет?! При всем честном народе!
Да за кого он ее принимает — за шлюху, что ли?!
Юлия от неожиданности так и вперилась в этот непристойный отросток, не постигая умом, как человек знатного происхождения может позволить себе такой ужас!
Пан Жалекачский издал довольное урчанье, не сомневаясь, что пригожая гостья очарована сим знаком его шляхетского гонора, а Юлия устремила беспомощный взор на пани Катажину, желая уж лучше сделаться жертвой ревности сей лютой пани, нежели предметом посягательств ее супруга, способного внушить только отвращение, но уж никак не вожделение. Однако, к ее отчаянию, пани Жалекачскую не волновало сейчас ничто на свете, кроме ее визави по танцам, коего эта Цирцея уже обратила в угодника своих вакхических утех: во всяком случае, он безотчетно выделывал все фигуры полонеза и нимало не противился, когда, при сближении, пани шаловливой ручкой откровенно шарила у него между ног. Поистине, именно про сих супругов было некогда сказано мудрейшими: «Муж и жена — одна сатана!»
Повинуясь мелодии, пары разошлись, двинулись по кругу, чтобы вновь сойтись, и когда впереди замаячила отворенная дверь, мимо которой надлежало пройти, Юлия уже знала, что она сейчас сделает: кинется туда опрометью, и… и… она не знала, что будет дальше: затаится ли в каком-нибудь закоулке, бросится ли вон из замка, однако послушной les apparеnces, les convenances [47] игрушкою в руках хозяев, не имевших понятия об этих самых приличиях, она более не станет! Ноги ее невольно ускорили шаг, но хохоток, раздавшийся за спиною:
— Ниц с тэго не бендзе! [48] — заставил ее ноги подогнуться.
Ах, дьявольщина! За нею же выплясывает сама пани хозяйка, которая, верно, почуяла настроение гостьи. Уж она-то, одержимая похотью к тому безвольному панку, не даст просто так исчезнуть новой игрушке супруга, иначе он может и заметить забавы жены. Расчеты пани Жалекачской вмиг сделались ясны Юлии, но она уже не собиралась останавливаться. Надо резко обернуться, чтобы хозяйка от неожиданности отпрянула, схватить ее за руку, сильно дернуть к себе и ударом под колено сбить с ног — только таким хитрым образом, которому Юльку еще в детстве научили в имении, можно будет осилить обильную телосложением пани! — а пока та будет поднимаема толпой угодников, Юлия окажется свободна. Что сделает с беглянкой эта фурия, ежели удача все же изменит, о том лучше не думать! Однова живем, а волков бояться — в лес не ходить! До двери оставалось шагов несколько, и Юлия уже знала, где остановится и резко обернется, как вдруг… Она едва не закричала от разочарования, когда какой-то заморенный мужичонка ворвался в залу, едва протиснувшись меж тяжелых портьер и, бухнувшись на колени, закричал истошным криком, сдергивая с косматой головы засаленную шапчонку:
— Ой, слушайте, что скажу, вельможный пан, ясная пани! Мы вам гостя привезли! Нового гостя! Слушайте скорее, вот его уже несут.
«Несут? Почему это — несут?» — успела еще изумиться Юлия, однако тотчас в залу ввалилась столь огромная процессия, что все присутствующие воистину оцепенели.
Десяток мужичков, сходных с первым, словно близнецы-братья, как все польские корчмари, сапожники, портные, аптекари и старьевщики сходны друг с дружкою, протиснулись, все разом, в дверь, едва виднеясь под складками широкого белого плаща, ниспадавшего с плеч какого-то человека, коего тащили эти покорные угодники пана Жалекачского. Человек покоился во весь рост, со скрещенными на груди руками, весь задрапированный просторной белой одеждой, так что на миг присутствующим почудилось, будто им принесли ногами вперед мертвеца в саване, и в воздухе замелькали руки, торопливо творящие крестное знамение. Впрочем, недоразумение не замедлило разъясниться: шедшие первыми опустили ноги этого человека, так что он постепенно выпрямился во весь свой немалый рост и обвел собрание антрацитово-черными глазами, причем белки казались особенно яркими на темном лице — столь смуглом, что могло показаться, будто этот высокий мужчина только что вылез из каминной трубы, загадочным образом не испачкав своих снежно-белых одеяний.
— Что за черт?! — ахнула пани Жалекачская.
— Эфиоп это! — прошептал какой-то образованный шляхтич за спиною Юлии, но другой голос поправил:
— Индеец!
— Какой ни есть, а все равно нехристь! — поставил все на свои места хозяин и, раздвинув испуганно замерших гостей, шагнул вперед, бесстрашно замерев перед смуглолицым незнакомцем.
— Что така за цаца? — спросил он насмешливо, однако ответа не дождался.
Непроницаемые черные глаза скользнули по его всклокоченным волосам, вспотевшему лицу, кунтушу, который знавал лучшие времена, а сейчас пестрел многочисленными винными и сальными пятнами, ощупали пузатенькую, приземистую фигуру — и, спустившись ниже пояса, изумленно расширились…
— Однако! — пробормотал гость, воздев брови, и Юлия, не сдержавшись, вдруг расхохоталась, ибо забывшийся пан Жалекачский и по сю пору пребывал, так сказать, с обнаженным естеством, воинственно нацеленным на гостя. — Однако!..
Пан Жалекачский запахнул кунтуш и метнул на Юлию такой взор, что она подавилась своим издевательским смехом.
— Гостя милости прошу, — сдавленно вымолвил Жалекачский. — Милости прошу в нашу веселую компанию, где честь и место всякому, кто осилит Corda fidelium!
— Прозит! Прозит! — завопил хор подхалимов. — Corda fidelium!
Вывалился откуда-то и вусмерть пьяный панок, едва удерживающий в дрожащих руках истинное страшилище: огромный серебряный кубок размером не менее чем в полгарнца, с отчеканенными на нем тремя сердцами (что, очевидно, означало, что питья вполне хватит на троих) и помпезной латинской надписью: «Corda fidelium» — «Кубок счастья».
Что-то такое Юлия уже слышала в сегодняшних пьяных разговорах за столом… Бог весть в какой связи, но чудовищный сей кубок уже явно упоминался… Да, верно! Рассказывалось, что кто бы ни приехал впервые в замок дракона, такой ли знатный пан, каким он был сам, простой ли шляхтич, посыльный слуга или даже иудей, — хозяин кормил его по достоинству завтраком, обедом или ужином, смотря по времени приезда гостя, а потом приказывал подать Corda fidelium и заставлял пить залпом. Если же тот не выпивал до дна, слуга немедленно доливал кубок до тех пор, пока гость не сваливался без чувств или не испускал дыхания.
Юлия с сомнением воззрилась на странного визитера. Осилит ли он Corda fidelium с одного разу или принужден будет подвергнуться пытке питием? Судя по ухмылке Жалекачского, он не сомневался во втором… Юлия с жалостью глядела на незнакомца, который, хоть имел вид несколько пугающий, все же был весьма красив собою и держался как человек светский. Ах, как обидно, коли все это насмешливое достоинство будет осквернено пьяным бормотанием, бессмысленным взором и тупым шатанием из стороны в сторону! Промелькнула мысль вышибить кубок из рук Жалекачского да и дать деру, но тут же Юлия остановила дерзкую Юльку: была нужда козе мешаться в драку быков! Этот «эфиоп», или кто он там, всяко — мужчина, авось сам о себе позаботится, а ее дело — искать себе путь к спасению, хотя одному Богу ведомо, как она теперь станет продолжать путь: без лошади, без денег, одна — Ванда наверняка уже далеко, — не зная толком, куда ехать!..
Тоска и отчаяние на миг завладели Юлией, она понурилась, едва сдерживая слезы, но тут поднялась суматоха: бежали хлопы с бутылками, чтобы наливать в проклятущий кубок. Однако ни тени страха не промелькнуло на смуглом лице вновь прибывшего. Он вызывающе взглянул на Жалекачского и из складок своего необъятного одеяния выхватил какую-то бумагу:
— Проше пана великодушно извинить меня, но я здесь при деле. Вот мой salvum conductum [49].
В его речи явственно звучал акцент, показавшийся Юлии знакомым, и она тотчас вспомнила, что с таким же акцентом говорил Флориан Валевский. Неужели сей странный гость тоже француз?
— Еще что?! — недовольно выкрикнул Жалекачский. — Нет такого закона, чтоб в моем замке кто-то наводил свои порядки! Я признаю только один salvum conductum — мною самим выданный!
— Согласитесь же, сударь, что затруднительно мне было получить от вас сию бумагу, не видевши вас ни разу прежде, — мягко возразил гость. — Однако же смею предположить, что подпись на сем листке окажется и для вас значительна и заставит отнестись к подателю сего с уважением.
— Ну и чья там подпись? — проворчал Жалекачский. — Ежели судить по вашему, сударь, платью, то уж никак не меньше, чем турецкого султана!
Раздалось по углам угодливое хихиканье, которое, впрочем, тотчас же и смолкло, ибо в смуглом лице незнакомца было нечто, не располагавшее к насмешкам над ним.
Пан Жалекачский все еще стоял набычась и не брал бумагу, и вдруг Юлия догадалась: дракон-то неграмотен! Домашний капеллан научил его нескольким словам по-латыни, которые сейчас ему пригодились как тосты, — вот и все образование высокородного шляхтича! Ей ужасно захотелось взять письмо из рук «эфиопа» и прочесть вслух для посрамления Жалекачского, но уж это-то, конечно, было бы сверх всякой меры! Тем паче, что Жалекачский наконец-то принял бумагу, повертел ее так и этак и сунул какому-то шляхтенку, который с видимым усилием отличил начало письма от конца, что-то почитал про себя, старательно шевеля губами, и вдруг воскликнул:
— Ох, пан Жалекачский! Не солгал сей пан! Здесь подпись генерала Колыски!
Дракон надолго отвесил челюсть и с великим трудом вернул ее на место:
— Генерал Колыска?! Да это же мой старинный знакомец! Сподвижник самого Косцюшки [50]! Вы, сударь, человек Колыски?
— Осмелюсь представиться — специальный курьер генерала, поручик Вацлав Ржевусский к вашим услугам, панове!
Он картинно склонил голову, обмотанную какой-то белой тряпкою, перехваченной на лбу черным ободком с ненавистной Юлии трехцветной кокардой, щелкнул каблуками, отчего мягкие складки его одеяния заколыхались, словно дамское платье в танце… И тут Юлия разозлилась на себя донельзя, ибо, заглядевшись на сего своеобычного визитера, она упустила время для бегства: пан Жалекачский вновь повлек всю честную компанию к столу. Путь к спасению был отрезан.